К книге

Дьюма-Ки · Как рисовать картину (VI)

Как рисовать картину (VI)

Дьюма-Ки · Стивен Кинг · глава 7 из 14 · 25 575 слов

Умейте сосредоточиться. Есть разница между хорошей картиной и ещё одной поделкой, отображающей мир, в котором их и так полным полно.

Элизабет Истлейк не знала себе равных, когда дело доходило до умения сосредотачиваться; помните, она в прямом смысле этого слова врисовала себя в этот мир. И когда голос, вселившийся в Новин, рассказал ей о сокровищах, она сосредоточилась и нарисовала их разбросанными по песчаному дну Залива. А как только шторм вытащил их из песка, эта восхитительная россыпь оказалась на столь малой глубине, что в середине дня солнечные лучи могли отражаться от драгоценных вещичек и посылать зайчики к поверхности воды.

Она хотела порадовать папочку. А ей самой требовалась только фарфоровая кукла.

Папочка говорит: «Любая кукла — твоя, это законное вознаграждение», — и да поможет ему за это Бог.

Она до пухлых коленок вошла вместе ним в воду, указывая, говоря: «Они там. Плыви, пока я не скажу: стоп».

Она осталась на месте, а он двинулся дальше и спиной плюхнулся в воду. Ей показалось, что ласты у него размером с маленькую вёсельную лодку. Позже она их такими и нарисовала. Он плюнул в маску. Прополоскал её, надел. Вставил в рот загубник дыхательной трубки. Поплыл в залитую солнцем синеву, лицом вниз, его тело сливалось с движущимися бликами, которые превращали зеркальные волны в золото.

Я всё это знаю. Что-то нарисовала Элизабет, что-то — я.

Я выигрываю, ты выигрываешь.

Она стояла по колено в воде, с зажатой под мышкой Новин, наблюдая, а потом няня Мельда, тревожась, как бы волны не сшибли девочку с ног, криками вернула её на Тенистый берег, так они называли это место. Они постояли рядом. Элизабет крикнула Джону: «Стоп!» Они увидели, как ласты поднялись над водой, и он нырнул в первый раз. Находился под водой секунд сорок, появился в фонтане брызг, выплюнул загубник.

Он говорит: «Будь я проклят, если там что-то не лежит».

А вернувшись к маленькой Либбит, он обнимает её обнимает её обнимает её.

Я это знал. Я это рисовал. Вместе с красной корзиной для пикника на одеяле, которое лежало неподалёку, и гарпунным пистолетом на крышке корзины.

Он снова ушёл в воду и на этот раз вернулся с грудой старинных вещей, которые прижимал к груди. Потом он воспользуется корзиной, с которой няня Мельда ездила на рынок. Со свинцовым грузом на дне, корзина легче уходила под воду. Ещё позднее появился газетный фотоснимок: добытые из-под воды вещи («сокровище»), лежащие перед улыбающимся Джоном Истлейком и его талантливой, умеющей яростно сосредотачиваться дочерью. Но фарфоровой куклы на этом фотоснимке нет.

Потому что фарфоровая кукла — нечто особенное. Она принадлежала Либбит. Её законное вознаграждение.

Именно эта кукла-тварь довела Тесси и Ло-Ло до смерти? Она создала большого мальчика. В какой степени Элизабет приложила к этому руку? Кто был художником, а кто — чистым холстом?

На некоторые вопросы убедительных ответов я так и не нашёл, но сам рисовал и знаю, когда дело касается живописи, вполне уместно перефразировать Ницше: если очень уж сосредоточиться, сосредоточение поглотит тебя.

Иной раз и навсегда.

Глава 11 ВЗГЛЯД С ДЬЮМЫ

i

Ранним утром следующего дня мы с Уайрманом стояли в Заливе. Вода (такая холодная, что поначалу глаза полезли на лоб) поднималась до середины голени. Уайрман вошёл в воду первый, я — за ним, без единого вопроса. Без единого слова. Оба с чашечками кофе. Уайрман был в шортах, мне пришлось задержаться, чтобы закатать брюки до колен. Позади нас, у края мостков, Элизабет сутулилась в инвалидном кресле. Она мрачно смотрела на горизонт, а по подбородку текла слюна. Большая часть её завтрака лежала на подносе. Что-то она съела, остальное рассыпала. Её волосы висели свободно, их подхватывал тёплый бриз, дующий с юга.

Вода вокруг нас пребывала в постоянном движении. Как только я привык к этим ласковым прикосновениям, они мне понравились. Сначала набегающая волна создавала ощущение, что ты каким-то чудом сбросил фунтов двенадцать. Затем отходящий поток маленькими щекочущими водоворотами вытаскивал песок между пальцев. В семидесяти или восьмидесяти ярдах от нас два жирных пеликана прочертили линию поперёк утра. Потом сложили крылья и упали, как камни. Один поднялся с пустым мешком, второй — с завтраком в клюве. Едва пеликан оторвался от воды, маленькая рыбка исчезла в его глотке. Всё это напоминало танец, повторяющийся с древних времён, но по-прежнему радующий глаз. Где-то южнее, в глубине острова, там, где росли зелёные джунгли, кричала другая птица: «О-ох! О-ох!». Снова и снова.

Уайрман повернулся ко мне. Не двадцатипятилетний, конечно, но за время нашего знакомства он никогда не выглядел так молодо. Из левого глаза полностью исчезла краснота, и уже не было ощущения, что он никак не связан с правым и смотрит сам по себе. Я не сомневался в том, что этот глаз меня видит; видит меня очень хорошо.

— Сделаю для тебя что угодно, — заговорил Уайрман. — В любой момент. Пока я жив. Ты зовёшь — я прихожу. Ты просишь — я делаю. Это подписанный чек без проставленной суммы. Тебе понятно?

— Да, — отозвался я. Мне было понятно и кое-что ещё: если кто-то предлагает тебе чек без проставленной суммы, ты никогда, никогда не должен его обналичивать. Над этим мне даже не было необходимости размышлять. Иногда осознание обходит мозг стороной, и ответ ты получаешь прямо от сердца.

— Вот и хорошо, — кивнул он. — Это всё, что я хотел тебе сказать.

Я услышал храп. Оглянулся и увидел, что подбородок Элизабет упал на грудь. Одна рука сжимала кусок тоста. Ветер кружил волосы.

— Она вроде бы похудела, — заметил я.

— Потеряла двадцать фунтов с Нового года. Раз в день я подсовываю ей эти белковые высококалорийные коктейли, «Иншуэ», так они называются, но она не всегда их пьёт. А что с тобой? Ты так выглядишь только потому, что слишком много работаешь?

— Как выгляжу?

— Будто собака Баскервилей отхватила кусок твоей левой ягодицы. Если причина в том, что ты слишком много времени проводишь за мольбертом, может, тебе стоит сбавить темп и немного развеяться. — Он пожал плечами. — «Это наше мнение, мы будем рады услышать ваше», — как говорят на «Шестом канале».

Я стоял на прежнем месте, чувствуя, как вода поднимается и опускается, думал о том, что мне сказать Уайрману. Как много я могу сказать Уайрману. Ответ долго искать не пришлось: всё или ничего.

— Пожалуй, мне лучше рассказать тебе о том, что произошло прошлой ночью. Но ты должен пообещать, что не вызовешь людей в белых халатах.

— Хорошо.

И я рассказал, как закончил портрет практически в темноте. Как увидел правую руку и кисть. Как потом увидел двух мёртвых девочек на лестнице и потерял сознание. К тому времени, когда рассказал всё, мы уже вышли из воды и направились к мосткам, где храпела Элизабет. Уайрман начал очищать её поднос, скидывая всё в пластиковый мешок, который достал из пакета, что висел на ручке шезлонга.

— Что-нибудь ещё? — полюбопытствовал он.

— Этого недостаточно?

— Просто спрашиваю.

— Больше ничего. Спал как младенец до шести утра. Потом загрузил тебя… твой портрет на заднее сиденье автомобиля и приехал сюда. Между прочим, когда ты наконец посмотришь его?

— Всему своё время. Загадай число между одним и десятью.

— Что?

— Доставь мне удовольствие, мучачо. Я загадал.

— Готово.

Какое-то время он молчал, глядя на Залив, потом спросил:

— Девять?

— Нет. Семь. Он кивнул.

— Семь, — побарабанил пальцами по груди, потом опустил руку на колено.

— Вчера я мог бы сказать тебе. Сегодня — нет. Моя телепатия, её зачатки, исчезли. Это более чем справедливая сделка. Уайрман теперь такой, каким был, и Уайрман говорит: muchas gracias.

— И каковы твои выводы? Если ты их сделал.

— Сделал. Выводы таковы: ты не безумец, если ты этого боишься. Похоже, на Дьюма-Ки люди увечные обретают что-то особенное, а когда расстаются с увечьем, это особенное у них изымается. Я вот излечился. Ты по-прежнему увечный, а потому особенный.

— Я не очень понимаю, к чему ты клонишь.

— Потому что ты пытаешься усложнить простое. Посмотри перед собой, мучачо. Что ты видишь?

— Залив. Ты называешь его caldo largo.

— И на что уходит у тебя большая часть времени, отданная рисованию?

— На Залив. Закаты над Заливом.

— И что есть рисование?

— Полагаю, рисование — это видение.

— Без «полагаю» мог бы и обойтись. И какое видение на Дьюма-Ки?

Чувствуя себя ребёнком, не уверенным в правильности ответа на заданный вопрос, я сказал:

— Особое видение?

— Да. Так что ты думаешь, Эдгар? Были мёртвые девочки прошлой ночью в твоём доме или нет?

Я почувствовал, как по спине пробежал холодок.

— Вероятно, были.

— И я так думаю. Думаю, ты видел призраков её сестёр.

— Я их испугался, — прошептал я.

— Эдгар… Сомневаюсь, что призраки могут причинить вред людям.

— Если речь идёт об обычных людях в обычных местах. Он кивнул с неохотой.

— Ладно. И что ты собираешься делать?

— Чего я не собираюсь, так это уезжать. Я ещё не закончил здесь свои дела.

Думал я не о выставке… не о мыльном пузыре славы. На кону стояло большее. Я просто не знал, что именно. Пока не знал. Если б попытался облечь свои мысли в слова, получилась бы какая-нибудь глупость, вроде записки в печенье с сюрпризом. Что-то со словом «судьба».

— Хочешь переехать в «Паласио»? Пожить с нами?

