К книге

Граф Монте-Кристо · Часть седьмая и последняя

Часть седьмая и последняя

Граф Монте-Кристо · Александр Дюма · глава 8 из 8 · 41 962 слова

В несколько минут после тревоги, произведенной неожиданным появлением полицейского коммиссара и жандармов у -барона Данглара, залы опустели. Гости толпились во всех дверях, торопливо бежали по корридорам и лестницам и не разъезжались, а спасались бегством, как будто от чумы или холеры. Обстоятельство было такого роду, что нельзя было пускаться в пошлые утешения, от которых в великих несчастиях лучшие друзья становятся несносными.

Во всем доме только остались Данглар, который в своем кабинете делал показание полицейскому коммиссару; мадам Данглар в отчаянии и в слезах, в своем будоаре; Евгения с неразлучною мадмоазель д'Армильй, запершись в своей комнате, и толпа слуг, которые, собравшись в столовой, рассуждали о происшествии и о личных своих обидах: каждый, кому

случалось поклониться князю Кавальканти, сердился, что кланялся и служил каторжнику.

Между тем как весь дом был таким образом встревожен и разогорчен до глубины души, одна Евгения оставалась совершенно холодною. Она надменно, с презрением на губах, поступью оскорбленной царицы удалилась в свою комнату и заперлась с бледною и трепещущею подругой.

Боже мой! Боже мой! какой ужас! твердила молодая музыкантша: кто бы мог подумать?... Кавальканти!... Андреа Кавальканти убийца!… беглый каторжник!...

Евгения презрительно улыбнулась.

Такая, видно, уж судьба моя; сказала она: едва спасласьот Морсерфа, подвернулся Кавальканти! О! как же можно сравнивать!...

Отчего ж нет?... Полно, пожалуйста, Луиза: все мужчины одинаковы. Я счастлива, что могу теперь не только ненавидеть, но и презирать их.

Что же мы теперь станем делать?

Да то же что предполагали сделать через три дня... уедем. Так ты, хоть и не выходишь замуж, всё-таки хочешь?...

Ты знаешь, Луиза, что я всегда с отвращением сносила эту светскую жизнь, правильную, выведенную по циркулю, разграфленную как наша нотная бумага. Всегдашним моим желанием, всегдашнею мечтой была жизнь артиста, жизнь свободная, независимая, своя, в которой человек не дает отчету никому кроме себя. Зачем я останусь здесь? Чтобы меня через месяц опять попытались выдать замуж? и за кого? За Дебре, может-быть… ведь уже об нем была речь. Нет, Луиза, иет! Сегоднишнее приключение будет служить мне оправданием. Я не искала, я не просила этого оправдания: сам Бог мне послал его, и слава Богу.

Как ты тверда и отважна! сказала белокурая и слабенькая девушка своей черноглазой подруге.

Разве ты еще не знаешь меня?… Ну, да полно об этом,

Луиза. Поговорим лучше о деле. Что дорожная карета? Куплена третьего-дня.

Ты приказала отправить ее туда, откуда мы поедем? Да.

А паспорт?

Вот он.

Евгения взяла поданный гербовый лист, развернула и про читала:

«Леон д'Армильй, артист. От-роду двадцать лет; глаза черные, волосы черные. Путешествует с сестрою».

Прекрасно! кто же достал?

Отправившись к графу Монте-Кристо за письмами к директорам театров в Рим и Неаполь, я высказала ему мои опасения путешествовать одной в качестве женщины. Он понял меня как-нельзя лучше и вот, сегодня, отдал мне этот мужской паспорт. Он сказал, что мне вместо показанного братца, стоит только выбрать себе или сопутницу или хоть служанку с означенными приметами.

Прекрасно! чудесно! Теперь нам стоит только уложить чемоданы и мы едем тремя днями раньше, вот и вся раз ница.

Подумай хорошенько, Евгения.

О! я давно все обдумала. Мне надоело только и слышать, что об учетах процентов, ликвидациях, повышениях, понижениях, акциях, испанских и гаитских фондах. Понимаешь ли ты, Луиза, что значат в сравнении со всем этим полная свобода, чистый воздух, пение птиц, долины Ломбардии, каналы Венеции, дворцы Рима и берега Неаполя? Сколько у нас имения, Луиза?

Луиза вынула из бюро бумажник и пересчитала двадцать три банковых билета.

Двадцать три тысячи франков, сказала она.

И по крайней мере на столько же жемчугу и брильянтов, прибавила Евгения. Мы богаты. С сорока-пятью тысячами мы можем два года жить по-княжески и довольно прилично даже четыре года. Но не пройдет шести месяцев, мы удвоим наш капитал, ты своею музыкой, я своим голосом. Возьмись ты беречь эти деньги, я буду беречь бриллианты, так, что если одна, по-несчастию, как-нибудь потеряет свое, так у другой уцелеет. Теперь… чемоданы; по-скорее, чемоданы!

Ст!... постой, сказала Луиза д'Армильй и подошла к двери, послушать.

Чего ты боишься?

Чтобы нас не застали.

Да ведь заперто!

А если велят отворить?

Пусть велять, мы не отворим.

— Ты настоящая амазонка, Евгения!

И девушки с чрезвычайною деятельностью принялись укладывать в чемоданы все, что считали нужным в дороге.

— Теперь я покуда переоденусь, а ты запри этот чемодан, Луиза, сказала Евгения.

Луиза из всех сил уперлась белыми нежными руками в крышку чемодана.

Не могу! сказала она: слишком полно набито!

Ах, правда! вскричала со смехом Евгения: я и забыла, что я Геркулесь, а ты бледная Омфала.

И она упершись коленями на крышку чемодана так напрягла белые, но твердые, мускулистые руки, что скобки сошлись и Луиза могла продеть замок.

Окончив эту операцию, Евгения выдвинула ящик коммода, от которого ключ носила при себе, и вынула шелковый дорожный салоп, на вате.

Видишь, сказала она: я обо всем подумала. В этом салопе ты не озябнешь. А ты?

О! я… ты знаешь, я никогда не зябну. Ктому же, в моем мужском костюме…

Ты здесь хочешь одеваться? Без-сомнения.

Но если увидят?...

Не бойся, трусиха. Все наши люди теперь заняты великим делом, прениями о чрезвычайном событии. Ктому же, что ж удивительного, если я в весьма естественном отчаянии заперлась в своей комнате и никого не хочу видеть?

Конечно, правда.

Ну, вот, видишь!

И Евгения вынула из того же ящика, штуку за штукой, полный мужской наряд, от лакированных полусапожков до шляпы; ни малейшей безделки не было забыто. Евгения начала одеваться с ловкостью, которая доказывала, что эта операция уже не раз повторялась, для шутки, а может-быть и для опыта. Обув маленькие ножки в красивые сапожки, подтянув, как следует, брюки, она до-верху застегнула двухбортный жилет, обмяла галстух и надела сюртук, который изящно обрисовал ее стройную талию.

Ах, как это хорошо! право, хорошо! говорила Луиза д'Армильй, любуясь на свою приятельницу: но эти прекрасные черные волосы, эта великолепная коса, на которую все женщины смотрели вздыхая от зависти… уберется ли она под эту мужскую шляпу?

Увидишь, сказала Евгения и, схватив левою рукой густую косу, а правою большие ножницы, в несколько приемов обрезала все свои прекрасные волосы.

Евгения ИСПОЛНила эту операцию без малейшего сожаления: напротив, глаза ее гораздо более обыкновенного блестели и искрились под черными как смоль бровями и ресни цами.

Ах! какая жалость! Такие чудесные волосы! говорила Луиза д'Армильй, посматривая на разбросанную по полу косу.

Э! полно. Посмотри-ка, ведь я так гораздо лучше! возразила Евгения, поправляя свою новую прическу.

О! ты прекрасна! ты всегда прекрасна! Но, куда же мы теперь едем?

Да в Брюссель, если хочешь. Это ближайшая граница. Из Брюсселя, через Литтих и Ахен, поднимемся по Рейну до Страсбурга, проедем Швейцарию и спустимся в Италию через Сен-Готар. Согласна?

Разумеется.

Чего же ты смотришь?

Я смотрю на тебя. Право, ты прекрасный молодой чело век… Можно сказать, что ты похищаешь меня. Что ж? ведь и правда, черт возьми!

О! да ты, кажется, бранишься, Евгения!

И обе девушки, которые, по мнению всякого, должны были утопать в слезах отчаяния, одна за себя, другая за подругу, захохотали как сумасшедшие.

Через два часа у барона Данглара не стало дочери.

Теперь посмотрим, что делают другие; посмотрим, что делает синьор Андреа Кавальканти. Мы видели, как он с первых слов новости, принесенной графом Монте-Кристо, догадливо ускользнул из залы в приемную. Оттуда он, через переднюю, удачно захвативши чье-то пальто, чтобы скрыть свой бальный костюм, прошел через корридоры на черную лестницу, и задним двором счастливо выбрался на улицу. Целый час он бежал, сам не зная куда, с единствен•ною целью по-дальше уйти от дому банкира. Домой заходить ему не за чем было, потому что, будучи человеком осторожным, он всегда, даже без нужды, носил все свое имуще ство с собою. Инстинкт, вернейший из органов чувства у воров, вел его к ближайшей заставе. Очутившись в конце улицы Лафайэт, он приостановился, потому что уж задыхался. Он был совершенно один. По левую сторону простиралось поле Сен-Лазар, обширная пустыня; по правую вся темная глубина Парижа.

дреа.

Быть или не быть? вот в чем вопрос! рассуждал АнВсе спасение зависело от нескольких четвертей расстояния.

В эту минуту из Поассониерского Предместья показался извозчичий кабриолет, который, по-видимому, отправлялся на квартиру, в предместье Сен-Дени. Извозчик, опустив поводья, дремля курил трубку.

Какое утомлена! Во весь день ничего не делала. Всего четыре конца да полфранка на водку выработал. Половины хозяйской цены не выручил.

Хочешь заработать двадцать франков?

Как не хотеть, барин! Куда ж прикажете? Только надобно скоро ехать.

Полетим скорее ветру. Приказывайте, куда?

К Лувру. Мне нужно догнать приятеля, с которым уговорились завтра ехать на охоту в Шапель-Серваль. Он хотел дожидаться меня здесь в своем кабриолете до половины одиннадцатого, а теперь одиннадцать. Он, вероятно, думал, что я не прийду и уехал один.

Верно, так.

Надобно догнать его.

Извольте.

Если мы и не догоним его до Лувра, всё-таки ты полу чишь свои двадцать франков. А если догоним?

Если догоним-сорок. Садитесь!

Бенедетто сел и они помчались во всю мочь извозчичьей клячи. Трудно было догнать баснословного приятеля, однако ж то седок, то извозчик от времени до времени осведомлялся у запоздалых прохожих или встречных извозчиков, не ви дели ли зеленого кабриолета и гиедой лошади. Зеленых кабриюлетов много, гиедых лошадей еще больше. Поэтому кабриолет видели многие: один видел час назад, другой минут пятнадцать, третий вот сейчас только-что встретиль. Иногда и догоняли, да не тот. Однажды и самого синьора Кавальканти обогнала дорожная карета, запряженная четверкою почтовых лошадей.

Ах! если бы я сидел в этой карете! подумал Бенедетто и глубоко вздохнул.

В этой карете сидели мадмоазель Евгения Данглар и Луиза д'Армильй. Сторы были спущены.

Живее! живее! кричал Бенедетто извозчику. Извозчик продолжал стегать бедную клячу. Домчались до

Лувра.

Нет! видно, уж не догоним, сказал Бенедетто: вот тебе двадцать пять франков. Я лучше пойду переночую в гостиннице Красного-Коня и поеду завтра.

Он отсчитал извозчику деньги и выскочил из кабриолета. Извозчик поблагодарил за прибавку и поворотил назад, а Бенедетто отправился к гостиннице. Но в гостинницу он не вошел. Он остановился, прислушался к медленному стуку бывшего своего экипажа и удостоверившись, что тот удаляется, пустился гимнастическим шагом далее.

Пробежав де мили, до Шапель-Серваля, Бенедетто опять остановился, не от усталости, а затем чтобы подумать и решиться на что-нибудь. На всем скаку неудобно думать. Бенедетто сел на краю придорожного рва и опустил голову на руку.

Минут через десять он вскочил. Ръшение было готово. Он запачкал пылью один бок своего пальто, смело подошел к единственному в Шапель-Сервале трактиру и постучался. Трактирщик отворил.

Любезный друг, сказал Бенедетто: я ехал верхом из Мортфонтена; лошадь у меня с норовом: вдруг заупрямилась и сбросила посереди дороги, а мне нынче же ночью непременно нужно быть в Компиєне, иначе мои родные будут очень беспокоиться. Нет ли у тебя лошади?

У загородного трактирщика, худая ли хорошая ли, всегда есть лошадь. Барину подвели оседланную Белку; сыв трактирщика поместился позади седла и поскакали, хоть не скоро, да всётаки скорее пешего.

Пробило четыре часа, когда Бенедетто остановился перед гостинницей Звонка-и-Бутылки, в Компиєне, где обыкновенно останавливались дилижансы. Бенедетто рассудил, что у него часа четыре в барышах есть и что эти четыре часа всего лучше употребить на добрый ужин и маленький отдых.

Любезный друг, сказал он слуге, который отворил ему дверь: я шел пешком из Сен-Жан-о-Буа, где обедал. Я полагал сесть в дилижанс, который отправляется в полночь, но заблудился и, вот, четыре часа брожу по лесу. Отведи мне комнату, да подай холодную курицу и бутылку бордо.

Слуга не мог иметь никакого поводу к подозрению. Бенедетто говорил очень спокойно, и курил сигару, опустив руки в карманы пальто.

Между тем как слуга ходил исполнять приказания, встала хозяйка. Бенедетто принял ее с самою любезною улыбкой и спросил, нельзя ли поместить его в третьем номере, который он, проездом, уже занимал однажды. К-несчастию, третий номер на этот раз уже был занят каким-то молодым человеком, который путешествовал с своею сестрой. Бенедетто, казалось, был в отчаянии, но хозяйка утешила его, уверив, что седьмой номер расположен совершенно так же и выходить тоже на двор.

Андреа не даром заговорил о третьем номере, в котором уже ночевал однажды. Окно этой комнаты выходило действительно на двор, обведенный по всем трем этажам деревянными галереями, подобно ложам в театре. Эти галереи, в случае нужды, очень удобно могли заменить лестницу.

Седьмой номер оказался в самом деле так же хорош, как и третий. Курица была свежа, вино достаточно старо. Бенедетто поужинал с таким аппетитом, как будто ни в чем не бывал, и уснул таким сном, как обыкновенно спит человек в двадцать лет, — даже тогда, когда совесть не спокойна. Впрочем, надобно признаться, что Бенедетто мог чувствовать угрызения совести, однако ж не чувствовал.

Он спал спокойно, потому что план его был готов. Утром он по-раньше встанет; рассчитается, как следует, с хозяйкой; уйдет в ближнюю деревню, окруженную лесом; поселится на день у какого-нибудь мужика, под предлогом намерения заняться пейзажною живописью; добудет мужицкое платье; сниметь щегольской наряд; загрязнит руки; вычешет рыжие волосы свинцовою гребенкой; затрет лицо коричневатым составом, который знает от давнишних приятелей; потом, полями и лесами, путешествуя ночью, отдыхая днем, проберется за ближайшую границу. Там он продасть свои золотые вещи и часы и прибавить вырученное к пятнадцати тысячам Франков, которые уже есть в бумажнике, и с которыми человеку в его положении уже можно быть философом. Сверх-того он рассчитывал, что Данглары с своей стороны употребят какие-нибудь средства для избежания большого шуму, и постараются замять дело.

Вот отчего Андреа так хорошо спал. Впрочем, чтобы не проспать, он не затворил ставней и только запер дверь на задвижку. На стол перед постелью он положил свой отворенный складной кинжал, который всегда носил при себе и которого качества уже испытал.

В осемь часов утра Бенедетто проснулся от теплого солнечного луча, который упал ему прямо на лицо. Он испугался, что проспал слишком поздно; вскочил и подбежал к окну. Через двор проходил жандарм.

Жандармы и все роды полицейских служителей предметы самые поразительные в мире, даже для людей совершенно чистых. Но для совести немножко запятнанной, цвета известных мундиров так ярки, что режуть глаза.

Зачем этот жандарм? спросил себя синьор Кавальканти: но… прибавил он тотчас же очень рассудительно: что ж удивительного, если на дворе гостинницы, где останавливаются дилижансы, случился жандарм? Мало ли здесь всякого народу!

Молодой человек оделся с быстротой, от которой, еще не успел отъучить его каммердинер, которого он несколько месяцев держал в Париже. Одеваясь, он думал: подожду, пока жандарм уйдет и тогда выйду. Одевшись, он опять подошел к окну и тихонко приподнял кисейную стору. Жандарм не ушел, а стоял на крыльце. Мало этого: другой жандарм и полицейский коммиссар говорили что-то с трактирными слугами, а за воротами стоял третий, на коне, с карабином в руках и окруженный толпою любопытных, которые совершенно загородили выход.

Дьявол! подумал Бенедетто: это меня ищут! Он страшно побледнел и осмотрелся кругом. Через дверь на лестницу идти, — встретишь коммиссара; спуститься по гале реям при дневном свете, на глазах целой толпы, тоже нельзя.

Я погиб!

была вторая его мысль. В самом деле, в его положении быть схвачену, значило через несколько дней расстаться с жизнью. Он на минуту судорожно стиснул голову обеими руками. Втечении этой минуты он чуть с ума не сошел от страху. Но скоро в рое перекрещавшихся в голове его мыслей мелькнула одна, похожая на надежду. На побледиевших губах мелькнула слабая улыбка. Бенедетто снова осмотрелся. Предметы, которых он искал, находились на письменном столе, Он схватил перо и написал:

бумага, чернила и перо.

«Со мной нет денег, но я не хочу уйти не расплатившись. Оставляю золотую булавку, которая стоит по крайней мере в десять раз больше того, что я должен заплатить. Хозяйка извинить меня, что я ушел не сказавшись: мне совестно!»

Он вынул из шейного платка булавку и положил на бумагу, потом отодвинул задвижку двери и немножко отворил, как будто через нее вышел, а сам полез через камин в трубу, дорогою, которою, вероятно, уже не раз хаживал. Улезая, он не забыл задвинуть за собой экран с вышитым изображением Ахиллеса и Деяниры и даже замел след на золе.

В эту минуту полицейский коммиссар с одним из жандармов всходил по лестнице. Этим скорым посещением синьор Кавальканти был обязан телеграфам, которые ходят скореи извозчиков. Компиён стоит на телеграфической линии. В ту же ночь известие было передано местной полиции и рано утром начались поиски. Известно было, что в гостинницу Звонка-и-Бутылки ночью прибыло несколько путешественников и между прочим один в темно-коричневом пальто, верхом на белой лошади с деревенским мальчиком, который, ссадив барина, отправился обратно. На этого гостя пало главное подозрение и коммиссара повели прямо в седьмой номер.

О-го! плохо! сказал коммиссар, старый воробей, поседевший в хитростях своего ремесла: отворенная дверь — худой знак. Я лучше люблю запертые на три задвижки.

В самом деле, записка и булавка, оставленные на столе, подтверждали догадку, что гость уже убрался. Этого однако ж еще недостаточно было, чтобы убедить опытного съищика. Он тоже знал, к чему иногда может служить труба; приказал принесть мелких дров и соломы, набил камин почти бит

ком и зажег. Дым плотным черным столбом повалил в трубу, но беглец не упал назад в камин, как ожидал коммиссар. Эпитет старого воробья прилагался и к молодому Бенедетто: он предвидел испытание, заранее выбрался на крышу и уселся за трубой. Оттуда он слышал, как коммиссар

Однако ж жандармы, которые остались на дворе, не только не ушли, но продолжали смотреть по верхам с удвоенным вниманием. Бенедетто тоже осмотрелся кругом. Подле дому гостинницы высилось громадное старинное здание ратуши, из верхних этажей которого можно было смотреть на окружающие крыши, как с горы на долину. Бенедетто каждую минуту ожидал, что голова съищика покажется в одном из противоположных окон, и тогда он погиб: травля по крышам не представляла ни какой вероятности спасения. Он решился опять спуститься, не тою же дорогой, которой вышел, но подобною; выбрал ближайшую трубу, из которой не шло дыму, подполз и проворно вскочив, исчез, так, что его никто не приметил.

В ту же минуту, в верхнем этаже ратуши отворилось окно и высунулась голова коммиссара. Несколько минут голова выглядывала из углубления окна, неподвижно как лепные украшения карнизов древнего здания; потом также исчезла.

Полагая, что беглый успел скрыться до прибытия жандармов, полицейский коммиссар уже хотел уйти из гостинницы и приступить к другим распоряжениям насчет погони и розъисков в окрестности, как-вдруг раздался пронзительный крик и вслед за тем сильный, торопливый звон колоколь чика.

Ого! это что? вскричал коммиссар.

— Верно, кому-нибудь из гостей скоро надо мальчика, отве чала хозяйка.

А мне так кажется, что требуется не мальчик, а жандарм. Где это звонять, в котором номере?

В третьем.

Ребята, марш! Один со мной, другой на галерею, третий останься здесь, на крыльце. Если схватить нельзя, стреляй. Съищик с двумя жандармами побежал на лестницу. Между тем вот что случилось. Бенедетто, спустившись на две трети трубы, нечаянно оборвался и ввалился в камин с шумом, которого, конечно, не желал произвесть. Оно бы ничего, если б комната была пуста. Но, к его несчастию, там спали две женщины. Они в испуге проснулись и устремив глаза в ту сторону, откуда послышался стук, увидели вылезающего из камина мужчину. После этого не трудно объяснить себе крик и звон. Бенедетто, как видно, был обречен па несчастие.

Ради Бога! кричал он, бледный, в страшном замешательстве, не видя тех, к кому обращался: ради Бога! не выдайте меня! спасите меня! Ведь я вам ничего не сделал! Андреа!... каторжник!... вскричала одна из женщин. Евгения Данглар! пробормотал Бенедетто, переходя от ужаса к изумлению.

Помогите! помогите! кричала Луиза д'Армильй, снова ухва тившись за колокольчик.

Спасите! меня преследують! говорил Бенедетто: ради Бо га, умилосердитесь! не выдавайте меня!

Уж поздо. Идуть, отвечала Евгения.

Ну, так спрячьте меня где-нибудь!... Вы скажете, что испугались без причины… от тревоги в доме… хоть на минуту отвратите съищиков от следа и вы спасете мне жизнь! Девушки, завертываясь плотнее в свои одеяла, трепетали от страху и отвращения и молчали.

Хорошо; быть так, сказала наконец Евгения: ступайте вон, тою же дорогой, которой пришли, и мы ничего не ска жем.

Вот он! вот он! закричал голос за дверями, я вижу его! Вслед затем сильный удар прикладом вышиб замок и задвижки и дверь распахнулась на-стежь.

Бенедетто побежал и отворил дверь, которая вела на галерею. И там тоже жандарм прицелился в него карабином. Он остановился, бледный, немножко отклонившись назад, с поднятыми в гору волосами, с праздным кинжалом в опущенной руке.

Бегите же! бегите! вскричала д'Армильй, у которой жалость возвращалась в сердце, по-мере-того как проходил страх.

Или убейте себя! сказала Евгения с тоном и позою одной из Весталок, которые в древнем цирке приказывали победителю гладиатору доконать сраженного противника.

Андреа вздрогнул и посмотрел на девушку с презрительною улыбкой, которая доказывала, что он не понимает такого высокого зверства чести.

Убить себя? отвечал он, бросив нож: кчему? Но ведь вас будут судить, вас казнять!

Ба! возразил Бенедетто, скрестив руки на груди: мо жет-быть, от меня еще не все друзья отступились. Жандарм подошел с карабином в руке.

Полно, полно, любезный! сказал Бенедетто: отставь ружье. Кчему такая гроза? Ведь я сдаюсь.

И он протянул руки к кандалам.

Девушки с ужасом смотрели на совершавшееся на их глазах отвратительное превращение светского человека обратно в каторжника.

Андреа обратился к ним с бесстыдною улыбкой.

Не прикажете ли исполнить какое-нибудь поручение у вашего батюшки, барона Данглара, мадмоазель Евгения? спросил он: ведь я, по всем вероятностям возвращаюсь в Париж. Евгения закрыла голову руками.

Полноте! продолжал Андреа: чего ж тут стыдиться? Очень натурально, что вы погнались за мной на почтовых. Ведь я был уже почти ваш муж.

С этими словами Андреа вышел и оставил девушек на жертву стыда и толкам любопытной толпы, которая собралась на пороге и в галерее и которую сострадательная хозяйка насилу разогнала.

На другой день Евгения и Луиза уже были в Брюсселе; а Бенедетто уже сидел в Консиержери.

Мы видели, как спокойно Евгения с Луизой д'Армильй могла убежать из родительского дому. В этом доме все слиш ком были заняты каждый своим делом. Банкир с крупным потом на лбу, сидел перед чудовищным призраком банкротства и подводил итоги под длинными столбцами своих счетных книг, а баронесса, оправившись от первого поражения, поспешила к своему советнику, Дебре, но не застала его дома и воротилась ни с чем. А совет, какой-нибудь совет был нужен ей до-крайности. Надобно было принять какие-нибудь меры, чтобы хоть сколько-нибудь уменьшить шум страшного позору, который обрушился на ее дом и подвергал ее и Евгению бесконечным сплетням. Единственным спасительным средством оставалось замять дело и не доводить по

крайней-мере до суда. Она решилась просить Вильфора, чтобы он не преследовал преступника, дал ему время скрыться, чтобы дело осталось под сомнением, в неизвестности, чтобы суд и может-быть казнь злодея не прибавила новой сцены к позорному приключению. - Для всего этого королевскому прокурору стбило только обратить глаза в другую сторону, заняться каким-нибудь другим делом. Баронесса надеялась без труда уговорит его и с этою мыслью уснула спокойно.

На утро, в девять часов, она встала, оделась без горничных, украдкою вышла из дому, наняла извозчика и поехала к Вильфору.

Дом королевского прокурора уже с месяц представлял вид чумного лазарета: все входы на замках, часть окон закрыта ставнями. Соседи с часу на час ожидали, что вынесут еще гроб. Баронесса Данглар принуждена была позвонить три раза, прежде нежели дверь отворилась. Самый колокольчик звучал уныло в опустевшем доме и как будто разделял общий страх. Наконец слуга отворил дверь, но небольше того, сколько нужно, чтобы дать проход словам.

Кто там? спросил слуга.

Да отвори же! отвечала баронесса.

Сперва скажите, кто вы, сударыня?

Да ты с ума что ли сошел, любезный? Ведь ты не далее как вчера с своею госпожей был в моем доме! Я баронесса Данглар.

Может-быть. Но что вам угодно, сударыня?

О! это уж слишком! Я буду жаловаться мосьё де-Вильфору на дерзость его слуг.

Это не дерзость, сударыня: это осторожность. Доктор д'Авриный не приказал никого впускать без личного дозволения господина де-Вильфора, и барин подтвердил это приказание.

Скажи же своему барину, что мне очень нужно поговорит с ним по весьма важному делу. Вот моя карточка. Я подожду.

Слуга принял карточку и затворил дверь. Через две минуты он воротился и впустил баронессу. Другой лакей вышел к ней на встречу и проводил, извиняя своего товарища строгостью данных приказаний. Баронесса Данглар, как ни была занята целью своего посещения, однако ж при входе в кабинет начала с жалобы на неучтивость слуг, которые заставили ее дожидаться

на подъезде. Но Вильфор, подняв удрученную голову, взглянул на гостью с такою печальною улыбкой, что жалоба у нее замерла на губах.

Извините моих слуг, сказал он: я не могу вменить им в преступление страх, который овладел всем домом. Их подозревають, оттого и они подозрительны.

Мадам Данглар не могла не знать, о чем говорит ВильФор, потому что по городу давно уже носились толки об удивительных смертных случаях в доме королевского прокурора.

Так и вы тоже несчастны? спросила она. О! конечно, несчастен.

Так вы сострадаете и ко мне тоже?

— Искренно, будьте уверены.

И вы понимаете, зачем я пришла?

Вильфор посмотрел на нее с недоумением.

Я пришла поговорит с вами об ужасном несчастии, которое постигло мой дом.

То есть, о неприятном приключении, хотите вы сказать. Приключении! это вы называете приключением!

Увы! баронесса, отвечал прокурор хладнокровно: я дожил дотого, что называю несчастиями только неисправимые беды.

Так вы думаете, что люди забудут…

Все забывается, баронесса. Ваша дочь выйдет замуж, не сегодня так завтра; не завтра так через неделю. Что ж касается до бывшего жениха, то, я думаю, вы жалеть об нем не станете.

Этот спокойный и почти насмешливый тон изумил баронессу.

она.

Скажите, мосьё де-Вильфор, у друга я здесь? спросила

Вы знаете, что у друга, баронесса, отвечал Вильфор. И на бледных щеках его выступила легкая краска.

В таком случае, сказала мадам Данглар: говорите же со мной как друг, Вильфор, а не как судья и чиновник. Не смейтесь надо мной, когда вы видите, что я несчастна.

— Нынче, когда я слышу о несчастиях, баронесса, я приучил ся вспоминать о своих собственных и в таком случае эгоистическое сравнение само собою совершается в моем уме. Вот, отчего подле моих несчастий ваше кажется мне только досадным приключением. Вот отчего подле моего ужасного положения ваше кажется мне завидным. Но оставим это. Вы что-то хотели сказать?...

Я пришла узнать от вас, на чем теперь остановилось дело низкого самозванца…

Самозванца! повторил Вильфор: право, баронесса, вы, кажется, на то пошли сегодня, чтобы преувеличивать одни вещи и до крайности уменьшать другие. Самозванец! Андреа Кавальканти или, лучше сказать, бродяга Бенедетто, самозванец! Вы ошибаетесь, баронесса. Бенедетто убийца и вор!

Может-быть; я не спорю. Но чем строже вы вооружитесь против этого несчастного, тем более жестоко поразите наш дом. Оставьте его, Вильфор: забудьте об нем на минуту. Пусть он успеет спастись.

Как можно! приказания уже отданы.

Так что же? Вы думаете его поймають?

Надеюсь.

Ну, если поймают, так оставьте его в тюрьме. Не выводите истории, не доводите до публичного суда. Прокурор сделал отрицательный знак.

По крайней мере до-тех пор пока дочь моя выйдет замуж, прибавила баронесса.

Это невозможно. У правосудия свой порядок, которого нарушить нельзя.

Даже для меня? спросила баронесса с полу-улыбкой. Ни для кого, отвечал Вильфор: ни даже для меня самого. О! произнесла баронесса, однако не дополнила словами мысль, которую выражало это восклицание.

Вильфор посмотрел на нее так, как обыкновенно смотрел на допрашиваемых.

Да, сказал он, я знаю, на что вы намекаете… на подозрительные слухи, которые носятся по городу о частых смертных случаях в моем доме; но…

—

Я вовсе не об этом думала, с живостью возразила мадам Данглар.

— Нет, я знаю, что вы об этом думали, баронесса. Оно и справедливо. Вы мысленно сейчас сказали: Ты, который преследуешь преступление, отвечай: отчего около тебя, в твоем доме, совершаются злодейства, которые остаются ненаказанными?

Мадам Данглар побледнела.

Вы сказали это, не правда ли, баронесса? Да… признаюсь.

— Хорошо же; я буду отвечать вам. Слушайте, сказал прокурор глухим голосом: есть злодеяния, которые остаются ненаказанными, потому что правосудие не знает виновного и боится нанести удар, чтобы не поразить невинную голову вместо преступной. Но когда виновные будут узнаны (Вильфор протянул руку к большому Распятию, которое стояло у него на столе), когда злодеи будут открыты, клянусь вам Богом, они умрут. Теперь, после этой клятвы, осмельтесь просить у меня помилования мерзкому вору и убийце.

Но уверены ли вы, что он действительно так преступен, как говорять?

— Уверен ли я? Вот дело об нем. Бенедетто, шестнадцати лет от-роду, был сослан на пять лет на галеры, за подделку монеты. Юноша, как видите, подавал надежды. С галер он бежал и сделался убийцей.

Кто же этот несчастный?

Кто его знает! Бродяга, Корсиканец, без роду и племе ни, как видно из прежних показаний.

Так никто не вступался за него?

Никто. У него, как видно, нет никого родных.

А тот Италиянец, что назывался его отцом?

Разумеется, такой же мошенник. Может - быть, сообщник его.

Баронесса сложила руки.

— Вильфор! сказала она самым нежным тоном своего го лосу.

Ради Бога, баронесса! отвечал прокурор с твердостью, которая походила на строгость: ради Бога, никогда не просите у меня помилования преступнику. Вы знаете, кто я: я кон. Разве у закона есть глаза, на то чтобы видеть ваше огорчение? Разве у закона есть уши, чтобы слышать ваш нежный голос? или память, чтобы понимать ваши намеки? Нет; закон видить только преступление и казнить. Вы вашими обольстительными взглядами хотите мне напомнить, что я живое существо, а не уголовное уложение; человек, а не книга; вы хотите напомнить мне, что и я тоже не безвинен. Да! конечно, я не безвинен, вы знаете, и может быть больше преступен, нежели вы знаете. Но… с-тех-пор как я поднял бремя нечистой совести, я стал с большею силой трепать одежды дру

гих, чтобы открыть язвы, и всегда открывал их, открывал с радостью, с восхищением, потому что всякий человек, которого я находил преступным, и всякий преступник, которого я поражал именем закона, служил мне новым живым доказательством, что я не исключение чудовищное, что я еще лучше многих других. Да, все люди злы, все! Так пусть же закон карает всех, кого может настигнуть.

Вильфор произнес все это с лихорадочною злостью, которая придавала его выражениям какую-то необыкновенную, дикую красоту.

Но, возразила мадам Данглар, решившись на последнюю попытку: вы говорите, что этот человек — бродяга, сирота, покинутый родными…

Тем хуже или… тем лучше! Провидение устроило так, чтобы некому было оплакивать его.

Но это значит озлобляться против слабого, Вильфор!

— Против слабого, который убивает!

Но его позор отражается на моем доме!

А в моем доме? В моем доме смерть.

О! Вильфор! вскричала баронесса: берегитесь! вы немилосерды к другим… берегитесь! Я вам предсказываю: за это и другие будут неумолимы к вам.

Пусть, отвечал Вильфор.

Отложите по крайней мере дело этого несчастного до следующих заседаний. Это даст нам полгода времени, чтобы забыть.

Забыть! А вы не понимаете, что и мне тоже нужно забывать? Если понимаете, так знайте же, что я забываю и забываюсь, когда работаю. Я работаю день и ночь, и в этой работе нахожу иногда минуты спокойствия, минуты счастия, — счастия мертвых. Это всё-таки лучше нежели страдание.

— Вильфор! он уже убежал. Дайте ему спастись. Бездействие это ничего не будет стоить вам: у вас много других дел.

Я уже говорил вам, что вы опоздали. На заре телеграФы подали весть и теперь…

Тут вошел слуга и подал пакет, принесенный жандармом из министерства внутренних дел. Вильфор схватил и поспешно распечатал. Мадам Данглар затрепетала от ужасу; Вильфор затрепетал от радости.

Схватили! вскричал Вильфор: схватили в Компиене.

Кончено!

Мадам Данглар встала, холодная и бледная. - Прощайте, господин прокурор, сказала она.

Прощайте, баронесса, отвечал он, почти с радостью провожая ее до дверей.

— Хорошо, сказал он, воротившись и трепля письмо: хорошо, у меня есть один фальшивый монетчик, три покражи, два поджога. Недоставало убийцы. Вот и убийца. Заседание будет хорошее.

Потом Вильфор сходил навестить Валентину и принялся за работу.

Валентина была очень слаба и еще не покидала постели. Она узнала о происшествиях, которые мы рассказали, о побеге Евгении и обвинении Кавальканти или, лучше сказать, Бенедетто в убийстве. Но все это не произвело на нее такого впечатления, какое могло произвести, когда бы она была здорова. Рассказы эти только прибавили несколько лишних смутных идей, несколько новых неопределенных форм к тем странным мыслям и мимолетным призракам, которые рождались в ее больном мозгу или носились перед утомленными глазами. Впродолжении дня Валентину еще приковывало к действительности присутствие Ноартиè, которого каждый день приносили в креслах. Вильфор, по возвращении из суда, также проводил часа по два в обществе отца и дочери. В шесть часов Вильфор уходил в свой кабинет. В осемь часов являлся доктор д'Авриньй, который сам приносил приготовленные лекарства. Потом уносили Ноартие. Приставленная самим доктором сиделка заменяла всю прислугу. Она уходила в десять или в одиннадцать, когда Валентина засыпала и уходя отдавала ключ от комнаты Валентины в руки самому Вильфору, так, что туда можно было пройти не иначе как через спальню мадам де-Вильфор и комнату Эдуарда.

