К книге

Морской Волк · XII

XII

Морской Волк · Джек Лондон · глава 13 из 40 · 2 756 слов

Последние двадцать четыре часа представляли собою какую-то оргию зверства, которое, как зараза, охватило все судно, с кают-компании и до бака. Я даже не знаю, с чего начать. Волк Ларсен, конечно, был главной причиной всего. Отношения между людьми на шхуне, вследствие постоянных ссор, раздоров и вражды, были натянуты до последней степени, и злыя страсти вспыхивали так же быстро, как сухая трава.

Томас Могридж — шпион, доносчик и сплетник. Пытаясь возвратить себе расположение капитана, он доносил ему обо всем, что говорилось матросами в кубрике. Это он, я знаю, донес Волк Ларсену на Джонсона. Джонсон, кажется, купил себе непромокаемый костюм в судовом складе и нашел, что он очень низкаго качества. Он не замедлил, конечно, разсказать об этом всем. Судовой склад представляет собою миниатюрный мануфактурный магазин; он имеется на всех промысловых шхунах и наполнен вещами, необходимыми для матросов; плата за купленныя матросом вещи впоследствии вычитывается из его заработка, так как и охотники и матросы вместо жалованья получают поштучное вознаграждение за каждаго убитаго ими котика.

Но о недовольстве Джонсона судовым складом я не знал ничего, так что то, что затем случилось, было для меня неожиданностью. Я кончал мести каюту, разговаривая в то же время с Ларсеном. Мы спорили о Гамлете, его любимом шекспировском герое, когда в каюту вошел Иогансен в сопровождении Джонсона. Этот последний тотчас же снял с головы фуражку и остановился в почтительной позе, слегка покачиваясь от движений корабля.

— Заприте дверь и форточку,— сказал Волк Ларсен, обращаясь ко мне.

Когда я исполнял приказание капитана, я заметил в глазах Джонсона какую-то непонятную для меня тревогу. Я не знал, что будет, но он знал это прекрасно и мужественно готовился к этому — в этом я видел полное опровержение всего материализма Ларсена. У матроса Джонсона были идеи и принципы, он верил в правду и в искренность; он был прав, знал это и потому не боялся. За правду он готов был даже умереть. Это была победа духа над плотью; это было торжество непобедимой, великой, свободной души, верующей в вечность и в безсмертие.

Тревожный взгляд Джонсона я принял за простую застенчивость. Боцман Иогансен стоял в стороне в, нескольких футах от него, а Ларсен сидел на маленьком табурете в трех ярдах от него и как раз против него. Наступила продолжительная пауза. Ее прервал Волк Ларсен.

— Ионсон, — начал он.

— Меня зовут Джонсоном, сэр, — смело отвечал матрос.

— Ну, Джонсон, чорт бы вас взял! Вы догадываетесь, зачем я вас позвал?

— И да, и нет, сэр, — медленно ответил Джонсон. — Я исполняю свои обязанности хорошо; боцман знает это и вы это тоже знаете, сэр. Так что я думаю, что на меня нельзя пожаловаться.

— И это все? — спросил Волк Ларсен низким, мягким голосом.

— Я знаю, что вы имеете что-то против меня, — продолжал Джонсон со своей неизменной вдумчивой медленностью. — Вы меня не любите. Вы... вы...

— Ничего, ничего, говорите, — быстро сказал Волк Ларсен. — Можете не бояться.

— Я не боюсь, — ответил матрос, слегка покраснев от гнева.

— Если я не говорю скоро, то это потому, что я не так давно с родины, как вы. Вы не пюбите меня, потому что я слишком смел, сэр.

— Вы слишком смелы для судовой дисциплины, это ли вы хотите сказать?

— Я знаю английский язык и выразился вполне точно, сэр, — ответил Джонсон и еще больше покраснел, обидевшись на то, что усомнились в его знании английскаго языка.

— Джонсон, — сказал Волк Ларсен таким тоном, как будто все, что говорилось, было только вступлением к главному делу; — я слышал, что вы недовольны своим непромокаемым костюмом?

— Да, сэр, я недоволен. Он никуда не годится, сэр.

— И вы наболтали об этом всем?

— Я говорил то, что думал, сэр. В этот момент я случайно взглянул на Иогансена. Его огромные кулаки сжимались и разжимались; и его лицо было положительно страшно: с такой злобой смотрел он на Джонсона. Я заметил синяк у него под глазом; это был знак, оставшийся после встрепки, которую задал ему Джонсон несколько дней тому назад. Тут только у меня мелькнула мысль, что сейчас должно случиться что-то ужасное, но что именно, — я не мог себе представить.

