К книге

Морской Волк · XIII

XIII

Морской Волк · Джек Лондон · глава 14 из 40 · 1 314 слов

Три следующие дня я исполнял не только свои обязанности, но также и обязанности Томаса Могриджа, и могу сказать, что я исполнял их хорошо. Я знаю, что моя стряпня заслужила одобрение Волка Ларсена, а матросы так просто сияли от удовольствия во время моего кратковременнаго царствования в кухне.

— В первый раз ем чистый кусок на этом судне, — сказал мне Гэрисон, стоя у двери кухни и передавая мне горшки и кастрюли. — Стряпня Томми как-то всегда отдавала испорченным салом, и я думаю, что он не менял рубахи с тех пор, как мы выехали из «Фриско».

— Не менял, это верно, — отвечал я.

— И он, наверное, спить в ней, — прибавил Гэрисон.

— Совершенно верно, — подтвердил я.

Но Волк Ларсен даль коку только три дня на поправление здоровья. На четвертый день, весь избитый, хромая и с трудом открывая подбитые глаза, кок возвратился к своим обязанностям, получив предварительно хороший подзатыльник. Он охал и хныкал, но Волк Ларсен был неумолим.

— И смотрите, больше не подавать к столу помоев, — сказал ему Волк Ларсен, — и чтобы не было больше ни грязи, ни сала; да хоть иногда меняйте на себе рубаху, иначе вас придется пополоскать за бортом.

Томас Могридж с трудом двигался по кухне, едва держась на ногах; от слабаго качания Призрака он покачнулся и хотел ухватиться за край печи, но попал рукою прямо на раскаленную плиту. Послышалось шипение и запах горелаго мяса.

— О, Боже, Боже, что я наделал! — причитывал он, сидя на ящике с углем, поддерживая свою обожженную руку и качаясь взад и вперед. — За что вся эта напасть на меня? Я всю жизнь старался, чтобы меня никто не трогал, и сам никого не трогал…

Слезы бежали по его распухшему, посиневшему, болезненно искаженному лицу. Но вдруг на нем мелькнуло свирепое выражение.

— О, как я его ненавижу! Как я его Ненавижу! — прошептал он.

— Кого? — спросил я; но несчастный уже снова плакал над своими горестями. Труднее было угадать, кого он не ненавидел, чем кого он ненавидел; иногда мне приходилось видеть в его глазах такие злобные огоньки, что нетрудно было угадать, что он ненавидит весь мир. Я иногда думал, что он ненавидит даже самого себя. В такие моменты мне было искренно жаль его и было стыдно, что я когда-то радовался его несчастиям. Жизнь неблагосклонно обошлась с ним и сыграла над ним грубую шутку, создав его таким. Разве он мог быть иным? И, как будто отвечая на мой невысказанный вопрос, он жалобно проговорил:

— Мне никогда не везло, никогда! Кто посылал меня в школу, или кормил меня, когда я был голоден? Кто утирал мне окровавленный нос, когда меня били мальчики? Кто позаботился обо мне когда-нибудь?

— Ничего, Томми, — сказал я, положив ему руку на плечо. — Не унывайтеи Все в конце концов обойдется. Перед вами еще долгая жизнь, и от вас зависит, чтобы она была хороша.

— Это ложь! Это подлая ложь! — закричал он вдруг, отталкивая мою руку. — Это ложь, и вы это сами знаете. Я навсегда останусь таким, каким я создан, а создан я из отбросов и всякой дряни. Другое дело вы, Гёмп. Вы родились барином. Вы никогда не знали, что значить ложиться спать голодным и засыпать от собственнаго крика, когда кишки ходят, ходят, словно по ним продирается крыса. Если бы я завтра стал президентом Соединенных Штатов, я все же не мог бы наполнить свой желудок за то время, когда он был пуст… Эх, я знаю, что мне уже с самаго рождения было суждено только страдать, и я уже настрадался за десятерых. В Гаване и в Нью-Орлеане я схватил желтую лихорадку, на Барбадосе чуть не умер от кори, в Гонолулу — от оспы, в Уналяске — от плеврита, в Шанхае мне переломали обе ноги, а в Сан-Франциско — три ребра. А теперь я опять чувствую, что все ребра у меня переломаны… К вечеру я буду харкать кровью… А вы говорите, что все будет хорошо… Кто сделает, чтобы было хорошо? Бог? Бог должно быть ненавидел меня, когда завербовал меня для плаванья по этому проклятому свету…