— Нет. — Я опасался, что этим могу только всё усугубить. И потом, мне нравилось жить в «Розовой громаде». Я в неё влюбился. — Но, Уайрман, попробуешь что-нибудь выяснить о семье Истлейков вообще и об этих двух девочках в частности? Если ты теперь можешь читать, пороешься в Интернете… Он сжал мою руку.

— Пороюсь, будь уверен. Возможно, и ты сможешь внести свою лепту. Мэри Айр собирается взять у тебя интервью, так?

— Да. Через неделю после моей так называемой лекции.

— Спроси её об Истлейках. Может, сорвёшь банк. В своё время мисс Истлейк немало сделала для художников.

— Хорошо.

Он взялся за ручки инвалидного кресла, в котором спала Элизабет, развернул его к дому с оранжевой крышей.

— А теперь пойдём и посмотрим на мой портрет. Хочу увидеть, как я выглядел, когда ещё думал, что Джерри Гарсия[121] может спасти мир.

ii

Я припарковался во дворе рядом с серебристым «мерседес-бенцем» эпохи вьетнамской войны, принадлежащим Элизабет Истлейк. Вытащил портрет из моего куда более скромного «шевроле», поставил вертикально, придержал, чтобы Уайрман мог на него взглянуть. И пока он молча разглядывал свой портрет, мне в голову пришла странная мысль: я словно портной, стоящий у зеркала в примерочной ателье мужской одежды. И скоро заказчик или скажет мне, что сшитый мной костюм ему нравится, или, с сожалением покачав головой, откажется от него.

С юга, из джунглей Дьюмы, как я называл эту часть острова, вновь донеслось птичье предупреждение: «О-ох!»

Наконец я не выдержал:

— Скажи что-нибудь, Уайрман. Скажи что-нибудь.

— Не могу. Нет слов.

— У тебя? Быть не может.

Но когда он оторвал взгляд от портрета, я понял, что это правда. Уайрман выглядел как человек, которого только что огрели обухом по голове. Я, конечно, уже понимал, что мои картины воздействовали на людей, но реакция Уайрмана в то мартовское утро была уникальной.

В себя его привёл только резкий стук. Элизабет проснулась и забарабанила по подносу.

— Сигарету! — выкрикнула она. — Сигарету! Сигарету! Некоторым привычкам, похоже, нипочём и туман болезни Альцгеймера. Часть её мозга, которая жаждала никотина, так и не угасла. Элизабет курила до самого конца.

Уайрман достал из кармана пачку «Америкен спиритс», вытряхнул сигарету, сунул в рот, раскурил, протянул Элизабет.

— Если я отдам вам сигарету, вы себя не подожжёте, мисс Истлейк?

— Сигарету!

— Не очень убедительный ответ, дорогая.

Но сигарету он ей отдал, и Элизабет взялась за неё, как профессионал — никаких следов болезни Альцгеймера, — глубоко затянулась и выпустила дым через ноздри. Потом откинулась на спинку кресла, напоминая уже не капитана Блая на полуюте, а президента Франклина Рузвельта на трибуне. Не хватало лишь зажатого в зубах мундштука. И самих зубов, конечно.

Уайрман вновь перевёл взгляд на портрет.

— Ты же не собираешься просто так его отдать? Это несерьёзно. Нельзя этого делать. Это же потрясающая работа!

— Портрет твой. Говорить тут не о чем.

— Ты должен показать его на выставке.

— Не уверен, что это хорошая идея…

— Ты сам говорил, что как только картина закончена, она, вероятно, больше не может повлиять…

— Да, вероятно.

— Мне этого достаточно, и «Скотто» — более безопасное место, чем этот дом. Эдгар, портрет заслуживает того, чтобы его увидели. Чёрт, он нуждается в том, чтобы его увидели.

— Это ты, Уайрман? — спросил я с искренним любопытством.

— Да. Нет. — Он ещё несколько секунд смотрел на портрет, потом повернулся ко мне: — Я хотел быть таким. Может, и был — несколько лучших дней в самом лучшем году моей жизни. — И неохотно добавил: — В моём самом идеалистическом году.

Какое-то время мы молча смотрели на портрет, а Элизабет дымила, как паровоз. Как старый поезд Чу-чу.

Первым заговорил Уайрман.

— Мне многое непонятно, Эдгар. Со времени моего приезда на Дьюма-Ки вопросов у меня больше, чем у четырёхлетнего мальчика, когда ему пора спать. Но вот с одним у меня полная ясность. Я точно знаю, почему ты хочешь остаться здесь. Если бы я мог создавать такое, то остался бы здесь навсегда.

— Годом раньше я рисовал только завитушки в блокнотах во время телефонных разговоров.

— Это ты уже говорил. Скажи мне вот что, мучачо. Глядя на этот портрет… и думая об остальных картинах, которые написал… ты согласился бы избежать несчастного случая, лишившего тебя руки? Изменил бы прошлое, если б мог?

Я подумал, как рисовал в «Розовой малышке» под гремящий рок-н-ролл. Подумал о Великих береговых прогулках. Подумал даже о старшем ребёнке Баумгартенов, кричащем: «Эй, мистер Фримантл, хороший бросок!» — после того, как я возвращал ему фрисби. Потом подумал о том, как очнулся на больничной койке, как мне было ужасно жарко, как разбегались и путались мысли, как иногда я не мог вспомнить даже своё имя. Подумал о распирающей меня злости. Об осознании (оно пришло во время телевизионного шоу Джерри Спрингера), что я лишился части моего тела. Тогда я начал плакать и долго не мог остановиться.

— Будь такая возможность, я бы тут же всё переменил.

— Понятно, — кивнул он. — Я спрашивал из любопытства. — Уайрман повернулся к Элизабет, чтобы забрать окурок.

Она вытянула руки, как младенец, у которого отняли игрушку:

— Сигарету! Сигарету! СИГАРЕТУ!

Уайрман затушил окурок о каблук сандалии, а через мгновение Элизабет успокоилась, забыла о сигарете, поскольку организм насытился никотином.

— Побудешь с ней, пока я отнесу картину в холл? — спросил Уайрман.

— Конечно. Уайрман, я только хотел сказать…

— Я знаю. Твоя рука. Боль. Жена. Я задал глупый вопрос. Это ясно. А сейчас позволь мне убрать эту картину в безопасное место. Когда Джек приедет в следующий раз, пришли его сюда, хорошо? Мы аккуратно завернём портрет, и Джек сможет отвезти его в «Скотто». Но я собираюсь везде написать «НДП», прежде чем портрет отправится в Сарасоту. Если ты отдаёшь его мне, он — мой. Только так, и не иначе.

В джунглях на юге птица вновь подняла тревожный крик: «О-ох! О-ох! О-ох!»

Я хотел сказать ему что-то ещё, объяснить, но он уже уносил портрет в дом. А кроме того, оставался его вопрос. Его глупый вопрос.

iii

На следующий день Джек Кантори отвёз «Смотрящего на запад Уайрмана» в «Скотто», и Дарио позвонил мне, едва портрет достали из упаковочного картона. Заявил, что никогда не видел ничего подобного, и высказал пожелание сделать портрет и цикл «Девочка и корабль» главным элементом, на котором будет строиться вся экспозиция. Сам факт, что эти картины не продаются, только разжигал интерес. В этом у него не было никаких разногласий с Джимми. Я с ним тоже спорить не собирался. Он спросил, готовлюсь ли я к лекции, и я ответил, что размышляю над этим. Он меня похвалил, добавил, что это событие уже вызывает «необычайный интерес», хотя никакой рекламы ещё не было.

— Плюс, разумеется, по электронной почте мы разошлём фотографии картин всем нашим клиентам.

— Великолепно, — ответил я, но ничего великолепного не чувствовал. В первую декаду марта я ощущал непонятную апатию. На работу она не влияла. Я нарисовал ещё один закат и ещё одну картину из цикла «Девочка и корабль». Каждое утро я прогуливался у воды с холщовой сумкой на плече, собирая раковины и другой интересный мусор, который могли вынести на берег волны. Я нашёл большое количество банок из-под пива и газировки (обычно выглаженных водой и белых, как беспамятство), несколько презервативов, детский пластиковый бластер, трусики от бикини. Ни одного теннисного мяча. Мы с Уайрманом пили зелёный чай под полосатым зонтом. Я уговаривал Элизабет съесть салат с тунцом и салат с макаронами, обильно политые майонезом убеждал её пить через соломинку молочные коктейли «Иншуэ». Один раз сел на мостки рядом с её инвалидным креслом и принялся стачивать загадочные кольца жёлтых мозолей с её больших старых ступней.

Чего я не делал, так это не готовил тезисов к моей «художественной лекции», и когда Дарио позвонил, чтобы сказать, что она перенесена в лекционный зал библиотеки, вмещающий двести человек, я похвалил себя за пренебрежительный тон своего ответа, скрывающий застывшую в жилах кровь.

Две сотни человек означали четыреста глаз, нацеленных на меня.

И ещё я не писал приглашения, не бронировал номера в сарасотском «Ритц-Карлтоне» на пятнадцатое и шестнадцатое апреля и не фрахтовал «Гольфстрим», чтобы привезти толпу друзей и родственников из Миннесоты.

Сама идея, что у кого-то из них может возникнуть желание посмотреть на мою мазню, начала казаться абсурдной.

А идея, что Эдгар Фримантл, годом раньше до хрипоты споривший с сент-полским комитетом строительства о разведочном бурении скального основания, будет читать лекцию настоящим ценителям живописи, представлялась уже абсолютно безумной.

Нет, реальность картин не ставилась под сомнение, а работа… Господи, какое же я получал от неё наслаждение. Стоя на закате перед мольбертом в «Розовой малышке», раздевшись до трусов, слушая «Кость» и наблюдая, как «Девочка и корабль № 7» появлялись из белого с пугающей скоростью (словно вырастали из тумана), я испытывал невероятный прилив жизненных сил, ощущал себя человеком, который находится в нужном месте и в нужное время, идеально подогнанным шарниром. Корабль-призрак развернулся ещё больше, букв в названии прибавилось: теперь я видел «Персе». Любопытства ради я вписал это слово в поисковую строку Гугла, получил только одну ссылку… наверное, установил мировой рекорд. Так называлась частная школа в Англии, выпускники которой именовали себя старыми персейцами. О школьном корабле не было ни единого упоминания — ни о трёхмачтовом, ни о каком-то другом.

На этой последней картине в вёсельной лодке сидела девочка в зелёном платье, лямки которого пересекались на её голой спине, а вокруг лодки, практически в стоячей воде, плавали розы. Картина будоражила.