Каждое утро Морель приходил к Ноартие за известиями и со дня на день казался менее беспокойным. Во-первых, вести Ноартие были благоприятны, во-вторых, Монте-Кристо обещал ему, что Валентина будет спасена, если не умрет тотчас же при первом припадке. Прошло четыре дня, а Валентина была

жива.

Нервическое возбуждение, о котором мы говорили, преследовало Валентину даже во время сна или, лучше сказать, дремоты, в какую она впадала по вечерам. Тогда посереди ночной тишины и в полусвете от лампады, которая теплилась на камине под алебастровым колпаком, ей представлялись блуждающие тени и призраки лихорадочного бреду. То виделась мачиха, которая угрожала ей; то Морель нежно протягивал руки; то являлись существа почти совершенно чуждые обыкновенной ее жизни, как например граф Монте-Кристо. Даже мебели в эти минуты грез казались оживленными и подвижными. И это обыкновенно длилось до двух или до трех часов утра. Тогда тяжелый сон одолевал девушку и она просыпала до утра.

Вечером того дня, когда она узнала о поимке Бенедетто и о побеге Евгений, по уходе сиделки, когда пробило одиннадцать часов, Валентина, как обыкновенно, в полудремоте, невольно поддавалась однообразной работе своего мозга, который порождал всё одни и те же грезы, одни и теже призраки. Лампада, как обыкновенно, проливала свой слабый свет сквозь тусклый алебастр и мерцающими, дрожащими тенями умножала число видений. Вдруг Валентине показалось, что ее библиотека, помещенная в углублении стены подле камина, тихонко отворяется.

В другое время Валентина ухватилась бы за шелковый снурок колокольчика, чтобы призвать на помощь. Но в том положении, в каком она находилась, ничто уже не удивляло ее. Она была убеждена, что все окружавшие ее видения были порождены ее больным воображением. Она знала, что на утро не останется никаких следов от призраков, которые посе

щают ее.

Дверь нижнего шкафа совсем отворилась без малейшего скрыпу. Вышел человек.

Валентина совсем открыла глаза и стала всматриваться. Она надеялась, что узнает тень Мореля.

Вошедший ступил несколько шагов к постели и остановился, внимательно прислушиваясь.

В эту минуту дрожащий свет лампады упал на лицо ночного посетителя.

Будучи уверена, что видит сон, Валентина ждала, что призрак исчезнет, или преобразится, как обыкновенно, в какойнибудь другой, но он не исчезал и не превращался.

Валентина ощупала свой пульс и нашедши, что он бьется очень сильно, вспомнила, что лучшее средство прогнать грезы прохладительное питье, которое и доктор назначил ей для успокоения волнений. Она протянула руку к приготовленному стакану, но призрак поспешно подступил и остановил ее. Она ощутила прикосновение его руки.

На этот раз видение превосходило все, что Валентине дотоле случалось испытать. Она вполне сознавала, что не спит, что пользуется всем своим рассудком, и содрогнулась, однако не спускала глаз с лица, которое впрочем выражало скорее расположение покровительства, нежели что-нибудь враждебное. Посетитель взял стакан, подошел к лампаде и стал рассматривать прозрачность и жидкость питья. Не удовольствовавшись этим, он зачерпнул на чайную ложку и схлебнул. Валентина смотрела на все это с изумлением и страхом. Призрак передвигался по мягкому ковру так тихо, что не производил ни малейшего шороху, и она каждую минуту ожидала, что он исчезнет, рассеется как тень. Однако нет, он не исчезал. Он снова подошел и, подавая Валентине стакан, сказал с нежностью:

— Теперь пейте.

Валентина вздрогнула и хотела закричать. Он положил палец на губы.

Граф Монте-Кристо! прошептала она.

По ужасу, который выразился в глазах девушки, по трепету рук, по быстрому движению, с которым она плотнее завернулась одеялом, можно было узнать последнюю борьбу сомнения с очевидностью. Однако ж присутствие графа Монте-Кристо в ее вомнате в такую пору; его таинственный, фантастический, необъяснимый приход сквозь стену, все это казалось Валентине совершенно невозможным.

Не кричите, не пугайтесь, сказал граф: покиньте всякую, малейшую тень подозрения и беспокойства. Человек, которого вы видите, самый нежный отец и самый почтительный друг, какого вы можете вообразить.

Валентина не могла отвечать. Голос привидения так пугал ее, что она не осмеливалась прибавить к нему своего. Только смятенный взгляд ее говорил: Если намерения ваши чисты, зачем вы пришли теперь?

Монте-Кристо с обыкновенною своей проницательностью понял все, что происходило в душе девушки.

— Выслушайте, сказал он, или, лучше, посмотрите на меня.

Видите, глаза у меня покраснели и лицо стало бледнее обыкновенного. Я четыре ночи с-ряду не смыкал глаз ни на минуту. Четыре ночи я стерегу вас, покровительствую и берегу для общего нашего друга, Максимилиана.

Волна радостной крови быстро хлынула к щекам больной. Имя Мореля отогнало всякую недоверчивость.

Максимилиан! повторила Валентина, сама прислушиваясь к звуку этого имени: Максимилиан! Так он вам все сказал?

Все. Он мне сказал, что ваша жизнь - его жизнь, и я обещал ему, что вы будете жить.

— Лучший доктор, какого Провидение может послать вам в эту минуту.

Вы говорите, что вы стерегли меня? Откуда же? спросила Валентина с беспокойством: я не видала вас.

Я скрывался за этою дверью, отвечал Монте-Кристо, указывая на библиотеку: к этой стене прилегает дом, которыйя нанял.

Валентина с движением гордой стыдливости и с негодованием отвернулась.

— Граф! сказала она: ваш поступок беспримерно бесстыден и ваше покровительство очень похоже на оскорбление.

— Валентина, отвечал Монте-Кристо: во все время долгих бдений моих я видел только то, что можно и должно было видеть; я видел, какую вам подают пищу, какое приготовляют питье. Когда питье казалось мне опасным, я входил, как теперь вошел, выливал то что было в вашем стакане и яд заменял благодетельною влагою, которая вместо приготовленной вам смерти разливала жизнь по вашим жилам.

— Яд! смерть! вскричала Валентина, снова вообразив, что подвержена лихорадочному бреду: что вы говорите?

Ст! дитя мое, сказал Монте-Кристо, опять положив палец ей на губы: я сказал яд, да, я сказал смерть, и повторяю — смерть. Но выпейте сперва это. (Граф вынул из кармана сткляночку и налил несколько капель красноватой жидкости в питье.) И когда выпьете, ничего больше не принимайте в эту ночь.

Валентина протянула руку, но, едва прикоснувшись к стакану, опять отдернула с ужсом.

Монте-Кристо взял, отпил половину и подал. Тогда Валентина улыбнулась и выпила остаток.

О! да, сказала она: я узнаю вкус моего ночного питья, той воды, которая освежала мне грудь, успокоивала голову. Благодарю, граф, благодарю.

Да, вы употребляли это целительное питье, Валентина, и засыпали спокойно. Вы не знали, какие минуты я проводил подле вас, когда видел, как вам наливают убийственную отраву и страшился, что вы выпьете ее прежде нежели я успею подменить.

Вы видели, что мне наливають отраву? спросила Валентина с ужасом: стало-быть, вы знаете, кто наливал?

Валентина приподнялась, собирая на груди полотно, еще влажное от лихорадочного поту, к которому начинал прибавляться хөлодный пот ужасу.

Вы видели, вы знаете? повторила она. Видел, знаю, повторил граф.

О! да вы говорите мне чудовищные вещи, граф! адские вещи! Как! в доме моего отца! в моей комнате! на одре страдания меня продолжают убивать!... О! граф, вы искушаете меня, вы клевещете на Божие милосердие. Это невозможно! это невозможно!

Разве вы первая подпадаете под удар этой руки, Валентина? Разве вы не знаете, как умер маркиз де-Сен-Меран? разве вы не видели, как подле вас погибла маркиза, как погиб Баррод? Точно так же погиб бы Ноартиè, если бы доктор д'Авриный не лечил его тем самым ядом, которым отравляют в этом доме.

Ах, Боже мой! вскричала Валентина: так вот, за чем уже целый месяц дедушка требует, чтобы я принимала его лекарство!

И вкус этого лекарства горьковатый, как от померанцовой корки? спросил Монте-Крито.

— Да, точно как от померанца.

А! теперь я понимаю. Так и Ноартие знает, что здесь отравляют. Он, может-быть, также знает, кто отравитель. Он вас, любимое дитя свое, предохранил от яду, приучив к постепеному употреблению. Вот отчего вы еще живете! А я думал, что вам дали меньше других.

Но кто же этот убийца, этот отравитель?

Погодите… я вас спрошу. Вы никогда не видали чтобы, кто-нибудь входил сюда по ночам?

— Видела. Часто мне казалось, что я вижу тени; что эти тени приближаются, удаляются, исчезають. Но я принимала все это за создания горячки. И теперь, когда вы вошли, я тоже думала, что вижу призрак или сон.

ваясь.

Так вы не знаете, кто преследует вас? Нет. Но кому же нужна моя смерть?

Погодите, вы узнаете, сказал Монте-Кристо, прислуши

Каким образом? спросила Валентина, со страхом осматриваясь кругом.

Сегодня у вас уже нет ни горячки, ни бреду. Теперь вы не уснете, если не захотите уснуть, и вот теперь бьет полночь. Это час убийц.

Боже мой! Боже мой! сказала Валентина, отирая лоб. В самом деле часы медленно, печально пробили двенадцать и каждый удар бронзового молотка попадал в сердце девушки.

— Валентина, продолжал граф, соберите все ваши силы; сдержите ваше сердце в груди; остановите голос в горле; притворитесь спящею и вы увидите, вы увидите. Валентина схватила графа за руку.

Мие кажется, я слышу шорох! сказала она: уйдите! Прощайте или, лучше, до свидания, сказал граф.

Потом, взглянув на Валентину с печальною, отеческою улыбкой, которая проникла глубоко в сердце девушки, он, осторожно ступая по ковру, пошел к библиотеке. Там он еще раз оглянулся прежде нежели затворил за собою дверь.

— Смотрите же, сказал он: ни слова! ни малейшего движения! Притворитесь крепко спящею, ею, нето вас могут убить прежде нежели я усиею прибежать на помощь.

С этим страшным увещанием граф исчез за дверью книжного шкафа.

Валентина осталась одна. Двое других часов, отставая несколькими минутами, также пробили двенадцать одни за дру гими.

Потом, кроме отдаленного стуку нескольких экипажей, все погрузилось в тишину ночи.

Все внимание Валентины сосредоточилось на столовых часах, которые стояли против нее. Она принялась считать секунды и приметила, что они били вдвое медленнее нежели ее сердце. Однако ж она всё еще сомневалась. Невинная Валентина не могла представить себе, что кто-нибудь желает ее смерти. Начто? с какою целию? Какое зло она сделала, что могла возбудить такую ненависть?

что есть

Нечего было опасаться, что она уснет. Одна мысль, мысль страшная, содержала ум ее в напряжении, — мысль, на свете существо, которое пыталось убить ее и которое еще не перестало пытаться. Что, если на этот раз убийца, утомившись ожиданием действия отравы, прибегнет к железу, как говорил Монте-Кристо? Если граф не успеет прибежать на помощь? Что, если она живет последний час? если она уже не увидить Мореля?... При этой мысли Валентина готова была

схватить колокольчик и звать на помощь.

Но ей показалось, что она сквозь дверь библиотеки видит блестящие глаза Монте-Кристо. Это с одной стороны ободряло ее, с другой мысль, что эти глаза уже четверо суток неотступно следят за всяким движением в комнате, смущала и поражала ее таким стыдом, что она спрашивала себя, будет ли когда признательность столько сильна, чтобы стереть впечатление нескромности.

Двадцать минут, двадцать вечностей прошло таким образом. Потом еще десять. Пробило половину первого.

В ту же минуту слабое царапанье ногтем о дверь библиотеки дало Валентине знать, что граф стережеть, и ободряло ее са мое, чтобы не спала.

В самом деле, скоро в противоположной стороне, в комнате Эдуарда, скрипнул паркет. Валентина стала прислушиваться и придерживала дыхание. Замочная ручка щелкнула и дверь тихонко отворилась. Валентина прислушивалась приподняв голову. Она только-что успела прильнуть к подушке и загородить глаза перекинутою на лоб рукою. Сердце трепетало и сжималось от невообразимого страху. Она ждала.

Кто-то подошел к постеле и задел за занавес. Валентина собрала все свои силы и стала дышать ровно и протяжно, как спящая.

Девушка затрепетала до глубины сердца, но не отвечала.

Валентина! повторил тот же голос.

То же молчание: Валентина дала себе слово не пробуждаться. Все было тихо. Потом Валентина услышала, как в опорожненный стакан тихонко вливалась какая-то жидкость. Тогда она под защитою руки осмелилась приподнять веки и увидела женщину, которая из своей стклянки что-то выливала в ста

кан.

Эта женщина была мадам де-Вильфор.

Ужас и изумление так кольнули Валентину в сердце, что невольная, неудержимая дрожь пробежала по всему телу. Кровать скрыпнула.

Мадам Вильфор в тот же миг исчезла за занавесом и безмолвно, внимательно подстерегала малейшее движение Валентины. Та вспомнила страшные слова Монте-Кристо и ей показалось, будто в другой руке у прокурорши блестел длинный острый нож. Она призвала всю силу своей воли и продолжала дышать ровно, по-прежнему. Она хотела закрыть и глаза, но это обыкновенно столь простое действие самого пугливого из наших органов, в эту минуту оказывалось совершенно невозможным: любопытство с неодолимою силою откидывало веки и старалось вникнуть в истину.

Между тем мадам Вильфор, успокоенная неподвижностью и ровным дыханием больной, не выступила из-за занавеса, а только протянула руку и долила остаток из стклянки в ста кан.

Потом она ушла, не произведя ни малейшего шороху. Вален-, тина видела, как исчезла рука, и только. Эта белая, круглая рука двадцати-пяти-летней прекрасной женщины разливала смертоносную отраву. Невозможно выразить, что испытала Валентина впродолжении двух минут, покуда мачиха оставалась в ее комнате.

Легкое царапанье за дверью библиотеки извлекло Валентину из оцепенения. Она с усилием приподняла голову. Дверь библиотеки отворилась и Монте-Кристо вторично вошел.

— Ну, что? спросил граф: сомневаетесь вы теперь?

— Да, сказала она: но я не могу вам поверить.

Так вы лучше хотите умереть и убить Максимилиана? Боже мой! Боже мой! повторила девушка с отчаянием: неужели нельзя покинуть этот дом, бежать?…

Валентина, рука которая вас преследует, всюду настигнеть. Золотом купят ваших слуг и смерть будет ходить за вами во всех образах: она явится вам в воде, которую вы станете пить из источника, в плоде, который сорвете с дерева.

тив яду?

Но ведь вы сказали, что дедушка укрепил меня про — Да, против одного яду, который притом употреблен в небольшом количестве. Но яд могут переменить. Он взял стакан и смочил губы.

Так и есть! Уже переменили. Это уже другой яд и сильнее прежнего. Я узнаю его по вкусу алкоголя, в котором он растворен. Если бы вы выпили четверть того, что мадам деВильфор налила вам, вы погибли бы невозвратно.

— Но, Боже мой! за что же она так преследует меня?

— Валентина, вы так кротки, так добры, так мало верите в зло, что, конечно, не понимаете этого.

Нет, не понимаю. Что я ей сделала? Боже мой! что я ей сделала?

— Ничего, Валентина. Но вы богаты: у вас двести тысяч доходу. Эти двести тысяч вы отнимаете у ее сына.

Как-так? Мое имение совсем до него не касается. Оно достается мне от моих родных.

— Правда. Затем-то маркиз и маркиза де-Сен-Меран и умерли наперед. Нужно было, чтобы вы сперва наследовали им. Затем-то и старику Ноартиè присуждена была смерть, с той минуты, как вы снова стали его наследницей. Затем и вас хотят убить, чтобы ваш отец наследовал вам и передал наследство сыну.

Эдуарду?... Бедное дитя! Это для него совершают столько злодеяний!

А! вы понимаете наконец.

Боже мой! не дай, чтобы это пало на его голову!

Вы ангел, Валентина.

Но дедушка?... Дедушку оставили?

Оставили. Рассудили, что это убийство тем страшнее, что бесполезно увеличивает число жертв. Когда вас не станеть, он и без того отдасть свое имение Эдуарду. Некому больше. Вместо Нөартие уже умер Баррой.

Боже мой! и такие соображения родились в уме женщины!... Боже мой, Боже!

Вспомните Перузу; вспомните сад почтовой станции; вспомните человека в коричневом плаще, которого ваша мачиха расспрашивала об аква-тофане. Помните? Тогда уже этот план созревал в ее голове.

О! если так… я вижу, что я должна умереть! простонала девушка, заливаясь слезами.

Нет, Валентина, вы не умрете. Наш враг побежден, потому что узнан. Нет, вы будете жить,, Валентина; будете жить, чтобы любить и быть любимой, быть счастливой и осчастливить благородного человека. Но, чтобы жить, Валентина, надобно вполне довериться мне.

Приказывайте, граф. Что я должна делать?

Вы должны слепо принять, что я вам дам. О! Бог свидетель, будь я одна, я охотнее умерла бы. Вы никому не можете довериться, неправда ли? ни даже вашему отцу?

Отцу? О! конечно, он не знает об этих чудовищных замыслах? Ради Бога, скажите нет! прибавила Валентина с умоляющим выражением, сложив руки.

Нет. Однако ж ваш отец, человек привычный к судебным обвинениям, должен бы, кажется, догадаться, что смерть, так часто поражающая его семейство, не естественна. Ваш отец должен бы стеречь вас. Ему следовало быть на моем месте; ему следовало вылить этот яд в камин; ему следовало восстать против убийцы… как привидение против привидения.

Граф, говорите, что я должна сделать, чтобы жить? Я хочу жить, потому что на свете есть два человека, которые умрут с горя, если я умру.

Я стерегу их, как стерегу вас, сказал граф.

Так располагайте мною, продолжала Валентина и прибавила шопотом: — О, Боже мой, Боже мой! что со мной будеть!

Что бы ни случилось с вами, Валентина, не пугайтесь. Если вы будете страдать, и вам покажется, что вы лишаетесь зрения, слуху, осязания, движения; не бойтесь. Если вы проснетесь и не узнаете, где вы; не бойтесь. Если вы проснетесь даже в погребальном склепе, в гробу; не бойтесь. Вспомните тотчась, что вашего пробуждения ждет друг, брат, отец; человек, который желает счастия вам и Максимилиану. Этот

человек

О! какая ужасная крайность!

Валентина, ведь вы не захотите донести на вашу мачиху? - Лучше сто раз умереть!

— Нет, вы не умрете, вы не должны умереть. Что бы ни случилось, вы обещаете мне терпеливо ждать и надеяться. Я буду думать о Максимилиане.

Хорошо, Валентина. Вы милая дочь моя. Я один могу спасти вас, и спасу.

Валентина приподнялась и сложила руки, чтобы просить у Бога твердости в эту торжественную, решительную минуту. Она забыла, что на белых плечах ее не было другого покрывала, кроме рассыпанной косы, и что под тонким кружевом ночного пеньоара, можно было видеть биение ее сердца.

Граф тихонко коснулся ее руки и с отеческою улыбкой подтянул стеганый бархат до подбородка девушки.

Дочь моя, сказал он, верьте в мою преданность, как верите в милосердие Божие и в любовь Максимилиана. Валентина устремила на него взгляд, исполненный признательности и как ребенок присмирела под одеялом.

Тогда Монте-Кристо вынул из жилетного кармана изумрудную коробочку, отворил золотую крышку и опустил Валентине на руку зеленоватый шарик, величиною с горошину. Валентина взяла этот шарик в другую руку и пристально посмотрела на графа. В чертах покровителя выражалось величие и сверх-человеческое могущество. Валентина взором спраши

вала его.

— Да, отвечал он.

Валентина поднесла шарик ко рту и проглотила.

— Теперь до свидания, Валентина, прибавил он: теперь и я могу уснуть, потому что вы спасены.

— Прощайте, граф. Что бы ни случилось, я обещаю вам, что не стану бояться.

Монте-Кристо долго еще смотрел на девушку. Она мало-помалу засыпала, побежденная действием наркотического зелья, которое он ей дал. Тогда он взял стакан и отлил три четверти содержания в камин, так, чтобы подумали, что Валентина пила, и опять поставил на ночной столик. Потом он ушел в библиотеку, взглянув оттуда еще раз на Валентину, которая засыпала с доверчивостью и невинностью ангела, распростертого у подножия Господа.

Лампада продолжала теплиться на камине, истощая последние капли масла, еще плававшие на воде. Уже красноватый круг оцветил алебастровый шар; уже пламя светильни начинало вспыхивать прерывисто и действительно уподоблялось томлению и борьбе умирающего живого существа, с которым так часто сравнивают это догарание; уже бледный, слабый рассвет раннего утра местами пролил синеватый оттенок на тонкие белые сторы. На улице не слышалось ни малейшего звуку; в комнате царствовала ужасающая тишина.

Тогда дверь Эдуардовой комнаты отворилась и в противоположном зеркале явилась женская голова. Это мадам де-ВильФор пришла посмотреть на действие питья.

Она остановилась на пороге, прислушалась к трещанию лампады, единственному приметному звуку в комнате, которую можно было почесть совершенно опустевшею; потом подошла к столику и взглянула в стакан.

Питья оставалась одна четверть, на донышке. Мадам де-ВильФор взяла и вылила в золу камина, потом тщательно выполоскала стакан, вытерла своим платком и опять поставила на стол.

Взгляд, который бы проник в эту комнату, приметил бы, что мадам де-Вильфор не решается подойти к постеле и взглянуть на Валентину. Мерцающий полусвет, тишина и вся таинственная поэзия ночи, вероятно, сложилась с страшною поэзией черной совести: отравительница ужасалась дела рук своих.

Наконец она осмелилась, приподняла занавес и наклонилась над Валентиной.

Девушка уже не дышала. Из полуоткрытого рта уже не вырывался ни один этом дыхания, которое обнаруживает жизнь. Побледиевшие губы перестали трепетать. Глаза, погруженные в синеватый отлив, которым подернулись впадины, представляли пятна по-белее только на тех местах век, где зрачки образовали возвышения. Длинные, черные ресницы ложились на кожу, уже бледную как воск.

Вглядевшись в это неподвижное, помертвевшее лицо, мадам де-Вильфор решилась приподнять одеяло и положит руку на грудь Валентины. Грудь была неподвижна и холодна. Под ру кою отравительницы билась только собственная ее жила. Она с -содроганием отдернула руку.

Правая рука Валентины висела через край постели. Все плечо до локтя, казалось, было изваяно по образцу одной из Граций Пилона. Но нижняя часть и кисть была немножко обезображена корчами: пальцы раздвинутые врознь опирались на стул. Корни ногтей посинели. Для убийцы не оставалось ни какого сомнения: все было кончено; страшное дело готово; последнее убийство довершено.

Отравительнице ничего не оставалось больше делать в этой комнате. Она осторожно отступила, видимо страшась, чтоб половицы не заскрыпели под ковром. Но отступая она всё еще держала занавес постели и поглощала зрелище смерти, которое заключает в себе неодолимую притягательную силу, покуда смерть еще не разложение, а только неподвижность, покуда она еще остается таинством и не внушает отвращения.

Минуты проходили. Мадам де-Вильфор, казалось, не могла опустить занавеса, который подобно савану держала над головой Валентины. Она тоже платила дань мечте, мечте преступления. Ужасна должна быть такая мечта!

Вдруг лампада затрещала сильнее. Мадам де-Вильфор вздрогнула и опустила занавес. В ту же минуту лампада совсем погасла и в комнате воцарился страшный полумрак. Часы как будто пробудились и пробили четыре.

Отравительница, испуганная этими последовательными стечениями обстоятельств, ощупью добралась до двери и поспешно, с ужасом ушла.

Через два часа потом, когда дневной свет уже озарял комнату и возвратил всем предметам определенность форм, в корридоре послышался сухой кашель и через минуту к Валентине вошла сиделка с чашкою в руках.

Для отца или для жениха одного взгляду было бы достаточно: Валентина умерла. Для насмницы Валентина только спала.

— Хорошо, сказала она подойдя к ночному столику: три четверти стакана отпито. Верно, она спала спокойно.

Потом она пошла, затопила камин и уселась в кресло, чтобы пользуясь сном больной, тоже вздремнуть еще ча сок.

Ее разбудил бой часов. Пробило осемь.

Удивляясь продолжительному сну девушки, она подошла к постеле и тут только приметила спущенную на стул руку. Она хотела поднять, но рука подавалась только с тою страшною тугостью, в которой не могла ошибиться сиделка. Она вскрикнула и побежала в двери.

Помогите! помогите! кричала она.

Что такое? что случилось? отвечал внизу лестницы голос доктора д'Авриный, который по утрам приходил обыкновенно около этого времени.

Это у Валентины, доктор! прибавил там же Вильфор: пойдемте по-скорее.

Но прежде нежели Вильфор и д'Авриный успели взойти на лестницу, слуги, которые находились в корридоре и в комнатах того же этажа, вбежали и увидев бледную и неподвижную Валентину, с ужасом отступили.

Позовите мадам де-Вильфор! разбудите мадам де-ВильФор! кричал прокурор на пороге комнаты, в которую, казалось, не осмеливался войти.

Никто из слуг не отвечал все смотрели на доктора, который подошел и приподнял голову Валентины.

И эта тоже!... прошептал он: Боже мой, Боже мой! когда же это кончится. Вильфор воежал.

Что вы говорите?… доктор! доктор! что вы говорите? вскричал он.

Я говорю, что и Валентина тоже умерла! отвечал д'Авриный торжественным, страшным голосом.

У Вильфора ноги подкосились; он упал к Валентине на постель. Люди с ужасом и с глухими проклятиями разбежались. По лестницам и корридорам раздавались их торопливые шаги. Потом послышалось большое движение на дворе, потом все затихло. От первого до последнего все покинули проклятый дом.

В эту минуту вошла мадам де-Вильфор. Она остановилась на пороге и вопросительно поглядывая на присутствующих, старалась выжать из глаз несколько непокорных слезинок.

Вдруг она шагнула или, лучше сказать, скакнула к столику, протянув руки вперед. Она увидела, как д'Авриный любопытно взял стакан, который она ночью так тщательно опорожнила и вытерла. В стакане оставалась ровно треть питья, ровно столько, сколько она вылила в золу камина. Грозная тень

Валентины, поднявшись над смертным одром, не столько испугала бы отравительницу.

И в самом деле, в стакане было то самое питье, которого она наливала Валентине и которое Валентина должна была выпить; тот самый яд. Внимательный глаз врача не ошибется. Это чудо Бог совершил, чтобы, несмотря на осторожность убийцы, остался след, доказательство, улика преступления.

Между тем, покуда мадам де-Вильфор стояла неподвижно - как статуя Ужаса и покуда Вильфор лежал, скрывая голову в одеждах покойницы, д'Авриный подошел к окну, чтобы лучше рассмотреть то что было в стаканеи, обмакнув палец, попробовал на язык.

А! прошептал он: это уже другое!… Посмотрим, что? Он поспешно отворил один из Валентининых шкафов, который был превращен в аптеку, и вынув стклянку с селитряною кислотой, налил несколько капель в опаловую жидкость питья: оно превратилось в алую кровь.

А! вскричал д'Авриный с ужасом судьи, которому открывается страшная истина, и вместе с радостью ученого, который разрешает задачу.

У прокурорши глаза сверкнули молнией и потом погасли. Она зашаталась, дрожащею рукой ухватилась за дверь и ис чезла.

Вслед затем послышалось падение чего-то грузного на паркет.

Никто не приметил этого. Сиделка с любопытством следила за химическим опытом. Вильфор еще не приходил в себя. Один д'Авриный видел как вышла мадам де-ВильФор. Он отворил дверь в Эдуардову комнату и увидел, что мадам де-Вильфор лежит без чувств посереди полу.

— Подите, помогите мадам де-Вильфор! сказал д'Авриный сиделке: она в обмороке.

А Валентина? нерешительно возразила сиделка.

Валентина уже не нуждается в помощи. Валентина умерла. - Умерла! умерла! простонал Вильфор в припадке страдания тем более ужасного, что оно было еще ново, неслыхано и неведомо этому медному сердцу.

Умерла! вскричал третий голос: кто сказал, что Валентина умерла?

— -

Вильфор и д'Авриный оглянулись. На пороге стоял Морель, бледный, искаженный, страшный.

Вот, что случилось:

Морель пришел к Ноартие в обычный час и, сверх ожидания, нашел дверь не запертою, так, что не нужно было звонить. Ни в сенях, ни в передней никого из слуг не было. Морель должен был войти к старику без доклада. Морель в этот день не имел ни какого особенного поводу к беспокойству: Монте-Кристо дал ему обещание, что Валентина будет жива и дотоле обещание это исполнялось. Каждый вечер граф сообщал ему добрые вести, которые поутру подтверждал Ноартие. Однако ж пустота в доме показалась ему странною. Он кликнул во второй, в третий раз. Ответу не было. Тогда он решился войти.

Ноартие сидел на обычном своем месте. Только сильно выпученные глаза и чрезвычайная бледность выражали какой-то страх.

Что с вами, дедушка? спросил молодой человек не без смущения.

В глазах параличного беспокойство возрастало.

Вам нужно что-нибудь? продолжал Морель: вы хотите, чтобы я позвал людей?

— Да, отвечали глзза.

Морель ухватился за снурок колокольчика; но сколько ни Он оборотился к Ноартие, кото звонил, никто не являлся.

рый, казалось, порывался вскочить.

Боже мой, что ж это значит? сказал Морель: отчего это никто нейдеть?… Но что с вами, дедушка?… вы пугаете меня… Валентина? Валентина? прибавил Морель и указал на дверь.

— Да, да, да!

Молодой человек выбежал и бросился на лестницу. Параличный велед, казалось, кричал глазами:

— Скорее! скорее!

В одну минуту Морель пробежал через несколько пустых покоев в верхний корридор и в комнату Валентины. Дверь стояла настежь.

Тут он услышал рыдание и как будто сквозь туман увидел стоявшее на коленях черное существо, полускрытое скомканною грудой белых драпировок. Страх приковал его к порогу.

Тут он услышал как один голос сказал: «Валентина умерла!» и второй голос, как эхо, повторил:

— Умерла! умерла!

в двадцать

Вильфор вскочил, почти устыдившись, что его застали в припадке скорби. Ремесло королевского прокурора пять лет сделало из него больше или, может-быть, меньше нежели человека. Его взгляд, на минуту смущенный, остановился на Мореле.

Кто вы, милостивый государь? спросил он: зачем вы пришли? Вы видите, что здесь обитает смерть. Выдьте, сударь, выдьте!

Но Морель не трогался с места. Он не мог отвести глаз от зрелища, которое представлялось ему на постеле.

Слышите ли, я вам говорю, подите вон! вскричал Вильфор, между тем как д'Авриный с своей стороны тоже подошел, чтобы вывести Мореля.

Тот в смятении посмотрел на мертвую, потом на своих противников, на всю комнату и что-то хотел сказать, но несмотря на бесчисленный рой ужасных мыслей, которые столпились у него в голове, не нашел слов и удалился, запустив руки в волосы с таким выражением, что Вильфор и д'Авриный, на минуту отвлеченные от своего предмета, переглянулись и как будто хотели сказать:

Но не прошло пяти минут, как деревянная лестница затрещала под какою-то значительною тяжестью. Это Морель, с сверхъчеловеческою силой, утроенною отчаянием, поднял параличного вместе с креслами на руки и принес во второй этаж. Добравшись до верху лестницы, он поставил кресла в коридор и быстро вкатил их в комнату Валентины.

Страшна была эта сила, но еще страшнее было лицо старика Ноартие, когда он приближался к постеле Валентины. ВильФор не видывал ничего ужаснее этого бледного лица и пылающих глаз, в которых сосредоточились все силы других помертвевших органов. Притом Вильфор вспомнил, что каждый раз, когда ему случалось встречаться с отцом, происходило что-нибудь роковое.

Посмотрите, что они из нее сделали! кричал Морель, одною рукой еще опирась на спинку кресл, а другою указывая на Валентину: посмотрите, дедушка! посмотрите!

Вильфор отступил на шаг и с изумлением посмотрел на молодого человека, которого едва знал и который однако ж называл отца его дедушкой.

Вся душа параличного, казалось, переселилась в глаза. Они налились кровью. Жилы на шее вздулись; щеки, лоб и виски побагровели. Этому внутреннему взрыву недоставало только крику. Но этот крик прорывался, так сказать, сквозь все поры и был ужаснее всякого другого вопля.

Д'Авриный поспешил к старику и дал ему понюхать крепкого спирту.

Меня спрашивают, вскричал Морель, схватив Ноартиè за руку: меня спрашивають, кто я и какое право имею входить сюда! О! вы ведь знаете, какое я имею право! Скажите, скажите им!

И голос молодого человека замер в рыданиях. Ноартие с трудом дышал. Грудь его сильно взволновалась. Можно было подумать, что он впал в предсмертное томление. Наконец из глаз скользнули слезы. Ноартие был счастливее молодого человека, который рыдал без слез.

Скажите им, продолжал Морель задыхаясь: скажите, что я ее жених! Скажите им, что она была моя невеста, единственная моя любовь на земле! Скажите, скажите, что этоть труп мне принадлежит!

И молодой человек, представляя страшное зрелище сокрушения великой силы, грузно упал на колени подле постели, в которую впились судорожно сведенные его руки.

Эта скорбь была так глубока, что д'Авриный отвернулся, чтобы скрыть свое волнение, и Вильфор, не спрашивая других объяснений, увлеченный только магнитическим сочувствием, которое сближает нас с теми кто любил оплакиваемых нами, протянул к Морелю руку.

Но молодой человек ничего не видел. Он схватил остывшую руку Валентины и, не будучи в-состоянии плакать, стеная грыз покрывало.

Долгое время в этой комнате слышалось беспрерывное столкновение рыданий, стонов и мольбы. Но поверх всего этого гулу слышалось хрипящее дыхание, которое каждую минуту, казалось, разрывало новую нить жизни в груди параличного старика.

Наконец Вильфор, будучи тверже других, и на время уступивший, так сказать, свое место Морелю, сказал ему:

Капитан! вы любили Валентину, говорите вы. Я этогоне знал. Вы были ее женихом. Мне об этом ничего не сказали. Однако ж я, ее отец, я прощаю вам. Я вижу, что скорбь ваша велика и истинна. Ктому же и в моем сердце столько скорби, что нет места гиеву. Но вы видите, что ангел, которым вы надеялись обладать, оставил землю. Поклонения людей уже не нужны ей, которая теперь поклоняется Отцу небесному. Проститесь же с печальным прахом, который она оставила между нами. Проститесь, и ступайте с Богом. Валентина уже не нуждается ни в ком, кроме священника, который должен в последний раз благословить ее.

Вы ошибаетесь, господин прокурор! вскричал Морель, вставая с острою, пронзительною болью в сердце: Валентина, умершая Валентина нуждается не только в священнике, но и в мстителе. Пошлите вы за священником, мосьё де-Вильфор, а мстителем буду я!

Фор.

Что вы хотите сказать? с трепетом возразил Виль

Я хочу сказать, продолжал Морель, что в вас должны быть два человека. Отец уже довольно плакал. Теперь пора королевскому прокурору приступить к делу.

Глаза Ноартие засверкали; д'Авриный подошел.

Я знаю, что говорю, продолжал Морель, собрав глазами все чувствования, которые обнаружились на лицах присутствующих: и вы все тоже очень хорошо знаете, что я хочу сказать. Валентина отравлена!

Вильфор опустил голову на грудь; д'Аврнный ступил еще на шаг ближе; Ноартие глазами сказал, «да!»