Такия тирады против судьбы продолжались целый час; затем он приступил к своей работе, охая и прихрамывая, и в его глазах светилась глубокая ненависть ко всему живущему. Его диагноз относительно себя был, однако, верен, потому что ему вдруг становилось дурно и его рвало кровью; повидимому, он жестоко страдал. Как он говорил, Бог слишком его ненавидел, чтобы дать ему умереть, ибо, в конце концов, он поправился, хотя стал еще более озлобленным.

Несколько дней спустя Джонсон тоже выполз на палубу и принялся за свою работу. Он был еще очень болен и только с большим трудом взбирался на мачту или устало опирался о штурвал, когда ему приходилось стоять у руля. Но хуже всего было то, что его дух быль, повидимому, сломлен. Он чуть не ползал перед Волком Ларсеном и унижался перед Иогансеном. Не таково, однако, было поведение Лича. Он, как тигренок, ходил по палубе, открыто бросал взгляды, полные ненависти, на Волка Ларсена и Иогансена.

— Я еще доберусь до вас, косолапый швед, — сказал он как-то вечером Иогансену.

Боцман обругал его, а мгновение спустя какой-то тяжелый предмет пролетел в темноте и с треском ударился о стену кухни. Послышалась еще брань и насмешливый смех, и когда все успокоилось, я осторожно прокрался на палубу и нашел в стене кухни тяжелый нож, воткнувшийся на целый дюйм. Несколько минут спустя, боцман, ругаясь, пришел искать его, но я на следующий день потихоньку возвратил его Личу. Он улыбнулся, когда я ему передал нож, но эта улыбка содержала в себе гораздо больше искренней благодарности, чем то множество слов, какими в таких случаях обмениваются люди моего класса.

Оказалось, что я единственный на шхуне человек, у котораго не было никаких счетов ни с кем и к которому все относились хорошо. Возможно, что охотники только терпели меня, но Смок и Гендерсон, выздоравливавшие от своих ран, качаясь целые дни и ночи в своих гамаках, не раз уверяли меня после перевязки, что я знаю это дело лучше всякой больничной сиделки, и что они меня не забудут в конце путешествия, когда получать свою долю из добычи. (Точно я нуждался в их деньгах! Ведь я мог двадцать раз купить их со всем их имуществом и со шхуной.)

У Волка Ларсена был второй припадок головной боли, который продолжался два дня. Он, должно-быть, очень страдал, потому что послал за мной и покорно исполнял все мои приказания, как больной ребенок. Но я ничего не мог сделать, чтобы облегчить ему боль. Однако, по моему настоянию, он бросил пить и курить; но почему такое могучее животное, как он, могло страдать от головной боли, — было для меня совершенно непонятно.

— Это Божие возмездие, поверьте, — так понимал это Луис. — Это возмездие за его черныя дела и ему будет еще хуже или иначе…

— Или иначе? — спросиль я.

— Нет, ничего… — поспешно сказал Луис.

Впрочем, я не совсем правь, когда говорю, что все ко мне относятся хорошо. Томас Могрйдж не только продолжает ненавидеть меня, но нашел еще новую причину для ненависти; я не сразу открыл, что он ненавидел меня больше всего за то, что я родился счастливее его — «родился джентльмэном», как он говорил.

— А все же смерть никого не коснулась, — поддразнил я Луиса, когда Смок и Гендерсон, дружески разговаривая, предприняли свою первую прогулку по палубе.

Луис посмотрел на меня своими умными, серыми глазами и зловеще покачал головой.

— Она идет, поверьте мне, и все запляшем, когда она придет. Я давно уже чувствую, что она идет, а теперь знаю, что она уже совсем близко.

— Кто же будет первым? — спросил я.

— Только не старый, толстый Луис, это уж наверное, — засмеялся он. — Потому что я уверен, что через год я буду смотреть в глаза своей старой матери, которая и без того подарила морю пять сыновей.

— Что он вам говорил? — спросил после его ухода Могридж.

— Что через год он повстречается со своею матерью, — дипломатически отвечал я.

— А у меня никогда не было матери, — уныло заметил он.