Я чувствовал себя счастливым, когда гулял по берегу, ел ленч, пил пиво — один или с Уайрманом. Я чувствовал себя счастливым, когда рисовал. Более чем счастливым. Когда я рисовал, мне казалось, что до приезда на Дьюма-Ки я и не осознавал, какой полноценной и многогранной может быть жизнь. Но когда я думал о предстоящей выставке в «Скотто», и обо всём необходимом для того, чтобы эта выставка прошла успешно, мой разум впадал в ступор. Я не просто боялся — паниковал.

Я забывал о самых простых вещах, скажем, не открывал электронные письма от Дарио, Джимми и Элис Окойн из «Скотто». Если Джек спрашивал, греет ли меня мысль о том, что выступать я буду в аудитории Гелдбарта, я говорил ему: «да-да», — потом просил съездить в Оспри, чтобы заправить «шеви» бензином, и забывал о его вопросе. Когда Уайрман спрашивал, говорил ли я с Элис Окойн о том, как группировать картины, я предлагал побросать теннисный мяч, потому что Элизабет нравилось наблюдать за его полётом.

Наконец, примерно за неделю до назначенной лекции, Уайрман сказал, что хочет показать мне одну свою поделку.

— Хочу услышать твоё мнение. Как художника.

На столике, в тени полосатого зонта (мы с Джеком отремонтировали его с помощью изоленты) лежала чёрная папка. Я открыл её и достал глянцевую брошюру.

Лицевую сторону украшала одна из моих ранних картин, «Закат с софорой», и я подивился тому, как профессионально выглядела обложка. Под репродукцией было написано:

Доогая Линии!

Вот чем я занимаюсь во Флориде. И хотя знаю, что ты крайне занята….

* * *

Под «крайне занята» была нарисована стрелка. Я вскинул глаза на Уайрмана, который бесстрастно наблюдал за мной. Позади него Элизабет смотрела на Залив. Не знаю, разозлился ли я на него за такое вот вторжение в мою личную жизнь или почувствовал облегчение. По правде говоря, ощущал и то, и другое. И я не мог вспомнить, чтобы называл при нём мою старшую дочь Линии.

— Шрифт ты можешь выбрать любой, — заметил он. — Этот, на мой взгляд, излишне девчачий, но моему соавтору нравится. И имя в первой строке всегда можно поменять. Приглашения получатся индивидуальные. Это же просто удовольствие, делать их на компьютере!

Я молча раскрыл брошюру. Слева увидел «Закат с пыреем», справа — «Девочку и корабль № 1». Ниже шёл текст:

…надеюсь, ты составишь компанию на открытии выставки моих работ, которое пройдёт 15 апреля в художественной галерее «Скотто» в г. Сарасотта, штат Флорида, с семи до десяти вечера. На твоё имя заказан билет первого класса на рейс 22 «Эйр Франс». Вылет из Парижа 15-го в 8:25 утра, прибытие в Нью-Йорк в 10:15 утра. Тебе так же заказан билет на рейс 496 «Дельты». Время вылета из аэропорта им. Кеннеди в 13:20, прибытие в Сарасоту в 16:30. Лимузин будет ждать тебя в аэропорту и доставит в отель «Ритц-Карлтон», где за тобой зарезервирован номер 15 по 17 апреля.

Под последней строчкой была ещё одна стрелка. Я озадаченно посмотрел на Уайрмана. Его лицо по-прежнему не выражало никаких эмоций, но я заметил пульсирующую на правом виске жилку. Позже я услышал от него: «Я знал, что ставлю на кон нашу дружбу, но кто-то должен был что-то сделать, и к тому моменту мне стало ясно, что ты не собираешься ударить пальцем о палец».

Я перевернул страницу брошюры. Ещё две репродукции. «Закат с раковиной» слева и рисунок моего почтового ящика, без названия, справа. Очень ранний рисунок, сделанный цветными карандашами «Винус», но мне понравился цветок, растущий около деревянного столба (ярко-жёлтый, с чёрным «глазом» по центру), и вообще на репродукции рисунок выглядел очень неплохо, словно его нарисовал человек, который знал это дело. Или собирался узнать.

Текст под рисунком был коротким:

Если ты не сможешь приехать, я, безусловно, пойму (Париж — не ближний свет), но очень надеюсь, что ты приедешь.

Я сердился, но дураком-то не был. Выставка требовала подготовки. Вероятно, Уайрман решил, что это его работа.

«Илзе, — подумал я. — В этом ему наверняка помогала Илзе».

Я ожидал увидеть ещё одну репродукцию на задней стороне обложки, но ошибся. Увидел другое, и сердце защемило от удивления и любви. Отношения с Мелиндой давались мне с трудом, отнимали много сил, но любил я её ничуть не меньше Илзе, и мои чувства предельно ясно иллюстрировала чёрно-белая фотография, с линией сгиба посередине и двумя обтрёпанными углами. И фотография имела право выглядеть старой, потому что Мелинде, которая стояла рядом со мной, было годика четыре. То есть сфотографировали нас восемнадцатью годами раньше. Она была в джинсах, ковбойских сапожках, рубашке с длинными рукавами и соломенной шляпе. Мы только что вернулись из «Плизант-Хилл-фармс» в Техасе, где она иногда каталась на пони которого звали… Сахарок? Я подумал, что да. В любом случае, мы стояли на дорожке у нашего первого маленького дома в Бруклин-парк, я — в линялых джинсах, белой футболке с короткими, закатанными на плечи рукавами, с зачёсанными назад волосами, бутылкой пива «Грейн белт» в руке и улыбкой на лице. Линии одну руку сунула в карман джинсов, снизу вверх смотрела на меня, и от читавшейся на её лице любви (такой сильной любви!) у меня сжалось горло. Я улыбнулся, как улыбаются в отчаянной попытке сдержать слёзы. Под фотографией было написано:

Если ты хочешь узнать, кто ещё приедет, можешь позвонить мне — 941-555-6166, или Джерому Уайрману — 941-555-8191, или маме. Она, между прочим, прилетит вместе с моим минесотскими гостями и встретит тебя в отеле.

Надеюсь, ты приедешь… в любом случае люблю тебя, моя маленькая Пони…

Папуля.

Я закрыл брошюру, которая была и письмом, и приглашением на выставку, какое-то время молча смотрел на неё. Боялся заговорить.

— Разумеется, это всего лишь макет… — Голос Уайрмана звучал неуверенно. Другими словами, говорил он в несвойственной ему манере. — Если ты против, я его выброшу и начну снова. Никаких проблем.

— Ты получил эту фотографию не от Илзе. — Я решился опробовать голосовые связки.

— Нет, мучачо. Пэм нашла её в одном из старых фотоальбомов.

И сразу всё стало ясно.

— И сколько раз ты с ней беседовал, Джером? Уайрман поморщился.

— Неприятно, конечно, но, пожалуй, ты имеешь право. Думаю, раз шесть. Начал с рассказа, что ты попал здесь в сложную ситуацию, завязал на себя многих людей…

— Какого хера! — обиженно воскликнул я.

— Людей, которые возлагают на тебя большие надежды, доверяют тебе, не говоря уже о деньгах…

— Я без труда возмещу галерее «Скотто» все деньги, потраченные на…

— Заткнись, — оборвал меня Уайрман, и никогда ещё он не говорил со мной таким неприветливым тоном. Да и такого ледяного взгляда у него я никогда не видел. — Ты же не говнюк, мучачо, вот и веди себя соответственно. Ты можешь оплатить их доверие? Можешь оплатить потерю репутации, если великий новый художник, которого они обещали представить потенциальным покупателям, не появится ни на лекции, ни на выставке?

— Знаешь, Уайрман, на выставку я могу прийти, а вот эта чёртова лекция…

— Они этого не знают! — прокричал он. Чего там, взревел. И голос у него был для этого подходящий — голос, от которого в зале судебных заседаний зазвенело бы в ушах. Элизабет этого не заметила, но сыщики серой лентой поднялись с кромки воды. — У них уже появилась забавная такая мысль, что, возможно, пятнадцатого апреля никакой выставки и не будет, что ты заберёшь свои картины, и они останутся с пустыми залами в самый прибыльный период туристического сезона, на который у них обычно приходится треть годовой выручки.

— У них нет оснований так думать, — пролепетал я, но моё лицо горело, как раскалённый кирпич.

— Нет? А как бы ты воспринял подобное поведение в своей прошлой жизни, амиго? К каким бы пришёл выводам, если бы поставщик, у которого ты заказал цемент, не привёз бы его вовремя? Или субподрядчик, ведающий установкой сантехники в новом банковском здании, не приступил к работе в оговорённый контрактом день? Ты бы чувствовал себя уверенно, имея дело с такими людьми? Ты бы поверил их оправданиям?

Я молчал.

— Дарио посылает тебе электронные письма с конкретными вопросами, касающимися организации выставки, но ответов не получает. Он и другие звонят по телефону и слышат квёлое: «Я об этом подумаю». Они бы занервничали, даже если бы имели дело с Джейми Уайетом или Дейлом Чихули,[122] но ты — не первый и не второй. Если на то пошло, ты — человек с улицы. Поэтому они звонят мне, и я делаю всё, что могу… в конце концов, я — твой грёбаный агент… но я же не художник, как по большому счёту и они. Мы — таксисты, которые пытаются принять роды.

— Я понимаю.

— А я — нет! — Он вздохнул. Тяжело вздохнул. — Ты говоришь, что с лекцией у тебя всего лишь сценический мандраж, и ты собираешься прийти на выставку. Я знаю, отчасти ты в это веришь, но, амиго, должен сказать, есть в тебе и другая часть, которая не имеет ни малейшего желания появляться в галерее «Скотто» пятнадцатого апреля.

— Уайрман, это полнейшая…

— Чушь? Ты это хотел сказать? Я звоню в «Ритц-Карлтон» и спрашиваю, забронировал ли мистер Фримантл номера на середину апреля, и мне отвечают: «Нет, нет, Нанетт». После этого я собираюсь с духом и связываюсь с твоей бывшей. В телефонном справочнике её номер больше не значится, но твоя риелтор сообщает мне его, когда я говорю, что ситуация в каком-то смысле чрезвычайная. И я сразу узнаю, что Пэм ты по-прежнему небезразличен. Она даже хочет позвонить тебе и сказать об этом, но боится, что ты пошлёшь её ко всем чертям.

Я вытаращился на него.