— Вы знаете, что бывает тем, кто говорит то, что вы говорите о моем судовом складе и обо мне? — спросил Волк Ларсен.

— Знаю, сэр, — послыщался ответ.

— Что? — спросил Волк Ларсен реэко и повелительно.

— То, что вы сделали с юнгой, то вы сделаете и со мною.

— Вот посмотрите на него, Гёмп, — сказал Волк Ларсен, обращаясь ко мне, — посмотрите на эту частицу живого праха, на этот кусочек материи, который движется и дышит и бросает мне вызов, будучи вполне уверенным, что он делает что-то хорошее; он верит в такия человеческия фикции, как право и честь, и упорно хочет придерживаться их, несмотря на то, что это приносит ему всякия неудобства и даже угрожает его жизни. Что вы о нем думаете, Гёмп?

— Я думаю, что он гораздо лучше вас, — ответил я, желая навлечь на себя часть того гнева, который, я чувствовал, должен был разразиться над головой Джонсона. — Его фикции, как вам угодно их называть, — принадлежность всех благородных и мужественных людей. У вас нет ни фикций, ни мечтаний, ни идеалов. Вы — нищий.

Он кивнул головой с каким-то диким удовольствием. — Совершенно верно, Гёмп, совершенно верно. Мне чужды такия фикции, как благородство и сентиментальность. Живой пес лучше мертваго льва — говорю и я. Я верю только в целесообразность, т.-е. в то, что помогает мне жить. Этот кусок фермента, который мы называем Джонсоном, когда перестанет быть ферментом и превратится в прах и пепел, будет иметь столько же благородства, сколько любой прах, в то время как я буду жить и бушевать. Знаете ли вы, что я сейчае сделаю? Я хочу воспользоваться моим правом бушевать во всю и покажу вам, что бывает с благородными людьми. Смотрите.

Он находился в трех ярдах от Джонсона, но вдруг подпрыгнул и, как дикое животное, как тигр, перепрыгнул разстояние, отделявшее его от Джонсона. Это была лавина ярости, от которой Джонсон тщетно старался защититься. Он одной рукой прикрыл свой живот, другую поднял в защиту своей головы, но Волк Ларсен ударил его как раз по средине, в грудь, сильным, звучным ударом. У Джонсона дыхание моментально сперлось; он отшатнулся назад и стал делать отчаянныя усилия, чтобы сохранить равновесие.

Я не могу описывать дальнейшия подробности этой ужасной сцены. Оне были слишком возмутительны. Мне становится дурно даже теперь, когда я думаю о них. Джонсон храбро боролся, но ему было не под силу справиться с Волком Ларсеном, а в особенности с Волком Ларсеном и боцманом вместе. Это было нечто ужасное. Я не мог себе представить, чтобы человеческое существо могло вынести такия истязания и продолжать жить и бороться. Но Джонсон боролся. Конечно, для него не было никакой надежды, ни малейшей, и он это так же хорошо знал, как и я; но его мужское достоинство не позволяло ему сдаваться без борьбы.

Я больще не в силах был смотреть на это. Я чувствовал, что сойду с ума и побежал к лестнице, чтобы открыть дверь и убежать на палубу. Но Волк Ларсен, оставив свою жертву, сделал прыжок ко мне, схватил меня и бросил в самый дальний угол катоты.

— Это проявление жизни, Гёмп, — насмешливо бросил он мне. — Стойте и смотрите. Вы можете собрать данныя по вопросу о безсмертии души. К тому же вы знаете, что мы не можем сделать никакого зла душе Джонсона; мы можем разрушить только ея преходящую, внешнюю форму.

Мне казалось, что прошли целые века, между тем, как они били его не больше десяти минут. Они били его кулаками, своими тяжелыми сапогами, сваливали его на пол, потом снова поднимали, чтобы снова свалить его; и так без конца. По лицу несчастнаго кровь текла ручьями, залепляя ему глаза; она текта из его ушей, рта и носа, заливая каюту и превратив ее в мясную лавку. И когда он не мог уж больше подняться, то они продолжали бить лежачаго...

— Будет, Иогансен, будет, — сказал, наконец, Ларсен.

Но зверь, сидевший в боцмаңе, не моr успокоиться, и Волк Ларсен принужден был отстранить его сам, что он и сделал, повидимому, легко и мягко; но Иогансен при этом отскочил назад, как пробка и с треском стукнулся головой о стену. Он упал на пол, orлущенный, тяжело дыша и глупо моргая глазами.

— Откройте дверь, Гёма, — приказал мне Ларсен.