В наше время, слава Богу, продолжал Морель, живое существо, - будь оно и не так молодо, не так прекрасно и не так достойно обожания как Валентина, — не может исчезнуть с лица земли без того, чтобы люди не потребовали отчету в его исчезаний. Полноте же, господин прокурор! прибавил молодой человек с возрастающею силой: бросьте сострадание! Я доношу вам о преступлении! Ищите преступника.

Неумолимый взгляд его выпытывал Вильфора, который с своей стороны взглядывал то на Ноартиè, то на д'Авриньй. Но вместо-того чтобы найти помощь у отца или у доктора, Вильфор у того и у другого встречал такой же непреклонный взгляд, как и у Мореля.

Вы ошибаетесь! возразил Вильфор, отваживаясь еще на восстание против тройной воли и против собственного своего чувства: вы ошибаетесь! В моем доме нет преступлений. Судьба поражает, Бог испытывает меня, страшно подумать об этом; но убийства здесь нет!

В глазах Ноартие вспыхнула молния; д'Авриный открыл рот, чтобы говорит. Морель повелительно протянул руку.

А я вам говорю, что здесь убивают! вскричал Морель, понизив голос, но так же сильно и страшно: я вам говорю, что это уже четвертая жертва в четыре месяца! я вам говорю, что четыре дня тому назад уже была сделана попытка отравить Валентину, но не удалась, благодаря предосторожности мосьё Ноартиє! Я вам говорю, что прием удвоен или яд переменен и что на этот раз отравление удалось! Я вам говорю, что вы знаете все это точно так же как и я, потому что вот он, доктор, предупреждал вас как врач и как друг!

О! вы в бреду, сударь! вскричал Вильфор, напрасно стараясь выбиться из сети, которою его опутали.

Я в бреду! вскричал Морель: ну, положим. Но я ссылаюсь на мосьё д'Авриный. Спросите его, помнить ли он свои слова, *которые сказал в вашем саду, — в этом доме, — в тот вечер, когда умерла маркиза де-Сен-Меран и когда вы оба, полагая что вы одни, разговаривали об этой необычайной смерти, в которой судьба виновата только тем, что создали убийцу Валентины!

Вильфор и д'Авриньй переглянулись.

— Да, да! продолжал Морель: вспомните, что вы говорили, потому что и я слышал ваши слова. Я слышал их невольно: вы подошли ко мне, не я к вам. И, конечно, в тот вечер, видя преступное снисхождение мосьё де-Вильфора к отравителям в своем доме, я должен был все открыть правительству: тогда я не был бы, так как теперь, сообщником твоих убийц, Валентина! бедная моя Валентина! Но этот сообщник будет и мстителем. Это четвертое убийство явно и видимо всем. Если отец твой покинеть тебя, Валентина, так я, я клянусь тебе, я отъищу убийцу!

Тут силы молодого человека, дошедши до крайнего предела напряжения, действительно подломились; грудь как - будто надорвалась и наконец дала проход закованным слезам. Он заплакал и снова упал на колени перед постелью Вален тины.

Д'Авриный в свою очередь выступил.

Я тоже присоединяюсь к Морелю и требую суда на преступление, сказал он: и мое сердце тоже возмущается при мысли, что я беззаконным снисхождением своим поощрил убийцу этой бедной девушки!

Фор.

О! Боже мой, Боже мой! шептал уничтоженный ВильМорель поднял голову и приметил, что глаза Ноартиè прыщут огнем.

— Посмотрите! сказал он: мосьё Ноартие хочеть говорит. Да! отвечали глаза.

Вы знаете убийцу? спросил Морель. Да.

Так вы поможете нам изобличить его? Смотрите, доктор! смотрите!

Ноартие обратил к несчастному молодому человеку грустную улыбку, одну из тех улыбок глаз, которые так часто составляли счастье Валентины, и привлек таким образом его виимание. Потом, привязавши, так сказать, глаза собеседника к своим глазам, устремил их на дверь.

Вы хотите, чтобы я вышел? с прискорбием вскричал

Морель.

О! дедушка, будьте же сострадательны!

Глаза неумолимо устремились на дверь.

Но по крайней мере вы позволите воротиться?

Да.

Мне одному выйти?

Нет.

Кого же взять с собой? Мосьё де-Вильфора?

Нет.

Доктора?

Да.

Вы хотите остаться одни с мосьё де-Вильфором?

Да.

Но поймет ли он вас?

Да.

О! вскричал Вильфор почти с радостью, оттого что совещание будет происходить глаз на глаз: будьте спокойны! я очень хорошо понимаю батюшку.

Но при всей радости Вильфора, зубы его стучали.

Д'Авриный взял Мореля под-руку и почти вытащил в соседнюю комнату, через корридор.

Во всем доме воцарилось безмолвие смерти.

Наконец, четверть часа спустя, послышались неверные шаги и Вильфор явился на пороге комнаты, куда удалились доктор и Морель, один, погруженный в думу, другой в отчаяние.

Пойдемте, сказал Вильфор и отвел их назад к креслам Ноартие.

Морель пристально взглянул на Вильфора. Лицо прокурора было бледно; лоб покрывался пятнами цвету ржавчины; в руках хрустело изломанное и скрученное перо.

Господа! сказал он Морелю и доктору: дайте честное слово, что эта страшная тайна останется между нами. Морель и д'Авриный сделали отрицательное движение. Заклинаю вас! продолжал Вильфор.

А злодей? вскричал Морель: а убийца!... отравитель!... Не беспокойтесь, перебил прокурор: правосудие будет удовлетворено. Мой отец открыл мне имя преступника. Мой отец жаждет мести, так же как и вы. Между тем он вместе со мной заклинает вас сохранить эту тайну. Неправда ли, батюшка?

— Да! отвечали глаза решительно.

Морель сделал невольное движение ужасу и сомнения.

:

О! вскричал Вильфор, схватив его за руку: слушайте, капитан! когда мой отец, человек непреклонный, как вы знаете… когда он требует вашего молчания, то это, конечно, потому, что он уверен, что смерть Валентины будет страшно отмщена. Неправда ли, батюшка?

Да, отвечали глаза.

Он знает меня, продолжал Вильфор: я ему дал слово. Будьте же спокойны, капитан. В три дня… я прошу у вас только три дня сроку… гораздо меньше нежели нужно правосудию… В три дня я отомщу смерть моей дочери, отомщу так, что самые бесчувственные затрепещут до глубины души. Не так ли, батюшка?

И говоря это он скрежетал зубами и сжимал с одной стороны руку Мореля, с другой онемевшую руку параличного старика.

Будет исполнено, что он обещает? спросил Мо рель, между тем как д'Авриный взглядом о том же спрашивал Ноартиè.

—

Да! отвечали глаза Ноартие с зловещею радостью.

Так поклянитесь же, господа! сказал Вильфор, слагая руки д'Авриный и Мореля: поклянитесь, что вы будете сострадательны к чести моего дому и что вы мне одному предоставите дело мщения.

Д'Авриный отворотился и произнес чуть внятное согласен; но Морель вырвал свою руку из рук прокурора, бросился к постеле, напечатлел поцелуй на холодных губах Валентины и выбежал с тяжким стоном души, которая утопает в отчаянии.

Мы сказали, что все слуги разбежались. Поэтому Вильфор принужден был просить доктора, чтобы тот принял на себя заботу о мелочных подробностях, которыми всегда сопровождается смерть в больших городах и которые были особенно важны в таком подозрительном случае. Д'Авриный отправился за частным врачом, который обыкновенно по кончине исполняет должность ревизора и которого довольно выразительно называют врачом - покойников.

Вильфор ушел в кабинеть. Ноартие не хотел покинуть своей внучки.

Через полчаса д'Авриный воротился с своим собратом. Так как в доме не осталось ни одного слуги, то Вильфор сам принужден был отворять и затворять двери. Он впустил врачей, но сам уже не входил в комнату дочери. Вра чи вошли одни.

Ноартие сидел против постели, бледный как покойница, и неподвижный как она. Страшна была эта скорбь без движения, это отчаяние без стонов, эти слезы без голосу.

Врач покойников подошел к Валентине с равнодушием человека, который половину жизни проводит с мертвыми, приподнял покрывало и только раздвинул губы.

О! что она, бедняжка, умерла, в том нет сомнения! сказал со вздохом д'Авриньй.

Да, лаконически отвечал врач покойников, опустив простыню, которая покрывала голову Валентины.

Ноартие глухо захрипел. Д'Авриный оглянулся. Глаза старика пылали. Добрый доктор понял, что он хочет видеть свое дитя, и открыл лицо спящего ангела и заслужил слезу благодарности, между тем как врач покойников обмакнул в хлорную воду пальцы, которыми прикасался к губам покойницы, и принялся писать свидетельство. По исполнении этой полицейской потребности, д'Авриный проводил его до крыльца. Вильфор слышал, как они сходили с лестницы и также вышел поблагодарить врача.

А священник? спросил он потом, обращаясь к д'Авриный.

Вы желаете назначить кого-нибудь именно? -- Нет, сходите за ближайшим.

Ближе всех живет один добрый италиянский аббат, сказал частный врач: если вам угодно, я по-пути зайду ска зать.

Д'Авриный, потрудитесь, пожалуйста, проводить доктора. Вот ключ, чтобы вы могли входить и выходить. Приведите аббата и поместите его в комнате моей бедной до чери.

А вы, мой друг, не хотите поговорит с ним? Я желаю остаться один. Вы меня извините. Впрочем священник должен понимать всякую скорбь, даже скорбь отца.

Вильфор ушел в кабинет и принялся за работу. Для некоторых душ работа служит целительным средством от всякой скорби.

Вышедши на улицу, д'Авриный приметил человека, в одежде аббата, стоявшего на крыльце соседнего дому.

Вот аббат, о котором я вам говорил, сказал частный врач. Д'Авриньй подошел к аббату.

Почтенный отец, сказал он: не согласитесь ли вы оказать большую услугу отцу, который лишился своей дочери, господину прокурору де-Вильфору?

А! отвечал аббат с приметным италиянским произношением: я знаю, что смерть опять уже навестила этот дом, и сам хотел предложить мои услуги. Мы обязаны идти на встречу своему долгу. Я уже молился за покойницу. От бежавших слуг я узнал, что ее звали Валентиной.

Так пойдемте, почтенный отец, сказал доктор: вы заслужите признательность скорбящего семейства.

— Пойдемте, отвечал аббат. Уверяю вас, что ничья молитва не будет чистосердечнее и теплее моей.

Когда аббат вошел в комнату Валентины, и встретился взором с Ноартиè, тоть, вероятно, приметил в этом взоре что - нибудь особенное, потому что уже не отвращался от него.

Д'Авриный поручил аббату не только мертвую, но и живого, и тот торжественно обещал молиться и заботиться об обоих. Вероятно, чтобы ему не помешали в исполнении этих обязанностей и чтобы старика не потревожили в скорби, аббат, по уходе доктора замкнул нетолько дверь в корридоре, но и ту, которая вела в покои мадам де-Вильфор.

Следующий день настал печальный, туманный. Гробовщики при помощи женщин рано утром исполнили свою обязанность и уложили тело на последнее ложе, которое, что ни говорять о равенстве перед смертью, всегда соответствует той степени, какую занимал человек при жизни.

Вечером, до этого, вновь определенные слуги снесли Ноapтие в его покои, и старик, сверх ожидания, без всякого сопротивления удалился от тела своей любимой внучки. Аббат Буссони пробыл до утра и ушел, никого не потревожив. Около осьми часов пришел д'Авриный и, встретив Вильфора в корридоре, пошел с ним к Ноартие, чтобы посмотреть, как старик провел ночь. Они нашли его спокойно спящего в креслах, которые служили ему постелью.

Оба с изумлением остановились на пороге.

— Посмотрите! шепнул д'Авриньй: посмотрите, как природа умеет успокоивать самую глубокую скорбь. Конечно, никто не скажеть, что Ноартие не любил своей внучки, а между тем он спить.

— Да, правда, отвечал Вильфор: он спить, и это довольно странно, потому что обыкновенно малейшее неудовольствие целые ночи не дает ему заснуть.

— Скорбь сокрушила его, возразил д'Авриный.

И оба в раздумые воротились в кабинет королевского прокурора.

Вот я так не спал, сказал Вильфор, указывая на свою нетронутую постель: меня скорбь не сокрушить. Я две ночи не ложился. Но зато взгляните на мой стол. Написал же я в эти две ночи и в два дня!... Все рылся в деле и составлял обвинительный акт против убийцы Бенедетто… О! работа, работа! страсть моя, моя радость, мое беснование! ты одна сокрушишь все мои скорби!

И он судорожно сжал д'Авриньй руку.

Я вам нужен теперь? спросил доктор.

Нет. Только прийдите, пожалуйста, в одиннадцать часов. В двенадцать… вы знаете… повезуть. Боже мой! бедное дитя мое! бедное дитя мое!

И королевский прокурор, снова став человеком, поднял руки к небу и глубоко вздохнул.

Вы сами будете принимать?

Нет, я просил одного родственника, заступить мое место.

Я буду работать, доктор. Когда я работаю, все исчезает. В самом деле, доктор не успел еще выйти за дверь, как Вильфор уже сидел за работой.

На крыльце д'Авриный встретил родственника. Это был человек очень услужливый, очень точный; на этот раз весь в черном, с креповою повязкой на шляпе и на правой руке, с лицом, которое он намеревался сохранять по мере надобности и потом сбросить.

В одиннадцать часов залы дому Вильфора мало-по-малу начали наполняться. Явились и некоторые из наших знакомцев, как например Шато-Рено, Бошан и Дебре. Недоставало только Монте-Кристо. Бошан рассказывал, что видел как он ехал к Данглару.

Монте-Кристо действительно поехал к банкиру и Данглар, завидев графа из окна, вышел к нему навстречу с печальным, но приветливым лицом.

Что, граф? сказал он подавая руку: вы приехали изъявить мне свое сожаление. Да! правда. Беда так и валит на мой дом… так, что увидевши вас сейчас, я спросил себя, не желал ли я зла бедному Морсерфу? не оправдается ли надомной пословица: не рой другу ямы, сам попадешь? Но, честное слово, я не желал зла Морсерфу. Он, может-быть, был немножко горд для человека, который вышел из ничего, так же как ия, и который, подобно мне, всем обязан самому себе. Но у всякого свой грех. Ах! берегитесь, граф! людям нашего поколения… или, нет, виновать, виновать! Ведь вы не нашего поколения: вы еще молодой человек… Людям нашего поколения не везет в нынешнем году: свидетель наш пуританец, королевский прокурор. Свидетель Вильфор, который лишился и дочери. Пересчитайте: Вильфор странным образом лишается всего своего семейства; Морсерф — чести и жизни; я подвергся посмеянию через подлость негодяя Бенедетто и, сверх-того…

Моя дочь…

Мадмоазель Данглар…

— Да, Евгения покинула нас.

Ах, Боже мой! что вы говорите? Возможно ли!

Да так, граф. Ах, как вы счастливы, что у вас нет ни дочери, ни жены!

Вы находите?

О! конечно.

И вы говорите, что мадмоазель Евгения?...

— Она не могла вынести стыда, которого наделал нам этот мошенник, и выпросила у меня позволение путешествовать.

— Нет, с одною родственницей… Но мы тем не менее лишаемся ее, потому что, с ее характером, я не думаю, чтобы Евгения когда-нибудь согласилась воротиться в Париж.

Что ж делать, любезный барон! сказал Монте-Кристо: семейные радости семейное и горе!... Такое горе убило бы бедняка, у которого все имущество заключалось бы в дочери, но миллионер вынесеть. Что ни говорят философы, а практика ежедневно доказывает противное: деньги во многом утешають. Вы же должны утешиться скорее всякого другого: вы король

Финансов.

Данглар искоса посмотрел на графа, чтобы угадать не шутя он говорит или насмехается.

— Да, правда, сказал он потом: надобно признаться, что богатство утешает, а я богат.

Вы так богаты, любезный барон, что ваше богатство подобно пирамидам: кто захочет срыть, не посмеет; а осмелится, не сможет.

Данглар улыбнулся добродушной доверчивости графа.

Да! сказал он: вы напомнили мне, что я дело делал, когда вы пожаловали. Нужно подписать пяток билетов. Два уже подписаны. Вы позволите мне подписать остальные три?

Не церемонтесь со мной, любезный барон.

На минуту водворилось молчание, впродолжении которого слы

'.

шалось только скрыпение банкирова пера. Монте-Кристо рассматривал золоченые арабески по карнизам плафона.

Испанские билеты? спросил Монте-Кристо: гаитские или неаполитанские?

Нет, отвечал Данглар с самодовольною улыбкой: билеты по предъявлению на Банк Французский. Посмотрите, граф… если я король, так вы император финансов… но посмотрите, много ли вы видели таких клочков бумаги, стоющих каждый по миллиону?

Монте-Кристо взял горделиво поданные билеты на руку, как будто для того, чтобы взвесить, и прочитал:

«Прошу господина управляющего банком выплатить на мой счеть, из положенных мною сумм, один миллион франков ходячею монетой.

Барон Данглар.»

— Один, два, три, четыре, пять! сказал Монте-Кристо: пять миллионов! черт возьми, как вы ворочаете, синьор Крез!

Да; вот как у нас делаются дела! отвечал Данглар. Это удивительно!... особенно, если банк выплатить чистыми деньгами.

— Выплатить, сказал Данглар.

Хорошо иметь такой кредит. Право, такие вещи можно видеть только во Франции. Пять клочков бумаги, подписанные частным человеком, стоют пять миллионов! Надобно видеть, чтобы поверить этому.

Но вы говорите это таким тоном… Не угодно ли вам, прогуляйтесь, проводите моего кассира в банк, и вы увидите, как он получить.

— Нет, возразил Монте-Кристо, сложив билеты: это вещь такая любопытная, что я сам испытаю. Мой кредить у вас шесть миллионов. Я взял девять сот тысяч, стало быть вы должны мне пять миллионов сто тысяч. Я беру ваши пять клочков бумаги, считая их удовлетворительными по одному взгляду на подпись, и вот общая росписка на шесть миллионов, которая кончает наше дело и которую я уже приготовил, потому что, признаться, мне сегодня очень нужны деньги.

И Монте-Кристо одною рукой положил Дангларовы билеты в карман, а другою подал ему свою росписку.

Внезапный удар грому над самою головой не испугал бы Данглара столько, сколько это предложение.

Как!... как, граф! залепетал он: вы берете эти деньги? Но… позвольте… извините… Эти деньги я должен выдать комитету богоугодных заведений… это не мои деньги… Их сегодня требують.

А! это другое дело! сказал граф: мне всё-равно: я не требую именно этих билетов. Выдайте мне другими. Я только из любопытства взял, чтобы рассказать в свете, что банкирский дом Данглар, без малейшего затруднения, не требуя даже пяти минут отсрочки, по первому слову выплатил мне пять миллионов чистыми деньгами! Это было бы примечательно! Но вот ваши билеты. Повторяю вам, мне всё-равно. Дайте мне другие с рассрочкою, если хотите.

Монте-Кристо вынул билеты. Данглар протянул руку как коршун протягивает когти сквозь решетку своей клетки за добычей, которую отнимают. Но вдруг он раздумал и, сделав над собой усилие, удержался. Потом приторная улыбка мало-по-малу опять округлила искаженное испугом лицо.

— Впрочем правда, сказал он: ваша росписка те же деньги. О, разумеется! Если бы вы были в Риме, дом Томсона и Френча ту ж минуту выплатил бы вам сполна, точнотак же как вы мне.

— Извините, граф, извините!

Так вы позволите взять эти деньги?

Возьмите, отвечал Данглар отирая лоб: возьмите. Монте-Кристо положил билеты в карман с тем непереводимым движением физиономия, которое означает:

— Но, если вам жаль, подумайте хорошенько… пока еще есть время!

Нет, сказал Данглар: нет, решительно; возьмите. Но вы знаете, что торговые люди все - Формалисты. Я назначал эти деньги комитету богоугодных заведений и готов был счесть за покражу всякое другое употребление, как будто один грош не стоит другого! Извините, граф.

И Данглар шумно захохотал, но не от души.

— Извиняю, сказал Монте-Кристо с чрезвычайною любезностью: и кладу в карман.

глар.

Но у нас еще есть сто тысяч Франков, заметил Дан

О! это безделица, возразил Монте-Кристо: коммиссия почти составить такую сумму. Приймите ее и мы будем квиты. Вы не шутите, граф?

Я никогда не шучу с банкирами, отвечал Монте-Кристо с важностью, которая близко задевала за грубость.

И он пошел к дверям в ту самую минуту, когда лакей доложил:

— дений.

Мосьё де-Бовиль, казначей комитета богоугодных завеА-га! сказал Монте-Кристо: кажется, я во время успел воспользоваться вашими билетами. Их наперерыв хватають! Данглар вторично побледнел и поспешил проститься с графом, который поехал прямо в банк.

Де - Бовиль действительно явился к Данглару за пятью миллионами, которые комитет богоугодных заведений вдруг, неожиданно, приказал взять у банкира и переложить впредь до распоряжения в государственный банк. Данглар ожидал де - Бовиля, потому что накануне получил предварительную записку. Но, вероятно, десять миллионов не так легко было выплатить как пять. Он просил казначея богоугодных заведений отложить прием до следующего дня, и рассказал, как Монте-Кристо из любопытства завладел его билетами, и показал росписку, которая поразила де-Бовиля и в самом деле была примечательна: шесть миллионов на одном клочке бумаги! Казначей согласился подождать до другого дня. Лишь-только он ушел, Данглар с озабоченным и вместе торжествующим видом заперся на замок, опорожнил все ящики своей кассы, собрал около пятидесяти тысяч Франков банковыми билетами, сжег кучу разных бумаг, выложил другие на вид, потом написал длинное письмо, выставил адрес «Баронесс Данглар» и запечатал.

Потом вынул из ящика паспорт.

— Хорошо, сказал он: на два месяца еще годится, и, взглянув на дверь, насмешливо прибавил: приходи завтра! приходи, дурень!

Де-Бовиль, возвращаясь домой, встретил похоронный поезд Валентины де-Вильфор. Пышный поезд медленно тянулся по дороге к кладбищу Отца-Лашеза, где у семейств де-Вильфор и де-Сен-Меран был общий склеп. На выезде из города процессию догнала легкая коляска, запряженная парою породистых лошадей, которые вдруг встали как вкопанные, упершись тонкими, крепкими ногами, словно стальными пружинами. Это был экипаж графа Монте-Кристо.

Граф вышел и вмешался в толпу пеших, которые шли за гробом. Он частию прошел, частию глазами проследил толпу по всем направлениям, ища кого-то, и на бровях его повисла тень беспокойства.

Прибыли на кладбище. Монте-Кристо и там продолжал озираться кругом и, наконец, остановил глаза в той стороне, где, за углом высокого памятника, в нескольких шагах от склепа Вильфоров, стоял прислонясь статный мужчина, очень бледный, в застегнутом до-верху сюртуке, с измятою шляпой в руках. То был Морель.

Когда погребальный обряд кончился, когда чугунная решетка склепа затворилась и толпа, разделившись на малые группы, частию обратилась назад, частию рассеялась по обширному кладбищу, Монте-Кристо скрылся в кусты между гробницами и продолжал наблюдать за Максимилианом.

Молодой человек подошел к склепу и тихо опустился на колени, обняв решетку и, склонив голову почти до земли, про

Сердце графа надорвалось от звуку этих двух слов. Он подошел и тронул Мореля за плечо.

Это вы, любезный друг, сказал он: я вас искал. Монте-Кристо ожидал взрыву, упреков, негодования. Он ошибся. Морель поднял голову и сказал, по-видимому, совер шенно спокойно:

Граф пытливым взглядом окинул молодого человека с ног до головы и успокоился, когда не нашел никакого признаку оружия.

— Хотите, я отвезу вас домой? спросил он.

Монте-Кристо без возражения ушел, но в нескольких шагах опять остановился в засаде, откуда мог наблюдать за всяким движением Мореля. Наконец Морель встал, обтер побелевшие от камня колени и, ни разу не оглянувшись, мед ленно пошел по дороге в Париж. Граф следовал за ним на расстоянии ста шагов и проводил его таким образом до дому.

Через пять минут после Мореля привратник впустил графа Монте-Кристо.

Юлия стояла в дверях сада и внимательно следила за Пенетоном, который, не шутя принявшись за ремесло садовника, садил черенки бенгальских роз.

Ах! граф! добро пожаловать! вскричала Юлия с радостью, которую обыкновенно обнаруживали все члены семейства, когда являлся Монте-Кристо.

Максимилиан дома? спросил он, раскланявшись.

Кажется, я видела, он сейчас прошел. Мой муж здесь… Эмманюэль!

Извините, перебил Монте-Кристо: мне нужно непременно сейчас видеть Максимилиана, по весьма важному делу. А! так ступайте, сказала Юлия, провожая графа прелестною улыбкой.

Монте-Кристо взбежал в третий этаж, где находились покои Максимилиана. Дверь из передней в кабинет была стеклянная, но плотно завешенная алою тафтой, так, что заглянуть нельзя. Она казалась запертою на ключ изнутри. Беспокойство графа обнаружилось живым румянцем, очень редким явлением у этого бесстрастного человека.

Что делать? думал он: постучать? Внезапное приближение постороннего лица в подобных обстоятельствах часто только подстрекает решимость и ускоряет удар.

Монте-Кристо затрепетал и в ту же минуту, с обыкновенною своей быстротой, сообразил, как поступить. Он ударил локтем в стекло, приподнял занавеску и увидел как сидевший за письменным столом Морель вскочил, когда зазвенелю разбитое стекло.

Ничего, ничего! сказал граф: извините, любезный друг. Я поскользнулся и нечаянно ударился в стекло. Теперь уж воспользуюсь и сам отопру. Не беспокойтесь, пожалуйста.

Он просунул руку в отверзтие и отпер дверь. Морель с видимою досадой пошел на встречу, не столько за тем, чтобы принять, сколько за тем чтобы загородить графу дорогу.

— Право, в этом виноваты единственно ваши слуги, сказал Монте-Кристо, потирая локоть: ваши паркеты скользки как зеркала.

Вы ушиблись, граф? холодно спросил Морель. Ничего. Но что вы делаете? Вы писали?

Я?... Да, это случается иногда и со мной, несмотря на то, что я военный.

Монте-Кристо не будучи в-состоянии ступить прямо, поворотил всторону, чтобы проникнуть далее в кабинеть. Морель готов был остановить его силою, однако ж не решился.

Вы писали? продолжал граф с утомительно пристальным взглядом.

Я уже имел честь отвечать, да! сказал Морель. Граф осмотрелся вокруг.

И пистолеты подле чернилицы? сказал он, указывая на письменный стол.

Я отправляюсь в дорогу, с досадой отвечал Морель. Друг мой! произнес Монте-Кристо беспредельно нежным голосом.

Что вам угодно, граф?

Друг мой, милый Максимилиан, умоляю, не будьте опрометчивы, не решайтесь на крайности!

Какие крайности? возразил Морель, пожав плечами: разве путешествие — крайность?

Максимилиан! продолжал Монте-Кристо: скинем маску, каждый с своей стороны. Ни вы меня не обманете принужденным спокойствием, ни я вас притворным равнодушием. Вы понимаете, что я не напрасно разбил дверь, насильно ворвался в комнату друга и нарушил его тайну. Вы понимаете, что для этого нужно было не только истинное беспокойство, но и страшное убеждение. Морель, вы покушаетесь на самоубийство!

Вот еще! сказал Морель вздрогнув: с чего вы это взяли?

Я вам говорю, что вы хотите лишить себя жизни, и вот доказательство.

Граф подошел к столу и выдернул начатое письмо из под белой тетради, которою Морель прикрыл его. Морель бросился, чтобы вырвать у него свое письмо. Но Монте-Кристо предвидел это движение и предупредил, сильно схватив молодого человека за руку.

Видите, что вы хотели… написано!

Ну, так что же? вскричал Морель, мгновенно переходя от притворного хладнокровия к крайней запальчивости: положим, что хотел! Положим, что я хотел и хочу застрелить ся! Кто мне помешаеть? Кто осмелится остановить меня? Когда я скажу: все мои надежды разрушены, сердце мое разбито, жизнь потушена; вокруг меня остались только мрак и тоска; земля превратилась в прах; всякий человеческий голос раздирает мой слух… Когда я скажу: дать мне умереть значит сжалиться надо мной, потому что если мне не дадуть умереть, я лишусь рассудка, я сойду с ума… Когда я скажу это со стонами и слезами сердца, кто тогда ответить мне: ты ошибаешься? ты еще не самый несчастный из людей? Кто меня остановить, кто? скажите! Неужели вы думаете, что вы можете остановить меня?

— Да, Морель, отвечал Монте-Кристо голосом, которого спокойствие странно отличалось от раздражения молодого человека: да, я остановлю.

Вы! вскричал Морель с возрастающим гневом и укоризной: вы, когда вы сами обольстили меня нелепою надеждой; когда вы уже однажды остановили меня и усыпили пустыми обещаниями, тогда как я еще мог какою-нибудь решительною мерою, хоть крайностью какою-нибудь, похитить, спасти ее или по крайней мере на своих руках отдать смерти… Вы хвастаетесь будто обладаете всеми источниками знания, всем могуществом мира и между тем у вас не достало столько знания и силы, чтобы дать противоядие бедной отравленной девушке! О! Я пожалел бы о вас, граф, если бы мог заглушить ненависть!…

— Морель!…

Да, вы предложили снять маску. Извольте; я снимаю. Когда вы подстерегли меня на кладбище, я еще отвечал вам, потому что сердце мое не злобно; когда вы вошли сюда, я дал вам войти… Но когда вы употребляете во зло мою снисходительность, когда вы хотите ворваться в мою могилу, как ворвались в эту комнату; когда вы приносите мне новое терзание, мне, который думал, что уже перенес все терзания… тогда, слушайте, граф Монте-Кристо, мнимый благодетель мой, я отрекаюсь от дружбы с вами; я ненавижу и презираю вас и на зло вашим лживым увещаниям умру при ваших глазах!

И Морель с хохотом безумного рванулся к пистолетам. Но Монте-Кристо еще держал его за руку. Граф был бледен как мертвец, но глаза его метали молнии.

А я вам говорю, что вы не умрете! сказал он. Увидим, как вы остановите! вскричал Морель с новым порывом, который также оказался тщетным против железной руки Монте-Кристо.

Остановлю! сказал граф.

Но кто же вы, наконец, что присвоиваете себе такую деспотическую власть над свободными и мыслящими существами? вскричал Морель.

Кто я? повторил Монте-Кристо: я в мире единственный человек, который имеет право сказать вам: Морель, я не хочу, чтобы сын твоего отца умер сегодня!

И Монте-Кристо, важный, просветленный, величественный, скрестив руки на груди, пристально взглянул на молодого друга. Морель, невольно побежденный видом этого человека, в смущении отступил.

Зачем вы говорите о моем отце? прошептал он: зачем вы напоминаете мне об отце… теперь?

— Затем, что я тоть, который спас твоего отца в тот день, когда он хотел лишить себя жизни, так же как ты теперь; затем, что я тот, который послал кошелек твоей сестре и Фараона старику Морелю; затем, что я нянчил тебя на руках, когда ты был ребенком, затем, что я - Эдмон Дантес!

Морель отступил еще на шаг, зашатался, задохся, обезумел и вдруг с пронзительным криком бросился к ногам Монте-Кристо.

Благородная душа Мореля в одно мгновение возродилась вполне: он вспомнил, что он не один, быстро вскочил и выбежал на лестницу, крича из всех сил:

Юлия! Юлия! Эмманюэль! Юлия!

Монте-Кристо тоже хотел бежать, но на этот раз Максимилиан был сильнее: он затворил дверь и уперся, а сам продолжал кричать.

Юлия, Эмманюэль, Пенетон и несколько слуг прибежали испуганные. Морель схватил сестру и зятя за руки, воежал с ними в комнату и, задыхаясь от рыданий, вскри чал:

На колена! на колена! Это благодетель, это спаситель, нашего отца! Это…

Он хотел сказать: это Эдмон Дантес. Граф остановил его, схватив за плечо. Юлия и Эмманюэль бросились целовать ему руки, как ангелу-хранителю; Морель снова упал к погам и ударил головой в паркет.

Тогда сердце в груди железного человека расплавилось, сноп огня бросился в лицо и в глаза, он склонил голову и заплакал!

Несколько мгновений в комнате слышались только несвязный шопот, плач и вздохи, которые даже ангелам небесным должны были казаться высокою гармонией.

Опомнившись от первого волнения, Юлия побежала в свои комнаты, с детскою радостью подняла стеклянный колпак и схватила красный кошелек, который получила через незнакомца в улице Мельян.

Между тем Эмманюэль прерывающимся голосом говорил графу:

О, граф! как могли вы так часто слышать наши речи о невидимом благодетеле, как могли вы видеть наши пламенные желания хоть однажды увидеть заочно обожаемого, и до сегодня не открыться нам? О! это жестокость к нам и даже к вам самим!

Выслушайте, мой друг. Открытие этой тайны произведено событием, которого вам не должно знать. Бог свидетель, что я желал схоронить ее навсегда в глубине моей души. Но Максимилиан вырвал ее у меня насилием, в котором я уверен, уже раскаевается.

Потом, взглянув на Мореля, который не поднимаясь с колен опрокинулся всторону, на кресло, Монте-Кристо с значительным выражением прибавил:

— Стерегите его.

Отчего так? с изумлением спросил Эмманюэль. Не могу сказать; но стерегите.

Эмманюэль осмотрелся вокруг и приметил на столе пистолеты. Глаза его с испугом остановились на этом оружии; он медленно и украдкою указал на них. Монте-Кристо утвердительно кивнул головою. Молодой человек сделал движение в ту сторону.

— Оставьте, сказал граф и подошел к Морелю.: У того сердце из сильного бурного волнения впало в глу бокое оцепенение.

Юлия воротилась. В руках она держала красный кошелек, а по щекам ее катились две радостные слезы, блестящие как утренния росинки.

Вот она, наша святыня, наше сокровище! говорила Юлия: но не подумайте, граф, чтобы этот кошелек стал нам менее дорог теперь, когда мы увидели самого убавителя нашего.

Милая дочь моя, сказал Монте-Кристо, краснея: позвольте мне взять обратно этот кошелек. Теперь, когда вам знакомы черты моего лица, я не хочу, чтобы вы вспоминали обо мне по другому побуждению, кроме сердечной привязанности, на которую я надеюсь.

О! нет, нет! вскричала Юлия, прижимая кошелек к груди: умоляю вас, оставьте!... Может-быть, вы когда-нибудь вздумаете покинуть нас, тогда…

— Да, вы угадали, возразил Монте-Кристо: через неделю я оставляю эту землю, где столь многие люди, заслуживавшие кары небесной, жили в счастии и довольстве, тогда как мой отец умер с горя и голоду.

Объявляя о близком своем отъезде, Монте-Кристо взглянул на Мореля; но увидел, что это не произвело на него ни какого впечатления, и понял, что ему остается выдержать еще борьбу со скорбью друга,

Друзья мои, єказал он с отеческою нежностью, взяв Юлию и Эмманюэля за руки: прошу вас, оставьте меня одного с Максимилианом.

Юлия нашла средство унесть драгоценный кошелек, о котором Монте-Кристо уже забыл. Она поспешно увлекла мужа. Граф подошел к Морелю, который лежал неподвижно, как каменный.

Hy, что же? сказал Монте-Кристо, опомнился ли, друг?

взяв его за плечо:

О! да, я помню! помню себя, потому что снова начинаю страдать.

Лоб графа омрачился.

Максимилиан! сказал он: ты вдаешься в мысли, кото рыя недостойны христианина.

— О! будьте спокойны, мой друг! отвечал Морель, вставая, с печальною улыбкой: теперь я уже не пойду искать смерти… она сама прийдет.

Максимилиан, друг мой, сказал Монте-Кристо с грустию, почти равною грусти Мореля: выслушай меня. Однажды, в минуту отчаяния, подобного твоему, я так же как ты хотел лишить себя жизни; однажды твой отец, в такую же минуту, тоже хотел застрелиться. Если бы ему в ту минуту, когда он направлял дуло пистолета в свою голову, и мне,

— если когда я три дня уже не касался скудной пищи колодника, бы нам в те минуты сказали: Живите! настанеть день, когда вы будете счастливы и благословите жизнь, мы приняли бы этот голос с улыбкою сомнения, с сопротивлением недоверчивости, а между тем сколько раз потом твой отец, обнимая тебя, благословлял жизнь! сколько раз я сам…

О! вскричал Морель, прерывая графа: вы! вы лишились только вашей свободы, отец мой лишился имущества, но я… я лишился Валентины!