— И после того как мы заочно знакомимся, я узнаю, что Пэм Фримантл понятия не имеет о большой художественной выставке живописных полотен её мужа, которая должна состояться через пять недель. Это во-первых. А во-вторых… тут всё проясняется после телефонного звонка Пэм… Уайрман в это время решает кроссворд, спасибо восстановившемуся зрению… её бывший не зафрахтовал самолёт, во всяком случае, в той авиакомпании, услугами которой раньше пользовался. Так не стоит ли нам обсудить такой вариант: не принял ли Эдгар Фримантл глубоко в душе судьбоносного решения, не собирается ли, когда до выставки останется совсем ничего, послать всех на хер и свалить, как говорили во времена моей растраченной попусту юности?

— Нет, ты ошибаешься, — пробубнил я. Прозвучало неубедительно. — Просто вся эта организационная тягомотина сводит меня с ума, вот я… понимаешь, откладывал всё на потом.

Но Уайрман не знал жалости. И если бы я давал свидетельские показания, он бы уже превратил меня в маленькую лужицу топлёного сала и слёз. Судье пришлось бы объявить перерыв, чтобы пристав смог вытереть пол.

— Пэм говорит, что Сент-Пол будет выглядеть, как Де-Мойн тысяча девятьсот семьдесят второго года, если с линии горизонта убрать силуэты всех зданий, построенных «Фримантл компани».

— Пэм преувеличивает.

Он пропустил мои слова мимо ушей.

— Мне предлагается поверить, что человек, который руководил такими стройками, не может справиться с бронированием билетов на самолёт и номеров отеля? Учитывая, что нужно всего лишь снять телефонную трубку. Потому что на другом конце провода он найдёт полное взаимопонимание.

— Они не… я не… они не могут просто так…

— Ты злишься?

— Нет. — Но я злился. Прежняя злость вернулась и хотела возвысить голос, завопить, как Эксл Роуз на волне «Кости». Я коснулся пальцами лба над правым глазом, в том месте, где начала собираться боль. Сегодня о живописи не могло идти и речи, и вина лежала на Уайрмане. Он лишил меня возможности встать к мольберту. Вот тут я и пожелал ему ослепнуть. Не наполовину, а вообще. Внезапно до меня дошло: а ведь я могу нарисовать его таким. И мгновенно от злости не осталось и следа.

Уайрман увидел, как моя рука поднялась к голове, и чуть сбавил напор.

— Послушай, большинство из тех, с кем она поговорила, разумеется, не давая никаких гарантий, уже ответили: «Конечно же, да, с удовольствием». Твой бывший прораб, Анжел Слоботник сказал Пэм, что привезёт тебе банку маринованных огурцов. Она говорит, что он был в восторге.

— Маринованных яиц — не огурцов, — поправил я его, и широкое, плоское, улыбающееся лицо Большого Эйнджи возникло так близко, что я мог до него дотронуться. Анжел проработал со мной двадцать лет, пока обширный инфаркт не отправил его на покой. Анжел, который на любое задание, каким бы сложным оно ни казалось, реагировал одинаково: «Будет сделано, босс».

— Насчёт прилёта мы с Пэм всё устроили, — продолжил Уайрман. — Не только из Миннеаполиса-Сент-Пола, но и из других мест. — Он постучал пальцем по брошюре. — Рейсы «Эйр Франс» и «Дельты» — те самые, и Мелинде забронированы на них места. Она в курсе событий. Как и Илзе. Они только ждут официального приглашения. Илзе хотела тебе позвонить, но Пэм попросила её подождать. Она говорит, что отмашку должен дать ты, и если по ходу вашей семейной жизни она и допускала ошибки, то в этом, мучачо, она абсолютно права.

— Ясно, — кивнул я. — Я тебя слышу.

— Хорошо. А теперь я хочу поговорить с тобой о лекции. Я застонал.

— Если ты сделаешь ноги с лекции, то тебе будет в два раза труднее прийти на открытие выставки…

Мои глаза широко раскрылись.

— Что? — фыркнул он. — Ты не согласен?

— Сделаешь ноги? — переспросил я. — Сделаешь ноги? О чём ты?

— Сбежишь, — ответил он, и в голосе послышалась насторожённость. — Английский сленг. Загляни, к примеру, в Ивлина Во. «Офицеры и джентльмены», тысяча девятьсот пятьдесят второй год.

— Да пошёл ты в жопу, — огрызнулся я. — Эдгар Фримантл, нынешний день.

Он показал мне палец, и с того момента мы вновь поладили.

— Ты отправил Пэм фотографии, так? По электронной почте?

— Да.

— Как она отреагировала?

— Они сразили её наповал.

Я сидел, пытаясь представить себе сражённую наповал Пэм. В принципе получалось, но я видел, как изумление и восторг освещают более молодое лицо. Прошло немало лет с тех пор, как мне в последний раз удалось добиться такого эффекта.

Элизабет спала, но её волосы скользили по щёкам, и она махала рукой, как женщина, которой досаждают мухи и комары. Я поднялся, достал резинку из пакета, который висел на подлокотнике (резинок там было много, всех цветов), собрал волосы в конский хвост. Воспоминания о том, как я проделывал то же самое для Мелинды, были сладки и ужасны.

— Спасибо Эдгар. Спасибо, mi amigo.

— Так как мне это сделать? — спросил я, держа руки на голове Элизабет, ощущая мягкость её волос, как часто ощущал мягкость вымытых шампунем волос дочерей; когда память очень старается, наши тела становятся призраками, повторяют жесты, свойственные нам в далёком прошлом. — Как мне рассказать о сверхъестественном?

Вот. Вырвалось. Самое главное.

Но лицо Уайрмана оставалось спокойным.

— Эдгар! — воскликнул он.

— Что, Эдгар?

Этот сукин сын расхохотался.

— Если ты им об этом скажешь… они тебе поверят.

Я уже открыл рот, чтобы возразить. Но подумал о работах Дали. Подумал о «Звёздной ночи», удивительной картине Ван Гога. Подумал о некоторых полотнах Эндрю Уайета[123]… не о «Мире Кристины», а о его интерьерах: просторных комнатах, где свет кажется нормальным и необыкновенным, словно идёт одновременно из двух источников. Закрыл рот.

— Я не могу сказать тебе, о чём говорить, но могу дать что-то вроде этого. — Он поднял брошюру-приглашение. — Я могу дать тебе примерный план.

— Этим ты мне очень поможешь.

— Правда? Тогда слушай. Я слушал.

iv

— Алло?

Я сидел на диване во «флоридской комнате». Сердце гулко билось. Это был один из тех звонков (каждому в жизни выпадает таких хоть несколько), когда ты надеешься, что трубку снимут, чтобы с этим наконец-то покончить, и надеешься, что не снимут, и у тебя появится возможность оттянуть этот трудный и, возможно, болезненный разговор.

Выпал вариант номер один: Пэм ответила после первого гудка. И мне оставалось лишь уповать на то, что на этот раз всё пройдёт лучше, чем в прошлый. И в позапрошлый тоже.

— Пэм, это Эдгар.

— Привет, Эдгар, — осторожно поздоровалась она. — Как ты?

— Я… нормально. Хорошо. Я тут поговорил с моим другом Уайрманом. Он показал мне приглашение, к которому вы приложили руку.

«К которому вы приложили руку». Прозвучало неприязненно. С намёком на заговор. Но как иначе я мог выразиться?

— Да? — Её голос не выдавал никаких чувств.

Я глубоко вдохнул и бросился в омут. «Бог ненавидит труса», — говорит Уайрман. Среди прочего.

— Я звоню, чтобы поблагодарить. Я вёл себя, как болван. Вы так вовремя пришли на помощь.

Молчание затягивалось, и я успел подумать, а не положила ли она в какой-то момент трубку. Потом услышал:

— Я всё ещё здесь, Эдди… просто пытаюсь прийти в себя. Не могу вспомнить, когда ты в последний раз извинялся передо мной.

Я извинился? Ну… не важно. Может, почти что.

— Тогда я извиняюсь и за это.

— Я сама должна перед тобой извиниться. Так что, считай, мы квиты.

— Ты? За что ты должна извиниться?

— Звонил Том Райли. Позавчера. Он вновь принимает лекарства. И собирается, цитирую, «снова кое с кем увидеться»… насколько я понимаю, речь шла о психотерапевте. Он звонил, чтобы поблагодарить меня за то, что я спасла ему жизнь. Тебе кто-нибудь звонил по такому поводу?

— Нет. — Хотя недавно мне позвонили, чтобы поблагодарить за спасение зрения, так что я в какой-то степени понимал, о чём она говорит.

— Это было нечто. «Если бы не ты, я бы уже умер». Его слова. И я не могла сказать ему, кого он должен благодарить, потому что это прозвучало бы дико.

У меня создалось ощущение, будто внезапно расстегнулся тугой ремень. Иногда всё разрешается как нельзя лучше. Иногда именно так и выходит.

— Это хорошо. Пэм.

— Я разговаривала с Илзе насчёт твоей выставки.

— Да, я…

— И с Илли, и с Лин, но когда беседовала с Илзе, я перевела разговор на Тома, и могу точно сказать, она ничего не знает о том, что произошло между нами. В этом я тоже ошиблась. Да ещё показала не лучшую свою сторону.

Тут я осознал, что она плачет.

— Пэм, послушай…

— После того как ты оставил меня, я показала несколько не лучших своих сторон нескольким людям.

«Я тебя не оставлял! — едва не выкрикнул я. Почти что выкрикнул. На лбу выступил пот — столько сил ушло на то, чтобы сдержаться. — Я тебя не оставлял. Это ты потребовала развод, плешивая рвань!»

Сказал другое:

— Пэм, хватит об этом.

— Мне было трудно поверить тебе, даже после того, как ты упомянул о новом телевизоре и о Пушистике.

Я уже собирался спросить, кто такой Пушистик, потом вспомнил: кот.

— У меня всё налаживается, — продолжала Пэм. — Снова начала ходить в церковь. Можешь себе такое представить? И к психотерапевту. Вижусь с ней раз в неделю. — Пэм помолчала, потом её прорвало: — Она хороший специалист. Говорит, что человек не может закрыть дверь в прошлое, ему по силам лишь внести кое-какие поправки и жить дальше. Я это понимаю, но не знаю, как мне начать вносить поправки в наши с тобой отношения, Эдди.

— Пэм, ты мне ничего не…

— По словам моего психотерапевта, дело не в том, что ты думаешь. Главное, что думаю я.

— Понимаю.

Говорила она прямо-таки как прежняя Пэм, так что, наверное, действительно нашла хорошего психотерапевта.