Я повиновался, и эти два звери подняли безчувственное тело и потащили его, как куль с песком, по лестнице на палубу. Кровь из его носа потекла красными ручьями к ногам рулевого, который был никто иной, как Луис, его товарищ по лодке. Но Луис как будто ничего не замечал и невозмутимо смотрел на компас. Не таково было поведение Джоржа Лича, бывшаго юнги. Оно всех удивило. Он первый явился на корму, не ожидая приказания, и потащил Джонсона в кубрик, где стал перевязывать ему раны, как умел, и всячески ухаживать за ними. Джонсон был теперь неузнаваем. Лицо ero за несколько минут пытки так распухло и посинело, что в нем трудно было признать лицо человеческаго существа. Но я возвращаюсь к поведению Лича. В то время, как я мыл пол в каюте, он ухаживал за Джонсоном. Окончив уборку каюты, я вышел ва палубу, чтобы подышать свежим воздухом и по возможности успокоить свои нервы; Волк Ларсен курил сигару и разсматривал лот, который обыкновенно висел с кормы, но теперь почему-то был поднят на палубу.

Вдруг я услышал голос Лича, напряженный и хриплый от ярости. Я повернулся и увидел Лича; он стоял у трапа, ведущаго на ют. Лицо его было бледно и искажено, глаза сверкали; он грозил кулаком Ларсену и кричал.

— Будьте вы трижды прокляты, Волк Ларсен. Пусть Бог пошлет вашу душу в самое пекло. Только и ад слишком хорош для нея... Подлец! Убийца! Свинья!

Я был поражен как громом; я ждал, что Волк Ларсен сейчас прихлопнет его на месте. Но у того, повидимому, не было соответствующаго настроения. Он медленно приблизился к Личу, облокотился на угол крыши каюты и с большим вниманием и любопытством стал смотреть на него.

А тот продолжал отчитывать Волка Ларсена, и так, как его никто никогда не отчитывал. Матросы со страхом толпились кругом и слушали. Охотники складывали какия-то вещи и выносили их из «третьяго класса», но по мере того, как Лич говорил, равнодушие покидало и их. Они тоже испугались, но не ужасных слов Лича, а его отчаянной смелости. Всем казалось просто невозможным, чтобы живое существо могло так поносить Ларсена. Я помню, что я тогда пришел в восхищение от этого парня, ибо я видел в нем великолепное проявление непобедимой, безсмертной души, которая, победив плоть и страх, как древние пророки, громила неправду.

И как он его обличал! Он обнажал душу Волка Ларсена и выставлял ее на посмешище. Он сыпал на нее такия проклятия, какия и не снились средневековой католической церкви. Он поднимался на самыя высокия вершины гнева, и только усталость заставляла его спускаться до обыкновенных, площадных ругательств.

Его бешенство походило на сумасшествие; на губах его показалась пена; он задыхался, и по временам из его горла вырывались нечленораздельные звуки. А Волк Ларсен попрежнему спокойно стоял, опираясь на локоть, и смотрел на него, повидимому, с большим любопытством. Эта дикая вспышка ферментной жизни, это страстное возмущение движущейся материи изумляло и забавляло его.

Лич пришел в настоящий экстаз бешенства.

— Свинья! Свинья! Свинья! — орал он во все горло. — Почему же вы не убиваете меня, убийца? Вы можете это сделать, я нисколько не боюсь! Вас никто не остановит. Лучше быть убитым, чем находиться в ваших гнусных лапах. Ну же, мерзавец! Убейте меня!

В этот момент появился на сцену Томас Могридж. Он до сих пор слушал из дверей кухни, но теперь вышел, как будто для того, чтобы выбросить что-то за борт, но на самом деле для того, чтобы увидеть поближе убийство, которое, по его мнению, было неизбежно. Он улыбнулся Волку Ларсену своей подхалимской улыбкой, но тот, повидимому, не заметил его. Но кок не был обезкуражен, хотя и разозлился на него; он обернулся к Личу и сказал:

— Как он ругается! Это возмутительно!

Вся ярость Лича тотчас же обратилась против него. Кок в первый раз появился из кухни без ножа с тех пор, как ранил Лича. Не успел он произнести свои слова, как Лич бросился на него и сбил его с ног. Три раза пытался кок подняться на ноги и улизнуть в кухню, но каждый раз Лич его снова сшибал с ног.

— О, Господи, — кричал повар. — Помогите, помогите! Возьмите его от меня! Возьмите его!