Посмотри на меня, Морель, сказал Монте-Кристо с тою торжественностью, которая у него в некоторых случаях удивительно поражала и убеждала: посмотри на меня: у меня нет ни слезы в глазах, ни жару в жилах, ни биения в сердце, а между тем я вижу, как ты страдаешь, Максимилиан, ты, которого я люблю, как любил бы сына. Это не доказывает ли тебе, Морель, что в скорби, так же как в жизни, всегда есть нечто впереди, еще неведомое? Если я прошу тебя, если я приказываю тебе жить, Морель, то значить, я убежден, что ты современем поблагодаришь меня за сохранение этой жизни. Боже мой! Боже мой! вскричал Морель: граф! верно, вы никогда не любили!

— Дитя! отвечал граф.

— Я, продолжал Морель, я солдат с-тех-пор как стал человеком. Я прожил двадцать девять лет без любви, потому что ни одно чувство дотоле мною испытанное, танное, не заслуживает такого названия. На двадцать-девятом году я увидел Валентину, следовательно, вот уже около двух лет как я люблю ее; впродолжении двух лет я читал все добродетели девушки и женщины, написанные рукою самого Создателя в сердце, которое было открыто для меня как книга. Граф, в Валентине у меня было счастье бесконечное, невыразимое, неведомое; счастье слишком великое, слишком полное, слишком божественное для земли и потому оно не дано мне на земле. После этого нужно ли говорит, что без Валентины для меня нет на земле ничего, кроме отчаяния и смерти.

Я тебе говорил: надейся, Морель, возразил граф. Так остерегитесь же, повторю и я, сказал Морель: вы стараетесь уверить меня, а когда уверите, я лишусь рассудка, потому что я могу вообразить, что снова увижу Валентину. Граф улыбнулся.

— Друг мой! отец мой! вскричал Морель в восторжен ном состоянии: остерегитесь, повторю я вам еще раз, потому что ваше влияние на меня непостижимо, изумительно, страшно! Остерегитесь, обдумайте смысл ваших слов, потому что, вот, глаза мои оживляются, сердце горить и возраждается… Остерегитесь, потому что вы заставите меня поверить в сверхъестественное… Я послушаюсь, если ты прикажешь мне поднять гробовую доску, под которой лежить дочь Яиры; я пойду по волнам, если ты укажешь мне на море… Остерегись, я послушаюсь!

Надейся, друг, повторил граф.

Ах! вскричал Морель, вдруг падая с высоты восторженности в бездну уныния: вы шутите мною! Вы поступаете со мной, как матери-эгоистки, которые медовыми словами стараются утишить страдания ребенка, потому что их беспокоит крик. Нет, друг мой, нет!... я напрасно говорил: остерегитесь. Не опасайтесь ничего: я так осторожно схороню мое страдание в глубине груди, заверну его в такую темень, такую тайну, чго сострадание вам и на мысль не прийдет. Прощайте, мой друг! прощайте!

Напротив, возразил граф: с этого часу, Максимилиан, ты будешь жить подле меня, со мною; мы уже не расстанемся. Через неделю мы вместе покинем Францию.

тебя.

И вы всё еще говорите: надейся?

Я говорю: надейся, потому что я знаю, как исцелить

Граф, вы только больше опечаливаете меня, если это возможно. В несчастии, которое постигло меня, вы видите самую обыкновенную потерю и думаєте утешить до пошлости обыкновенным средством, путешествием.

Морель с недоверчивым пренебрежением опустил голову. Что же ты хочешь, чтобы я тебе сказал? возразил Монте-Кристо: я уверен в том, что обещаю. Дай мне сделать опыт.

— Граф, вы продлите мое томление, вот и все.

Малодушный! у тебя нет столько сил, чтобы дать другу несколько дней сроку на опыт. Но, послушай, знаешь ли ты, что в-состоянии сделать граф Монте-Кристо? Известно ли тебе все его могущество на земле? Знаешь ли ты, для чего Бог вооружил его этою силою и могуществом? Если знаешь, так надейся же и жди, или…

Или? повторил Морель.

Или, берегись, Морель, я назову тебя неблагодарным. Будьте сострадательны, граф!

Я так сострадаю к тебе, Максимилиан, так сострадаю, что если не вылечу тебя ровно в один месяц, изо-дня в день, из-часу в час, то… выслушай, Морель, и помни мое слово… то я сам, своими руками положу перед тобою заряженные пистолеты и поставлю стакан самого верного италиянского яду, вернее того, который убил Валентину.

Вы обещаете?

— Да, потому что и я тоже человек, и я тоже страдал, я тоже хотел умереть и часто, даже после того как бедствие уже остановило меня, я мечтал о блаженстве вечного сна.

Это верно; вы обещаете, граф? вскричал Максимилиан в обаянии.

Клянусь! сказал Монте-Кристо, подняв руку.

Вы даете честное слово, что если я не буду утешен, вы оставите мне полную свободу располагать жизнью и, что бы я ни сделал, не назовете меня неблагодарным?

Ровно через месяц, в этот же день, в этот же час… И день сегодня священный: не знаю, вспомнил ли ты, но ведь сегодня пятое сентября; сегодня ровно десять лет, что я спас твоего отца.

Морель схватил руку графа и поцеловал.

Через месяц, продолжал Монте-Кристо, за столом, за которым мы будем сидеть, я сам предложу тебе тихую, спокойную смерть. Но за это и ты поклянись, что непременно обождешь назначенный срок.

О, клянусь, клянусь! вскричал Морель.

Монте-Кристо привлек молодого человека к себе на грудь и долго держал.

Теперь, сказал он, сегодня же ты переселишься ко мне; ты займешь покои Гаиде; таким образом дочь моя по-крайнеймере будет заменена монм сыном.

Гаиде? спросил Морель: где же Гаиде?

Она уехала нынче ночью.

Чтобы расстаться с тобой?

Нет, чтобы дожидаться меня. Приготовься переехать ко мне в улицу Елисейских Полей, а теперь выпроводи меня отсюда так, чтобы никто не видел.

Максимилиан склонил голову и повиновался как дитя.

В том доме, в улице Сен-Жермен-де-Пре, где Альбер де-Морсерф для себя и для матери нанял квартиру, главный этаж был занят очень таинственным господином, которого даже дворник никогда не видывал в лицо, потому что зимою это лицо было всегда обвязано большим красным платком до самых глаз, а летом странный жилец, проходя мимо дворника и его каморки, всегда, как нарочно, утирал нос. Впрочем дворник боялся обнаружить любопытство и в самом деле не старался разведывать о подробностях обстоятельств таинственного господина: по щедрой плате и по другим признакам он знал только, что его жилец - большой барин и долгая рука. Господин этот собственно не жил там, а только приезжал на несколько часов и никогда не оставался на ночь. Обыкновенно он приезжал около четырех часов по полудни. Поэтому дворничиха, в зимнее время, в половине четвертого затапливала камины, а в летнее открывала окна. Больше никаких услуг не требовалось.

В четыре часа приезжал таинственный жилец. Минут через пятнадцать или двадцать, в другой наемной карете, приезжала женщина, в черной или другой темной одежде, и всегда с опущенным воалем; скользила как тень мимо дворницкой и поспешно всходила на лестницу. Никогда никто не спрашивал ее, куда и откуда она идеть. Выход совершался тем же порядком: сперва выходила закутанная незнакомка, садилась в карету и уезжала то в одну сторону улицы, то в другую. Через несколько минут потом выходил незнакомец или с подвязанным ртом или утирая нос, когда отдавал дворнику

ключь.

На другой день после свидания графа Монте-Кристо с бароном Дангларом, таинственный жилец явился на свою квартиру не в четыре часа, как обыкновенно, а в десять часов утра. Почти в то же время и без обыкновенного промежутка и закутанная незнакомка взбежала на лестницу. Дверь отворилась и снова заперлась.

И в тоже время незнакомка откинула воаль и вскрикнула с отчаянием.

Люций! Люций! друг мой!

Что с вами, милая? отвечал таинственный жилец, ко торого назвали Люцием: говорите.

— Друг мой! могу ли я положится на вас?

— Конечно; вы это знаете. Но что же случилось? Ваша записка давеча перепугала меня. Что случилось?

жасная вещь, Люций, ужасная вещь! Данглар нынче ночью уехал!

Уехал? Данглар уехал! Куда же? Не знаю!

Как, не знаете? Стало-быть, он бежал!

Без-сомиения! В десять часов вечера свой экипаж отвез его к Шарантонской Заставе. Там он пересел в дорожную карету и сказал своему кучеру, что едет в Фонтенбло.

— Ну, так что ж вы говорите?...

Погодите, мой друг. Он оставил мне письмо. Письмо?

Да; вот, читайте.

Баронесса Данглар подала Люцию Дебре распечатанное письмо. Дебре не тотчас решился читать, а как будто хотел наперед угадать содержание или, как будто, несмотря ни на какое содержание, приготовлялся к заранее обдуманному решению важного вопроса. Через несколько секунд он, по-видимому, решился и прочитал:

«Милостивая государыня и много-верная супруга...»

Дебре невольно взглянул на баронессу Данглар. Она покраснела до слез.

— Продолжайте! сказала она.

Дебре продолжал:

«Когда вы получите это письмо, у вас уже не будет мужа. Но не пугайтесь, пожалуйста: его не станет точно так же, как не стало вашей дочери, то есть, он будет находиться на одной из тридцати или сорока дорог, которыми можно выехать из Франции.

«Я обязан дать вам объяснение и, так как вы женщи на способная хорошо понять меня, то я объяснюсь коротко. Так выслушайте же.

«Сегодня утром я должен был по требованию уплатить пять миллионов. Я уплатил. Другое требование, на точно такую же сумму, последовало почти в ту же минуту. Я отложил до завтра, а сам сегодня уезжаю от неприятной необходимости сказать: «У меня нет денег!»

«Вы понимаете это, неправда ли, драгоценная моя супруга? Я говорю, вы понимаете, потому что вы так же хорошо знаете дела как и я, и даже лучше меня, так, что если бы, например, меня спросили, куда девалась добрая половина моего со стояния, которое некогда можно было назвать цветущим, я, признаться, не съумел бы сказать наверное, тогда как вы можете дать самые достоверные сведения. Вы когда-нибудь удивлялись быстроте моего падения, баронесса? Вас не осленила скорость расплавления моих слитков? У меня, признаюсь вам, искры так в глазах и стояли. Я надеюсь, что вы по крайней мере нашли в золе немножко золота. С этою утешительною надеждой я удаляюсь от вас, много-разумная и предусмотрительная моя супруга, и покидаю вас без малейшего укору совести. У вас остаются друзья, реченная зола и, к довершению счастия, полная свобода, которую я с удовольствием спешу возвратить вам.

«Однако ж, баронесса, в этой статье не мешает поместить слова два откровенного объяснения. Покуда я надеялся, что вы трудитесь для благосостояния нашего дому, для приданого нашей дочери, я по-философски зажмуривал глаза. Я даже следовал вашим благодетельным советам, когда вы видели вещие ены или когда у вас были дивные предчувствия, когда вы магнитически предузнавали события, имевшие влияние на биржу. Я давал вам капиталы в собственное ваше распоряжение и не спрашивал, что вы с ними делаете, — довольствовался только условленною частию прибылей и процентов. В этом отношении мы оба поступали очень честно, до известного времени, когда я должен был отказаться от компанейских операций, приметив, что моя дражайшая супруга выигрывает вместе со мной, а проигрываю я один, и что вещие сны начинают обманывать нас. Нынче же я, как видите, решился предоставить вам полную свободу употреблять ваши средства по благоусмотрению. Из этих средств вы, при помощи ваших друзей, можете сделать много, в этом я совершенно уверен. Касательно чести имени, — которым предоставляю вам пользоваться, если будет угодно, я замечу вам только, что я взял вас богатую, но очень мало уважаемую. Таковую же честь имею и оставить. Вы можете смело сказать, что вышли из моих рук такою же чистою, как были.

«Прощайте. Я тоже отправляюсь работать на свой собственный счет. Верьте в мою признательность за прекрасный пример, который вы мне подали и которому я с удовольствием следую.

«Ваш совершенно преданный супруг, барон Данглар.» Баронесса следила глазами за Дебре во все продолжение этого чтения и приметила, что он, несмотря на все известное свое хладнокровие, раза два покраснел. Окончив, он медленно сложил письмо и остался, по-видимому, в раздумье.

Что вы скажете? спросила мадам Данглар с понятным беспокойством.

Что скажу? машинально отвечал Дебре. - Что вы думаете об этом письме?

Очень просто. Я думаю, что барон Данглар уехал с подозрениями.

мне?

Без-сомнения! Но разве вы только и имеете сказать

Я не понимаю вас, отвечал Дебре с ледяною холод ностью.

Вед он уехал! уехал совершенно и навсегда уехал, чтобы никогда не возвращаться!

О! не верьте этому, баронесса, возразил Дебре.

что он говорю, уже не воротится. Я знаю его: он человек непреклонный в своих решениях, когда его побуждает личная выгода. Если бы он счел меня полезною на что-нибудь, он взял бы меня с собою. Он покинул меня, значит мы расстались навсегда… Я совершенно навсегда свободна! прибавила мадам Данглар с умоляющим

Но Дебре не отвечал ни на голос, ни на взгляд, которыхне мог не понимать.

мне?

лать?

—

Как! вскричала наконец баронесса: вы не отвечаете

Но… я могу только спросить вас, что вы намерены де

Я пришла у вас спросить об этом.

А! так вы хотите, чтобы я дал вам совет?

— Да, да! совет, совет.

Извольте. По моему мнению, вам лучше всего будет от правиться путешествовать, холодно сказал Дебре. Путешествовать! повторила мадам Данглар странным голосом, в котором скрыпело сжатое сердце.

Разумеется. Барон Данглар правду сказал: вы богаты и совершенно свободны. После двух таких скандалов, каковы несостоявшаяся свадьба Евгении и побег барона, вам необходимо на-время оставить Париж. Нужно только, чтобы все считали вас покинутою и в особенности бедною, потому что жене банкрота не простят богатства и роскошного дому. Для этого вам нужно остаться в Париже недели две и повторять всем бывшим приятельницам, что вы покинуты и разорены. Потом вы оставите ваш дворец, покинете гардероб и бриллиянты и все будут прославлять ваше бескорыстие и воспевать великодушие. Все будут считать вас бедною и покинутою. Мне одному известно ваше настоящее финансовое положение и я сейчас же готов отдать вам отчет, как честный товарищ.

Баронесса, бледная, пораженная, выслушала это рассуждение с ужасом и отчаянием. Дебре был холоден и равнодушен. - Покинутою! повторила она: о, да! и то покинута!... совер шенно покинута!

Только она и могла произнести.

Но вместе с тем и богаты, очень богаты! продолжал Дебре, вынимая из кармана толстый бумажник и раскладывая на столе груду бумаг и билетов.

Баронесса не обращала на них внимания: она старалась подавить биение сердца и удержать слезы, которые уже готовы были брызнуть. Гордость взяла верх: она не пролила ни одной слезы.

Вам известно, баронесса, продолжал Дебре, что с-техъпор как мы для общей пользы сложили наши силы, вы свои деньги, я свои сведения, общий капитал наш увеличился больше нежели в десять раз. Только в начале прошедшего месяца мы, по несчастной ошибке, потеряли триста тысяч франков; но пятнадцатого числа мы поправились и воротили свое. По вчерашнее число итог общего капитала, не считая первоначально положенного, составляет два миллиона четыреста тысяч франков, то есть, миллион двести тысяч на брата. Вот здесь вы найдете общий отчет о наших операциях, который я вас прошу проверить… Вы видите, что я, как добросовестный компанион, вел дела таким образом, как будто каждую минуту ожидал

требования отчету… А вот здесь, я вас прошу принять принадлежащую вам часть капитала, банковыми билетами и другими бумагами, миллион двести тысяч франков, к которым причитается первоначальный ваш капитал, сто тысяч, и потом - порученные мне в разное время на сохранение и отдачу за проценты, вместе с процентами, двести тысяч, итого один миллион пятьсот тысяч.

Это огромное состояние, разложенное на столе, казалось ничтожным. Мадам Данглар с сухими глазами, но с готовым рыданием в груди, собрала пачки бумаг и билетов, положила в свой мешок и безмолвно, неподвижно, более и более бледнея, ждала ласкового слова, которое бы утешило ее в таком богатстве.

Но она ждала напрасно.

— Теперь вы имеете прекрасно обезпеченное состояние, шесть десять тысяч доходу. С этим уже можно позволить себе некоторые прихоти, даже в таком случае, если не предвидится дальнейших наращений! Впрочем, если вам случится иметь нужду, если вам угодно будет занять что-нибудь, то, будьте уверены, все мое имущество всегда, к вашим услугам.

Благодарю вас, мосьё Дебре, отвечала баронесса: благодарю вас. Вы очень хорошо понимаете, что отдали мне теперь гораздо больше нежели нужно бедной женщине, которая, конечно, не скоро вздумает снова появиться в свете.

Дебре изумился, однако скоро оправился и сделал движение, которое, будучи переведено на самые учтивые слова выражало: Как вам угодно, сударыня.

Мадам Данглар, может быть, и до-сих пор всё еще питала какую-нибудь надежду; но увидев этот жесть и полунасмешливый взгляд и последовавший затем церемонный поклон, она подняла голову, повернулась, сама отворила дверь и вышла, не сказав ни одного слова и не взглянув на того, который отпускал ее таким образом.

Ба! сказал Дебре, затворив дверь: не скоро вздумает! пустяки! не покинеть своего дому… примется читать романы и играть в ланскене, если нельзя будет играть на бирже.

И взяв бумажник он переписал и снова сосчитал деньги, которые выплатил.

У меня остается ровно миллион двести тысяч, сказал он. Какое несчастие, что Валентина де-Вильфор умерла! Вот бы мне жена! Партия во всех отношениях была бы при личная.

Потом, хладнокровно обождав, пятнадцать, он вышел.

как обыкновенно, минут

Между тем как секретарь министерства внутренних дел и жена банкрота делили миллионы, в том же доме, одним этажем по-выше, происходила другая сцена, которую любопытно было бы при помощи Лесажева Асмодея видеть в одно и то же время. В том этаже жили Альбер и Мерседес *.

Графиня де-Морсерф в несколько дней очень переменилась, не потому, чтобы она когда-нибудь, во время величайшего своего богатства, рядилась с таким излишеством пышности, от которого потом ту же женщину не узнаешь в простом платье и не потому, что она вдруг впала в ограниченное состояние, которое принуждено носить ливрею бедности. Нет, Мерседес переменилась, потому что ее глаза уже не сияли, потому что ее лицо уже не улыбалось и потому что беспрерывное смущение останавливало на губах слово, которое прежде быстро метал всегда готовый ум.

Мерседес и Альбер отказались от всего Морсерфова имущества в пользу богоугодных заведений, чтобы не пользоваться нечисто и неблагородно приобретенным. Но не бедность сокрушила дух Каталонки, не недостаток, мужества придавал тяжесть этой бедности. Мерседес, выступив из круга, в котором жила, и теряясь в новом кругу, подобно гостям, которые выходят из великолепно освещенных зал и быстро исчезают в темных улицах, Мерседес походила на царицу, которая перешла из своего дворца в хижину и не узнает себя, когда сама несеть на стол глиняную чашку вместо серебра и золота и садится на койку вместо роскошного ложа.

Альбер, с своей стороны, озабоченный, расстроенный, сте сненный остатком роскоши, который мешал ему окончательно стать в уровень с настоящим своим состоянием, хотел выйти со двора без перчаток и находил, что руки слишком белы; хотел идти по городу пешком и находил, что сапоги слишком тонки и блестящи.

Между тем, оба эти благородные и умные существа, нераз

* В последних номерах, в некоторых местах, это несклоняемое испанское имя было напечатано Мерседа. Должно быть Мерседесь, как в первых частях.

рывно связанные узами материнской и сыновней любви, съумели без слов понять друг друга и без тягостных объяснений признать материяльную истину, от которой зависить жизнь. Мерседес не бледиела, когда Альбер говорил:

— Маменька, у нас на это нет денеге.

Мерседес собственно никогда не знавала нищеты. В молодости она часто сама говаривала о бедности, но это не то же, что нищета: потребность и нужда — два исполина, между которыми есть целый мир расстояния. В деревне Каталонцев Мерседес имела множество потребностей, но никогда не терпела нужды. Покуда сети были крепки, ловилась рыба; покуда продавалась рыба, водились бечевки для починки сетей. В расходе и приходе сохранялось равновесие. Но теперь это равновесие нарушилось совершенно: зима приближалась, а у Мерседес в холодной комнате не было огня, — у нее, у которой прежде сторукий калорифер отапливал целый дом, от сеней до будоара. У Мерседес, у которой недавно еще обширные теплицы наполнялись редкими растениями, купленными на вес золота, в бедной квартире не осталось одного простого цветка, на котором бы могли отдохнуть глаза.

Но у нее остался сын.

Восторженное чувство долга, быть-может преувеличенного, дотоле поддерживало и мать и сына в высших сферах. Энтузиазм делает человека нечувствительным к земному. Но энтузиазм миновал. Надобно было мало-по-малу спуститься из области мечты в мир действительный. Но истощении всего идеального, надобно было наконец поговорит о положительном.

Маменька, сказал Альбер в то самое время, когда баронесса Данглар выслушивала отчет Дебре: сосчитаемте наше богатство. Мне нужно знать итог, чтобы построить мои планы.

Итого-ничего, отвечала Мерседес с печальной улыбкой. - О, нет, маменька. Итого, во-первых, три тысячи франков, на которые я берусь устроить вам самую восхитительную жизнь.

Дитя! сказала со вздохом Мерседес.

Увы! милая маменька, возразил молодой человек: я у вас, к-несчастию, промотал столько денег, что могу знать им цену. Три тысячи франков — громадная сумма! На этих трех тысячах я уже построил дивную будущность, вечное спокойствие.

— Неужели, мой милый? спросила бедная мать: но во-первых, примем ли мы эти три тысячи?

— Разумеется, принимаем. Ведь это, кажется, уже решено. Мы принимаем также и дом в улице Мёльян, в Марселе, и сад, в котором схоронены деньги. Поездка в Марсель нам обоим будет стоить двести Франков.

Двести франков! вскричал Мерседес: что ты, Альбер? О! я уже собрал все сведения в конторах дилижансов и пароходов и рассчет мой готов. До Шалона вы поедете в карете… Вы видите, что я отправляю вас по-царски… Это стоит тридцать пять Франков. (Альбер взял перо и написал: - Тридцать пять франков.) Из Шалона в Лион вы поедете на пароходе за шесть франков… Шесть. Из Лиона в Авиньон, также на пароходе, за шестнадцать франков… Шестнадцать. Из Авиньона в Марсель за семь франков… Семь. Расходы в дороге, положим, пятьдесять франков… Пятьдесять. Итого: сто четырнадцать франков… Положим сто двадцать. Видите, какой я щедрый, маменька!

Это ты считаешь на меня. А ты, мой бедняжка?

Я? А осемдесят Франков, которые еще остаются! Молодому человеку не нужно больших удобств. Притом, я уже знаю, что значит путешествовать.

—

В своей дорожной карете, с каммердинером? Всячески, маменька.

Хорошо. Но где же эти двести Франков?

Вот они. И вот еще двести. Я продал мои часы за сто Франков и цепочку с побрякушками за триста. Как это кстати! Ненужное стоить втрое дороже нужного! Это такая вечная история, которая никогда не состареется… Но, конец-концов, мы богаты, потому что вместо ста четырнадцати франков, которые вам необходимо нужны на дороге, вы имеете двести пятьдесять.

Но мы должны же что-нибудь в этом доме? - Тридцать франков, которые я плачу из моих полтараста, это решено. И как мне на дорогу собственно нужно только осемьдесят Франков, то вы видите, что я утопаю в роскоши. Но это еще не все. Что вы скажете на это, маменька?

Альбер вынул из маленького бумажника и показал банковый билеть.

Что это такое? спросила Мерседес. Тысяча франков.

Откуда у тебя тысяча Франков?

Выслушайте меня, маменька, но пожалуйста, не очень вол нуйтесь.

Альбер встал, поцеловал мать в обе щеки и остановился полюбоваться на нее.

Вы представить себе не можете, маменька, какою вы мне кажетесь красавицей! сказал молодой человек с выражением глубокого сыновнего чувства: вы, право, самая прекрасная, так же как и самая благородная из женщин, которых я видел!

Милый мой! сказала Мерседес напрасно стараясь удержать слезу, которая уже навернулась на реснице.

Право, вам недоставало только сделаться несчастною, чтобы превратить мою любовь в обожание.

Я еще не несчастна, покуда у меня есть сын, отвечала Мерседес: я не буду несчастна, покуда он останется со мной. Ах! вот туть-то и начинается испытание, маменька! вскричал Альбер: вы знаете, что мы решили!

Разве мы решили что-нибудь?

Да; мы решили, что вы будете жить в Марселе, а я отправлюсь в Африку, где на место имени, которое покинул, приобрету права на то, которое принял.

Мерседес вздохнула.

Вчера я записался в спаги, маменька, прибавил молодой человек, потупив глаза, потому что сам не понимал, сколько великого было в его мнимом унижении: я рассудил, что мое тело принадлежить мне и что я могу продать его. Я со вчерашнего дня заступаю место другого, простого рекрута. Я продался, как говорится, и дороже нежели думал что стою, прибавил он с улыбкою: за две тысячи франков.

Так эти деньги?… спросила Мерседес с трепетом. Это половина суммы, маменька. Другую половину я получу через год.

Мерседес возвела глаза к небу с выражением, которого невозможно передать ни каким пером, и две слезы, задрожав на ресницах, тихо покатились по щекам.

— Да, если меня убьют, сказал Альбер смеясь: но я уверяю вас, милая маменька, что я, напротив, намерен отчаянно защищать свою кожу. Я никогда еще не чувствовал такой охоты жить, как теперь.

Боже мой! Боже мой! произнесла Мерседес. Притом, почему же вы думаете, что меня убьют, маменька? Разве Ламорисиèра убили? Разве Шангарние убили? Разве Бедо убили? Разве Мореля, которого ты знаешь, убили? Подумайте только, маменька, о вашей радости, когда я ворочусь в шитом мундире! Я объявляю вам, что я надеюсь быть красивым мужчиной в таком мундире, и что я из кокетства выбрал этот полк.

Мерседес вздохнула, однако ж старалась улыбнуться. Нежная мать понимала, что не хорошо было бы отдать всю тяжесть жертвы нести одному сыну. Но сил у нее было не много.

И так, маменька, продолжал Альбер: вы имеете обезпеченных четыре тысячи франков, слишком. С этим вы очень хорошо можете прожить два года.

Ты думаешь? сказала Мерседес.

Это слово вырвалось у графини невольно, и притом ким истинным страданием, что Альбер не мог не понять истинного смыслу. Сердце его сжалось. Он взял руку матери и нежно пожал между своими.

Вы проживете, маменька, сказал он.

Я проживу, вскричала Мерседес: но ты не уедешь? неправда ли, Альбер?

Я поеду, маменька, отвечал он спокойно и твердо: вы слишком много любите меня для того чтоб удержать при себе в бездействии и ничтожестве. Ктому же, я подписал условие. Ну… ты поступишь, как хочешь, сын мой. Я поступлю, как Бог велит.

— Нет, не так, как я хочу, а как хочет рассудок, как требует необходимость. Мы с вами два создания, поставленные в крайность, неправда ли, маменька? Что для вас теперь значит жизнь? Ничего. Что значить жизнь для меня? О! конечно, очень мало, без вас, поверьте. Без вас ее уже не было бы в тот самый час, когда я усомнился в отце и отрекся от его имени. Но я живу и буду жить, когда вы обещаете мне, что будете еще надеяться. Если вы предоставите мне заботу о вашем будущем счастин, вы удвоите мои силы. Я отправлюсь к губернатору Алжира: это человек добрый и прямодушный. Я расскажу ему мою историю и попрошу иногда поглядывать в ту сторону, где буду находиться, и если он исполнить мою просьбу, если он приметит меня, я раньше полугода буду офицером или… буду убить. Если я буду офице ром, ваша участь обезпечена, маменька, потому что тогда у нас довольно будет денег на обоих и сверх-того имя, которым мы оба можем гордиться. Если же меня убьют... ну, если меня убьют, тогда, милая маменька, и вы умрете, если хотите. Тогда по крайней мере наверное кончатся наши несчастия.

— Хорошо, сказала Мерседес с благородным и красноречивым своим взглядом: ты прав, сын мой. Так должно быть!

Но без черных мыслей, маменька! вскричал молодой человек: клянусь вам, что мы можем быть очень счастливыми. Вы женщина умная и твердая; я стал неприхотлив и бесстрастен, я надеюсь. Мне стоит вступить в службу ия богат; вам стоит переехать в Марсель, в дом Дантеса, и вы можете успокоиться. Попытаемся! прошу вас, маменька, попытаемся!

Да, попытаемся, сын мой, отвечала Мерседес: ты должен жить, ты должен найти счастье, мой Альбер. И так, дело кончено! весело сказал Альбер: вы сегодня же можете ехать. Я возьму вам место. А ты?

Я дня на два должен еще остаться. Это будет предварительный опыт разлуки. Я уже не могу своевольно распоряжать своею особой. В Марселе мы увидимся.

— Хорошо, пойдем, поедем! сказала Мерседес, закутавшись в свою единственную шаль, которую взяла из дому Морсерфа.

Альбер поспешно собрал свои бумаги, призвал хозяина дому, заплатил тридцать Франков за квартиру, потом подал матери руку и они пошли.

На лестницу кто-то вышел перед ними и, услышав шорох шелкового платья о перила, оглянулся.

Дебре! невольно сказал Альбер.

— Ах… Это вы, Морсерф? отвечал Дебре, остановясь на ступенях.

Любопытство взяло у него верх над желанием сохранить инкогнито. Ктому ж он был уже узнан.

Морсерф! повторил Дебре и приметив в полумраке моложавый еще стан женщины и черное покрывало, поспешно прибавил: ах! извините, виконт… я не приметил.

Альбер понял его мысль.

Маменька, сказал он: это мосьё Дебре, секретарь мини стра внутренних дел, один из бывших моих друзей. - Как, бывших? вскричал Дебре: что вы хотите сказать?

Я хочу сказать, что теперь у меня нет друзей и что я не могу их иметь. Покорно вас благодарю, зато, что узнали меня, мосьё Дебре.

Дебре ступил две ступени вверх и крепко пожал Альберу руку.

— Поверьте, любезный виконт, сказал он со всею искренностью, к какой был способен: поверьте, что я принимаю величайшее участие в вашем несчастии и что я готов служить вам всем, чем могу.

— Благодарю вас, отвечал Альбер с улыбкой: мы ни в чем не нуждаемся.

Дебре невнятно проговорил какую-то избитую учтивость и поспешно сбежал с лестницы. Он знал, что у Альбера и матери его ничего нет, что они почти нищие, тогда как у него миллион в одном кармане. Эта мысль поразила его и ему наминуту стало совестно за свое богатство.

Через два часа потом некто стоял в углу двора, с которого отправляются дилижансы, и видел как Мерседес, нежно обняв Альбера, села и поехала.

Тогда незнакомец в раздумье схватил себя за лоб и сказал:

О! как я заменю этим невинным счастье, которое я у них отнял?... Авось, Бог поможет!

Одно из отделений парижского смирительнато дома, в котором содержатся самые опасные преступники, называется Двором Сен-Бернарским. Сами арестанты на своем особенном наречии прозвали его Львиным Рвом, потому вероятно, что заключенные там так зубасты, что часто грызут клетку, а иногда кусають сторожей. Это тюрьма в тюрьме. Стены ее вдвое толще других. Каждый день сторожа внимательно осматривают толстые стены и массивные железные решетки. По богатырскому сложению и холодному, решительному взгляду этих людей можно заметить, что они с тем выбраны, чтобы с помощью ужасу господствовали над вверенными их надзо

ру чудовищами. Двор этот узок, а стены так высоки, что солнце только искоса освещает один край помоста, когда решается проникнуть в этот вертеп нравственного и физического безобразия. Тут, по этому двору, целый день озабоченные, смущенные, бледные, как тени, бродят люди, которых правосудие держит наклоненных под натачиваемым топором. Тут они лепятся около той стены, которая больше поглощает и удерживает тепла; разговаривают по-двое, но чаще сидят в одиночку и беспрестанно поглядывают на железную дверь, которая отворяется или за тем, чтобы вызвать кого-нибудь из обитателей мрачного жилища, или за тем, чтобы выкинуть в яму новый шлак, выброшенный из плавильни общества.

Сен-Бернарский Двор имеет свою особенную приемную, для свидания посетителей с арестантами. Это продолговатая, очень мрачная комната, разделенная на-двое двумя параллельными железными решетками, на таком расстоянии, чтобы рукою ничего нельзя было передать с одной стороны на другую. Эта гостинная темна, сыра и во всех отношениях ужасна, особенно если подумать о страшных признаниях, которые проскользали промежду железными прутьями решеток и покрыли их ржав

чиною.

Однако ж, как ни ужасно это место, оно почитается раем у людей, для которых устроено. Тут они хоть посредственно могут еще сообщаться с миром, от которого отрешены. Из Львиного Рва так редко случается выйти куда-нибудь кроме Сен-Жакской Заставы, или галер, или одиночной темницы!

По двору, который мы описали, ходил постоянно один, ни с кем не заговаривая, почти ни на кого не глядя, рыжий молодой человек, в новом, но в нескольких местах разорванном пальто из тонкого сукна, которому он, поглаживая рукой, старался возвратить свежесть, и в лакированных сапогах, которые беспрестанно отирал значительно пожелтевшим бати

стовым платком.

Гляди-ка, как князь-то охорашивается! сказал один из менее щеголеватых жителей Львиного Рва другому товарищу.

Да, он от природы не дурен собой, отвечал тот: дайка ему помады, да гребенку, так он хоть кого перещеголяет. - Жаль, что разорвано, а новенькое платье. И сапоги какие блестящие! Право, мы можем гордиться, что между нашими есть такие порядочные люди.

Да! он в самом деле должен быть лихой. Всего поделал, и в большом роде!... Ведь он уж оттуда, такой молодой! Это стоит чего-нибудь… Молодець!

Бенедетто! закричал вдруг голос сторожа через полуотворенную железную дверь: в приемную!

Предмет удивления воров встрепенулся, спрятал свой батистовый платок в карман и с видимою радостью поспешил на приглашение.

Бенедетто не даром заботился о поддержании сколько возможно благовидной наружности и удалении от собратий по ремеслу и по участи. Бенедетто надеялся, что для него есть выход даже из Львиного Рва. Он был почти убежден в этом и, по хитрости своей, не хотел пользоваться, как другие, правом писать к своим знакомым о заступничестве, а напротив, хранил самое философское молчание.

— Мие, очевидно, покровительствует человек могущественный, рассуждал он: это видно по всему; это доказывается всем моим неожиданным счастием; легкостью, с которою я избавился оттуда; импровизированною родней; приобретением знатного имени; золотом, которое лилось на меня ливнем, и самыми блестящими связями, которые льстили моему самолюбию. Несчастная забывчивость моей фортуны, отсутствие моего покровителя сгубили меня, да, но не совсем, не навсегда! Рука, которая уклонилась от меня, должна опять протянуться и поднять меня. За чем я стану писать или говорит? Этим я могу только прогневить покровителя. Подождем говорит и действовать, покуда будет доказано, что я совсем покинуть. Если так, то…

Бенедетто создал план, который можно считать замысловатым, потому что негодяй был отважен и не глуп.

Посереди таких соображений его застал клич сторожа. Сердце его запрыгало от радости. Он с нетерпением побежал в приемную. Там, за решеткою, он увидел пожилого плечистого человека небольшего росту и, сам не зная, кого приветствует, с радостью вскричал:

— Α!...

ным голосом.

Здравствуй, Бенедетто! сказал Бертуччьо густым, звуч- Ах!... это вы!... вы! вскричал Бенедетто, озираясь со

Тише! тише! Ради Бога, говорите тише! повторил Бенедетто, продолжая оглядываться, хотя в приемной никого не было, кроме сторожа за стеклянною дверью.