— А потом позвонил твой друг Уайрман и сказал, что тебе нужна помощь… и прислал мне эти снимки. Мне не терпится увидеть их вживую. Конечно, я знала, что у тебя есть талант, потому что ты рисовал те мапенькие книжки в картинках для Лин, в тот год, когда она так тяжело болела…

— Я рисовал? — Я помнил тот год, когда одна болезнь следовала у Лин за другой, пока всё не вылилось в жуткий понос, вызванный, возможно, передозировкой антибиотиков. Тогда её даже пришлось на неделю отправить в больницу. Той весной Лин похудела на десять фунтов. И если бы не летние каникулы (и её блестящий ум), она бы осталась на второй год во втором классе. Но я не мог вспомнить, чтобы рисовал какие-то книжки-картинки.

— Рыбка Фредди? Краб Карла? Дональд Пугливый Олень? На Дональда Пугливого Оленя память вроде бы отреагировала, в её глубинах что-то шевельнулось, но не более того.

— Не помню, — ответил я.

Анжел ещё говорил, что тебе стоит попытаться их опубликовать, ты разве не помнишь? Но эти картины… Господи. Ты знал, что способен на такое?

— Нет. Я начал подумывать, что, возможно, стоит заняться живописью, когда жил в нашем коттедже на озере Фален, но не представлял себе, как далеко всё может зайти. — Я вспомнил «Смотрящего на запад Уайрмана», Кэнди Брауна без носа и рта, и подумал, что только что сделал признание века.

— Эдди, ты позволишь мне сделать остальные приглашения по тому же образцу, что и первое? Они получатся индивидуальными и довольно симпатичными.

— Па… — Опять чуть не вырвалось: «Панда». — Пэм, я не могу просить тебя об этом.

— Я хочу.

— Да? Тогда ладно.

— Я сделаю макеты и по электронной почте отправлю мистеру Уайрману. Ты сможешь их просмотреть, прежде чем он начнёт печатать. Он — прелесть, твой мистер Уайрман.

— Да. Точно. Вы двое действительно спелись за моей спиной.

— Спелись, не правда ли? — В голосе слышалась радость. — Ради тебя. Только ты должен кое-что сделать.

— Что?

— Ты должен позвонить девочкам, они просто с ума сходят. Особенно Илзе. Хорошо?

— Хорошо. И вот что, Пэм…

— Что, дорогой?

Я уверен, что последнее слово она произнесла автоматически, не думая, как оно будет воспринято. Хотя… пожалуй, она испытала то же самое, когда ласкательное имя прилетело к ней из Флориды, и ласки в нём с каждой милей становилось всё меньше.

— Спасибо.

— Всегда рада помочь.

Мы попрощались и закончили разговор без четверти одиннадцать. В ту зиму время бежало особенно быстро вечерами, которые я проводил в «Розовой малышке» (стоя у мольберта, удивляясь, с какой скоростью блёкнут на западе закатные цвета), а медленнее всего — в это утро, когда я не стал более откладывать на потом и другие телефонные звонки. Я набирал номера один за другим, будто глотал прописанные таблетки.

Взглянув на лежащую на коленях трубку радиотелефона, я пробурчал: «Чёрт бы тебя побрал», — и начал набирать следующий номер.

v

— Галерея «Скотто», это Элис. — Весёлый голос, к которому я уже привык за последние десять дней.

— Привет, Элис. Эдгар Фримантл.

— Да, Эдгар? — Весёлость сменилась осторожностью. Слышались ли нотки осторожности в её голосе раньше? Я их игнорировал?

— Если у вас есть пара минут, я бы хотел поговорить о том, в каком порядке мы будем показывать слайды на лекции.

— Да, Эдгар, давайте поговорим. — Я буквально услышал вздох облегчения. И почувствовал себя героем. Разумеется, почувствовал и мерзавцем.

— Блокнот у вас под рукой?

— Будьте уверены.

— Хорошо. В принципе хотелось бы показывать их в хронологическом порядке…

— Но я не знаю хронологии. Я пыталась сказать вам…

— Понимаю, и сейчас хочу продиктовать вам весь список. Но, Элис, первый слайд выбьется из хронологического ряда. Начнём мы с «Роз, растущих из ракушек». Записали?

— «Розы, растущие из ракушек», записала. — Второй раз после нашей встречи я слышал в голосе Элис неподдельную радость.

— Теперь карандашные рисунки… — Мы проговорили следующие полчаса.

vi

— Oui, allo?[124]

Я молчал. Французский сбил меня с мысли. Тот факт, что трубку снял молодой мужчина, потряс ещё сильнее.

— Alio, alio? — Нотки нетерпения. — Qui est a l'appareil?[125]

— М-м-м, может, я ошибся номером. — Я чувствовал себя не просто говнюком, но моноязычным американским говнюком. — Я хотел поговорить с Мелиндой Фримантл.

— D'accord,[126] вы набрали правильный номер, — потом, уже не в трубку: — Мелинда! C'est ton papa, je crois, cherie.[127]

Трубка со стуком куда-то легла. Перед моим мысленным взором тут же возник образ (очень чёткий, очень политически некорректный и скорее всего навеянный упоминанием Пэм книжек-картинок, которые я когда-то рисовал для маленькой больной девочки): большой говорящий скунс в берете, мсье Пепе ле Пю, расхаживает по pension (если именно этим словом обозначается маленькая однокомнатная квартира в Париже) моей дочери, а над его белополосой спиной поднимаются волнистые линии свойственного ему аромата.

Потом трубку взяла Мелинда, похоже, необычайно взволнованная, чего с ней никогда не случалось.

— Папа? Папуля? У тебя всё в порядке?

— Всё отлично, — ответил я. — Это твой сосед по комнате? — Я шутил, но по не свойственному ей молчанию понял, что, сам того не желая, попал в десятку. — Впрочем, не важно, Линии. Я просто…

— …подтруниваешь надо мной, так? — Я не мог сказать, то ли ей весело, то ли она начинает злиться. Связь, конечно, была хорошая, но не настолько, чтобы улавливать все интонации. — Если на то пошло, да.

Подтекст сомнений не вызывал, прозвучал ясно и чётко: «Собираешься закатить мне скандал?» Но у меня и в мыслях такого не было.

— Я рад, что у тебя появился друг. У него есть берет?

К моему безмерному облегчению, Линии рассмеялась. С ней я никогда не знал наперёд, какая шутка сработает: чувство юмора у неё было таким же непредсказуемым, как и вторая половина апрельского дня.

— Рик! — позвала она. — Mon pара… — дальше я не разобрал, потом услышал: —…si tu portes un beret?[128]

До меня донёсся далёкий мужской смех. «Ох, Эдгар, — подумал я. — Даже из-за океана ты уже ведёшь их под венец, реrе fou[129]».

— Папуля, у тебя всё хорошо?

— Отлично. Как твоя стрептококковая инфекция?

— Думаю, я иду на поправку.

— Я только что говорил по телефону с твоей матерью. Ты получишь официальное приглашение на эту выставку. Она говорит, что ты приедешь, и я страшно волнуюсь.

— Ты волнуешься? Мама прислала мне несколько фотографий, и я жду не дождусь этой выставки. Где ты научился так рисовать?

Сегодня это был самый популярный вопрос.

— Здесь.

— Картины потрясающие. Остальные такие же хорошие?

— Приезжай, и всё увидишь сама.

— Рик может приехать?

— У него есть паспорт?

— Да…

— Он даст обещание не смеяться над твоим отцом?

— К старшим он относится очень уважительно.

— Тогда, разумеется, он может приехать, при условии, что на авиарейсы проданы не все билеты, и вы согласны спать в одном номере… но, полагаю, это как раз не проблема.

Она завизжала так громко, что заболело ухо, но трубку я отдёргивать не стал. Давно уже я не слышал, чтобы Линии Фримантл так реагировала на мои слова или дела.

— Спасибо, папуля… это здорово!

— Буду рад познакомиться с Риком. Может, конфискую у него берет. В конце концов, я же теперь художник.

— Я передам ему твои слова. — Её тон переменился. — Ты уже говорил с Илзе?

— Нет, а что?

— Когда будешь говорить, не упоминай о приезде Рика, хорошо? Я скажу ей сама.

— Я и не собирался.

— Потому что у неё с Карсоном… насколько я знаю, она тебе о нём рассказывала…

— Рассказывала.

— Я уверена, там возникли проблемы. Илли говорит, что «всё обдумывает». Это её слова. Рик не удивлён, он считает, что нельзя доверять человеку, который молится на людях. И мне кажется, что моя сестра заметно повзрослела.

«То же самое можно сказать и о тебе, Лин», — подумалось мне. Я вдруг увидел её семилетней, такой больной. Тогда мы с Пэм боялись, что она может умереть у нас на руках, хотя никогда не говорили об этом вслух. Огромные чёрные глаза, бледные щёчки, жидкие волосы. Однажды я, глядя на неё, даже подумал: «Череп на палочке», — и возненавидел себя за эту мысль. А ещё больше ненавидел себя за другое: раз уж одна из дочерей так тяжело болела, в глубине сердца я радовался, что это была Лин. Я всегда пытался убедить себя, что одинаково люблю своих детей, но лгал себе. Возможно, некоторые родители действительно могли такое сказать (думаю, Пэм — могла), но не я. Мелинда знала об этом?

Разумеется, знала.

— Ты уж следи за своим здоровьем.

— Я стараюсь, папуля. — Я буквально увидел, как она закатила глаза.

— Вот и хорошо. Жду тебя.

— Папуля? — Пауза. — Я тебя люблю. — Я улыбнулся.

— Сколько раз?

— Миллион и один под подушкой, — ответила она, словно старалась рассмешить ребёнка. И всё сделала правильно.

Какое-то время я посидел, глядя на Залив и рассеянно потирая глаза, а потом набрал ещё один номер, в надежде, что на сегодня этот звонок — последний.

vii

Часы показывали начало первого, и, честно говоря, я не ожидал застать её дома; думал, что она отправилась с друзьями на ленч. Но, как и Пэм, она сняла трубку после первого же гудка. Её «алло» прозвучало крайне осторожно, и до меня вдруг дошло: она думала, что я — Карсон Джонс, который звонит с просьбой дать ему ещё один шанс или чтобы всё объяснить. Объяснить в очередной раз. Эту догадку я ничем не мог подтвердить, но подтверждения и не требовалось. Иногда ты просто знаешь, что угадал.

— Эй, If-So-Girl, как поживаешь? Её голос тут же расцвёл.