Все почувствовали облегчение: охотники гоготали. Трагедия, повидимому, кончилась и начинался фарс. Матросы теперь смело подвигались все ближе вперед и, весело скаля зубы, смотрели, как колотили ненавистнаго им кока. Даже я обрадовался. Я сознаюсь, что мне ужасно нравилось, как Лич колотил кока, хотя он бил его так же ужасно, как по вине этого самаго кока избили Джонсона. Но выражение лица Волка Ларсена совершенно не изменилось. Он даже не переменил своей позы и продолжал смотреть попрежнему, с большим любопытством. Несмотря на всю его прагматическую уверенность, он все же с интересом наблюдал игру и движение жизни, в надежде открыть что-нибудь новое, увидеть в самых безумных ея кривляниях что-нибудь такое, что раньше ускользало от него, — найти ключ к тайне, благодаря которому все стало бы ясным и простым.

Но что это было за избиение! Оно нисколько не уступало тому, что я видел в каюте. Повар напрасно старался защитить себя от разъяреннаго парня и тщетно пытался убежать в кухню. Он катился по направлению к ней, полз к ней, падаль возле нея, когда его сбивали на пол. Но удар сдедовал за ударом с невероятной быстротой. Его бросали, как мячик, пока, наконец, он, как Джонсон, не был избить до такой степени, что лежал без всякаго движения. И никто не вмешивался. Лич мог бы убить его, если бы захотел; но он, повидимому, удовлетворил свою жажду мести и, наконец, бросил своего, распростертаго на полу, врага и пошел на бак.

Но эти два события только открыли собою программу дня. После обеда произошла схватка между Смоком и Гендерсоном и вскоре из «третьяго класса» послышались выстрелы, которые обратили в бегство остальных четырех охотников. Столб густого, едкаго дыма поднялся из открытаго люка, и Волк Ларсен тотчас же бросился туда. До нас донеслись звуки ударов и брань. Оба охотника были ранены, и он бил их обоих за то, что они не исполнили его приказания и изувечили друг друга перед самым началом охотничьяго сезона. Они были ранены очень серьезно, и, основательно поколотивши их, он начал грубо перевязывать их раны. Я изображал собою ассистента, когда он прочищал и промывал их сквозныя пулевыя раны, и я изумлялся, как стойко они переносили эту жестокую перевязку без всякой анестетики, если не считать за нее большого стакана водки.

Затем во время первой вахты произошла новая драка на баке. Возникла она из-за тех же сплетен, который были причиной избиения Джонсона, и по шуму, который доносился до нас, и по виду матросов на следующий день, было очевидно, что одна половина из них порядочно-таки избила другую.

Вторая вахта ознаменовалась столкновением между Иогансеном и худым, похожим на янки, охотником Латимером. Причиной ея было замечание Латимера по поводу неспокойного поведения Иогансена во сне: он так кричал во сне и храпел, что никому не давал спать.

Что касается меня, то меня всю ночь душили кошмары. День был похож на страшный сон. Зверство следовало за зверством, и разгоревшияся страсти и жестокость довели всех до такого возбуждения, что всем хотелось бить друг друга, убивать, увечить. Мои нервы были потрясены. Мой разум тоже. Я прожил всю свою жизнь, даже не подозревая о том, какой страшный зверь человек. Я знал жизнь только с ея интеллектуальной стороны. Я знал жестокость, но это была жестокость интеллекта — едкие сарказмы Чарли Фурусета, жестокия эпиграммы и злыя шутки товарищей по университету, да злобныя замечания профессоров во времена моего студенчества.

И это было все. Но чтобы люди могли срывать свой гнев на других, причиняя им увечья и проливая их кровь, было для меня и странно и страшно. Недаром меня прозвали «Сисси» (девочкой), Ван-Вейденом, думал я, безпокойно мечась по подушке в промежутке между кошмарами. Мне казалось, что до сих пор моя невинность в отношении реальной жизни была действительно невероятная. Я горько смеялся над самим собою и, кажется, находил в отвратительной философии Волка Ларсена более удовлетворительное объяснение жизни, чем в своей собственной.

Я испугался, когда сознал направление своих мыслей. Безпрерывное зверство, окружавшее меня, имело развращающее влияние. Оно стремилось уничтожить все, что было самаго лучшаго и светлаго в моей жизни. Мой разум говорил мне, что избиение Томаса Могриджа было дурным поступком, но я никак не мог запретить своей душе радоваться. И даже тогда, когда я быль подавлен огромностью своего греха — ибо это быль грех, — я в то же время почти захлебывался от нездороваго восторга. Я не был больше Ван-Вейденом. Я был Гёмпом, — юнгой на шхуне Призрак; Волк Ларсен был моим капитаном, Томас Могридж и остальные были моими товарищами и меня безпрестанно окунали в ту самую окраску, которою были выкрашены они все.