Ты хочешь поговорит со мной наедине? спросил Бертуччьо.

— Хочу, разумеется, хочу!

— Ну, хорошо. У меня есть приказ отвести тебя в особую комнату, где мы можем остаться совершенно одни.

О! вскричал Бенедетто с радостью и тотчас же прибавил про себя: ну, вот он и есть, покровитель. Обо мне не забыли! Со мной хотят говорит тайно. Бертуччьо послан от моего покровителя! Дело! Значить, он у меня в руках…

Бертуччьо постучал в дверь, отдал сторожу какую-то бумагу для препровождения по начальству тюрьмы и воротился к решетке.

Ну, Бенедетто! хорошо ты усовершенствовался, голубчик! сказал он с презрением глядя на бывшего своего питомца: из лентяя и баловня сделался сперва воришкой, потом вором и, наконец, убийцей!

Ладно! Если ты затем пришел, чтобы говорит мне вещи, которые, я сам лучше тебя знаю, так для этого не нужно уходить в особую комнату. Я и здесь слушать не стану. Скажи мие лучше, кто тебя прислал?

Ого! как ты скоро едешь, синьор Бенедетто! Чем скорей, тем ближе к цели. Если я не узнаю наперед, о чем мы будем беседовать в особой комнате, так может-быть и не пойду туда. Скажи, кто-тебя прислал? Никто.

Как ты узнал, что я здесь?

Я давно узнал тебя, несмотря на графские замашки, с которыми ты изволил приезжать к нам в Елисейские Поля. В Елисейские Поля!... а, вот что!... Стало-быть тебя прислал мой любезный папенька! Поговорим, пожалуйста, о моем любезном папеньке.

А я-то кто же?

Ты тоже мой любезный папенька; ты мой первый названный отец и благодетель. Но, конечно, не тебе принадлежала сотня тысяч Франков, которые я прожил в четыре месяца; не ты же снабдил меня вторым названным отцом, из италиянских маркизов; не ты ввел меня в свет и пригласил в Отёль к обеду, который я и теперь еще помню; не ты ручался мне за два или за три миллиона наследства, которого бы я мог спокойно ждать, не женившись миллионерке, если бы не проклятые обстоятельства… Полно, любезнейший и достойнейший воспитатель мой! меня не проведешь! Рассказывай лучше то, что нужно.

гатый.

Что же ты хочешь, чтобы я тебе сказал? Ты говорил сейчас об Елисейских Полях.

Ну, так что ж?

Там живет один очень богатый господин, очень бо

Граф Монте-Кристо, у которого ты убил своего сообщника вора?

Да, кажется. Ты сам его назвал. Ну, что скажешь? Броситься мне к нему на шею и воскликнуть: Отец! отец мой! О, отец мой!

Послушай, Бенедетто, с суровою важностью возразил Бертуччьо: не произноси этого слова. Ты его недостоин. Бенедетто смутился, однако ж скоро опять оправился. Ба! это отчего?

Я тебе говорю, что, во-первых, ты этого слова недостоин; во-вторых, тот, к кому ты его относишь, слишком высоко стоит для того, чтоб быть отцом такого негодяя как ты.

Будет и дело крутое, если ты не остережешься.

— Угрозы?... Я не боюсь угроз… Я скажу…

Что ты скажешь? Ты думаешь, что имеешь дело с презренными карлами твоей породы? сказал Бертуччьо, понизив голос, и с таким взглядом, что Бенедетто невольно затрепетал: ты думаешь, что имеешь дело с какими-нибудь каторжниками-однокашниками или с простодушными глупцами, которых обкрадывал? Бенедетто, ты в грозной руке! Эта рука готова помочь тебе. Воспользуйся. Не играй громовыми стрелами, которые она сложила на минуту. Она может снова поднять их, если ты вздумаешь помешать ей в чем-нибудь.

Я хочу знать, кто мой отец! отвечал упорный безумец, и погибну, если нужно, но узнаю, кто мой отец!... Что мне значит срам, позор, шум? Ничего. У меня ничего нет, так мне нечего и терять. Кто мой отец? Я хочу знать…

Я за тем пришел, чтобы сказать тебе это. Подожди.

А! вскричал Бенедетто, и глаза его засверкали от радости.

В эту минуту вошли сторожа, которым приказано было перевести Бенедетто в особую комнату, куда с ним ушел и Бертуччьо.

Читатели вспомнят, что аббат Буссони оставался один с Ноартие подле покойницы. Может-быть, молитва аббата, можетъбыть кроткое его милосердие, может-быть убедительная речь воротила старику мужество, но с того часу место первого отчаяния и глубокой скорби заступили необыкновенная покорность судьбе и спокойствие, которые не мало удивили тех, кто знал его горячую привязанность к Валентине. Впрочем, этого почти некому было заметить: мадам де-Вильфор вовсе не видала его со дня смерти Валентины; слуги были все новые, от каммердинера и горничных до дворника; а сам королевский прокурор почти не выходил из своего кабинета. Он с алчною деятельностью продолжал составление обвинительного акта против убийцы Кадруса. Это дело, по прикосновенности своей к графу Монте-Кристо, наделало большого шуму в Париже. Улики были недостаточны, потому что опирались преимущественно на двух словах, написанных умирающим каторжником, бывшим товарищем обвиненного, злодеем, который мог сделать это из ненависти или мести. У одного королевского прокурора составилось несомненное убеждение, что Бенедетто виновен, и он из этой трудной победы намеревался извлечь своему самолюбию наслаждение, которое бы несколько возбудило и согрело его остывшее сердце. Вильфор намерен был предложить это дело в первом же заседании уголовной палаты, которому следовало открыться через три дня. Он запирался в кабинете сколько для работы, столько и для того, чтобы не отвечать на необычайное множество просьб о билетах для входа в залу суди

лища.

Один раз только, накануне заседания, Вильфор увидел своего отца. Это было в такую минуту, когда прокурор, утомленный продолжительным трудом, вышел в сад и, мрачный, согбенный неотступною мыслью, бродил взад и вперед, сбивая тростью высокие побеги поблеклых мальфа-роз, которые тянулись вдоль аллеи как ожившие тени.

Несколько раз уже он прошел в конец сада до известной решетки, за которою лежал покинутый огород, и возвра щался всё также склонив голову, всё с теми же движениями, когда вдруг глаза его машинально обратились на дом. Там шумно резвился Эдуард, который воротился из пансиона, чтобы провести нееколько дней у матери. При этом движении он увидел, что у Ноартие открыто окно и старик сидит подле, чтобы насладиться может-быть последними лучами солнца, которое уже прощалось с поблекшими цветами и желтеющими

листьями.

Взор старика, так-сказать, прицеливался в одно место, которого Вильфор не мог видеть за кустами и деревьями. Во взгляде этом выражалась ненависть такая ярая, такая огненная и нетерпеливая, что Вильфор своротил на другую дорож ку, чтобы взглянуть куда смотрит Ноартиè.

Под групною лип, желтых и уже обнаженных, сидела мадам де-Вильфор, с книгою в руках. Она от времени до времени прерывала чтение, чтобы улыбнуться сыну и воротить мяч, который он беспрестанно бросал из залы в сад.

Вильфор побледнел. Он понял, чего хотел старик. Ноартие всё смотрел на тот же предметь. Но вдруг взгляд его обратился с жены на мужа и Вильфор сам подвергся нападению молниеносных глаз, которые переменив направление переменили и речь, не утрачивая однако ж грозного выражения.

Дом с садовой стороны был расположен скобкою. Небольшой флигель, в котором жил Ноартие, примыкал к главному зданию под прямым углом. Мадам де-Вильфор сидела по близости большого крыльца и, не ведая о страстях, которых перекрестный огон мелькал у нее над головой, удержала в эту минуту мячик и делала сыну знаки, чтобы он сам пришел получить его, с поцелуем. Но Эдуард долго заставлял просить себя: материнская нежность, вероятно, казалась ему недостаточным вознаграждением за беспокойство. Наконец он решился, скакнул через окно в середину рабатки с гелиотропами и маргаритками и прибежал, весь в поту. Мадам де-Вильфор отерла ему лоб, поцеловала и дала в одну руку мячик, в другую горсть конфектов.

Вильфор, влекомый неодолимою силой, как птица гремучим змеем, подошел к флигелю. И помере-того как он подходил, взгляд Ноартие становился огненнее и огнениее, так что прожигал прокурора до глубины сердца. В этом взгляде выражался кровавый укор и вместе страшная угроза. Он обратился на миг к небу, как будто папоминая о данной клятве, и онять упал на Вильфора.

— Хорошо, хорошо, щеннул Вильфор: потерпите еще один день. Что я сказал, то будет!

Ноартие, казалось, удовольствовался этим уверением и, утвердительно мигнув, равнодушно обратил глаза в другую сто рону.

Вильфор насильственно расстегнул сюртук, который душил его, отер рукою бледный лоб и ушел в кабинеть.

Ночь прошла, холодная и спокойная. Все спали, как обыкновенно, в этом доме. Только Вильфор проработал до пяти часов утра, пересматривал и пополнял акт, который через несколько часов следовало прочесть. Это было одно из самых замысловатых, смелых и красноречивых произведений королевского прокурора.

День, пазначенный для открытия заседаний, был понедельник. День этот настал пасмурный, сырой. Вильфор задремал на час в креслах, между тем как лампа испускала последние свои вздохи. Когда она захрипела, Вильфор проснулся. Руки его были влажны и красны, как будто он обмакнул их в кровь.

Он отворил окно. Длинная, узкая ранжевая полоса тянулась по горизонту и отрезывала верхи нескольких одиноких тополей, которые чернелись на краю сада. В стороне, над пустым огородом, высоко поднимался жаворонок, звонко напевая утреннюю песню.

Сегодня! с трудом сказал Вильфор: сегодня муж подымет меч правосудия, которым должен поразить всех преступных.

Он взглянул на окно, в котором накануне видел Ноартие. Сторы были опущены, однако ж Вильфор воображал ясно видеть грозное лицо старика.

Да! прошептал он да! будь спокоен!

Он прошелся несколько раз по кабинету и повалился, как был, одетый, на постель, не столько для того чтобы спать, сколько затем чтобы согреться и возвратить гибкость членам, окоченевшим от усталости, которая проникает до мозгу костей. Мало-по-малу все проснулись. Послышался последовательный шум, который составляет как-бы собственную жизнь здания, заходили двери; зазвенел колокольчик в спальной мадам деВильфор, которая звала горничных; закричал Эдуард, кото

рый просыпался весело, как обыкновенно просыпаются в его возрасте.

Вильфор также позвонил. Вошел новый каммердинер и принес газеты. Вместе с газетами он принес чашку шоколаду.

Что это? спросил Вильфор. Шоколад, сударь.

Я не требовал. Кто велел?

Барыня. Она полагает, что вам сегодня прийдется мно го говорит в суде, так нужно подкрепить силы.

Слуга поставил чашку между бумагами на столике, подле дивана, и вышел. Вильфор с минуту мрачно посмотрел на чашку, потом вдруг схватил и разом выпил до дна. Можно было подумать, что он надеется, что питье смертоносно, и призывает смерть, чтобы избавила его от обязанности, более тяжкой нежели разлука с жизнью. Потом он встал, прошелся несколько раз с улыбкою, на которую страшно было бы посмотреть, если бы кто-нибудь мог видеть ее.

Наступил час завтрака. Вильфор не являлся к столу. Каммердинер пришел в кабинет.

— Барыня приказала напомнить, что одиннадцать часов пробило и что заседание откроется в двенадцать.

Так что ж?

— Барыня уже одета; совсем готова и спрашивает, вместе ли изволите поехать?

— Барыня говорит, что очень желает быть при этом заседании.

А! она желает этого! вскричал Вильфор с страшным выражением.

Слуга отскочил и сказал:

Если вам не угодно ехать вместе, я пойду доложу. Вильфор с минуту молча помял бледные щеки, на которых резко отличались черные как смоль бакенбарды, и потом отры висто сказал: меня.

Скажи барыне, что я желаю видеть ее. Пусть подождет

Слуга исчез и через минуту воротился, обрил Вильфора и торжественно одел с ног до головы в черное. • Потом Вильфор взял портфель под-мышку, шляпу в руки и пошел к жене.

Перед дверьми ее будоара он остановился на минуту, отер платком пот, выступивший на лбу, и тогда во шел.

Мадам де-Вильфор сидела на кушетке и нетериеливо перелистывала журналы и брошюры. Она была совершенно одета. Шляпка в ожидании лежала на креслах.

А! наконец! сказала она самым естественным и спокойным голосом: Боже мой, как вы бледны, Вильфор! Вы опять всю ночь проработали?... Зачем же вы не пришли завтракать с нами?... Ну, что же? вы возьмете меня, или я одна поеду?

Мадам де-Вильфор умножала вопросы, но ни на один не получала ответа.

— Эдуард! сказал Вильфор, устремив на мальчика повели тельный взгляд: ступай играть в залу. Мне нужно поговорит с твоею матерью.

Заметив такое приготовление и холодный, решительный тон, мадам де-Вильфор затрепетала. Эдуард поднял голову, взглянул на мать и, видя, что она не подтверждает приказания, продолжал ножницами резать головы своим оловянным солда тикам.

— Эдуард! вскричал Вильфор так сурово, что мальчик вскочил со стула: слышал? Ступай!

Эдуард вытаращил глаза и побледнел. Но трудно было решить, от страху ли, или от гиеву.

Отец подошел, взял его за плечо, поцеловал в голову и, проводил до дверей, сказав:

— Ступай, мой друг, ступай.

Потом Вильфор запер дверь на задвижку.

Ах, Боже мой! что это значит? сказала молодая женщина, стараясь проникнуть взглядом в душу мужа и образовать улыбку на своих бледнеющих губах.

Холодность Вильфора оледенила эту улыбку.

Где вы прячете яд, который обыкновенно употребляете? говорите ясно, без приготовлений произнес прокурор, остановясь в трех шагах перед женою.

Мадам де-Вильфор должна была почувствовать, что чувствует жаворонок, когда видит, как над головой, съуживаются убийственные круги ястреба. Хриплый, глухой звук, не похожий ни на крик ни на стон, вырвался из ее груди. Она побледнела до синевы.

Что вы, Вильфор?... я… я не понимаю вас! проговорила она, опускаясь в изнеможении назад на кушетку, с которой вскочила в первом испуге.

Я вас спрашиваю, продолжал Вильфор совершенно спокойным голосом: в каком месте вы прячете яд, помощию которого убили моего тестя, маркиза де-Сен-Мерана; мою тещу, маркизу де-Сен-Меран; моего слугу, Баррой, и, наконец, мою дочь, Валентину?

Что вы, Вильфор!... что вы говорите? вскричала жена, сложив руки.

Не вам меня спрашивать. Вы должны отвечать.

Судье или мужу? прошептала мадам де-Вильфор.

Судье, сударыня! судье!

Ужасно было зрелище бледности этой женщины; ужасен был блуждающий взгляд и трепеть всего ее тела.

Ах! Вильфор! проговорила она: ах!... Вильфор!... И только.

Вы не отвечаете, сударыня! вскричал грозный судья и потом с улыбкою, страшнее гиеву, прибавил: хорошо покрайней-мере, что не запираетесь!

Она встрепенулась.

И не можете запереться! продолжал Вильфор, протянув руку, как будто с тем, чтобы от имени правосудия схватить преступницу: вы исполнили свои черные дела с бессовестною ловкостью, которая, однако ж, обманула только людей ослепленных своею привязанностью к вам. Со дня смерти маркиза де-Сен-Меран я знал, что в моем доме есть отравитель: д'Авриный предупредил меня. По смерти Баррой, прости Господи, мои подозрения пали на невинное существо, на ангела! Но по смерти Валентины для меня уже нет сомнения… и не только для меня, даже для других. Ваши преступления двоим уже известны и многие их подозревають. Они откроются. И теперь, я уже сказал, с вами говорит не муж, а судья!

Она закрыла лицо руками и с трудом, чуть внятно гово рила:

О! Вильфор!... умоляю… не верьте… неправда!... T. LXXV.-Отд. ИИ.

Вы трусите! вскричал Вильфор с презрением. В самом деле, я всегда примечал, что отравители — подлые трусы. Вы дрожите теперь, после того, что имели ужасную дерзость смотреть на четыре трупа убитых вами жертв?

Вильфор!... Вильфор!...

Вы трусите! продолжал Вильфор с возрастающим раздражением: вы трусите, после того, что по одной пересчитали минуты четырех смертных томлений? после того, что с такою удивительною рассчетливостью соображали адские ваши планы и с таким неподражаемым искусством намешали вашего зелья? Вы так хорошо. все рассчитали, неужели вы забыли рассчитать только одно, куда поведет вас открытие ваших преступлений? О! это невозможно!... это невозможно! Вы, конечно, сберегли какую-нибудь отраву, самую легкую, самую тонкую и самую убийственную, которая бы помогла вам избежать заслуженного наказания… Вы сделали это, я надеюсь по-крайнеймере.

Мадам де-Вильфор заломила руки и упала на колени.

Я знаю… я знаю, продолжал он: вы признаетесь. Но признание перед судом, признание в последнюю минуту, когда запирательство уже невозможно… такое признание не смягчает казни.

казни?

Казни! вскричала мадам де-Вильфор: вы говорите

Бел-сомнения. А вы не потому ли думаете избавиться от казни, что совершили не одно убийство, а четыре? или потому что вы жена того, который править рукою закона? Нет, сударыня, кто бы ни была отравительница, ее ждет эшафот!… если она, как я сказал, не приберегла для себя несколько капель самого верного своего яду.

Мадам де-Вильфор дико вскрикнула и отвратительный ужас обезобразил черты молодого и некогда прекрасного лица.

О! не бойтесь эшафота, сударыня! холодно и спокойно продолжал прокурор: я не хочу опозорить вас, потому что это значило бы опозорить самого себя. Нет, напротив, если вы слышали что я сказал, вы должны понимать, что я не хочу чтобы вы погибли на эшафоте.

Нет, нет!… я не понимаю, что вы сказали! говорила несчастная в совершенном смятении.

Я хочу сказать, что жена королевского прокурора не раскроет своей наготы перед целым городом, не запятнает имени, которое носила, и не опозорит с одного удару и сво его мужа и свое дитя.

Нет! о! нет!

Хорошо. Это будет хоть одно доброе дело с вашей сто роны. И за это доброе дело я благодарю вас. Вы благодарите меня?… За что же?

За то, что вы сейчас сказали.

Что же я сказала?… Я не помню… я не знаю… я ниче го не понимаю больше… Боже… Боже мой!

Она встала. Волосы ее стояли дыбом, губы были покрыты пеною.

Вы отвечали на вопрос, который я вам предложил, когда вошел сюда, сказал Вильфор: где вы прячете яд, который обыкновенно употребляете?

Мадам де-Вильфор всплеснула руками над головой.

Нет, нет! кричала она: нет! этого вы не хотите! Я только одного не хочу, возразил прокурор: я не хочу, чтобы вы погибли на эшафоте, слышите?

О!… умилосердитесь!

Я хочу, если не правосудия, так кары. Я на то поставлен на земле, чтобы карать, прибавил он с пламенеющим взором: всякой другой женщине, кто бы она ни была, я послал бы палача. Но к вам я милосерд. Вам я говорю: ведьвы приберегли для себя, на случай, несколько капель самого тонкого, самого верного яду! неправда ли? приберегли?

О! простите!… простите, Вильфор!… простите! оставьте мне жизнь!

жизнь!

Какая низость! сказал Вильфор.

Подумайте, что я ваша жена!

Вы отравительница!

Ради Бога!

Нет!

Ради любви, которую вы питали ко мне…

Нет! нет!

Ради нашего сына!… о! ради нашего сына, оставьте мне

Нет! нет! нет! говорю я вам: если я оставлю вам жизнь, вы убьете и его как убили стольких других.

Я! я убью моего сына! вскричала она дико и бросилась к Вильфору: я убью моего дитя, моего Эдуарда!…

И страшный, демонский хохоть, хохот безумия, докончил речь и сам кончился в кровавом хрипении.

Мадам де-Вильфор упала к ногам мужа. Он отступилна шаг.

— Помните, сказал он: если правосудие не будет удовлетворено, когда я ворочусь, я сам изобличу вас; я собственными руками потащу вас в суд.

Она слушала и задыхалась. Только одни глаза еще жили в ней, и в этих глазах горел ужасный, дикий огон.

Слышите? повторил Вильфор: я иду к палачу, накликать смертную казнь на одного убийцу… Если я найду вас живою, — вы ночуете сегодня в тюрьме.

Мадам де-Вильфор застонала и растянулась на ковре.

Королевский прокурор, казалось, почувствовал сострадание. Он менее строго посмотрел на несчастную и, слегка поклонившись, сказал медленно:

— Прощайте!... Прощайте! Она оба раза вздрогнула.

Он вышел и запер дверь на ключ.

Дело Бенедетто, l'affaire Benedetto, как говорили тогда в палате и в обществах, производило необычайное впечатление. Будучи впродолжении четырех месяцев своей блестящей жизни постоянным посетителем Парижского кафе, Гандского Бульвара и Булонского Лесу, мнимый Кавальканти завел множество знакомств. Журналы рассказали различные похождения подсудимого в изящном обществе и на каторге. Это в особенности возбуждало любопытство тех, кто лично знавал князя Андреа Кавальканти. Они-то употребляли все средства, чтобы добиться возможности увидеть беглого каторжника и убийцу Бенедетто на скамье подсудимых.

Для многих Бенедетто был, если не жертва, так по крайней мере ошибка правосудия. Некоторые сами видели его отца и находили, что он был человек очень почтенный, важный и очень благородный. Многие живо помнили ловкость, любезность и расточительность подсудимого и скорее готовы были верить, что во всей этой истории скрывается какое-нибудь недоразумение или козни личных врагов. Но большая часть находила теперь разгадку всех замеченных в молодом князе недостатков воспитания и тонкостей светских обычаев, от которых он по-временам казался немножко странным. Одним словом, все бежали в уголовную палату, иные, чтобы

насладиться зрелищем; другие, чтобы пояснять его. С семи часов утра у подъезда теснилась толпа и за час до заседания зала наполнилась избранными. В ожидании настоящего зрелища, зрители поглядывали друг на друга, отъискивали глазами знакомцев, раскланивались, подходили, когда находились близко, кивали головою, когда были разлучены большими расстояниями. Бошан, в качестве журналиста, не только по праву был туть, но и ходил свободнее, мог даже оставлять свое место, не опасаясь что его займуть другие. Он увидел Шато-Ренд и Дебре и подошел к ним.

Что и вы то же пришли посмотреть на нашего приятеля? спросил он.

— Да, разумеется, отвечал Дебре: надобно же взглянуть еще хоть раз на любезного князя. Черт бы их побрал, этих италиянских князей!

Да! человек, которому Дант писал родословную, которого предки восходять до Божественной Комедии!

шана.

Аристократия веревки, с флегмою сказал Шато-Ренд. Он будет осужден, неправда ли? спросил Дебре у Бо-

Об этом, кажется, лучше у вас спросить. До вас прежде нашего доходить дух всяких палать. Вы видели президента на последнем вечере у вашего министра?

Видел.

Что же он говорит?

Он говорит такие вещи, которые могут удивить вас. Что же такое? говорите, говорите скорей. Я давно уже не слышал ничего удивительного.

Президент говорит, что Бенедетто, которого считают Фениксом тонкости, гигантом мошенничества, просто очень посредственный и очень пошлый плутишка, совершенно недостойный Френологических исследований, которым, вероятно, скоро подвергнется его череп.

Ба! возразил Бошан: однако ж он довольно изрядно разъигрывал князя.

Да, изрядно, сказал Шато-Рено: притом заметьте, что ему многое прощалось, во-первых, за то что Италиянец, вовторых, за предполагаемые миллионы.

Я вам сказал, что думает президент, сказал Дебре Бошану: теперь вы мне скажите, что думает королевский прокурор? Вы, верно, виделись с ним?

— Нет, невозможно! Целую неделю уже Вильфор сидить за замком, и это очень натурально: этот ряд семейных несчастий, увенчанный странною смертью дочери…

Странною смертью, говорите вы, Бошан?

А вы что? притворяетесь незнающим, потому что дело происходит у чиновной знати, которая вам с-родни?

Посмотрите, кажется, я не ошибаюсь, сказал Шато-Рено, уставив лорнет под бровью и глядя в другой конец залы. Что там?

Это она! А говорили, что она уехала! Кто она?

Мадам Данглар!

Полноте! сказал Бошан: как можно! Через десять дней после побегу дочери и через три дня после банкротства мужа!

Дебре слегка покрасиел и тоже обратил свой лорнет в ту сторону.

Что же вы видите? спросил он ведь эта дама под покрывалом! Это, скорее, какая-нибудь италиянская герцогиня; может-быть, мать князя Кавальканти. Но вы, кажется, начали рассказывать интересные вещи, Бошан?

Я?

Да. Вы говорили о странной смерти Валентины.

— Да, правда. Но отчего мадам де-Вильфор не видать здесь?

Бедная женщина! сказал Дебре: она, без-сомнения, очень занята перегонкою настоев для больниц и составлением косметических средств для своих подруг. Вы знаете, что она, говорят, тратить на эту забаву от десяти до пятнадцати тысяч в год? Жаль, что ее нет здесь. Я очень люблю эту женщину.

А я ненавижу ее, сказал Шато-Рено. Зачто же?

Не знаю. За что человека любят? за что ненавидять? Я ненавижу ее и всё-туть. Но воротимся к тому, что говорил Бошан.

Уж не хотите ли вы знать, отчего у Вильфоров умирают так круто?

Конечно. Это очень любопытно.

Так я вам скажу. Оттого, что в доме есть убийца. Молодые люди вздрогнули. Им не раз уже приходила та же самая мысль.

Да, маленький Эдуард. Это - феномен, не ребенок; этомикроскопическое чудовище. Ему десятый год, но он уже убивает как большой.

Вы шутите!

Вовсе нет. Я вчера взял слугу, который отошел от Вильфора и которого я завтра прогоню, потому что он слишком много есть: хочеть оправиться от воздержания, к которому его принуждал страх в доме королевского прокурора. Дело в том, что, кажется, мальчику попалась стклянка с каким-нибудь зельем, которое он употребляет против тех, кто ему не понравится. Сперва он не взлюбил дедушку и бабушку де-Сен-Меран и им подлил по три капли своего элексиру. Трех капель достаточно. Потом его прогневил старый слуга дедушки Ноартие, седой Баррой, который иногда журил миленького мальчика за шалости. Ему три капли. Потом, Бог знает за что, не понравилась Валентина, и ей три капли. Помилуйте! что вы нам за сказку рассказываете! возразил Шато-Рено.

Нелепость! сказал Дебре.

А! вы требуете доказательств? Спросите у моего слуги или, лучше сказать, у того, который завтра уже не будет моим слугой: так в доме ходила молва.

Но это зелье?... где оно? какое оно?

— Спросите! Мальчик прячеть его. Где ж он взял?

Вероятно, у маменьки в лаборатории. Так у нее в лаборатории есть яды?

А я почем знаю? Вы любезный друг, задаете мне уж прокурорские вопросы! Я повторяю то, что слышал; это мое ремесло. Я цитирую моего автора: этого, кажется, довольно. Бедняжка целый месяц ничего не ел со страху.

Это невероятно!

Отчего невероятно? Разве вы в прошедшем году не видали мальчика, из улицы Ришлиё, который для потехи убивал своих братьев и сестер, втыкая им булавку в ухо во время сна? Следующее за нами поколение очень скоро созревает.

Я держу пари, что вы сами ни в одном слове не вери те тому, что нам изволите рассказывать, сказал Шато-Рено: однако ж, продолжал он озираясь, я не вижу графа МонтеКристо. Неужели его нет здесь?

Ему уже, очевидно, все прискучило в Париже: вообще он мало показывается, сказал Дебре, а сюда ему и подавно неловко явиться. Ведь синьоры Кавальканти его первого обманули. Они к нему первому пожаловали и притом с подложными кредитивными письмами, так что он, кажется, поплатился сотней

тысяч за честь этого знакомства.

Что ему до этого! возразил Бошан: нет, он не поэтому не может явиться сюда.

Так почему же?

Потому что он сам актер в этой драме. Он тоже убил кого-нибудь? спросил Шато-Рено.

Напротив, его хотели убить. Ведь у него в доме синьор Бенедетто убил своего приятеля и сокаторжника; у него же в доме найден знаменитый жилет с обвинительною запиской… Видите вы жилет? Вот он лежить на столе…

А!... Но вот и заседание. По местам, господа. В самом деле, двери из внутренних отделений отворились. Экзекутор громогласно возвестил о приходе судей. В зале поднялся шум от поспешавших усесться и замолчать.

Судьи и присяжные вошли и при глубокой тишине заняли свои места. Вильфор, предмет общего внимания и почти общего удивления, также сел в свои кресла и обвел залу спокойным взглядом. Многие не только с удивлением, но почти со страхом смотрели на важное, строгое и бевстрастное лицо этого человека, на которого личные скорби, по-видимому, не имели ни какого влияния; которому, как казалось, были чужды все человеческие чувствования.

Президент приказал ввести подсудимого и вее глаза обратились на дверь, в которую должен был войти Бенедетто. Он вошел. Впечатление он произвел на всех одинаковое и никто не ошибся в выражении его физиономии. Волнения в нем не было заметно ни какого. Руки его, грациозно заложенные, одна около шляпы, другая в отверзтие белого жилета, нисколько не трепетали. Глаза были спокойны и даже блестящи. Они пробежали всю залу и долее остановились на президенте и особенно на королевском прокуроре.

Подле подсудимого сел его адвокат, адвокат по- наряду, потому что Бенедетто ни кого не избирал: он объявил, что ему решительно всё - равно. Адвокат был очень белокурый молодой человек, с лицом, покрасневшем от волнения и смущения, во сто раз более ощутительного нежели у его клиєнта.

Президент потребовал чтения обвинительного акта, написанного, как известно, искусным и неумолимым пером Вильфора. Во все время этого чтения, довольно продолжительного и грозного, поразительного, внимание публики постоянно было обращено на подсудимого, который выносил это нападение с беззаботностью и бодростью Спартанца.

Никогда, может-быть, Вильфор не бывал так меток и красноречив. Преступление было изображено самыми яркими красками. Прежняя жизнь и превращения подсудимого, сцепление его поступков с самой ранней молодости были изложены со всем искусством, какое могли доставить опытность и знание человеческого сердца высокому уму королевского прокурора. От одного этого вступления в процесс, Бенедетто совершенно погиб в общем миения присутствовавших. Оставалось только наказать его и материяльно. Но Бенедетто не обращал на это ни какого внимания. Вильфор, который взглядывал на него довольно часто и, вероятно, продолжал над ним свои пси хологические наблюдения, Вильфор ни разу не мог заставить его потупить глаза, как бы пристально, как бы проницательно ни смотрел он.

— Подсудимый! сказал президент, когда чтение кончилось: ваше имя и звание?

Бенедетто встал.

Извините меня, господин президент, сказал он совершенно ровным и звучным голосом: но я вижу, что вы начинаете такой порядок вопросов, в котором я не могу следовать за вами. Я осмеливаюсь думать, что составляю исключение из обыкновенных подсудимых, и скоро надеюсь доказать это. Позвольте мне отвечать в другом порядке: я тем не менее буду отвечать на все.

Президент в изумлении посмотрел на присяжных, присяжные посмотрели на королевского прокурора. Все собрание было удивлено. Но Бенедетто нисколько не смутился.

Сколько вам лет? спросил президент: на этот вопрос вы ответите?

Извольте. Мне двадцать один год без нескольких дней, потому что я родился в ночи с 27 на 28 сентября 1817.

Вильфор, который в это время делал какую-то отметку, мгновенно поднял голову.

Где вы родились? продолжал президент.

В Отёле, близ Парижа, отвечал Бенедетто. Вильфор вздрогнул, посмотрел на подсудимого, как будто видел страшное привидение, и побледнел. Бенедетто грациозно отер нижнюю губу углом тонкого батистового платка.

Ваше ремесло? спросил президент.

— Сперва я был фальшивым монетчиком, отвечал Бенедетто как-нельзя спокойнее: потом сделался вором, а нынче недавно поступил в убийцы.

Ропот или, лучше сказать, буря негодования и изумления поднялась во всех концах залы. Сами судьи смотрели на него с недоумением; присяжные изъявляли величайшее отвращение к бесстыдству, которого вовсе не ожидали от такого молодого человека. Вильфор приложил руку ко лбу, который из бледного стал багровым. Вдруг он встал и осмотрелся вокруг как человек, который заблудился в лесу: ему стало душно. Вы ищете кого-нибудь, господин королевский прокурор? спросил Бенедетто с самою любезною улыбкой.

Вильфор не отвечал и опять сел или, лучше сказать, упал в свои кресла.

Теперь вы скажете свое имя, подсудимый? спросил. президент. Бесстыдная дерзость, с какою вы исчислили ваши преступления, называя их ремеслами; ваше отвратительное хвастовство, за которое судилище именем нравственности и уважения к человечеству принуждено строго порицать вас… это, вероятно, было причиною, что вы медлили объявлением своего имени? Вы хотели предварительно украсить это имя титулами?

Удивительно, как вы читаете в глубине моей мысли, господин президент! отвечал Бенедетто самым любезным тоном и с учтивым, ловким поклоном: я именно с этою целью просил вас изменить порядок вопросов.

Недоумение в собрании достигло высшей степени. В последних словах подсудимого не было уже ни хвастовства ни бесстыдства. Все под этою темною тучей предчувствовали громовый удар.

— Ну, что же? сказал президент: ваше имя?

Я не могу сказать вам моего имени, потому что не знаю его. Но я знаю имя моего отца.

У Вильфора потемнело в глазах. Крупные капли едкого поту катились по щекам и падали на бумаги, которые он без нужды перебирал дрожащими руками.

Так скажите имя вашего отца, продолжал президент. Ни одно дыхание не нарушило тишины в огромном собрании. Все ждали.

Мой отец-королевский прокурор, спокойно отвечал Бе недетто.

Королевский прокурор! с изумлением вскричал президент, не примечая страшной перемены в лице Вильфора: королевский прокурор!

Да; и если вы хотите знать его имя, я скажу. Его зовут де-Вильфором.

Взрыв, долго удерживаемый почтением, которое в присутствии оказывается правосудию, вдруг как гром разразился по всему собранию. Сами члены судилища не подумали укротить движение собрания. Восклицания и брань посыпались со всех сторон на Бенедетто, который один оставался спокоен посереди всеобщего движения, угроз и бушевания того грязного осадка, который во всех многочисленных собраниях всплывает на поверхность в минуты сумятицы и срамных позорищ. Все это продолжалось минут пять, покуда чиновники и экзекуторы успели восстановить тишину.

Посереди всего этого шуму слышался голос президента, который вскричал:

Вы шутите с правосудием, подсудимый? Вы осмеливаетесь представлять вашим согражданам зрелище неслыханной испорченности, неслыханной даже в наш век, который, впрочем, в этом отношении ничего не оставляет желать!

Десять человек засуетились около королевского прокурора и утешали, ободряли уничтоженного. Спокойствие в зале восстановилось, за исключением одного угла, где довольно значительная группа продолжала шевелиться и перешептываться. Какаято женщина, говорили, упала в обморок. Ей дали понюхать солей и она оправилась. Бенедетто впродолжении всей этой тревоги стоял, спокойно опершись на спинку своей дубовой скамьи, в живописной позе, и улыбался.

Господа, сказал он: Бог свидетель, что я не думал оскорблять судилища и делать в присутствии этого почтенного собрания бесполезного сраму. Меня спросили, сколько мне лет; я отвечал. Меня спросили, где я родился; я отвечал. Меня спросили, как меня зовуть; этого я не мог сказать, по тому что родители покинули меня. Я не знаю моего имени, однако знаю имя моего отца и повторяю: моего отца зовут деВильфором. Это я готов доказать.

В тоне молодого человека выражалась такая уверенность, такое убеждение, такая сила, что шум совершенно утих. Глаза всего собрания на минуту обратились на Вильфора, который сидел на своем месте с неподвижностью трупа.

Господа! сказал Бенедетто, повелительным тоном и движением требуя внимания: я обязан дать объяснения на мои слова.