— Папуля!

— Как ты, цыплёнок?

— У меня всё отлично, папуля, но не так отлично, как у тебя. Помнишь, я говорила, что они хороши? Говорила я тебе или нет?

— Говорила. — Мои губы сами растянулись в улыбке. Для Лин, возможно, голос сестры звучал слишком по-взрослому, но я после первого осторожного «алло» слышал прежнюю Илли, искрящуюся, как налитая в стакан газировка.

— Мама говорила, что ты тянешь резину, но она собирается скооперироваться с твоим тамошним другом и разогнать тебя как следует. Мне это понравилось! И голос у неё был, как в прежние дни! — Она замолчала, чтобы глубоко вдохнуть, а потом чуть сбавила темп: — Не совсем, конечно, но близко к тому.

— Я понимаю, о чём ты, конфетка моя.

— Папуля, ты молодец. Это не просто возвращение, но ещё и шаг вперёд.

— И во сколько мне обойдётся вся эта лесть?

— В миллион. — Она рассмеялась.

— Всё ещё собираешься пересечься с «Колибри»? — Я надеялся, что в моём голосе слышится чистое любопытство. И никакого интереса к любовной жизни моей почти двадцатилетней дочери.

— Нет, — ответила она. — Думаю, с этим покончено. — Всего пять слов, не таких уж и длинных, но в них я услышал другую, повзрослевшую Илзе, для которой не в столь уж отдалённом будущем второй кожей станет деловой костюм, колготки и туфли с практичным каблуком в три четверти дюйма. В рабочие дни она, возможно, будет собирать волосы в хвост, а из здания аэропорта будет выходить с кожаным брифкейсом вместо рюкзачка на спине. Уже не «If-So-Girl». Из такой «картинки» «if» я мог смело вычёркивать. Как и «girl».

— Совсем или…

— Это ещё вопрос.

— Я не собираюсь совать нос в твои дела. Просто любознательные папаши…

— …хотят знать, что к чему. Естественно, хотят, но на этот раз помочь тебе ничем не могу. На сегодня я точно знаю, что всё ещё люблю его… во всяком случае, думаю, что люблю… и мне его недостаёт, но выбор должен сделать он.

Вот тут Пэм спросила бы: «Между тобой и девушкой, с которой он поёт?» — я же задал другой вопрос:

— Ты не забываешь про еду? Она залилась радостным смехом.

— Отвечай на вопрос, Илли.

— Трескаю, как чёртова свинья!

— Тогда почему ты сейчас не на ленче?

— Мы собираемся пойти на пикник в парк, вот почему! Берём с собой лекции по антропологии и фрисби. Мне велено принести сыр и французский батон. И я уже опаздываю.

— Понятно. Главное, чтобы ты ела и не грустила в своём шатре.

— Ем хорошо, грущу в меру. — Голос вновь изменился, стал взрослым. Столь резкие переходы меня расстраивали. — Иногда я лежу без сна, потом думаю о тебе, как ты там? Ты тоже лежишь без сна?

— Случается. Но теперь редко.

— Папуля, женитьба на маме — твоя ошибка? Или её? Или так уж вышло?

— Не так уж вышло и не ошибка. Двадцать четыре счастливых года, две дочери, и мы до сих пор нормально общаемся. Никакой ошибки, Илли.

— Ты хотел бы всё изменить?

Мне постоянно задавали этот вопрос.

— Нет.

— Если бы ты мог вернуться в прошлое и пойти другой дорогой… ты бы вернулся?

Я ответил не сразу, но паузу не затянул. Иной раз нет времени решать, какой ответ лучший. Иной раз ты можешь сказать только правду.

— Нет, милая.

— Понятно. Я скучаю по тебе, папа.

— Я тоже.

— Иногда я скучаю и о прошлом. Когда всё было проще. — Она замолчала. Я мог бы что-то сказать (хотел), но не открыл рта. Бывает, молчание — золото. — Папа, люди хоть изредка получают второй шанс?

Я подумал о моём втором шансе. О том, как выжил после несчастного случая, хотя вроде бы не мог не отправиться в мир иной. И я не просто существовал — жил. Волна благодарности накатила на меня.

— Постоянно.

— Спасибо, папуля. Мне не терпится тебя увидеть.

— Мне тоже. Скоро получишь официальное приглашение.

— Хорошо. Я правда должна бежать. Люблю тебя.

— Я тоже тебя люблю.

После того как она повесила трубку, я посидел с телефоном возле уха, вслушиваясь в ничто.

— Живи днём и позволь жить дню, — сказал я себе. Потом в трубке появился длинный гудок, и я решил, что должен позвонить ещё в одно место.

viii

На этот раз я услышал более живой и куда менее осторожный голос Элис Окойн. Решил, что это хорошая перемена.

— Элис, мы ещё не обсудили название выставки.

— Я подумала, что вы хотите назвать её «Розы, растущие из ракушек». Хорошее название. Очень красноречивое.

— Согласен. — Из «флоридской комнаты» я оглядел Залив. Поверхность воды сверкала, как полированная сине-белая пластина. Мне приходилось щуриться, чтобы смотреть на неё. — Но не совсем правильное.

— Как я понимаю, вам больше нравится другое?

— Да, думаю, что да. Я хочу назвать выставку «Взгляд с Дью-мы». Что скажете?

Ответила Элис без запинки:

— Я думаю, это звучит! — Я тоже так думал.

ix

Моя футболка с надписью на груди «ПОТЕРЯЛ ЕЕ НА ВИРГИНСКИХ ОСТРОВАХ» промокла от пота, хотя система кондиционирования «Розовой громады» работала отлично, но я вымотался больше, чем после прогулки быстрым шагом (в последние дни я только так и ходил) до «Эль Паласио» и обратно. Ухо, к которому я прижимал трубку, горело и пульсировало. Илзе меня тревожила (родители всегда тревожатся из-за проблем детей, когда те становятся достаточно взрослыми и их уже не позовёшь домой, едва начинает темнеть и ванны наполняют водой), но при этом результаты моих трудов вызывали чувство удовлетворённости, какое я обычно испытывал после целого дня, с толком проведённого на строительной площадке.

Особого голода я не ощущал, но заставил себя съесть несколько столовых ложек салата с тунцом, которые запил стаканом молока — цельного молока, вредного для сердца и полезного для костей. «Считай, мы квиты», — как сказала бы Пэм. Я включил телевизор на кухне и узнал, что жена Кэнди Брауна подаёт в суд на город Сарасоту, обвиняя власти в ненадлежащем отношении к своим обязанностям, что и привело к смерти её мужа. «Попутного тебе ветра, дорогая», — подумал я. Местный метеоролог сообщил, что сезон ураганов в этом году может начаться раньше. А низкооплачиваемым «Морским дьяволам» в показательной предсезонной игре «Ред сокс» надрали задницу: добро пожаловать в бейсбольные реалии, парни.

Я подумал о десерте (пудинге «Джелло», который иногда называют «последним прибежищем холостяка»). Потом поставил тарелку в раковину и похромал в спальню, чтобы поспать. Хотел завести будильник, но не стал. Решил, что скорее всего только подремлю. А если бы и заснул, то яркий свет разбудил бы меня через час или около того, когда солнце опустилось бы достаточно низко, чтобы заглянуть в выходящее на запад окно спальни.

С такими мыслями я лёг и проспал до шести вечера.

x

Об ужине не могло быть и речи. Какой ужин? Подо мной ракушки шептали: «Рисовать, рисовать».

Словно под гипнозом, я в одних трусах поднялся в «Розовую малышку». Включил «Кость», снял с мольберта «Девочку и корабль № 7», отнёс к стене, поставил на мольберт чистый холст, поменьше использованного для «Смотрящего на запад Уайрмана», но достаточно большой. Ампутированная рука зудела, но теперь меня это особо не волновало. По правде говоря, этого зуда я уже ждал с нетерпением.

По радио музыкальный дуэт «Shark Puppy» исполнял песню «Dig». Великолепную песню. С великолепными словами: «Жизнь не только любовь и услада».

Я помню совершенно отчётливо: весь мир, казалось, ждал, когда же я начну. И под грохот гитар и шуршание ракушек я ощущал, как меня переполняет энергия невероятной мощи.

«Я бросаюсь на поиски клада».

Клада, да. Сокровищ.

Я рисовал, пока не зашло солнце. Рисовал, когда луна залила поверхность Залива белым светом. И когда она зашла. И следующим вечером. И следующим. И следующим. «Девочка и корабль № 8». «Ты в игре, если ставишь монету на кон». Я фонтанировал.

xi

Один только вид Дарио в костюме и при галстуке, с аккуратно зачёсанными назад волосами, испугал меня гораздо больше, чем гул собравшихся в аудитории Гелдбарта, где лампы горели вполнакала, за исключением прожектора, нацеленного на лекционную кафедру, которую установили по центру сцены. А ещё сильнее напугал меня тот факт, что Дарио тоже нервничал: подходя к кафедре, он едва не выронил карточки с тезисами своего выступления.

— Добрый вечер, меня зовут Дарио Наннуцци, — представился он. — Я один из кураторов и главный закупщик галереи «Скотто» на Пальм-авеню. Что ещё более важно, я уже тридцать лет участвую в жизни художественного сообщества Сарасоты, и, надеюсь, вы простите меня за небольшой экскурс в, так сказать, Боббиттсторию, если я заявлю, что лучшего художественного сообщества в Америке нет.

Его слова вызвали бурные аплодисменты, хотя, как заметил потом Уайрман, собравшиеся в зале люди могли знать, что Моне — это не Мане, но, вероятно, не отличили бы Джорджа Бэббитта от Джона Боббитта.[130] Стоя за кулисами, охваченный волнением, я пребывал в чистилище, куда попадают все ораторы, пока их неспешно представляют аудитории. Так что слова Дарио доносились до меня из далёкого далека.

Дарио переместил верхнюю карточку в самый низ, и вновь едва не уронил на пол всю стопку. Удержав карточки в руках, он посмотрел в зал.

— Я даже не знаю, с чего начать, но, к счастью, мне не нужно быть многословным, потому что новый талант, если уж вспыхивает, говорит сам за себя.