Но вы на допросе показали не то! вскричал раздраженный президент: вы сказали, что вас зовуть Бенедетто, что вы сирота, что родина ваша - Корсика!

На допросе я показал, что счел нужным показать. Я не хотел, чтобы торжественный звук моих слов был заглушен или остановлен, — что непременно и случилось бы; я хотел, чтобы слова мои услышали все, как теперь. Повторяю вам, я родился в ночи с 27 на 28 сентября, 1817, в Отёле. Я сын королевского прокурора де-Вильфора. Теперь угодно вам знать подробности? Извольте. Я родился, в Отёле, в Фонтанной улице, в доме под номером 28, во втором этаже, в комнате, обитой красною камкой. Отец мой взял меня на руки, и сказав, что я мертвой, завернул в салфетку с меткою Ни No, отнес в сад и похоронил в землю

живого.

Трепеть пробежал по всему собранию, когда увидели, что уверенность подсудимого возрастает вместе с ужасом королевского прокурора.

Но каким образом вы знаете все эти подробности? спросил президент.

Сейчас доложу. В саду, где отец мой хоронил меня, в ту ночь скрывался человек, который смертельно ненавидел королевского прокурора и хотел отомстить ему по-корсикански. Этот человек видел все дело. Он поразил моего отца кинжалом в ту самую минуту, и, вообразив, что в землю зарыть клад, вынул меня еще живого. Этот человек отнес меня в воспитательный дом, где меня записали под номером 37. Через три месяца потом жена Корсиканца приехала в Париж и взяла меня, назвавши сыном. Вот каким образом я вырос в Корсике, хотя родился в Отёле.

На минуту наступило молчание такое глубокое, что зала могла бы показаться пустою.

— Продолжайте, сказал президент.

Конечно, продолжал Бенедетто, я мог бы быть счастливым у добрых Корсиканцев, которые любили меня, но превратные склонности брали верх над всеми добродетелями, которые старалась мне внушить приемная мать моя. Я вырос в зле и дошел до преступления. Наконец однажды, когда я клял всю жизнь, мой приемный отец пришел и сказал:

Преступление происходить не от тебя, а от твоего отца… от твоего отца, который обрек тебя аду, если ты умрешь, или нищете и бедствию, если чудо возвратить тебя на свет!»

С той поры я перестал роптать на Бога. Но я проклял моего отца. Вот зачем я произнес здесь слова, за которые вы порицали меня, господин президент. Вот зачем я наделал столько сраму, от которого до-сих пор содрогается это собрание. Если я в этом совершил одним преступлением больше, накажите меня; если же я убедил вас, что со дня моего рождения участь моя была роковая, горькая, ужасная, пожалеите обо мне!

Мать считала меня мертвым. Она невинна. Я не хотел знать ее имени. Я не знаю моей матери.

В том конце залы, где уже прежде какая-то женщина падала в обморок, в эту минуту раздался пронзительный крик, который окончился рыданием. С какой-то женщиной сделался сильный нервический припадок. Когда ее выносили, плотный черный воаль откинулся и некоторые из окружающих узнали баронессу Данглар. Вильфор, несмотря на шум в ушах и вращение безумия в голове, также узнал ее и встал.

Доказательства, доказательства! вскричал президент: подсудимый! вспомните, что сеть таких ужасов требует самых поразительных доказательств.

Доказательств? насмешливо спросил Бенедетто: вы хотите доказательств?

Да.

Взгляните на мосьё де-Вильфора и потом спросите. Все обратились к королевскому прокурору, который под бременем тысячи взоров, шатаясь сошел с своего места. Волосы его были в беспорядке, бледное лицо в красных полосах от ногтей. По собранию пробежал продолжительный ропот изумления.

Батюшка, сказал Бенедетто: у меня требують доказательств! Хотите, чтобы я представил доказательства?

Нет, нет! не нужно! задыхаясь проговорил Вильфор. Как не нужно? вскричал президент: что же вы хотите этим сказать?

Я хочу сказать, что я напрасно стал бы выбиваться из убийственной сети, которою я опутан! вскричал Вильфор. Да, господа! я вижу, что я в руке Бога-мстителя. Не нужно доказательств, не нужно! Все, что сказал этот молодой человек, — правда!

Мрачное, тяжкое безмолвие, подобное безмолвию природы перед страшным потрясением, облекло своим свинцовым покровом все собрание, у которого волосы становились дыбом.

что такое

— Помилуйте! мосьё де-Вильфор! что с вами? вы расстроены, не помните что вы говорите. Всякому понятно, странное, такое неожиданное и ужасное обвинение может смутить! Успокойтесь, оправьтесь…

Прокурор покачал головой, зубы его застучали от лихорадочной дрожи.

:

Я в полной памяти, отвечал он: только тело страждеть. Я признаю себя виновным во всем, что этот молодой человек показал против меня, и буду дома ожидать распоряжений моего преемника в звании королевского прокурора.

Сказав эти слова глухим, прерывистым голосом, Вильфор шатаясь вышел в дверь, которую экзекутор отворил ему совершенно машинально.

Заседание кончено, господа! сказал президент: дело отлагается. Оно требует переследования.

Бенедетто, всё такой же спокойный и значительно более интересный, вышел из залы в сопровождении жандармов, которые невольно оказывали ему некоторое уважение.

— Ну, вот! сказал Бошан, опять соединившись с Дебре и Шато-Рено: пусть скажут после этого, что в природе нет драмы!

Да, право, сказал Шато-Рено: по-моему лучше кончить так, как Морсерф: пистолетный выстрел может показаться сладким после такого удару.

Пистолетный выстрел убивает ю-крайней-мере, прибавил Бошан.

А я еще думал-было жениться на его дочери! сказал

Дебре: как она, бедняжка, хорошо сделала, что умерла. - Ну, что вы об этом скажете? спросил между - тем один посторонний зритель у другого.

Да я думаю, что тут будут приняты в рассчет извиняющие обстоятельства, отвечал тот.

Трудно описать, в каком состоянии вышел Вильфор. Горячечное волнение утроивало биение пульсов, напрягало жилы до разрыву, вытягивало каждый нерв, рассекало каждую точку бренного тела миллионами болей. Пройдя через толпу расступившихся перед ним зрителей, сторожей и жандармов, он тащился по корридорам, руководимый одною привычкой. Там он сбросил с плеч судейскую тогу, не из приличия, а потому что она тяготила, жгла ему плечи. На дворе он сам отъискал свою карету, сам отворил дверцы, разбудил кучера и, махнув рукой, дал знать, чтобы ехал домой. Кучер по

нял и повиновался.

Тут только Вильфор вполне почувствовал на своей голове всю тяжесть своей участи: она раздавила его, но он еще не предвидел всех следствий. Он не измерял их, однако предчувствовале.

Боже, Боже! повторял он, сам не зная что говорит: Боже, Боже! Карета мчалась быстро. Прислоняясь к стенкам, Вильфор ощупал что-то твердое и вытащил из-за подушек опахало, вероятно, забытое женою. Это опахало пробудило воспоминание, это воспоминание сверкнуло как молния среди ночи. Вильфор вспомнил о жене.

О! вскричал он так, как будто каленое железо пронзило ему сердце.

В самом деле, около часу уже он видел перед собой только одну сторону своего бедствия и вот, вдруг, ему представилась другая, не менее ужасная. Жена! Он недавно еще стоял неумолимым судьею перед женой! Он осудил ее на смерть! И она, она, пораженная ужасом, сокрушенная угрызениями совести, подавленная стыдом перед красноречием его безукоризненной добродетели; она, бедная женщина, слабая и беззащитная против его верховной власти; она, может-быть, в эту самую минуту готовится к смерти!

Час уже прошел со времени ее осуждения. Она, без сомнения, в эту минуту перебирает в уме все свои преступления; она молит Бога о милосердии; она пишеть письмо, чтобы на коленях вымолить прощение у добродетельного мужа, прощения, которое она покупает своею смертию.

Вильфор вторично застонал от боли и бешенства.

О! вскричал он катаясь по атласным подушкам своего экипажа: эта женщина сделалась преступницей потому только, что прикоснулась ко мне! Я испаряюсь преступлением!... и она заразилась им, как заражаются проказой, черною немочью и чумой!... А я ее наказываю!... Я смел сказать ей: покайся и умри… Я!… О! нет, нет! она будет жить! она должна жить! Она последует за мною… Мы бежим, покинем Францию, пойдем вперед, вперед… доколе земля согласится нести нас. Я говорил ей об эшафоте!... Боже мой! как я осмелился произнести это слово? Ведь и меня, и меня тоже ждет плаха!... Мы бежим… Да, я признаюсь ей во всем; я каждый день в смирении буду говорит ей, что и я тоже совершил преступление… О, союз тигра и змеи! о! достойная жена такого мужа, каков я!... Она должна жить!... Пусть она живет, пусть моя чернота помрачает ее черноту!...

И Вильфор, опуская переднее стекло кареты, чуть не расшиб его.

Скорей! скорей! закричал он таким голосом, что кучер привскочил на козлах.

Лошади в страхе мчались до дому.

Да! повторил Вильфор: да, она должна жить, она должна покаяться и воспитать моего сына, моего бедного Эдуарда, который один с неистребимым стариком пережил истребление моей семьи. Она любила его. Она для него все это сделала. В сердце матери, которая любить свое дитя, еще не должно отчаяваться. Она раскается. Никто не будет знать, что она преступна. Опустошения смерти в моем доме, уже возбудившие подозрения, будут забыты. Если же какой-нибудь враг и вспом-нит, тогда я все прийму на себя… Двумя, тремя преступлениями больше на счету ничего не значить! Моя жена спасется, бежит с золотом и с моим сыном, бежить далеко от бездны, в которую, мне кажется, весь мир должен обрушиться со мною. Она будет жить, она будет еще счастлива, потому что вся ее любовь в сыне, а сын не разлучится с нею. Так я сделаю доброе дело. Это облегчает сердце.

И Вильфор вздохнул так свободно, как давно уже не взды хал.

Карета остановилась у подъезду. Вильфор выскочил. Люди удивились, что он воротился так скоро. Больше он ничего не прочитал на их лицах. Проходя мимо полуотворенных дверей Ноартиè, он приметил тени двух голов, но не обратил на это внимания. Его влекло дальше..

В нижних покоях никого не было. Он взбежал наверх и запер за собою дверь, чтобы люди не помешали. Наверху, в маленькой гостиной, также никого; но он нашел дверь ие запертою и обрадовался.

Вероятно, в спальне, подумал Вильфор и поспешил. Там дверь была заперта на задвижку изнутри. Вильфор за трепетал.

Элоиза! вскричал он.

Ему послышалось, будто что подвинулось.

Элоиза! повторил он.

Кто там? спросил слабый голось.

— Отвори! отвори! вскричал Вильфор: это я!

Но несмотря на это приказание, несмотря на отчаянный голос, которым оно было дано, дверь не отворялась. Вильфор вышиб ее ногою.

В дверях комнаты, через которую проходили в будоар, стояла мадам де-Вильфор, бледная, с искаженными чертами, с неподвижными глазами.

Элоиза! Элоиза! кричал Вильфор: что с тобою? говори! Жена протянула к нему окоченевшую бледную руку.

Исполнено! сказала она хриплым голосом, который, казалось, раздирал горло: чего же вам еще?

И она опустилась на ковер.

Вильфор подбежал, схватил ее за руку. В руке была сжата небольшая пустая стклянка.

Мадам де-Вильфор была мертва.

Вильфор, в опьянении от ужасу, отступил к порогу, и смотрел на труп.

А мой сын? вскричал он вдруг: где мой сын? Эдуард! Эдуард!

И он бросился вниз, крича:

— Эдуард! Эдуард!

Крик этот был так пронзителен, что перепугал всех слуг. Они сбежались.

Мой сын? где мой сын? спросил Вильфор: удалить его!... удалить из дому, чтобы он не видел!...

— Эдуарда нет внизу, сударь, отвечал каммердинер. T. LXXV. — Отд. ИИ.

Так он, верно, в саду. Посмотри! посмотри!

Нет, сударь; барыня, с-полчаса назад, позвала его на верх. Он там и остался.

Холод пробежал по всему телу Вильфора; ноги задрожали. Мысли нестройно завертелись в голове как колеса в часах, которые разбиваются.

Наверху! наверху! сказал он: и медленно воротился одною рукою отирая лоб, а другою опираясь о стены.

Войти в комнату значило увидеть тело несчастной жены. Кликнуть Эдуарда значило разбудить отголосок в обители смерти, нарушить безмолвие могилы. У Вильфора язык не поворачи вался.

Эдуард! прошептал он: Эдуард!

Нет ответу. Вильфор ступил еще шаг. Тело жены лежало поперег, перед дверью в будоар, где должен был находиться Эдуард. Это тело, казалось, стерегло порог своими неподвижными, открытыми глазами и с страшною, таннственною пронией на устах.

За телом, из-за подобранной драпировки видна была часть будоара, прямое фортепиано и конец голубого шелкового ди вана.

Вильфор сделал еще три шага вперед и увидел Эдуарда, лежащего на диване. Мальчик, вероятно, спал. В душе несчастного отца мелькнул порыв радости. Один луч чистого свету проник в ад, в котором он томился.

Оставалось только перешагнуть через труп, войти в будоар, взять сына на руки и бежать с ним, далеко, далеко! Вильфор уже не был тем человеком, которого утонченная испорченность делала типом человека образованного: это был тигр, которого ранили на-смерть и который в последней ране оставляет свои переломленные зубы. Он уже не страшился предразсудков, он страшился привидений. Он разбежался и - перескочил через мертвое тело, как будто через пылающий костер. Он поднял сына на руки, пожимал, трепал, звал. Мальчик не отвечал. Он приложил свои жадные губы к. щекам, щеки были тверды и холодны. Он пощупал окочеиевшие члены, приложил руку к сердцу, сердце не билось. Эдуард был мертв.

Сложенная в-четверо бумажка свалилась с его груди. Вильфор упал на колели и уронил сына. Он покатилсяк матери.

:

Вильфор поднял бумажку и узнал почерк жены. На бу мажке было написано:

«Вы знаете, что я была мать. Я для сына и совершила все мои преступления!

«Добрая мать не должна покидать своего сына». Вильфор не верил глазам своим; не верил своему рассудку. Он потащился к телу Эдуарда и еще раз осмотрел его со вниманием львицы, которая осматривает своего мертвого львенка. Ни один громкий вопль не вырвался из его груди.

Бог!" прошептал он: всё Бог!

Эти две жертвы ужасали его. В него самого как будто вселялась пустыня, населенная этими двумя трупами. Недавно еще его поддерживало исступление, беспредельная способность людей твердых, высшая сила смертного томления, - отчаяние. Теперь голова его поникла под бременем страдания. Он поднялся на коленях, отряхнул волосы, влажные от поту, всклоченные от ужасу, и тоть, который никогда ни к кому не чувствовал сострадания, пошел к дряхлому отцу, чтобы в слабости своей найти хоть какую-нибудь опору, чтобы хоть комунибудь высказать свое горе и поплакать.

Он медленно спустился с лестницы и вошел к Ноартиè. Тот внимательно и как будто с признательностью слушал аббата Буссони, всё так же спокойного и холодного как обык новенно.

Вильфор, приметив аббата, приложил руку комбу. Он вспомнил, что был у этого аббата через день после обеда в Отёле и что этот же аббат был у него в день смерти Валентины.

Вы здесь, аббат! сказал он: вы, кажется, появляетесь только там где была смерть!

Буссони ветал и видя расстроенное лицо прокурора и блуждающие глаза, понял, что сцена в суде кончена. Остальногоон не знал.

Я приходил молиться над телом вашей дочери, отве чал он.

А сегодня вы зачем пришли?

Сегодня я пришел сказать вам, что вы достаточно уплатили мне свой долг, и что с этой минуты я начинаю молить Бога, чтобы он простил как я прощаю.

Что это? вскричал Вильфор отступиве: этот голос… этот голос!... это не Буссони!

Нет.

Аббат сорвал парик, отряхнул голову и освобожденные длинные черные волосы обрамили мужественное лицо.

гали.

Это Монте-Кристо! вскричал Вильфор и глаза его зами

Нет, и не Монте-Кристо, господин прокурор. Ищите дальше, дальше.

лось?

Этот голос! этот голос! Гдея слышал этот го

Вы слышали его в Марселе, двадцать три года тому назад, в день вашего обручения с дочерью маркиза де-Сен-Меран. Поищите в ваших деловых бумагах.

Вы не Буссони? вы не Монте-Кристо?... Боже мой! вы тот тайный, неумолимый, смертельный враг, который пре-следует меня! Я чем-нибудь оскорбил вас в Марселе… 0, я- несчастный!

— Да, правда, сказал граф скрестив руки на груди: ищи! ищи!

Но что же я сделал тебе? вскричал Вильфор, у которого рассудок уже блуждал в тумане, на границе помешательства: что же я сделал тебе? скажи! говори!

Ты осудил меня на смерть медленную и страшную, ты убил моего отца, ты с свободою отнял у меня любовь, с любовью отнял счастье.

Кто же ты? Боже мой, кто же ты?

Я тень несчастного, которого ты схоронил в подземельях замка Иф, чтобы удовлетворить своей самолюбивой жажде почестей. Но Бог вызвал тень из гроба, надел на нее личину графа Монте-Кристо и покрыл золотом и алмазами, чтобы ты не узнал ее раньше этого дня.

А! я знаю тебя! вскричал прокурор: я узнаю тебя!… Ты…

Я Эдмон Дантес.

Ты Эдмон Дантес! вскричал Вильфор, схватив графа за руку: так пойдем же!

И он повлек его вверх по лестнице. Монте-Кристо в недоумений следовал, не понимая, что это значит, но предчувствуя какое-нибудь новое несчастие.

Посмотри, Эдмон Дантес! сказал Вильфор, указывая на тела жены и сына: посмотри! довольно ли ты отмщен? При этом ужасном зрелище Монте-Кристо побледнел.

Он понял, что переступил слишком далеко за права мести. Он понял, что теперь уже не мог сказать: — Бог за меня и со мною!

Он с трепетом бросился к мальчику, открыл ему глаза, пощупал пульс, потом поднял на руки, убежал с ним в комнату Валентины и заперся на ключ.

Мое дитя! вскричал Вильфор: он унес мое дитя! моего сына!… О! проклятие! проклятие! смерть на тебя!

Он хотел броситься велед за Дантесом, но как будто в сновидении почувствоваль, что ноги приростают к полу. Глаза расширились, как будто хотели лопнуть; ногти, вогнутые в грудь, постепенно впивались в мясо, пока не окрасились кровью; жилы на висках раздулись от приливу кипучих волн, которые стремились приподнять слишком тесный череп и потопили мозг в море огня.

Это оцепенение длилось несколько минуть, пока не довершилея страшный переворот рассудка. Тогда Вильфор вскрикнул, захохотал и побежал вниз.

Через четверть часа потом дверь Валентининой комнаты отворилась и граф Монте-Кристо вышел. Он был бледен; глаза потускли, грудь напрягалась; все черты обыкновенно спокойного и благородного лица, были расстроены прискорбием. На руках у него лежал мальчик, которому ни какие пособия не могли возвратить жизни.

Монте-Кристо преклонил одно колено, бережно положил мертвое дитя подле матери и вышел.

На лестнице он встретил слугу и спросил, где Вильфор. Слуга, не отвечая указал на сад.

Граф вышел на садовое крыльцо и увидел из-дали, как Вильфор, окруженный толпою слуг, с каким-то исступлением рыл землю заступом.

Нет, не здесь! говорил он не здесь!… дальше! дальше!

И он рылся дальше.

Монте-Кристо подошел к нему и тихонко сказал: Мосьё де-Вильфор, вы лишились сына, но…

О! я найду его! перебил Вильфор: я найду его! найду!... Говорите вы, что его неть!... Я пайду его, хотя бы мне пришлось искать до дня страшного суда!

Монте-Кристо с ужасом отступил.

О! сказал граф: он помешался!

И как будто опасаясь, чтобы стены дома не обрушились на него, Монте-Кристо опрометью выбежал на улицу. Туть он впервые усомнился, в праве ли был делать то, что сде лал.

О! довольно, довольно! сказал он: поспешим спасти по. следнего.

Воротясь домой, Монте-Кристо встретил Мореля, который бродил по покоям своего нового жилища, безмолвный, как тень, которая дожидается назначенной Богом минуты, чтобы воротиться в свою могилу.

едем.

Приготовьтесь, Максимилиан, сказал граф: мы завтра Вам уже нечего больше делать в Париже? спросил МоНечего, отвечал Монте-Кристо: и дай Бог, чтобы не слишком много было сделано.

рель.

Случившияся события занимали весь Париж. Эмманюэль и Юлия с весьма естественным удивлением рассказывали их друг другу, в своей маленькой гостиной, и невольно сближали быстрые, неожиданные перевороты трех семейств, Морсерфа, Данглара и Вильфора. Максимилиан, пришедши навестить их, слушал или, лучше сказать, только присутствовал при разговоре с обыкновенною своей бесчувственностью.

— Право, говорила Юлия, можно подумать, что все эти люди, вчера еще такие богатые и счастливые, в рассчете, на котором основали свое благосостояние и счастье, забыли долю демона или не пригласили злую волшебницу на какую-нибудь свадьбу или крестины, и что этот демон, эта волшебница, вдруг явились и отметили за обидное пренебрежение!

Сколько бедствия! говорил Эмманюэль, думая о Дангларе и

Морсерфе.

Сколько страдания! говорила Юлия, вспоминая о Валентине, которую по женскому инстинкту никогда не называла при братепо имени.

Если Бог их карает, продолжал Эмманюэль, так, верно, Бог ничего не нашел них в прошедшем, чем бы они заслужили смягчение кары; верно, они были про кляты.

Не безразсуден ли ты, Эмманюэль! возразила Юлия: когда мой отец направлял дуло пистолета в свою голову, тогда если бы кто-нибудь сказал он, верно, заслужил кару… не ошибся ли бы тоть?

Да, но Бог не попустил погибнуть нашему отцу, не попустил Аврааму заколоть своего сына. И Аврааму и нам Бог послал ангела, который на половине пути остановил полет смерти.

Едва Эмманюэль договорил это, как зазвенел колокольчик, условный знак от слуги, что приехал посетитель. Почти в то же мгновение дверь отворилась и на пороге явился МонтеКристо. Эмманюэль и Юлия вскрикнули от радости. Максимилиан поднял голову и опять опустил.

Максимилиан, я за вами! сказал Монте-Кристо.

За мной? спросил Морель с удивлением, как будто сейчас проснувшись.

наго!

Да. Разве я не говорил вам, что мы сегодня едем? А!... Да, я готов. Я затем здесь, чтобы проститься. Куда же вы едете, граф? спросила Юлия.

Сперва в Марсель.

В Марсель! вскричали вместе молодые супруги. Да, и похищаю вашего брата.

Ах, граф! сказала Юлия: возвратите нам его, исцелен

Морель отворотился, чтобы скрыть свою краску.

Разве вы заметили, что он страдает? спросил граф.

— Да, и я боюсь, не скучает ли он с нами.

Я его развлеку.

Я готов, граф, сказал Максимилиан: прощайте, милые; прощай, Эмманюэль; прощай, Юлия.

Как, прощай? вскричала Юлия: вы теперь, сейчас едете? Так, без всяких приготовлений, без паспортов?

— Продолжительные приготовления усиливают только прискорбие разлуки, отвечал Монте-Кристо: я уверен, что Максимилиан запасся всем нужным: я просил его.

Паспорт со мною и чемоданы мои уложены, сказал Морель с однообразным своим спокойствием.

И прекрасно, сказал Монте-Кристо с улыбкой: в этом можно узнать исправного солдата.

И вы покидаете нас так, сейчас? векричала Юлия: I не подарите нам ни одного дня, ни одного часу?

Моя карета у вороть. Мне через пять дней нужно быть в Риме.

Но Максимилиан ведь не поедет в Рим!

Я поеду, куда графу угодно будет везти меня, отвечал Морель с печальною улыбкой: я принадлежу ему на целый ме сяц.

— Ах, Боже мой! как он это говорит, граф! - Будьте спокойны, он едеть со мною, отвечал граф с убедительною ласковостью.

Прощай, сестрица, повторил Морель: прощай, Эмманюэль. Он мие колет сердце своим равнодушием, сказала Юлия: братец, братець! ты что-нибудь скрываешь от нас.

Пустое! возразил Монте-Кристо: вы увидите, какой он воротится веселый, живой и здоровый.

Морель бросил на Монте-Кристо взгляд почти негодующий, почти презрительный.

Бдем! сказал граф.

Погодите, граф! вскричала Юлия: прежде,дайте пам покрайней-мере высказать вам все то, что…

Не пужно, не нужно! перебил граф: все, что вы можете сказать мне, никогда не будет стоить того, что я читаю в ваших глазах, что почувствовано вашим сердцем и что отозвалось в моем. По-настоящему я бы должен был уехать, не простившись с вами. Но такая добродетель выше сил моих,. потому что я человек слабый и тщеславный, и потому что влажный и нежный взгляд ближнего доставляет мие отраду. Теперь я уезжаю и дотого простпраю эгоизм, что скажу вам: Не забывайте меня, друзья мои, потому что, вероятно, мы никогда уже не увидимся,

Никогда не увидимся! вскричал Эмманюэль, между тем как две крупные слезы катились по щекам Юлин: никогда не увидимся!

Поцеловав руку Юлин, которая бросилась к нему на грудь, Монте-Кристо подал Эмманюэлю руку и вырвался из дому, в котором мирное счастье и любовь свили себе постоянное гиездо. Максимилиан последовал за ним, мрачный и бесчувственный, как обыкновенно был со дня смерти Валентины.

Развеселите моего брата! шепнула Юлия на ухо МонтеКристо, еще раз догнав его.

Монте-Кристо пожал ей руку точно так же как пожал одиннадцать лет назаде, на лестнице, в марсельском доме Мореля.

Вы можете положится на Синдбада-Морехода? спросилон с улыбкой. О! да! да!

Так спите с миром и в уповании на Господа.

Дорожная карета стояла у ворот. Али сидел на козлах. Четыре могучия лошади потрясали гривами и в нетерпении били копытом в мостовую. Монте-Кристо и Морель уселись; возжи дрогнули в руках Нубийца; искры брызнули из-под копыт и карета понеслась. Максимилиан прижался в угол и не го ворил ни слова.

Прошло полчаса. Вдруг карета остановилась, потому что Монте-Кристо дернул за спурок, прицепленный к руке Нубийца. Дверцы отворились. Монте-Кристо вышел.

Ночь великолепно сияла звездами. Граф остановился на вершине Вильжупфского холма, откуда Париж представляется темным, вечно шумным, вечно бурным морем, в котором миллионы огпей мелькали как фосфорические волны.

Граф стоял один и, скрестив руки на груди, долго смотрел на это огромное горнило, в котором выработывается много светлых мыслей, но зато бушует много разрушительных страстей и много сокрушается и топеть жертв, ше чем в океане.

Великий город! сказал граф, склоня голову и сложив руки, как будто бы молился: вот полгода будет как я вступил на твой порог. Я верю, что дух Божий привел "меня: Он же выводить меня обратно, торжествующего. Одному Богу я вверил тайну моего присутствия в твоих стенах; один Он читает в моем сердце; один Он знаеть, что я удаляюсь без ненависти и гордости, но не без сожаления; один Он знает, что я употребил данное мне могущество не для себя и не для суетных целей. О, великий город! в твоей трепещущей груди я нашел то, чего искать. Как терпеливый рудокон я переворотил твои внутренности, чтобы обнаружить зло. Теперь дело мое довершено, назначение мое выполнено. Теперь ты уже не можешь доставить мне пи радости ни скорби. Прощай, Париж! прощай!

Он еще раз, подобно гению ночи, окинул взором обширный город, потом провел рукою по лбу и воротился в карету, которая быстро исчезла в вихре пыли и топоту.

Они проехали десять миль, не сказав ни одного слова. Moмерель чтал, Монте-Кристо смотрел как он мечтаеть.

Морель, вы сожалеете, что поехали со мной? спросил наконец Монте-Кристо.

Нет, граф. Но… оставить Париж…

Если бы я полагал, что счастье ожидает вас в Париже,

Морель, я оставил бы вас там.

В Париже покоится Валентина. Оставить Париж, значит вторично расстаться с нею.

Максимилиан, сказал граф: друзья, которых мы лишились, покоятся не в земле: они схоронены у нас в сердце. Так Богу угодно, для того чтобы они всегда сопровождали нас. У меня тоже есть два друга, которые всегда сопровождают меня. Один из них тоть, который дал мне жизнь; другой тот, который дал мне познание. Дух того и другого живет во мне. Я советуюсь с ними в сомнениях и им я обязан всем, что сделал доброго. Посоветуйтесь с голосом вашего сердца, Морель, и спросите его, следует ли вам показывать мне такое сердитое лицо?

Друг мой, отвечал Максимилиан: голос моего сердца очень печален и сулить мне только несчастия.

— Это общее свойство душ сокрушенных: они все видят сквозь черную дымку. Душа всегда сама создает себе горизонт. Твоя душа мрачна, оттого и небо тебе кажется грозным и бурным.

Это, может-быть, правда, сказал Максимилиан и опять погрузился в думу.

Путешествие совершилось с тою чудесною быстротой, которая составляла одно из могуществ графа Монте-Кристо: города как тени мелькали на их пути; деревья, покачиваемые первыми осенними ветрами, точно встрепанные гиганты бежали им на встречу, и, едва достигнув, исчезали. Наутро они прибыли в Шалон, где их дожидался собственный пароход графа. В одну минуту путешественники пересели и экипаж поставили на палубу.

Пароход был построен для бегу и походил на индейскую пирогу. Колеса казались крыльями, которыми он скользил по водам как чайка. Сам Морель испытывал упоение быстроты и часто ветер, раздувая волосы, казалось, готов был на минуту разогнать тучи на лбу молодого человека. Что же касается до графа, то лицо его помере удаления от Парижа становилось удивительно ясным и как - будто окружилось сиянием. Можно было подумать, что это изгнанник, который возвращается в

отечество.

Скоро Марсель, белый, теплый, живой Марсель, младший брат Тира и Карөагена, которым наследовал в владычестве над Средиземным Морем, Марсель, всё более и более молодеющий помере-того как стареет, — явился глазам путешественников. Это для обоих был вид богатый воспоминаниями. Оба вышли на набережную и остановились.

Один корабль отправлялся в Алжир. Тюки и пассажиры, громоздящиеся вместе на палубе; толпа родственников и друзей, которые прощаются, кличуть, плачуть и кричать; все это зрелище, всегда трогающее даже того, кто давно привык к нему, не могло отвлечь Мореля от мысли, которая явилась ему при виде набережной гавани.

Посмотрите, сказал он, сжав руку Монте-Кристо: посмотрите! вот здесь, на этом месте, остановился мой отец, когда «Новый Фараон» вошел в гавань; вот здесь добрый старик, которого вы спасли от смерти и бесчестия, бросился в мои объятия. Я и теперь еще ощущаю его горячия слезы на моих щеках. И он плакал не один: многие плакали, глядя на

нас.

Монте-Кристо улыбнулся.

Я стоял там, сказал он, указывая за будку таможенного часового.

В эту самую минуту в стороне, куда граф указывал, послышалось глубокое, горестное стенание. Какая-то женщина де лала прощальные знаки отъезжавшему судну. Она была под покрывалом. Монте-Кристо следил за нею взором с волнением, которое Морель легко мог бы приметить, если бы в это время не смотрел на корабль.

— Ах, Боже мой! вскричал он: я не ошибаюсь! Этот молодой человек, в военном сюртуке… что махает фуражкой… это Альбер де-Морсерф!

Да, отвечал Монте Кристо: я узнал его.

И Монте-Кристо опять последовал глазами за женщиной, которая исчезла за углом улицы. Потом он оборотился и сказал Морелю: здесь?

рель.

Любезный друг, не нужно ли вам что-нибудь исполнить Мие нужно поплакать на гробе отца, тихо отвечал Мо-

Так ступайте и подождите меня там. Морель пожал руку, которую граф подал ему, и печально пошел в западную часть города. Монте-Кристо обождал, покуда он уйдет из виду и тогда поспешил прямо в улицу Мёльян, в дом где некогда жил его отец.

Дом, по-прежнему, стоял в тени большой липовой аллеи, которая служить праздным Марсельцам местом прогулки, стены его всё так же устилались диким виноградником, который во всех направлениях перекрещал свои побеги по желтому, выветрившемуся камню. Две плиты вытертые погами всё так же лежали перед порогом. Весь дом, хотя бедный, однако уютный и веселый, был в том же самом виде как тогда, когда в нем жил старик Дантес. Но Дантес жил на чердаке, а- графине де-Морсерф Монте-Кристо отдал в распоряжение

весь дом.

Сюда вонгла женщина под покрывалом, за которою граф следовал от набережной. Монте-Кристо лучше всякого другого знал, как отворяется дверь этого дому. Он вошел как хозяин, не стучась и пикого не спрашивая, и через узкий, вымощенный плитами корридор прошел прямо в пебольшой сад. При входе он остановился и услышал вздох, который указал ему дорогу. В тени ясминной беседки Мерседесь сидела, склоня голову и плакала. Туть она была одна и потому дала полную волю слезам и рыдапиям, которые так долго удерживала при сыне. Покрывало было откинуто. Мерседес закрывала лицо руками.

Монте-Кристо ступил несколько шагов. Песок захрустел под ногами. Мерседес подняла голову и вскрикнула с испугу. Мерседес, сказал граф; нынче я уже не могу принести вам счастия, по я предлагаю вам утешение: примете вы его, как от друга?

Да, правда, я очень несчастна, отвечала Мерседес: я одна на свете… у меня был сын, но и тот меня оставил…

Он, хорошо сделал. Он благородный человек. Он понял, что всякий человек обязан принести свою дань отечеству, -один свой талант, другой свою промышленость, третий свою бдительность, четвертый свою кровь. Оставшись у вас, он истратил бы свою жизнь даром, бесплодно, и всё-таки не привык бы к вашей скорби. В бессплин он сделался бы завистливым и злым. Теперь же он сделается велик и могущ в борьбе с невзгодою, которую сам превратит в счастье. Дайте ему создать новую будущность для вас обоих. Я уверяю вас, что он успеет в этом: он в хороших руках.

О! сказала бедная женщина, печально покачав головой: это счастье, о котором вы говорите и которого я из глубины души прошу у Бога для него… этого счастия мне уже не нужно. Во мне и вокруг меня уже столько разбито, что я чувствую близость гроба. Вы хорошо сделали, граф, что перенесли меня на место, где я когда-то бьма счастлива. Там, где человек был счастлив, там ему должно и умереть. Монте-Кристо вздохнул.

Все ваши слова, Мерседес, сказал он: горькие и жгучие слова, тяжко падают на мое сердце… тем более тяжко, что вы вправе ненавидеть меня: я причиною всего вашего горя. Но почему вы не пожалеете обо мне? Вы сделали бы меня еще более несчастным.

Вас ненавидеть? вас обвинять, Эдмон?… Ненавидеть человека, который спас жизнь моему сыну?… Ведь ваше роковое, кровавое намерение было убить Морсерфова сына, неправда ли?... О! посмотрите на меня! вы увидите, есть ли во мне хоть тень укора.

Граф взглянул на Мерседес, которая, привстав, протянула к нему руки.

О! взгляните на меня, продолжала она с чувством глубокого уныния: нынче уже легко можно вынести мой взгляд: нынче уже не то время, когда я улыбалась Эдмону Дантесу, который поджидал меня там, наверху, в окне этого чердака, где жил его старый отец… С той поры много прошло грустных дней, которые вырыли бездну между мною и Эдмоном… Вас обвинять, Эдмон; вас ненавидеть, друг мой? Нет! я себя обвиняю и себя одну ненавижу!… О! какая я жал. кая тварь! вскричала она всплеснув руками: у меня была вера, была невинность и была любовь, и я усомнилась во всем этом. Зато я и наказана.

Монте-Кристо ступил ближе и молча подал ей руку.

Нет, сказала она медленно уклоняясь: нет, друг мой, не прикасайтесь ко мне. Вы пощадили меня, а между тем из всех, кого вы наказали, я была самая преступная. Все другие действовали из ненависти, из корысти, из эгоизма. Я одна поступила малодушно. Они жаждали, желали; я боялась. Нет, не жмите моей руки, Эдмон. Я чувствую, вы готовите ласко

вое слово. Не говорите его; сберегите для другой: я уже недостойна его. Посмотрите… (Она сбросила шляпку,) посмотрите, что сделало несчастие: мои волосы поседели; мои глаза дотого плакали, что их облегли синие круги, лоб покрылся морщинами. А вы, напротив, Эдмон, вы всё молоды, всё прекрасны, всё горды. Это оттого, что вы не утратили веры в Бога; оттого вы не утратили и сил: Бог поддержал вас. А я, я была малодушна, я отчаялась, отреклась. Зато Бог оставил меня и… вот что я теперь..

Мерседес залилась слезами. Сердце ее разрывалось от приливу воспоминаний. Монте-Кристо взял ее за руку и почтительно поцеловал. Но она сама почувствовала, что этот поцелуй был без жару, такой, какой граф напечатлел бы на руке умершего.

Есть, продолжала она: есть существа предназначенные, у которых первый проступок разрушает целую будущность. Я считала вас мертвым, и мне следовало умереть. Кчему послужило, что я всю жизнь носила в душе скорбь по вас? Ктому, чтобы из тридцати-девяти-летней женщины сделаться пятидесяти-летнею, вот и все. Кчему послужило, что я одна из всех узнала вас, когда я успела спасти только сына? Не следовало ли мне спасти также мужа, как он преступен. ни был? Между тем я дала ему умереть, я даже ускорила его смерть моею бесчувственною жестокостью, моим презрением Я не хотела вспомнить, что он для меня сделался преступным! Кчему, наконец, послужило, что я проводила сюда сына, когда я здесь покинула его, отпустила одного в эту ножирающую землю Африки! О! я была малодушна, говорю я вам: я отреклась от моей любви и оттого, как вероотступница, приношу несчастие всем, к кому приближаюсь!

— Нет, Мерседес, возразил Монте-Кристо; нет, думайте по-лучше о себе. Нет, вы благородная и чистая женщина и вы своею скорбью обезоружили меня. Но за мною, невидимый, неведомый был Бог, Которому я служил только орудием, и Который не хотел остановить брошенных мною громов. О! клянусь Богом, перед Которым я ежедневно преклоняюсь в прах, клянусь, я тогда уже, вы знаете, пожертвовал вам жизнью, а следовательно и всеми предположениями и намерениями, которые были вплетены в нее. Но… я говорю это с гордостью, Мерседес… я был нужен и я жил. Рассмотрите прошедшее, рассмотрите настоящее и постарайтесь разгадать будущее и скажите сами, не Бо

жие ли я орудие? Самые ужасные несчастия, самые жестокие страдания; разлука со всеми, кто меня любил; преследования от тех, кто меня не знал, — вот начало моей жизни. Потом, вдруг, после оков, уединения, мраку и бедствия, свобода, воздух, свет и состояние такое блестящее, такое непомерное, такое волшебное, что, не будучи слепым, я должен был подумать, что Бог посылает мне его с великою целью. С той поры я счел это состояние священным заветом; с той поры во мне не было мысли о жизни, в которой вы, Мерседес, всё-таки находили иногда сладость; с той поры у меня не было ни одного часу спокойствия, ни одного: я чувствовал себя, как будто я гонимая ветрами огненная туча, которая послана для сожжения проклятых городов. Подобно беспокойным мореходам, которые собираются в опасный и далекий путь, я запасался снарядами, заряжал и точил оружие, копил средства к нападению и обороне, приучал свое тело к самым трудным упражнениям, а глаз к зрелищам терзаний, привыкал улыбаться при самых ужасных явлениях. Из доброго, доверчивого и забывчивого я насильно сделался мстительным, скрытным и злым или, лучше сказать, бесстрастным как глухой и слепой рок. Тогда я пустился в открытый мне путь, перешагнул пространство и достиг цели. Горе тем, кого я встретил на моем пути!

Довольно! сказала Мерседес: довольно, Эдмон. Поверьте, что та, которая могла узнать вас, одна также в состоянии была и понять вас. И она, которая узнала, которая поняла вас, Эдмон, она всегда удивлялась бы вам, хотя бы вы, встретив на пути, разбили ее как стекло. Такая же бездна, какая отделяет меня от моего прошедшего, отделяеть и всех других мужчин от вас. Я вам говорю, что величайшая моя мука сравнение. В мире иет никого, кто бы стоил вас, кто бы походил на вас. Теперь простите, Эдмон; нам пора расстаться.

Но прежде нежели мы расстанемся, отвечал граф: скажите мне, Мерседес, чего вы желаете?

Я желаю только одного, Эдмон, я желаю, чтобы сын мой был счастлив.

Молите Бога, чтобы оградил его от смерти. За остальное я вам ручаюсь.

Благодарю, Эдмон.

А вы, Мерседес?

Мне ничего не нужно. Я живу между двумя могилами. Одна из них могила Эдмона Дантеса, который давно умер, которого я любила! Это слово уже не идет к моим поблекшим устам, но сердце еще помнить его и я ни зачто в мире не хотела бы утратить эту память сердца. Другая человека, которого убил Эдмон Дантес. Я не ропщу на это убийство, но я должна молиться за убитого.

могила

Ваш сын будет счастлив, Мерседес, повторил граф. Тогда и я буду столько счастлива, сколько могу быть. Но… наконец… что вы станете делать?

Мерседес` печально улыбнулась.

Сказать вам, что я стану жить в этом краю, как прежняя Мерседес, то есть работая, — вы не поверите. Я уже не способна ни к чему кроме молитвы. Но мне и не нужно работать. Маленькое сокровище, которое вы схоронили для меня в этом саду, отъискалось на показанном месте. Люди станут спрашивать, кто я, что делаю, чем живу? Какая им надобность? и что мне до их вопросов? Это дело между мной, вами и Богом.

Мерседес, я не порицаю вас, но вы всё-таки преувеличили жертву, покинув имущество, которого большая половина принадлежить по праву вам, бережливости и распорядительно сти…

Я вижу, граф, что вы хотите предложить мне, перебила Мерседес: но я не могу принять. Сын мой запретить мне. - Хорошо. Я ничего не сделаю для вас такого, чего не одобрить Альбер де-Морсерф. Я узнаю его мысли и буду соображаться с ними. Но если он примет, что я хочу сделать, тотда вы последуете его примеру без сопротивления?

Вы знаете, Эдмон, что я уже не мыслящее существо. У меня уже нет своих решений кроме одного, ни на что более не решаться. Бог так потряс меня в грозе своей, что Я лишилась всякой воли. Я в Его руке. Он не хочеть, чтобы я умерла и потому я живу. Если Он пошлет мне помощь: значить, Ему так будет угодно и я приму.

Берегитесь, графиня! сказал Монте-Кристо: Богу не так поклоняются! Бог хочеть, чтобы Его понимали, чтобы оценяли Его могущество. На то Он дал нам свободную волю.

Несчастный! вскричала Мерседес: что вы делаете? Не говорите мне таким образом! Если я подумаю, что Бог дал мне свободную волю, что же мне останется для спасения от отчаяния?

Монте-Кристо слегка побледнел и склонил голову перед этой силой скорби.

Вы не хотите сказать мне - до свидания? спросил он подавая руку.

— Напротив, я вам говорю до свидания! отвечала Мерседес, торжественно указывая на небо: это доказывает вам, что я еще надеюсь.

И, прикоснувшись трепещущею рукой к руке графа, Мерсè.. десь побежала на лестницу и исчезла из глаз графа.

Монте-Кристо медленно вышел и направил шаги к гавани. Но Мерседес не видала его как он выходил, хотя стояла в окне маленькой комнаты старика Дантеса. Глаза ее искали вдали корабля, который уносил ее сына в безбрежное море.

Правда, что уста ее, как-бы против ее воли, тихо шеп

Монте-Кристо с больною душой вышел из дому, в котором расстался с Мерседес, по всей вероятности, навсегда. Со дня смерти Эдуарда в нем вообще совершился переворот: достигнув медленным и тернистым путем до вершины мщения, он вдруг по другую сторону горы увидел пропасть сомнения. Сверх-того, разговор с Мерседес пробудил в душе его множество таких воспоминаний, которые необходимо было заглушить. Человек такого свойства, как он, не мог долго оставаться в мечтательном унынии, которое часто питает души слабые и сообщает им даже некоторую оргинальность, но томить и обременяет дух сильный и деятельный.

Я не так смотрю на прошедшее, сказал он себе: не может быть, чтобы я так ошибся в своих рассчетах. Как, продолжал он: цель которую я предположил себе, была цель безумная? Я десять лет заблуждался? и одного часу было достаточно, чтобы доказать терпеливому зодчему, что дело всех его надежд — дело если не невозможное, то по - крайней-мере святотатственное?

Я не хочу привыкать к этой мысли: она сведет меня с ума. Напротив, я теперь ошибаюсь, я теперь не точно оцениваю прошедшее, потому что смотрю на него с другой стороны. В самом деле, чем дальше идешь вперед, тем более пройден ное уменьшается и исчезает из виду. Со мной случилось то

же, что с человеком, который ушибся во сне и ощущает боль, но не помнит когда и где ушибся.

• Полно! полно, возрожденный, богатый чудак, могущественный, всезнающий чародей, непобедимый миллионер! Пройди снова страшную перспективу твоей бедственной, голодной жизни; взгляни снова на путь, на который неумолимая судьба толкнула, по которому несчастие вело, и на котором отчаяние встретилю тебя! Слишком много алмазов, золота и счастия сияет сегодня в зеркале, в котором граф Монте-Кристо смотрит на Дантеса. Спрячь эти алмазы, запачкай золото, погаси свет; богач, вспомни нищего; свободный, вспомни узника; воскресший, вспомни мертвеца!

Говоря таким образом с самим собою, Монте-Кристо шел по той самой улице, по которой, двадцать четыре года назад его вела безответная стража. Дома, теперь светлые и оживленные, были в ту ночь мрачны, безмолвны и закрыты.

Однако ж это те же самые дома, прошептал МонтеКристо: только тогда была ночь, а теперь ясный день. Это солнце все так освещает и всему придает веселый вид. Монте-Кристо вышел в гавань и подошел к той самой пристани, где жандармы посадили его в лодку.

Мимо плыла перевозчичья лодка с тиковым зонтиком. Монте-Кристо кликнул. Лодочник поспешно причалил, чтобы расторопностью и угодливостью заслужить лишнюю копейку. Погода была великолепна. Прогулка могла быть приятна. На горизонте солнце, красное, пылающее, закатывалось в воды, которые загорались по мере его приближения. Море, спокойное и ровное как зеркало, изредка только рябилось от играющих рыб, которые мгновенно выпрыгивали на поверхность. В отдаленин, белые, словно чайки, медленно тянулись рыбачьи лодки и купеческие суда. Но несмотря на ясное небо, несмотря на тонкий воздух и прозрачную золотистую воду, несмотря на всю прекрасную картину моря, Монте-Кристо, завернувшись в плащ, припоминал себе по одной все подробности страшного почного переезда, и единственный уединенный свет в Каталонской деревне, и вид грозного замка Иф, и борьбу с жандармами, когда хотел броситься в море, и отчаяние, когда почувствовал себя побежденным, и ощущение холодного ружейпого дула на виске, которое прильнуло как ледяное кольцо.

И мало-по-малу, подобно тому как иссякший летом ключ увлажается и снова начинает точить каплю по капие, когда собираются осенния тучи, в душе Монте-Кристо, также капля по капле, начал точиться яд, который некогда заливал сердце Эдмона Дантеса. Не стало для него ни солнца, ни лодок, ни блеску прозрачной воды: все покрылось мраком и при виде черной громады замка Иф, он вздрогнул, как будто нечаянно встретил тень смертельного врага.

Приплыли. Граф инстинктивно пятился в самый зад кормы. Лодочник напрасно несколько раз повторял: - Причалили, сударь.

Монте-Кристо вспомнил, что на этом самом месте, по этой самой скале, его тащили силою и что солдаты штыками кололи ему ноги, чтобы принудить подниматься на ступени. Переезд Дантесу казался нескончаемым. Монте-Кристо нашел его коротким: каждый удар вала вместе с блестящими брызгами поднимал тысячи мыслей и воспоминаний.

Со времени июльской революции в замке Иф уже не было арестантов. В нем стоял караул только для надзору за контрабандистами, а сторож, сидя у ворот, поджидал гуляющих, чтобы, получив на водку, показать памятник ужасов, сделавшийся предметом любопытства.

Монте-Кристо знал все это очень подробно, однако ж, когда вступил под каменные своды, когда стал спускаться по черным лестницам в темницы, которые хотел видеть, холодная бледность разлилась у него на лбу и обратила оледеневший пот назад в сердце.

Он спросил, есть ли в замке кто-нибудь из бывших тюремных сторожей, времен Восстановления. Все были в отставке или определились к другим должностям. Тоть, который его провожал, находился в замке только с 1830 года.

Графа проводили в его собственную темницу. Он опять увидел тусклый свет, который процеживался в узкое окошко; увидел место, где стояла его постель; увидел заделанное новым камнем место, где было отверзтие, которое прорыл аббат Фариа.

У Монте-Кристо подкосились ноги. Он взял деревянную скамью и сел.

Рассказывают здесь какие-нибудь истории, кроме истории Мирабо? спросил он у сторожа: сохранились у вас какие-нибудь предания об этих мрачных вертепах, в которые, трудно поверить чтобы человек мог засадить другого живого человека?

Как же, сударь, есть, отвечал сторож: вот и об этой самой темнице сторож Антон рассказывал мне историю. Монте-Кристо затрепетал. Сторож Антон был его сторожем. Граф уже почти не помнил ни имени ни лица его. Но едва имя было произнесено, он увидел его перед собой живого, и обрамленное черною бородой лицо и коричневый камзол, и большую связку ключей, которые и теперь еще бряцали в его ушах, Он оглянулся и ему показалось, что Антон стоит в тени корридора, еще более черный от дымного свету про

водникова факела.

Угодно, сударь? я расскажу, сказал проводник.

— Да; рассказывай.

И Монте-Кристо положил руку на грудь, чтобы сдержать сильное биение сердца, которое страшилось услышать собственную свою историю.

— Рассказывай, повторил он.

В этой темнице жил арестант очень опасный, начал сторож: тем более опасный, что был голова, говорять. В одно время с ним содержался здесь в замке старик, бедный монах какой-то, сумасшедший.

Сумасшедший! повторил Монте-Кристо: а какого роду былю его сумасшествие?

Да, он всё сулил миллионы тому, кто выпустить его на свободу.

Монте-Кристо поднял глаза к небу, но не увидел неба: его загорожал каменный свод. Он вспомнил, что такой же плотный покров заграждал глаза тех, кому Фариа сулил выкуп.

Что же, эти арестанты могли видеться друг с другом? спросил Монте-Кристо.

Это было строго запрещено, но они не посмотрели на запрещение, взяли, да и прорыли себе ход из одной темницы в другую.

—

Кто же из них прорыл?

Разумеется, молодой! Он был хитер и силен, тогдакак старик был слаб, дряхл и притом помешан.

Слепцы! прошептал Монте-Кристо.

Ну, вот, и прорыл, продолжал сторож: чем? этого уж не могли дознаться, а только прорыл. Вот, и теперь ви дно место где было отверзтие… Вы изволите видеть?

И он поднес факел к стене.

— Да, да… в самом деле! с трудом проговорил МонтеКристо.

— Через этот проход оба арестанта стали ходить друг к другу. Сколько времени продолжалось это сообщение, также неизвестно. Но вдруг старик захворал и умер. Что ж бы вы думали, что сделал молодой! Угадайте!...

Что же? говори!

Он взял покойника, перенес на свою постель, потом воротился в пустую темницу, заложил отверзтие и влез в мешок, в котором хотели хоронить покойника!...

Монте-Кристо закрыл глаза и последовательно ощутил все впечатления, которые испытал, когда грубая парусина, напитанная холодом трупа, прильнула к его лицу.

Сторож продолжал:

Вот, как он рассчитывал: он думал, что его и в замке Иф, как везде, похоронять на кладбище, и надеялся по уходе могильщиков поднять землю на плечах. Но, к его несчастию, в замке Иф водился обычай, который совершенно расстроил этот план: мертвых здесь в землю не хоронили, а, просто, привяжут ядро к ногам, бросят в море, и конец. И нашего голубчика тоже бросили с вершины утеса. На другой день нашли настоящего-то мертвеца и уж тогда догадались.. Тогда и могильщики сказали, чего прежде не смели сказать. В то время, когда они бросили своего покойника… когда он еще летел по воздуху… они услышали пронзительный, страшный крик, в ту же минуту заглушенный падением в воду.

Граф с трудом дышал; пот катился по вискам; сердце сжималось.

— Нет! прошептал он нет! это сомиение, которое запало мне в душу, было только минутное забвение. Но здесь, сердце мое ощущает кровавую язву, снова алчет мщения! — И никогда об этом арестанте потом не слыхали? спросил он.

Никогда! разумеется. Ведь тут одно из двух: или он упал плашмя на воду и убился с разу… ведь пятьдесят Футов вышины!...

Но ты говорил, что ему привязали ядро к ногам, так упал стоймя.

Ну, если стоймя, так ядро потащило на дно… там он и он остался, бедняжка.

— Тыжалеешь об нем?

Да как же не пожалеть, хоть, правда, он в свою стихию попал.

Как так?

Да ходил слух, что он был морской офицер, задержанный за бонапартизм.

— Истина! прошептал граф: Бог создал тебя на то, чтобы всплывала и на воде и на пламени. Так и бедный моряк живет в памяти нескольких рассказчиков. Его страшную историю повествуют в кружке у очага и содрогаются в то мгновение, когда он пролетает пространство и падает в бездну моря. А имени его ты не знаешь? спросил он.

Нет, имени никто не знаеть. Здесь он был известен под номером тридцать-четвертым.

Вильфор! Вильфор! думал Монте-Кристо: вот, что ты должен был часто повторять себе, когда моя тень тревожила твои сны!

Угодно вам посмотреть и другие темницы? спросил сторож.

— Да, пожалуйста… особенно, покажи мне темницу бедного аббата.

Да, номер двадцать-седьмой, проговорил Монте-Кристо. И ему показалось, что он еще слышить голос аббата Фарии, когда он на вопрос об имени, произнес этот номер сквозь полупробитую стену.

— Пожалуйте.

Погоди, сказал Монте-Кристо: дай мне еще раз взглянуть Извольте… и кстати: я забыл ключ от двадцать-седьна все стены этой темницы.

маго номера. Я оставлю вам факел и сейчас сбегаю.

вижу.

Нет, возьми факель. Мие не нужно. Я в темноте

О! вот удивительно! Точно как и он то же. - Кто, он?

Номер тридцать-четвертый. Говорять, он так привык к мраку, что иголку поднял бы в самом темпом углу этой тюрьмы.

Он четырнадцать лет привыкал, прошептал Монте

Кристо.

Сторож ушел и унес факел.

Монте-Кристо осмотрелся круғом и тогда только действительно узнал свою темницу.

Да, сказал он: вот камень, на который я садился! Вот след от моих плеч, которыми я вытер стену! Вот след крови из моего лба, когда я хотел разбить себе голову о стену!... О! эти цифры!... я понимаю их… Я написал их, когда по летам отца рассчитывал, найду ли его в живых, и по летам Мерседес, найду ли ее свободною… Когда я докончил эту выкладку, у меня была на минуту надежда… Я рассчитывал, не принимая в соображение ни голоду ни непостоянства!

И граф горько захохотал. Он как будто во сне видел с одной стороны гроб отца, которого несуть на кладбище, с другой Мерседес, которая идет к венцу. Он отвернулся и глаза его упали на надпись, которая еще четко белелась на темно-зеленоватой стене. Было написано: «БОЖЕ МОЙ! СОХРАНИ МНЕ ПАМЯть!»

О! да! вскричал он: это была единственная моя молитва в последнее время. Я не просил уже свободы, я просил только памяти. Я боялся сойти с ума и все забыть. Боже мой! Ты услышал мою молитву, Ты сохранил мие память. Благодарю, благодарю Тебя, Боже мой!

В эту минуту свет факела замелькал на стене. Сторож воротился. Монте-Кристо встретил его в дверях и они пошли в другую темницу. Там душу Монте-Кристо обдало новою тучей воспоминаний.

Первое, что ему бросилось в глаза, был начертанный на стене меридиан, помощию которого Фариа считал часы; потом койка, на которой умер бедный узник. Туть, вместо терзаний, которые граф испытал в своей темнице, сердце его наполни-, лось чувством нежным и кротким, чувством признатель ности и две слезы покатились по его щекам.

— Здесь, сказал проводник, здесь жил старый аббат, a вот отсюда молодой моряк приходил к нему. (И он указал графу незаделанное с этой стороны отверзтие в проход.) По цвету камня, продолжал он, какой-то ученый узнал, что арестанты сообщались между собой лет десять. Сколько ж они должны были просидеть? Бедные! вот тоска!

Дантес вынул из кармана иесколько луидоров и подал сторожу, который, не зная его, вторично пожалел об нем. Сторож подумал, что ему дают несколько мелких монет, но ощутил тяжелое в руке и поднес к факелу.

Знаю.

Как, знаете! Вы даете мне все это золото? Да.

Сторож с изумлением посмотрел на щедрого посетителя. И честность! сказал граф как Гамлет.

Я не понимаю вашего великодушие, сказал сторож. - Однако ж оно понятно, возразил граф: я моряк и твой рассказ должен был тронуть меня больше нежели кого-нибудь другого.

В таком случае уж позвольте, сударь, я вам пред ложу…

Что ты предложишь мне? Раковин? каких-нибудь вещей из соломы? Спасибо.

сказу.

Нет, сударь, нечто такое, акое, что относится к моему раз такое?

В самом деле? с живостью вскричал граф: что же

Да вот что, сударь. Я раз как-то вздумал пошарить здесь по углам в той мысли, что в комнате, где пятнадцать лет жил арестант, всегда что-нибудь да есть припрятанное, и пошел стучать по всем стенам…

А! вскричал граф, вспомнив о потайном шкафе аббата. Вот, здесь, около изголовья койки, стена отозвалась пустотой. Я вынул камень и нашел…

Веревочную лестницу и инструменты! вскричал граф. А вы почему знаете? с удивлением спросил сторож. Я не знаю, а догадываюсь, отвечал граф: в темницах обыкновенно такие вещи отъискиваются.

Да, точно, веревочную лестницу и инструменты. И они у тебя?

Нет, я продал их любопытным посетителям. Но у меня еще остается вещь.

Что же такое? спросил граф с нетерпением.

Рукопись.

А! рукопись! Ну, поди, поди, принеси мне эту рукопись.

— Сейчас, сударь.

Сторож ушел. Монте-Кристо смиренно преклонил колени

!

перед ветхою койкой, которую смерть сделала для него священным алтарем.

О! второй отец мой! сказал он: ты дал мне свободу, знание, богатство; ты, который, подобно существам высшего порядка нежели люди, обладал познанием добра и зла… если кроме праху в могиле от нас еще остается что-нибудь, что может вздрогнуть от голосу живущих на земле; если после быстрого превращения смертного тела может носиться чтонибудь над местами, где мы много любили и много страдали; благородное сердце, высокий ум, глубокая душа! заклинаю тебя отеческою любовью, которую ты питал ко мне, и сыновним почтением, которое я к тебе питаю, отвечай мне одним каким-нибудь словом, одним каким-нибудь знаком, одним откровением! сними с меня остаток сомнения, которое если не превратится в убеждение, то превратится в угрызение совести. Граф склонил голову и сложил руки.

— Извольте, сударь! сказал голос позади его.

Монте-Кристо вздрогнул и встал. Сторож подал ему свиток тесемок, на которых аббат Фариа сложил все сокровище своего ума. В этой рукописи заключалось его большое сочинение об едином королевстве в Италии. Граф с живостью схватил свиток и глаза его прежде всего упали на эпиграф.

«Ты вырвешь зубы у дракона и ты ңогами попрешь львов! сказал Господь.»

А! вскричал он: вот ответ!... Благодарю, отец мой, благодарю!

И граф вынул из кармана бумажник, в котором у него было десять тысяч франков банковыми билетами.

— Да, но с условием, чтобы ты не раньше посмотрел, что тут есть, как тогда, когда я уеду.

И, спрятав обретенное сокровище на груди, граф вышел из подземелий, вскочил в лодку и крикнул:

В Марсель!

Проезжая мимо Каталонской деревни граф отвернулся и, плотнее завернувшись в плащ, что-то прошептал. Победа была полная: он два раза разбил свое сомнение.

Вышедши на берег, Монте-Кристо отправился прямо на клад бище, где условился сойтись с Морелем.

И Монте-Кристо тоже, десять лет тому назад, искал могилы на этом кладбище, но искал напрасно. Он, возвратившийся во Францию с миллионами, не мог найти могилы отца, который умер с-голоду. Старик Морель, правда, поставил крест, но этот крест упал и употреблен могильщиками на топливо. Негоциянт был счастливее: он умер на руках детей. Они положили его подле жены, которая двумя годами -ранее переселилась в вечность. Две мраморные плиты были окружены железною решеткой и осенены четырьмя кипарисами.. Максимилиан стоял, прислонясь к одному из этих деревьев и устремив глаза без взгляда, на плиты.

Максимилиан! сказал граф: не сюда надо смотреть, а Он указал на небо.

туда!

Мертвые везде с нами, отвечал Морель: это вы сами сказали мне.

Максимилиан, продолжал граф:: вы дорогою говорили мне, что желаете остаться в Марселе на несколько дней. Вы не отдумали?

Почти. Я уже не желаю оставаться, однако ж мне кажется, что мне в Марселе будет легче, нежели где-нибудь в другом месте дожидаться…

Ну, тем лучше! Так я вас оставлю здесь и беру с собой только ваше слово.

— Хорошо, уныло отвечал Морель: как вам угодно. Мне всё-равно.

— Морель, продолжал граф: вы почитаете себя самым несчастным из людей. Такой эгоизм свойствен всему нашему бедному человечеству: всякий из нас почитает себя гораздо несчастнее несчастного, который подле плачет и стонеть. Выслушайте меня, Морель. Я знал человека несчастнее вас, человека, который, так же как и вы, полагал все свои надежды на счастье в любимой женщине. Человек этот был молод. У него был старик отец, которого он любил, и невеста, которую он обожал. Он уже готов был жениться, как-вдруг один из тех роковых ударов, которые могли бы заставить усомниться в милосердии Божием, если бы последствия не доказывали, что у Бога все пути ведуть ко благу… роковой удар, говорю я, вдруг отнял у него свободу, невесту, будущность, все, и бросил его в мрачную темницу.

— Из темницы выходят через неделю, через месяц, через год, сказал Морель.

Он оставался в темнице четырнадцать лет, Морель! сказал граф, положив руку на плечо друга. Морель вздрогнул.

— Четырнадцать лет! прошептал он.

— Да, четырнадцать лет. Впродолжении этих четырнадцати лет и он тоже изведал не одну минуту отчаяния. И он тоже, как вы, Морель, почитал себя самым несчастнейшим человеком и покушался на самоубийство. Но в великую минуту Бог явил ему свое милосердие, чудесным образом, однако человеческими средствами. Может-быть, в первую минуту он и не понял этого беспредельного милосердия: глазам, отуманенным слезами, нужно время, чтобы проясниться. Но он вооружился терпением и ждал. Наконец узник чудесно вышел из могилы превращенным, богатым, могущественным, почти полубогом. Первое слово его было об отце. Отца уже не было в живых.

Мой отец тоже умер, сказал Морель.

— Да, но ваш умер на ваших руках, любимый, уважаемый, счастливый, а его отец умер в нищете, в отчаянии. И когда, через десять лет после его смерти, сын стал искать могилы, даже могила исчезла и никто не мог сказать ему: Вот, здесь покоится в мире сердце, которое столько любило тебя. Мало этого. Его невеста…

Тоже умерла? спросил Морель.

— Хуже: изменила. Она вышла замуж за одного из гонителей своего жениха. Вы видите, Морель, что этот человек был несчастнее вас.

Что же? он утешился?

Бог послал ему по крайней мере спокойствие.

И он может еще найти счастье?

Он надеется.

Морель опустил голову на грудь.

Я дал вам слово, сказал он помолчав и подавая графу руку: но только помните…

Пятого октября, Морель, я жду вас на острове МонтеКристо. Четвертого яхта будет дожидаться вас в гавани Бастин. Имя этой яхты «Восточный Ветер». Вы скажетесь шкиперу и вас привезуть ко мне. Так?

— Хорошо. Но куда же вы?

Мае нужно съездить в Италию. Пароход уже ожидает меня. Вы проводите меня до гавани?

— Конечно, граф.

Морель проводил Монте-Кристо до гавани. Пароход тотчас же отправился и скоро черный столб дыму, вырываясь из железной трубы, длинною, черной полосой, потянулся по горизонту.

В это же самое время по дороге из Флоренции в Рим торопливо скакал какой-то, по-видимому, очень озабоченный господин с ленточкою почетного легиона в петлице бекеша и с такою же в петлице Фрака. Судя по речам его с почталионом, он был Француз и лучшим доказательством его рождения в земле всемирного языка служило то, что он, очевидно, не знал никакого другого. По-италиянски он изъяснялся только посредством двух музыкальных терминов, которые, как год дем цирюльника Фигаро, могут заменить все тонкости целого

языка.

— Allegro! кричал он почталиону везде на ровной дороге или, когда поднимались в-гору.

→ Moderato! говорил он, когда спускались под-гору.

В виду Рима путешественник не ощутил того восторженного любопытства, которое заставляет туристов выходить из экипажей, чтобы из-дали взглянуть на знаменитый купол Святого Петра. Он только вынул из кармана бумажник, а из бумажника сложенную вчетверо бумажку, развернул осторожностью, которая походила на почтение, и сказал:

Карета въехала в ворота дель-Пополо, поворотила влево и остановилась у Испанской Гостинницы синьора Пастрини.

Через час потом барон Данглар явился в банкирский дом Томсона и Френча для ликвидации счетов. На первый раз он удовольствовался тем, что росписку графа МонтеКристо признали, приняли и выдали взамен другое обязательство. Окончив это важное дело, Данглар с сияющим от радости лицом, вышел из дому римских банкиров. У подъезда стояла наемная карета. Данглар сел и приказал ехать в Испанскую Гостинницу. Карета тронулась. На запятки вскочил какой-то непрошеный лакей, которого Данглар однако ж не приметил. Смерклось. Карета ехала долго и очень скоро. Когда седок удивился этому, извозчик отвечал, что, будучи новичком, заблудился-было, но уже нашел дорогу и скоро приедеть. Потом Данглар в темноте с беспокойством приметил около своей кареты каких-то вооруженных людей.

Через полтора часа всего времени он уже очутился в катакомбах Сан-Себастиана, в той самой пещере, где ночевал однажды Альбер де-Морсерф. Оправившись от первого ужасу, Данглар узнал ее по описанию. Можно себе представить, что он почувствовал, когда его толкнули на буйволовую шкуру, разостланную на каменном полу темной пещеры, и заперли железную дверь. Однако ж, обшарив свои карманы и убедившись, что его не ограбили, что и бумажник и кошелек с золотом и часы целы, он рассудил, что вся эта неприятная история кончится выкупом, от которого он обеднеть не можеть, и успокоился, даже заснул на несколько часов довольно крепко.

Проснувшись, он нашел себя в такой же непроницаемой темноте, как и прежде и, чтобы узнать время, тронул пружину своих брегетовских часов с репетицией. Пробило пять часов утра.

Потребовать ли объяснения у бандитов или подождать, пока они сами явятся? Последнее было благоразумнее. Данглар ре шился ждать.

Он ждал до полудня. Во все это время за дверьми ходил часовой. В осемь часов Данглар слышал, как часовой сменился. В полдень он ощутил довольно сильный позыв на пищу и ему захотелось посмотреть, кто его стережет. Он подошел к двери, приставил глаз к замочной скважине и при свете лампы увидел огромного росту, плечистого рыжего бандита, который в это самое время расположился позавтракать. Завтрак состоял из черствого черного хлеба, старого сыру и водки, которые произвели неприятное впечатление на эстетическое гастрономическое чувство миллионера. Он фыркнул и воротился на свою буйволовую шкуру.

Прошел еще час. Воображению Данглара черный хлеб и сыр бандита представлялись уже менее гадкими. Он опять подошел к двери. Бандить всё еще продолжал свой бесконечный завтрак.

Эй! любезный! вскричал арестант, постучав в дверь. Che cosa? спросил бандит, подняв голову.

Скажи-ка… кто у вас там… Мне кажется, пора бы и мие дать чего-нибудь поесть!

Бандить или не понял или не хотел понять, замотал голо вой и продолжал завтракать. Это оскорбило гордость барона Данглара. Он не захотел больше связываться с такою скотиной, и повалился опять на буйвола.

Пробило четыре часа по полудни. Рыжего бандита сменил другой. Данглар, с безотрадною пустотой в желудке, тихонко подошел и опять посмотрел в замочную скважину. На этот раз должность стража заняло знакомое лицо. Данглар узнал его. Это был тот самый человек, который сперва предложил ему услуги в качестве извозчика у банкирского дому, а потом с помощию своих товарищей втащил в катакомбы. Это был Пеппино. И он тоже, как будто на зло голодному гостю, уселся против железной двери, уставил у себя между коленями горшок с горячим соусом из зеленого гороху и свиного сала и принялся обедать. Подле стояла корзиночка с свежим виноградом и фляжка с вином.

Посмотрим, не сговорчивее ли будет этот, подумал Данглар, и тихонко постучал в дверь.

Сейчас! отвечал бандит чисто по-французски и тотчас же пришел и отпер дверь.

Извините, сказал Данглар, стараясь улыбнуться и придать своему лицу приятное выражение: я хотел спросить, не дадуть ли мне чего-нибудь поесть?

— Как же, помилуйте, эччеленца! вскричал Пеппино: все подадуть, что прикажете, эччеленца. Вам угодно покушать? Угодно! вот мило. Да, конечно, я голоден.

Так извольте приказать, эччеленца. Здесь вы можете получить все, что вам угодно… разумеется за деньги, как у всех добрых христиан.

Разумеется не даром! сказал Данглар: хотя, правду сказать, тоть, кто схватывает человека ни с того, ни с сего и сажает под арест в такую яму, тот мог бы и покормить своего пленника.

Этого у нас не заведено, эччеленца.

— Ну, не заведенө, так я торговаться не стану, сказал Данглар с улыбкою, стараясь веселостью расположит стража в свою пользу: дайте же мне чего-нибудь, да по-скорее.

В-миг поспеет, эччеленца. Извольте только приказать, что вам угодно кушать?

Так у вас здесь есть кухня? спросил банкир. Как же, эччеленца! отличная кухня.

И повар?

— Первейший повар, эччеленца. — Ну, пусть подадуть мне цыпленка, рыбы, дичи… всё равно, чего-нибудь, лишь бы поесть.

Все, что вам угодно, эччеленца. Так цыпленка прикажете?

— Ну, да, цыпленка!…

Пеппино обернулся и громогласно закричал::

Цыпленка его превосходительству!

Голос молодого бандита еще отдавался под сводами, как уже явился стройный, красивый мальчик, полунагой как неаполитанский рыбак, и принес жареного цыпленка на серебряной тарелке.

Хоть-бы в Парижском Кафе! пробормотал Данглар. Извольте! готово, эччеленца! сказал Пеппино, поставив тарелку на ветхий стол, который с деревянным табуретом и буйволовою шкурой составлял всю мебель этой квартиры. Данглар заметил, что ножа и вилки нет.

— Извольте, эччеленца! сказал Пеппино, подавая маленький тупой нож и деревянную вилку.

Данглар вооружился и приготовился разрезать цыпленка. - Извините, эччеленца, сказал Пеппино, остановив его за руку: здесь платять деньги вперед, потому что после, пожалуй, не понравится,

А! сказал Данглар: это уже не то, что в Парижском Кафе. Ну, изволь, изволь; я заплачу вперед. Я всегда слышал, что в Италии дешево жить. Цыпленок в Риме стоить, верно, не больше двадцати су. Вот луидор.

Пеппино взял брошенный на стол луидор и положил в карман. Данглар снова занесь ножик на цыпленка.

Позвольте, эччеленца; еще маленько нужно прибавить, сказал Пеппино.

Этакие грабители! проворчал Данглар: ну, сколько же стоит этот цыпленок?

Вы изволили мне пожаловать один луидор в-счет. — Как, в-счет? Один луидор в-счет за цыпленка?