Однако этими словами он не закончил, а представлял меня ещё добрых десять минут. Я же стоял за кулисами, сжимая в руке один-единственный листок с планом лекции. До меня долетали всё новые и новые имена. Некоторые, вроде Эдуарда Хоппера и Сальвадора Дали, я знал. Другие, как Ив Танги и Кей Сейдж[131] — нет. Каждое новое неизвестное имя усиливало ощущение, что я — самозванец. Страх, который я испытывал, захватив мою душу, распространился и на тело. У меня раздуло живот, хотелось «пустить голубка», но я боялся наложить в штаны. И этим дело не ограничивалось. Всё выступление вылетело из головы, за исключением первого предложения, да и оно казалось очень уж банальным: «Меня зовут Эдгар Фримантл, и я понятия не имею, как сюда попал». Я рассчитывал, что такое начало вызовет смех, а теперь знал, что не вызовет, но по крайней мере это была чистая правда.

И пока Дарио продолжал бубнить (Хуан Миро — то, «Манифест сюрреализма» Бретона[132]), охваченный ужасом бывший глава большой строительной компании стоял за кулисами, сжимая жалкий листок бумаги в холодном кулаке. Мой язык превратился в дохлого слизня, который мог издавать только хрипы. Какая уж там лекция, особенно перед двумя сотнями знатоков живописи, многие из которых защитили дипломы по искусствоведению, а некоторые были грёбаными профессорами. Но хуже всего дело обстояло с головой. Она превратилась в высохший резервуар, который с минуты на минуту грозила заполнить бессмысленная, бурлящая злость: слова могли так и не прийти, но ярость наверняка выплеснулась бы наружу.

— Итак! — радостно воскликнул Дарио, добавив ужаса в моё гулко бьющееся сердце, а живот прихватило ещё сильнее. Ужас — наверху, рвущееся наружу дерьмо — внизу. Сочетание, какого и врагу не пожелаешь. — Минуло пятнадцать лет с тех пор, как галерея «Скотто» последний раз вносила в плотный весенний календарь выставку нового, никому не известного художника, и прежде нам не доводилось выставлять работы, вызывающие столь живой интерес. Я думаю, слайды, которые вы сейчас увидите, и лекция, которая сейчас будет прочитана, объяснят наш восторг и радостное волнение.

Он выдержал театральную паузу. Я же почувствовал, как пот предательской росой выступил на лбу, и стёр его тыльной стороной ладони. Рука, когда я её поднимал, весила фунтов пятьдесят.

— Дамы и господа, мистер Эдгар Фримантл, ранее проживавший в Миннеаполисе-Сент-Поле, а теперь — на Дьюма-Ки.

Они зааплодировали. Будто начался артиллерийский обстрел. Я приказал себе бежать со всех ног. Я приказал себе грохнуться в обморок. Не сделал ни первого, ни второго. Как во сне (в дурном сне), я вышел на сцену. Время вдруг замедлилось. Я видел, что все места заняты, но при этом все места и свободны, потому что зрители вскочили — они аплодировали мне стоя. Надо мной, по купольному потолку зала летали ангелы, не обращая внимания на земные дела, и мне захотелось стать одним из них. Дарио стоял рядом с лекционной кафедрой, вытянув руку. Не ту руку. От волнения он вытянул правую, и рукопожатие получилось неуклюжим и вывернутым. Листок с тезисами смялся между ладонями и надорвался. «Посмотри, что ты наделал, говнюк», — подумал я и на какое мгновение жутко перепугался: неужели произнёс эти слова вслух, и микрофон озвучил их для всего зала? А потом Дарио оставил меня на насесте одного. Я видел микрофон на гибкой хромированной стойке, и более всего он напоминал кобру, поднимающуюся из корзины заклинателя змей. Я видел, как яркий свет отражается от хрома стойки, от ободка стакана, от горлышка бутылки с минеральной водой «Эвиан». Слышал, как начал стихать гром аплодисментов — некоторые уже садились. Я знал, что скоро аплодисменты сменятся выжидательной тишиной. Все будут ждать моих слов. А что я могу им сказать? Даже первое предложение вылетело из головы. Они будут ждать. Молчание затянется. Потом кто-то начнёт нервно откашливаться, поднимется гул. Потому что все они говнюки. Толпа говнюков-зевак с резиновыми шеями, которые сейчас вытянулись до предела, чтобы получше меня рассмотреть. И если мне удастся разлепить губы, с них сорвётся лишь поток ругательств, как при вспышке ярости у человека, страдающего синдромом Туретта.[133]

Я могу попросить вывести на экран первый слайд. Может, с этого следует начать, а потом картины скажут всё за меня. Надеюсь, что скажут.

Взглянув на листок, я увидел, что он не просто надорван и смят. От пота буквы так расползлись, и я не мог разобрать ни единого слова. Не знаю, что следовало винить — стресс или расползшиеся буквы, — но канал информации от глаз к мозгу заблокировало. А какой слайд я собирался показать первым? Рисунок почтового ящика? «Закат с софорой»? Я практически не сомневался, что какой-то другой.

Все уже заняли свои места. Аплодисменты полностью стихли. Американскому примитивисту пришла пора раскрыть рот и взвыть. В третьем ряду, у прохода, сидела эта шумливая сумка, Мэри Айр — как мне показалось, со стенографическим блокнотом на коленях. Я поискал глазами Уайрмана. Он втянул меня в это дело, но зла я на него не держал, просто хотел взглядом извиниться за происходящее.

«Я буду в первом ряду, — говорил он мне. — По центру».

И точно. Слева от него я увидел Джека, мою домоправительницу Хуаниту, Джимми Йошиду и Элис Окойн. А справа, у самого прохода…

Мужчина в кресле у прохода мог быть только галлюцинацией. Я моргнул, однако он остался на прежнем месте. Широкое лицо, чернокожее и спокойное. Большущее тело, втиснутое в плюш кресла так крепко, что вытащить его могли только с помощью монтажного лома. Ксандер Кеймен смотрел на меня сквозь огромные очки в роговой оправе, и ещё больше напоминал божка. Толстенный живот нависал над коленями, а на нём балансировала перевязанная лентой подарочная коробка примерно три фута длиной. Он заметил изумление, отразившееся на моём лице (даже, наверное, шок), и шевельнул рукой. Не помахал, нет, как-то по-доброму отсалютовал, прикоснувшись кончиками пальцев к массивному лбу, к губам, потом протянул руку ко мне, растопырив пальцы. Я даже разглядел бледность ладони. Он улыбнулся мне, словно его присутствие в первом ряду аудитории Гелдбарта, рядом с Уайрманом, следовало воспринимать как что-то само собой разумеющееся. Толстые губы Кеймена беззвучно произнесли четыре слова, одно за другим: «Ты можешь это сделать».

И, возможно, я мог. Если бы подумал о чём-то ещё. Если бы отвлёкся.

Я подумал об Уайрмане (если точнее, о «Смотрящем на запад Уайрмане») и вспомнил первое предложение.

Кивнул Кеймену, он кивнул мне. Потом я обвёл взглядом аудиторию и увидел, что передо мной сидят люди. Все ангелы, что находились над нашими головами, теперь плавали в темноте. Что же касается демонов, большинство скорее всего обитали в моей голове.

— Привет… — начал я и отшатнулся от микрофона — слишком уж громко прозвучало это слово. В зале засмеялись, но смех этот не разозлил меня, как могло быть минутой раньше. Это ведь был всего лишь смех, да ещё и добродушный. «Я могу это сделать».

— Привет, — повторил я. — Меня зовут Эдгар Фримантл, и, возможно, мне не удастся прочитать хорошую лекцию. В прошлой жизни я занимался строительством. Я знаю, что получалось у меня неплохо. Потому что я получал заказы. В теперешней жизни я пишу картины. Но никто ничего не говорил насчёт публичных выступлений.

На этот раз смех прозвучал громче, аудитория расслабилась.

— Я собирался начать с фразы, что понятия не имею, как я здесь оказался, но, если на то пошло, об этом мне есть что рассказать. Оно и к лучшему, потому что это всё, о чём я могу говорить. Видите ли, я ничего не знаю об истории живописи, теории живописи или оценке живописи. Некоторые из вас наверняка знакомы с Мэри Айр.

В зале вновь захихикали, словно я сказал: «Некоторые из вас слышали об Энди Уорхоле». Дама огляделась с гордым видом. Сидела она с прямой спиной, словно шомпол проглотила.

— Когда я впервые привёз некоторые из моих картин в галерею «Скотто», мисс Айр увидела их и назвала меня американским примитивистом.[134] Мне это не понравилось, потому что я каждое утро меняю нижнее бельё и чищу зубы перед тем, как лечь спать.

Ещё взрыв смеха. Мои ноги снова стали ногами, а не цементными глыбами. Я чувствовал, что уже могу убежать. Но пропало как желание, так и необходимость. Они, возможно, возненавидели бы мои картины, но я к ним ненависти не испытывал. Пусть они немного посмеются, пусть немного посвистят и пошикают, пусть выкажут неудовольствие (или позевают), если им того захочется; но по завершении лекции я смогу вернуться домой и вновь начать рисовать.

А если картины им понравятся? Результат будет тем же.

— Но если она хотела сказать, что я человек, который делает что-то такое, чего не понимает, не может выразить словами, потому что никто не учил его правильным терминам, тогда она совершенно права.

Кеймен кивал и выглядел очень довольным. И точно так же, клянусь Богом, выглядела Мэри Айр.

— Поэтому у меня остаётся лишь рассказ о том, как я здесь появился… мост, по которому прошёл, чтобы из прошлой жизни попасть в ту, что веду сейчас.

Кеймен беззвучно сводил и разводил пухлые ладони. Меня это приободрило. Само его присутствие приободрило меня. Я не знаю, что бы произошло, не окажись он в зале, но, думаю, не исключался вариант, который Уайрман охарактеризовал бы как mucho feo — крайне отвратительный.

— Я не буду вдаваться в подробности, раз уж мой друг Уайрман говорит, что мы склонны всё подтасовывать, когда дело касается прошлого, и я уверен, что так оно и есть. Когда рассказываешь слишком много и… ну, не знаю, получается рассказ о прошлом, которого тебе хотелось бы?

Я посмотрел вниз и увидел, что Уайрман кивает.

— Да, думаю так, которого тебе хотелось бы. Поэтому, если без подробностей, со мной произошёл несчастный случай на строительной площадке. Несчастный случай с тяжёлыми последствиями. Подъёмный кран раздавил пикап, в котором я сидел, а заодно раздавил и меня. Я потерял правую руку и почти что расстался с жизнью. Я был женат, но жена от меня ушла. Я не представлял себе, что делать. Теперь я это вижу достаточно ясно; тогда я только знал, что мне очень, очень плохо. Другой мой друг, Ксандер Кеймен, как-то спросил, может ли что-нибудь сделать меня счастливым. Есть ли что-нибудь…

Я замолчал. Кеймен пристально смотрел на меня с первого ряда, длинная подарочная коробка балансировала на его животе, прикрывшем колени. Я помнил его в тот день на озере Фален: потрёпанный портфель, диагональные полосы холодного осеннего солнечного света на полу гостиной. Я помнил мысли о самоубийстве и мириады дорог, ведущих во тьму: автострады, шоссе и всеми забытые узкие бугристые местные дороги.