Точно так, эччеленца. Затем мне следует получить с вас еще четыре тысячи девятьсот девяносто девять луидоров. Данглар вытаращил глаза: эта шутка показалась ему немножко преувеличенною.

— Вот забавно! сказал он: право, забавно!

:

И он хотел приняться за цыпленка, HO Пеппино опять

Мы никогда не шутим, эччеленца, отвечал Пеппино с хладнокровием квакера.

Как! сто тысяч франков за цыпленка!

Вы не поверите, эччеленца, какого труда стоит воспиты вать цыплят в этом проклятом подземелье.

О! о! это очень потешно, право, очень потешно! Однако ж, я голоден, дай мне поесть. Вот тебе еще луидор. Оставь меня в покое.

Как вам угодно, эччеленца. Остается получить еще четыре тысячи девятьсот девяносто осемь луидоров, сказал Пеппино с тем же хладнокровием.

О! нет, это уж слишком! вскричал Данглар, возмущенный настойчивостью насмешника: убирайся к-черту! Я ничего больше не дам. Ты не знаешь с кем шутишь!

Как вам угодно, эччеленца! сказал Пеппино и сделал знак мальчику.

Тот мигом выхватил тарелку с курицей из-под рук Данглара. Пеппино вышел, запер дверь и принялся опять за свой зеленый горох. Данглар опять лег на буйволову шкуру. Он не мог видеть, что делает Пеппино, но тот так работал челюстями и так неблаговоспитанно чавкал, что глухоймог слышать.

— Корова! проворчал Данглар с досадой. Пеппино продолжал жевать. Данглару казалось, что в желудке у него просверливаются дыры. Он пождал еще полчаса, но наконец не вытерпел, подошел к двери.

— Послушай! сказал он: полно же морить меня! Говори разом, чего от меня хотять?

Что вам угодно, эччеленца? Извольте только приказать.

Во-вервых, отопри.

Пеппино отпер.

Я хочу есть! вскричал Данглар: я со вчерашнего утра ничего не ел!

Так прикажете подать цыпленка, эччеленца?

Нет, если цыплята у вас так дороги, так подай мне хоть кусок хлеба.

Хлеба его превосходительству! громко закричал Пеппино.

Мальчик принес крошечный хлеб.

Извольте, эччеленца.

Что ж это стоить?

Четыре тысячи девять сот девяносто осемь лундоров, эччеленца. Два луидора вы пожаловали вперед.

Как! этот хлеб тоже сто тысяч Франков!

Сто тысяч франков. У нас на все одна цена: для про стоты счетов.

Но, послушай, любезный друг, это уж не шутка: это нелепость! это глупость! Скажи лучше прямо, что меня хотят уморить здесь с-голоду. Это короче и проще.

— Помилуйте, эччеленца! напротив, вы сами убиваете себя. Платите и кушайте, сколько вам угодно,

Но чем же я стану платить? чорть! вскричал Данглар вне себя: где я возьму сто тысяч Франков?

У вас в кармане пять миллионов пятьдесять тысяч Франков, эччеленца. Это составить пятьдесять цыплять по сту тысяч франков и полцыпленка за пятьдесять тысяч.

Данглар затрепетал. Повязка упала у него с глаз: он увидел, что шутка не так глупа, как казалась с первого взгляду. Между тем голод терзал его. Нужно было решиться на что-нибудь.

Ну, хорошо, сказал он: я готов дать сто тысяч за цыпленка, но как же я дам?...

Это очень легко, эччеленца. У вас открытый кредит у Томсона и Френча. Пожалуйте нам записку. Мы получим. Пеппино принес перо и бумаги, Данглар написал вексель. Мальчик подал цыпленка. Разрезывая, Данглар вздохнул: цыпленок показался ему очень тощим за такие деньги. Крошечный хлеб Пеппино великодушно оставил ему даром.

На другой день Данглару опять захотелось есть и еще больше пить. Он боролся с жаждою до-тех пор пока горло засохло и горячий язык стал прилипать к нёбу. Тогда он не выдержал и постучался в дверь. Часовой отпер дверь. Это было новое лицо. Данглар рассудил, что лучше договариваться с знакомцем и потребовал Пеппино. Пеппино тотчас явился. Началась та же история. Что бутылка вина, то и стакан воды, все стоило сто тысяч Франков, одинаково, для простоты счетов. Несчастный банкир сообразил, что таким образом не долго проесть пять миллионов и потом всё-таки умереть с-го

лоду. Холодный пот выступил у него на лбу. Он потребовал атамана, в надежде, что с тем скорее кончит как-нибудь уговор о выкупе. Луиджи Вампа явился.

глар.

Сколько вы хотите выкупу за меня? говорите, сказал ДанТолько пять миллионов, которые у вас в кармане, хладнокровно отвечал Вампа.

У Данглара занялся дух.

Но, у меня только и есть! простонал он потом: это остаток от огромного имения!... Если вы отнимете у меня это, отнимете и жизнь.

Нам запрещено проливать вашу кровь, эччеленца.

Кто же запретил?

Мой начальник.

Я думал, что вы сами начальник.

Я только начальник этих людей. Но у меня есть тоже свой начальник, которому я повинуюсь.

А тот тоже повинуется кому-нибудь?

Повинуется.

Кому же?

— Богу.

Данглар задумался.

Я не понимаю вас, сказал он, помолчав. Может-быть.

И этот начальник велел вам так обходиться со мной?

— Да.

С какою целью?

Не знаю.

Но я могу истратить таким образом все мое состояние! Может случиться.

Послушайте, сказал Данглар помолчав: возьмите вы

Три… четыре?... Слышите, четыре миллиона!

Нет. Какой же рассчет взять четыре миллиона, когда мо жно взять пять? Помилуйте, синьор банкир!

Ну, так возьмите все! возьмите все и убейте меня! вскричал Данглар.

Нет, мы вас не убьем. Вы можете жить, пока живется, пока можете платить.

А когда нечем будет платить?

Тогда поголодаете.

Поголодаю? вскричал Данглар не своим голосом.

Вероятно! хладнокровно отвечал Вампа. Но вы говорите, что не хотите убить меня.

Нет, не убьем.

Но вы хотите уморить меня с-голоду!

Это не одно и то же.

Так хорошо же, злодеи! вскричал Данглар: я расстрою ваши замыслы. Умирать, так умирать! Всё-равно. Терзайте меня, мучьте меня, убейте меня! я не дам больше ни одной рос писки.

Как вам угодно, эччеленца, отвечал Вампа и вышел. Данглар застонал и повалился на свою подстилку. Что это за люди? Кто этот атаман? Кто невидимый начальник, которому он повинуется? Какая у них цель? Отчего они не хотят взять даже огромного и никогда неслыханного выкупа? О! конечно, смерть, мгновенная смерть — лучшее средство расстроить все планы ожесточенного врага, который очевидно мстить, но непостижимо, за что… Да! но умереть? Данглар в первый раз в жизни, может-быть, подумал о смерти с желанием и вместе с ужасом. Однако ж он не лишил бы себя жизни, если бы и имел средство. Он боялся продолжительного страдания, но еще больше боялся самой смерти. Он походил на загнанного дикого зверя, который уже совершенно истомился от преследований врагов и, наконец, в самом страхе и отчаянии находить новые силы. Он задумал о побеге. Но келлия его была выдолблена в цельной скале, а перед единственным выходом находилась целая толпа вооруженных бандитов.

Два дня Данглар крепился, не давал векселей. На третий день он потребовал обедать и отдал миллион. В эти два дня он столько пострадал, что уже не хотел спорить и без сопротивления исполнял все требования. Но в конце второй недели своего пребывания в гостях у Луиджи Вампы он свел счет и нашел, что всего имущества остается пятьдесят тысяч Франков.

Тогда в нем произошел странный переворот: он, который отдал пять миллионов за поддержание своей жизни, ре шился лучше умереть чем отдать последние пятдесять тысяч, с которыми надеялся освободиться и начать новую жизнь. Надежды его походили на помешательство. Он, который так давно уже забыл Бога, он стал молиться и вспоминал, что Бог иногда творил чудеса. То он надеялся, что пещера может развалится; то рассуждал, что папские карабинеры могут открыть проклятое убежище бандитов и прийти к нему на по

мощь.

Три дня он молился и плакал. Три дня постоянно имя Божие было у него, если не в сердце, так на языке. По временам на него находил как будто горячечный бред, в котором ему грезилась бедная комната, нищенская постель и умирающий старик. Старик этот тоже умирал с-голоду.

На четвертый день Данглар уже не походил на человека, а на живой труп. Он начал грызть шкуру на которой лежал; начал грызть свои руки. По временам он умолял Пеппино, как ангела хранителя, и предлагал тысячу Франков за ломоть хлеба. Пеппино не отвечал.

На пятый день он дотащился до дверей и стоя на коленях закричал: Ты не человек! ты не християнин! Ты так ужасно убиваешь человека, который тебе брать перед Богом!

И он упал лицом на землю. Через минуту он опять поднялся с отчаянием и закричал:

Атамана!... пошлите атамана!

Дверь отворилась и Вамна явился.

Что прикажете, эччеленца?

Возьмите! сказал Данглар, опорожнивая все свои карманы: возьмите у меня все, и дайте мне жить в этой пещере… Я уже не прошу свободы… Я прошу только жизни!... Не мучьте меня так ужасно!

Так вы очень страдаете? спросил Вампа. О! да, я страдаю, ужасно страдаю!

Однако ж, были люди, которые страдали еще больше вашего.

Нет, нет не может быть!

Были. Те, которые умерли с-голоду.

Данглар вспомнил о старике, которого в бреду видел умирающего на нищенском одре. Он упал лицом на землю и застопаль.

Да! правда, правда! произнес он, рыдая. Раскаяваетесь ли вы по крайней мере? спросил мрачный и торжественный голос, от которого у Данглара волосы поднялись дыбом.

глазами всмотрелся

Он поднял, голову и отуманенными в темную, высокую фигуру, которая стояла в тени позади бан дита.

В чем? вскричал Данглар: в чем мие раскаяться? В том зле, которое вы причинили, отвечал тот же голос.

О! да, я раскаяваюсь! я раскаяваюсь! вскричал Данглар и стоя на коленях бил себя в грудь исхудавшими ку лаками.

Ну, так я прощаю вась! сказал незнакомец и сбросив плащ, ступил шаг вперед туть на него упал свет лампы.

Граф Монте-Кристо! вскричал Данглар с удивлением и ужасом.

Вы ошибаетесь. Я не граф Монте-Кристо. Кто же вы?

Я тоть, которого вы продали, погубили и опозорили; я тоть, у которого вы отняли и также продали невесту; я тоть, на которого вы наступили, чтобы подняться на лестницу счастия; я тоть, у которого вы голодом уморили отца, который вас так же осудил на голодную смерть и который однако ж прощает вас, потому что сам нуждается в прощении. Я Эдмон Дантес.

Данглар вскрикнул и повалился лицом на землю.

Встаньте, сказал граф: я дарую вам жизнь. Ваши сообщники не так счастливы: один застрелился, другой сошел с ума. Ваши пятьдесят тысяч, которые еще остаются у вас, вы также можете сохранить. Что касается до пяти миллионов, которые вы хотели украсть у вдов и сирот, они уже возвращены в комитет богоугодных заведений. Теперь вам дадут есть и пить. Сегодня вы мой гость… Вампа! когда этот человек оправится, он свободен.

Данглар пролежал на земле пока граф ушел. Тогда он приподнял голову и увидел только род тени, которая удалялась под арки и перед которою почтительно преклонялись толпы бандитов.

Согласно приказанию графа Монте-Кристо, Вампа угостил Данглара отборными блюдами и лучшим вином, потом отвез на большую дорогу и оставил недалеко от городских ворот. Это было очень рано утром, в темноте. Данглар просидел на краю дороги, под деревом, до светлого дня. Тогда он приметил, что поблизости протекает ручей. Ему захотелось пить и он потащился туда.

Наклонившись над водою, он увидел, что волосы его совершенно поседели.

Было около шести часов вечера. Прекрасное осеннее солнце, золотыми лучами пронизывая растворенный тонкими парами воздух, опускалось с неба в синие воды Средиземного Моря. Свежий ветерок, как будто пробудившись от полуденного отдыху, с берега на берег переносил благоухание деревьев, смешанное с острым запахом моря. По этому огромному озеру, которое простирается от Гибралтара до Дарданелл и от Туниса до Венеции, шла на всех парусах, легкая, красивая яхта, точно лебедь скользить распростерши крылья и оставляя за собой серебристую струю.

Мало-по-малу солице совсем скрылось за горизонтом. Яхта шла быстро, хотя ветру, казалось, было едва достаточно на то, чтобы приподнять кудри девушки. На корме, подле рулевого, стоял высокого росту мужчина, с важным, немножко мрачОн всё смотрел, как к нему придвигалась темная конусообразная груда, которая лежала на море словно огромная каталонская шляпа.

ным лицом.

Это Монте-Кристо? спросил мрачный и молчаливый пу тешественник.

— Да, сударь, отвечал кормчий: приближаемся. Приближаемся! тихо повторил путешественник с неопределимым вздохом обрадованной тоски. - Да! это… это будет моя гавань! прибавил он потом.

И он снова погрузился в думу, которая выразилась на лице улыбкою. Но улыбка эта была печальнее слез.

Через несколько минут потом увидели, что на берегу мелькнул огон и велед затем до яхты долетел звук выстрела.

чать?

Сигнал, сударь, сказал кормчий: не угодно ли вам отве

Путешественник машинально взял поданный карабин и выстрелил на воздух.

Через десять минут потом матросы подобрали паруса и бросили якорь во ста шагах от берега. Спустили шлюпку и четыре гребца, в несколько чуть слышных взмахов веслами, перенесли путешественника на берег. Вступая на землю, он вздрогнул от голосу, который подле него произнес: вас.

Здравствуйте, Максимилиан! Вы исправны! Благодарю

Здравствуйте, граф! отвечал молодой человек печально пожимая руку Монте-Кристо.

Они пошли. Монте-Кристо был чрезвычайно весел, так весел, что Морель приметил это с удивлением.

Граф, сказал он: вы здесь уже не тоть, что были в

— Да, хорошо, что вы напомнили мне меня самого, сказал он: увидеть вас, Максимилиан, было счастием для меня, но я забыл, что всякое счастье мимолетно.

О! нет, нет, граф! вскричал Морель, снова схватив обе его руки: напротив! смейтесь, будьте веселы, будьте счастливы и докажите мне, что жизнь несносна только тем, кто страждет. О! вы милосерды, вы добры, вы велики, мой друг! Вы притворяетесь веселым, чтоб ободрить меня.

Нет, вы ошибаетесь, Морель: я в самом деле был счастлив.

:

Ну, тем лучше, тем лучше. Вы опять будете счастливы и веселы потом. А теперь вы знаете, мой друг, что я пришел сказать вам, как гладиатор входя в цирк сказал императору: «Умирающий тебе приветствует!»

Вы не утешились? спросил Монте-Кристо с странным взглядом.

О! возразил Морель с горечью: неужели вы в самом деле думали, что я могу утешиться?

— Выслушайте меня, Максимилиан, сказал граф: вы хорошо понимаете смысл моих слов, неправда ли? Вы не принимаете меня за человека пошлого, за трещетку, которая издает бессмысленные звуки. Когда я вас спрашиваю, утешились ли вы, я говорю с вами как человек, для которого в человеческом сердце уже нет тайны. Так слушайте же, Морель; сойдемте вместе в глубину вашего сердца и изведаем его. Всё ли оно еще горить тем пламенным нетерпением скорби, от которого тело вздрагивает, как лев ужаленный комаром? Всё ли его еще снедает палящая жажда? Всё ли еще в нем то стремление, которое увлекает живущего в погоню за идеалом смерти? или оно только томится в изнеможении и только скука заглушает луч надежды, которая готова блеснуть? Утрата ли памяти причиною бессилия слез? О! друг мой, если так; если вы уже не можете более плакать; если вы почитаете мертвым свое остывшее сердце; если вы не находите сил нигде кроме Бога; если у вас уже нет взгляда ни на что кроме неба, тогда, друг, вы утешены; тогда я уже не жалею о вас.

— Граф, сказал Морель с кротким, но твердым выражением: я прибыл к вам, чтобы умереть в объятиях друга. Конечно, есть люди, которых я люблю: я люблю сестру Юлию, я люблю Эмманюэля. Но мне нужно, чтобы мне открыли объятия твердые; чтобы мне улыбались в последние мои минуты. Сестра моя залилась бы слезами, лишилась бы чувств; я увидел бы, что она страдает, а я страдал уже довольно. Эмманюэль вырвал бы у меня оружие и поднял бы крик по всему дому. Но вы, граф, вы, дали мне слово; вы выше других людей; вас я назвал бы божеством, если бы вы не были смертны, вы, неправда ли? вы поведете меня тихонко, нежно к порогу смерти.

Друг, отвечал граф: у меня еще остается одно сомнение. Неужели у вас так мало сил, что вы станете щеголять своею скорбью?

Нет, посмотрите на меня, возразил Морель, подавая графу руку: посмотрите на меня, пульс мой бьется ни сильнее ни тише обыкновенного. Нет; я чувствую себя в конце пути, и только; я чувствую, что не могу идти далее. Вы сказали мне: жди и надейся. Знаете ли вы, несчастный мудрец, что вы сделали? Я ждал целый месяц: это значить, я лишний месяц страдал. Я надеялся… Человек такое жалкое, слабое создание!... я надеялся... на что? не знаю. На что-то неведомое, нелепое, безумное! на чудо! На какое? Знает один Бог, который примешал к нашему рассудку безумиє, называемое надеждой. Да, я ждал; да, я надеялся, граф, и вот, в четверть часа, покуда мы говорим, вы сто раз, сами того не зная, глубоко ранили мое сердце: каждое ваше слово доказывает мне, что для меня не могло быть никакой надежды. О! граф, я сладко, отрадно отдохну в смерти!

Морель произнес последние слова с таким жарким норывом, что Монте-Кристо невольно вздрогнул.

— Друг мой, продолжал Морель, видя, что граф молчит: вы назначили мне срок - пятое октября. Сегодня пятое… (Он вынул часы.) Теперь девять часов, мие три часа остается жить.

— Хорошо, отвечал Монте-Кристо: пойдемте.

Морель машинально последовал за графом в грот и вдруг в изумлении и нерешимости остановился, когда ощутил под ногами мягкий ковер и когда его обдало светом и благоуханиями. Упоения роскоши испугали его. Монте-Кристо нежно по влек его.

Нам остается три часа времени, сказал он: так не лучше ли провести эти три часа, как проводили последние минуты Римляне, осужденные тираном и наследником своим, Нероном, за столом, увеичанные цветами и вдыхая смерть вместе с благовонием роз и гелиотропов?

Морель улыбнулся.

Как хотите, сказал он. Смерть всегда смерть, то есть забвение, отдохновение, отсутствие жизни, а следовательно и страдания.

Он сел. Монте-Кристо поместился против него. Это было в чудесной столовой, которую мы уже описывали и в которой четыре мраморные статуи всегда держали на головах корзинки, наполненные редкими плодами и цветами. Морель на все смотрел сквозь туман и, конечно, ничего не видел.

Граф, сказал он помолчав: вы живой свод всех человеческих знаний; вы представляетесь мне, точно человек пришедший из мира и века, который далеко опередил наш мир и наш век.

В этом есть немножко правды, сказал граф с грустною улыбкой, которая всегда делала его таким величественным красавцем: я пришел с планеты, которую зовуть страданием.

Я верю, продолжал Морель, я верю всему, что вы мне скажете, без всякого исследования. Доказательство этому: вы велели мне жить и я жил; вы велели мне надеяться и я почти надеялся. Поэтому мне хочется спросить вас, как будто бы вы уже умирали однажды… мне хочется спросить, граф, очень это больно?

Монте-Кристо посмотрел на Мореля с невыразимою неж ностью.

— Да, сказал он: да, конечно, очень больно, когда грубо разобьешь смертную оболочку, которая упорно просится жить; когда станешь терзать свое тело незримыми зубами кинжала; когда глупою пулей насильственно прорвешь мозг, который болезненно ощущает малейшее сотрясение. Тогда, конечно, пострадаешь и трудно оставишь жизнь; тогда посереди отчаянного, хотя бы и мгновенного томления, найдешь ее гораздо лучше так дорого купленного покоя.

Да, я понимаю, сказал Морель: у смерти, так же как и у жизни, есть свои тайны страданий и упоений. Их нужно по нимать.

Именно. Вы сказали великое слово, Максимилиан. Смерть, по мере старания, қакое мы приложим, чтобы поладить с нею, становится или нежным другом, который убаюкивает нас как кормилица, или врагом, который насильственно вырывает душу из тела. Современем, когда наш свет проживет еще тысячелетие; когда человек совершенно овладеет природой и будет властен даже разрушительные ее силы употреблять в свою пользу и для своего наслаждения; когда человек поймет, как вы сейчас сказали, тайну смерти, тогда смерть сделается такою же очаровательною и приятною, как сон в объятиях милой.

А если вы захотите, граф, вы съумеете умереть так? Съумею. Морель подал ему руку.

— Теперь я понимаю, сказал он, длячего вы назначили мне свидание здесь, на этом, уединенном острове, посереди океана, в этом подземном дворце, в склепе, которому позавидовали бы Фараоны. Это потому, что вы любите меня, граф, неправда ли? Вы любите меня столько, что дадите мне одну из

: тех смертей, о которых сейчас говорили; смерть без томления; смерть, в которой бы я угас произнося имя Валентины и сжимая вам руку.

— Да, вы угадали, Морель. Я так и хотел.

— Благодарю, граф. Мысль, что я завтра уже не буду страдать, невыразимо отрадна.

Ни даже обо мне? спросил Монте-Кристо с глубоким волнением.

Морель остановился. Глаза его вдруг омрачились и потом опять необыкновенно заблестели; две круглые слезы навернулись и покатились по мужественным щекам.

Как! вскричал граф: у вас остается земное сожаление и вы умираете?

— О! умоляю вас, граф! вскричал Морель заглушенным голосом: ни слова более! Не продолжайте моей пытки.

Граф подумал, что Морель слабеет, и эта мысль опять на минуту воскресила в нем страшное сомнение, уже побежденное в замке Иф.

Я хочу возвратить этому человеку счастье, подумал он: я почитаю это возвращение гирею, положенною на весы против зла, которое я сделал. Если же я ошибаюсь! если этот человек не довольно несчастлив, чтобы заслужить счастье! Чтὸ тогда! что будет тогда со мною? Я не иначе могу забыть свое зло, как припоминая добро, которым выкупил его. - Послушайте, Морель, сказал он: ваша скорбь велика, я это Вижу, но… вы веруете в Бога; неужели вы не опасаетесь погубить душу?

Морель печально улыбнулся.

— Граф, сказал он: клянусь вам, душа моя уже не мне принадлежить.

Слушайте, Морель, продолжал Монте-Кристо: вы знаете, что у меня на свете нет ни одного родственника. Я привык смотреть на вас как на сына. А чтобы спасти сына я пожертвую жизнью и тем более состоянием.

Что вы хотите сказать?

Я хочу сказать: вы покидаете жизнь, потому что не знаете еще всех ее наслаждений. Вы не знаете всех наслаждений, которые может доставить в жизни огромное богатство. Морель, у меня около ста миллионов. Я отдаю их вам. С таким состоянием вы можете достигнуть всех целей, какие бы ни предположили себе. Вы честолюбивы? Все дороги открыты вам. Поворачивайте мир, изменяйте его лицо, предпринимайте самые безумные потехи, будьте безнаказанно преступны, если хотите, но только живите.

— Граф, вы дали мне слово, холодно отвечал Морель: вирочем, прибавил он, вынув часы: теперь уже половина две надцатого.

Морель! подумайте… на моих глазах, в моем доме?... Ну, так позвоњте мне уехать, сказал Морель мрачно: иначе я подумаю, что вы любите меня не для меня, а для себя. И он встал.

Хорошо, сказал Монте-Кристо, у которого лицо онять прояснилось: вы непременно хотите, вы непреклонны. Да! вы истинно несчастны и, вы сами сказали, только чудо могло бы спасти вас. Садитесь, Морель; погодите.

Морель повиновался. Монте-Кристо в свою очередь встал, отпер шкаф и вынул небольшой серебряный ларчик, удивительной чеканной работы. Четыре угла этого ларчика изображали четыре человеческие фигуры наподобие кариатид, в положении и с выражением отчаянного порыва, символа душ, жаждущих неба.

Монте-Кристо поставил этот ларчик на стол, вынул из него золотую коробочку, которой крышка открывалась секретною пружиной. Коробочка содержала в себе маслянистое мягкое вещество, которого цвету невозможно было определить, потому что отражения полированного золота коробочки и изумрудов, которыми она была усыпана, представляли

смесь тысячи отливов.

Граф зачерпнул этого вещества на золотую чайную ложку и подал Морелю, устремив на него долгий проницательный взгляд. Тогда можно было приметить, что цвет этого вещества зеленоватый.

— Вот, чего вы просили у меня, сказал он: вот, что я обещал вам.

— Благодарю вас, сказал молодой человек, принимая ложку: благодарю вас от всей души. Прощайте, благородный и великодушный друг мой. Я пойду, скажу Валентине все, что вы сделали для меня.

И Морель медленно, пожимая левою рукой руку Монте-Кристо, проглотил или, лучше сказать, всосал таинственную пищу. Оба замолчали. Али принес трубки, подал кофе и опять исчез. Мало-по-малу свет ламп потуск и благоухание курильниц показалось Морелю менее проницательным. МонтеКристо уселся против него в тени. Морель видел только блестящие его глаза. Необъятная тоска овладела молодым человеком.. Трубка выскользнула у него из рук; окружающие предметы постепенно теряли свои формы и цвет; отуманенным глазам его казалось, как будто двери и занавесы отворяются в

стенах.

` - Друг, сказал он: я чувствую, что я умираю. Благодарю.

Он сделал усилие, чтобы в последний раз подать руку, но не мог: рука в изнеможении опустилась. Тогда ему показалось, что Монте-Кристо улыбается, но уже не той странной и ужасной улыбкой, в которой иногда можно было подсмотреть тайну его глубокой души; но с благодушным состраданием отца, который выслушивает бред ребенка. В то же время граф выростал в его глазах. Его фигура, почти вдвое больше обыкновенного, рисовалась на красных обоях. Черные волосы были откинуты назад. Он казался гордым и грозным как один из тех ангелов, которыми грозят грешникам в день страшного суда.

сел.

Морель в изнеможении опрокинулся на спинку своих креПостепенное оцепенение разлилось по всем жилам. В голове расположился другой порядок мыслей, как в калейдоскопе другой порядок узоров. Он уже не чувствовал в себе жизни: ему казалось, что он погружается в сон. Он попытался еще раз подать графу руку, но на этот раз рука даже не пошевелилась; хотел сказать последнее прости, но язык, как будто камень, завалил горло. Отягченные глаза сами собой закрылись, однако ж сквозь веки он увидел дви жущуюся тень и узнал графа, который встал и отворил дверь. Тогда из соседней комнаты вдруг разлился необычайно - яркий свет и на пороге явилась женщина редкой красоты. Она была бледна, но иежно улыбалась и походила на ангела милосердия, укрощающего ангела мести.

Это уже небо открывается мне? подумал Морель, умирая: этот ангел похож на того, которого я лишился.

Монте-Кристо указал женщине на Мореля. Она ступила несколько шагов, сложа руки и радостно улыбаясь.

Валентина! Валентина! кричал Морель из глубины души. Но уста не произнесли ни одного звука и все силы какъбудто истратились на этот порыв: он вздохнул и снова закрыл глаза. Валентина подбежала. Губы Мореля сделали еще движение.

Он зовет вас, сказал граф: он зовет вас из глубины своего сна. Это он, которому вы вверили свою участь и у которого смерть хотела похитить вас! Но, к счастью, я победил смерть! Валентина, отныне вы на земле уже не расстанетесь с ним, потому что он бросился в могилу, чтобы найти вас. Без меня вы оба умерли бы. Я обеих вас возвращаю друг другу. Пусть Бог зачтет мне эти две жизни, которые я спасаю.

Валентина схватила руку Монте-Кристо и в порыве восторгу прижала к своим губам.

О! благодарите меня! сказал граф: повторяйте мне, неутомимо повторяйте мне, что я осчастливил вас! Вы не знаете, как необходимо мне это убеждение!

О! да, да! я благодарю вас от всего сердца! сказала Валентина: и, если вы сомневаетесь в моей искренности, спросите у Гаиде, спросите у моей милой сестры Гаиде, которая своими рассказами о вас помогла мне дождаться этого счастливого дня.

Так слушайте, Валентина, сказал граф с видимым волнением: у меня есть просьба до вас.

До меня?... Боже мой! неужели я так счастлива?

Да; вы назвали Гаиде своею сестрой. Пусть она в самом деле будет вашею сестрой, Валентина. Возвратите ей все, чем считаете себя в долгу у меня. Будьте вы с Морелем ее покровителями, потому что… (голос графа готов был угаснуть) потому что отныне она останется одна в мире.

Одна в мире! повторил голос позади графа: отчего же? Монте-Кристо оборотился. Гаиде, бледная, испуганная, смотрела на графа в смертельном оңепенении.

— Оттого, что завтра, дочь моя, ты будешь свободна, отвечал граф: оттого, что ты займешь в свете место, которое прилично тебе, княжеской дочери; оттого, что я не хочу, чтобы моя участь затемняла твою. Ты дочь Али-Тебелина. Я возвращаю тебе богатство и имя твоего отца.

Гаиде побледнела, развела руки, как-бы предаваясь на волю Божью, и глухим от слез голосом сказала:

Так ты покидаешь меня, повелитель мой?

Гайде! Гайде! ты молода, ты прекрасна! Забудь обо мне, забудь мое имя и будь счастлива.

Хорошо, сказала Гаиде: твоя воля будет исполнена, повелитель. Я забуду твое имя и буду счастлива. Она медленно оборотилась, чтобы идти.

— Ах, Боже мой! вскричала Валентина: разве вы не видите, как она бледна! разве вы не понимаете, как она страдает?

— Почему же ты думаешь, что он должен понимать, сестра моя? оглянувшись возразила Гаиде, с раздирающим сердце выражением: он мой господин, я его раба: он вправе ничего не видеть.

Граф затрепетал от звуку этого голосу, который разбудил самые тайные струны его сердца. Глаза его встретились с глазами девушки и едва вынесли их блеск.

Боже мой! Боже мой! сказал он: неужели это правда? Неужели ты не можешь расстаться со мною, Гаиде?

Я молода, отвечала она кротко: я люблю жизнь, которуюты умел так украсить, и мне больно было. бы умереть.

Это значит: если бы я оставил тебя…

Я умерла бы, повелитель мой.

Так ты меня любишь?

О! Валентина, он спрашивает люблю ли я его! Валенти на, скажи ему, любишь ли ты Максимилиана!

У Монте-Кристо грудь расширилась, сердце развязалось. Он распростер руки. Гаиде вскрикнула и бросилась к нему на грудь.

— О, да! я люблю тебя! сказала она: я люблю тебя, как любят отца, брата, мужа! Я люблю тебя, как любят жизнь, как любят своего ангела-хранителя, потому что ты для меня прекраснее, лучше и выше всех Божиих созданий.

Ну, пусть же будет так, как ты хочешь, милый ангел мой, сказал граф: Бог вооружил меня против врагов моих и даровал мне победу. Я вижу, Бог не хочет положит угрызение в конец моего пути. Я хотел наказать себя за победу, Бог хочеть простить. Люби же меня, Гаиде! Кто знает, твоя любовь, может-быть, заставить меня забыть то, что мне нужно забыть.

О чем ты говоришь, повелитель мой? спросила девушка. - Я говорю, что одно твое слово, Гаиде, просветило меня больше двадцатилетней моей медленной мудрости. У меня ничего нет на свете кроме тебя, Ганде. Через тебя я привязываюсь к жизни; через тебя я могу еще страдать; через тебя я могу быть счастливым.

Слышишь, Валентина! вскричала Гаиде: он говорит, что через меня он может страдать, через меня, когда я отдаю жизнь за него!

Граф на мгновение задумался.

— Истину ли я увидел? сказал он потом: но всё-равно, Боже мой, всё-равно! Будь награда, будь это наказание: я принимаю эту участь… Пойдем, Гаиде, пойдем.

Монте-Кристо одною рукой обвил стан Гаиде, а другою пожал руку Валентине и исчез.

Прошло около часу, впродолжении которого Валентина стояла чуть дыша, безмолвно и неподвижно устремив глаза на Мореля. Наконец она почувствовала, что сердце его бьется. Чуть приметное дыхание раскрыло губы и легкий трепет, предвестник возвращения жизни, пробежал по всему телу молодого человека. Наконец глаза открылись, но были еще мутны. Потом малопо-малу взгляд просветлел, сделался определенным. С зрением возвратилось и чувство; с чувством — страдание.

О! вскричал он с глубоким отчаянием: я еще живу! Монте-Кристо обманул меня.

И он протянул руку к столу, чтобы схватить нож. - Друг! сказала Валентина с восхитительною улыбкой: проснись же и взгляни сюда!

Морель пронзительно вскрикнул и, в чаду сомнения, какъбудто ослепленный небесным видением, упал на колени.

Поутру, Морель и Валентина, прохаживались, рука-об-руку. Валентина рассказывала, как Монте-Кристо явился в ее комнате, как открыл ей преступление убийцы и как спас от страшной смерти.

Они нашли дверь грота отворенною и вышли. На утренней лазури неба угасали последние звезды ночи. Неподалеку от берега они увидели человека, который, казалось, ждал, чтобыего подозвали.

Ах, это Джакобо, капитан яхты! сказала Валентина, и махнула рукою.

Джакобо подошел.

Что скажете? спросил Морель.

Граф поручил отдать вам это письмо.

От графа… письмо! с изумлением проговорили молодые люди вместе.

Точно так.

Морель распечатал и прочитал:

«Любезный Максимилиан,

«Для вас стоит яхта на якоре. Джакобо отвезет вас в Ливорно, где Ноартие дожидается своей внучки, чтобы благословить ее перед венцом. Все, что находится в этом гроте, друг мой, мой дом на Елисейских Полях и моя дача в Трепоре, составляют свадебный подарок от Эдмона Дантеса сыну его хозяина, Морелю. Мадмоазель де-Вильфор я прошу принять половину всего этого, потому что вместе с тем умоляю ее отказаться в пользу бедных города Парижа от всего имущества, следующего ей после отца, который помешался, и после брата, который скончался, в минувшем сентябре, вместе с матерью.

«Попросите ангела, который будет охранять вашу жизнь, Морель, пусть помолится иногда за человека, который подобно сатане, на минуту почел себя равным Богу и который со всем смирением христианина познал, что в руках единого Бога верховное могущество и беспредельная мудрость. Эти молитвы смягчат, может быть, угрызения, которые он уносит в глубине своего сердца.

«Живите и будьте счастливы, милые дети моего сердца, и никогда не забывайте, что доколе Богу не угодно будет раскрыть человеку будущего, вся человеческая мудрость всегда будет заключаться в этих двух словах: «Жди и надейся!»

«Ваш друг, Эдмон Дантес, граф Монте-Кристо.» Во время чтения этого письма, из которого Валентина впервые узнала о помешательстве отца и смерти брата, девушка побледнела; болезненный вздох вырвался из груди и тихие, но жгучие слезы покатились по щекам. Счастье дорого обошлось ей.

Морель с беспокойством осматривался кругом.

Но граф, право, преувеличивает свое великодушие! сказал он. Валентина удовольствовалась бы и моим скромным состоянием. Где же граф? Проводите меня к нему. Джакобо вместо ответа указал на горизонт.

Как! что вы хотите сказать? спросила Валентина: где же граф? где Гаиде?

— Посмотрите, отвечал Джакобо.

Молодые люди устремили взоры в ту сторону, куда указывал моряк, и на темно-синей черте, которая отделяла край неба от края моря, увидели белый парус величиною с крыло

Уехал! вскричал Морель: уехал! Прощай, друг мой! прощай, мой отец!

Уехали! прошептала Валентина. Прощай, друг мой! прощай, сестра моя!

Кто знает, увидим ли мы их когда-нибудь! сказал Морель, отирая слезу.

— Друг мой, отвечала Валентина, граф говорит, что вся мудрость человеческая заключается в двух словах: Жди и надейся!