Пауза затягивалась, но я теперь не боялся тишины. И слушатели не возражали. Я имел полное право уйти в себя. Они же имели дело с художником.

— Об идее счастья, по крайней мере применительно к самому себе, я давно уже не думал. Думал о том, как обеспечить семью всем необходимым, а потом, когда основал собственную компанию — о том, как не подвести людей, которые работали у меня. Я также думал, как добиться успеха, и работал ради этого, главным образом потому, что очень многие ожидали моей неудачи. Потом произошёл несчастный случай. Всё изменилось. Я обнаружил, что…

Я потянулся к слову, которое мне требовалось, ища его обеими руками, хотя мои слушатели видели только одну. И, возможно, подёргивание культи внутри заправленного за пояс рукава.

— Опереться мне было не на что. А что касается счастья… — Я пожал плечами. — Я сказал моему другу Кеймену, что раньше рисовал, но давно уже этим не занимался. Он предложил попробовать вновь, а когда я спросил зачем, он ответил, что мне нужно отгородиться от ночи. Я не понимал, о чём он говорит, потому что мысли путались, соображал я плохо, и боль не отпускала ни на минуту. Теперь я начал понимать. Принято считать, что ночь обычно опускается, но здесь она поднимается. Поднимается из Залива, после захода солнца. Меня это изумляет.

И ещё меня изумляло собственное незапланированное красноречие. И правая рука вела себя спокойно. Превратилась в обычную культю в заправленном за пояс рукаве.

— Нельзя ли погасить все лампы? Включая и ту, что освещает меня?

Элис сама управляла пультом и отреагировала мгновенно. Аудитория погрузилась в сумрак. Направленный на меня прожектор медленно угасал.

— И вот что я открыл, перейдя мост между двух моих жизней: иногда красота вырастает, когда её совсем не ждёшь. Но это не самая оригинальная мысль, верно? В действительности это такой же штамп, как флоридский закат. Тем не менее иногда это правда, а правда заслуживает того, чтобы её высказали… если вы можете высказать её по-новому. Я пытался высказать правду в картинах. Элис, пожалуйста, можем мы показать первый слайд?

Справа от меня на большом экране, шириной девять и высотой семь футов, высветился слайд: три гигантские пышные розы, поднимающиеся из ковра тёмно-розовых ракушек. Розы тёмные, потому что находились они под домом, в его тени. Слушатели разом вздохнули, звук этот напоминал короткий, но громкий порыв ветра. Я его услышал, и мне стало ясно, что Уайрман и сотрудники галереи «Скотто» не одиноки. Не только они видели что-то в моих картинах. Все мои слушатели ахнули, как бывает с людьми, которые потрясены чем-то совершенно для них неожиданным.

Они захлопали. Это продолжалось не меньше минуты. Я стоял, вцепившись в левую стенку трибуны, вслушиваясь в аплодисменты, ошеломлённый.

Презентация слайдов продолжалась ещё двадцать пять минут, но я мало что запомнил. Проводил я её словно во сне. И каждое мгновение боялся проснуться на больничной койке, в жару, корчась от боли и требуя морфий.

xii

Ощущение, что я сплю, не пропало и на приёме, который прошёл после лекции в галерее «Скотто». Едва я успел выпить первый фужер шампанского (размером чуть больше напёрстка), как мне дали второй. Я чокался с людьми, которых не знал. Раздавались одобрительные крики, а кто-то даже воскликнул: «Маэстро!» Я оглядывался в поисках моих новых друзей, но не находил их.

Впрочем, времени оглядываться не было. Поздравления так и сыпались, меня хвалили и за лекцию, и за слайды. Но, слава Богу, мне не пришлось выслушивать развёрнутых оценок моей техники. Потому что сами картины (плюс несколько карандашных рисунков, которые составляли им компанию) находились в двух больших подсобках, запертых на крепкие замки. И я раскрыл важный секрет того, как однорукому человеку выжить на приёме, устроенном в его честь. Для этого требовалось лишь одно — не выпускать из пальцев завёрнутую в бекон креветку.

Подошла Мэри Айр, спросила, в силе ли наша договорённость об интервью.

— Конечно, — ответил я. — Хотя я и не знаю, что ещё смогу вам сказать. Думаю, этим вечером я выложил всё.

— Мы что-нибудь придумаем, — заверила она, и, будь я проклят, если не подмигнула из-за очков «кошачий глаз» (мода на которые вернулась из тысяча девятьсот пятидесятых годов), одновременно протягивая пустой фужер проходящему мимо официанту. — Послезавтра. A bientot, monsieur.[135]

— Будьте уверены, — и я едва сдержался, чтобы не сказать, что с переходом на французский ей следует повременить, пока я не надену берет а-ля Мане.

Она отошла, поцеловала Дарио в щёку и покинула галерею, растворившись в благоухающей цветами мартовской ночи.

Подошёл Джек, прихватив два фужера с шампанским. Его сопровождала Хуанита, моя домоправительница, стройная и изящная в розовом костюме. Поджаренную на шампуре креветку она взяла, от шампанского отказалась. Тогда Джек протянул фужер мне, подождал, пока я доем свою креветку и возьму фужер. Чокнулся со мной.

— Поздравляю, босс… вы их потрясли.

— Спасибо, Джек. Такого критика я действительно могу понять. — Я глотнул шампанского (в каждом фужере его и было на один глоток) и повернулся к Хуаните.

— Вы сегодня писаная красавица.

— Gracias, мистер Эдгар, — она огляделась, — это хорошие картины, но ваши гораздо лучше.

— Спасибо.

Джек спросил у Хуаниты, протягивая ей ещё одну креветку:

— Мы отойдём на минутку?

— Конечно, — ответила она.

Джек потянул меня за одну из эффектных скульптур Герштейна.

— Мистер Кеймен спросил Уайрмана, могут ли они немного задержаться в библиотеке после того, как все разойдутся.

— Спросил? — Я чуть встревожился. — А почему?

— Он добирался сюда чуть ли не целый день, сказал, что они с самолётом не слишком ладят. — Джек улыбнулся. — Он сказал Уайрману, что весь день кое на чём сидел, и теперь ему хочется облегчиться в спокойной обстановке.

Я расхохотался. И в то же время почувствовал, что тронут. Для человека таких габаритов путешествие на общественном транспорте выливалось в нелёгкое испытание… и теперь, задумавшись над этим, я вдруг понял, что Кеймен не смог бы сесть на унитаз в этих крошечных самолётных туалетах. Отлить стоя? Возможно. На пределе. Но сесть? Он бы не втиснулся в тот узкий проём.

— В любом случае Уайрман решил, что мистер Кеймен заслужил право на передышку. Сказал, что вы поймёте.

— Понимаю, — кивнул я и подозвал Хуаниту. Она выглядела очень уж одинокой, сиротливо стояла в своём, вероятно, лучшем наряде, а вокруг роились эти стервятники от культуры. Я её обнял, она мне улыбнулась. И только я убедил её взять фужер с шампанским (вместо «маленький» сказал «pequeno[136]», и Хуанита рассмеялась — должно быть, это слово обозначало что-то другое), как в галерею вошли Уайрман и Кеймен (последний всё с той же подарочной коробкой). Кеймен просиял, увидев меня, чему я обрадовался больше, чем аплодисментам, даже когда аплодировали стоя.

Я взял фужер шампанского с подноса, который нёс официант, сквозь толпу поспешил к Кеймену, вручил ему. Потом, насколько мог, обхватил одной рукой необъятное тело доктора и прижал к себе. Он же обнял меня так сильно, что всё ещё дающие о себе знать рёбра завопили от боли.

— Эдгар, вы потрясающе выглядите. Бог добр, друг мой. Бог добр.

— Вы тоже. Как вы оказались в Сарасоте? Стараниями Уайрмана? — Я повернулся к моему compadre[137] по полосатому зонту. — Твоя работа? Ты позвонил Кеймену и попросил его стать Таинственным гостем на моей лекции?

Уайрман покачал головой.

— Я позвонил Пэм. Запаниковал, мучачо, видя, как у тебя трясутся поджилки с приближением этого мероприятия. Она сказала, что после несчастного случая ты если к кому и прислушивался, так это к доктору Кеймену. Вот она и позвонила ему. Я и подумать не мог, что он сумеет собраться за такой короткий срок и прилететь, но… он здесь.

— Я не только здесь, но и привёз подарок от дочерей. — Кеймен протянул мне коробку. — Хотя вам придётся довольствоваться тем, что у меня было, потому что ни в какие магазины я не успевал. Боюсь, вы будете разочарованы.

Внезапно я понял, что это за подарок, и во рту у меня пересохло. Тем не менее я зажал коробку под культёй, сдёрнул ленту, разорвал бумагу. Даже не поблагодарил Хуаниту, которая взяла её у меня. Под бумагой оказалась картонная коробка, которая выглядела, как детский гробик. Конечно же. Как ещё она могла выглядеть? На крышке я прочитал: «СДЕЛАНО В ДОМИНИКАНСКОЙ РЕСПУБЛИКЕ».

— Классно, док, — прокомментировал Уайрман.

— Боюсь, у меня просто не было времени для чего-нибудь получше, — ответил Кеймен.

Их голоса доносились до меня издалека. Хуанита сняла крышку. Вроде бы передала Джеку. А потом из коробки на меня посмотрела Реба, на этот раз в красном платье, а не в синем, но всё в тот же белый горошек. И туфли были такими же — «Мэри Джейнс», чёрные и блестящие, и синтетические рыжие волосы, и синие глаза, которые говорили: «Ах, ты, противный парниша! Я полежала здесь столько времени!»

Издалека до меня доносился голос Кеймена:

— Это Илзе позвонила и предложила привезти в подарок куклу, после того, как поговорила по телефону с сестрой.

«Разумеется, Илзе, — подумал я. Меня окружал гул разговоров в галерее, очень уж похожий на шуршание ракушек под „Розовой громадой“. Улыбка „Господи, как мило“ не сползала с моего лица, но, если бы кто-нибудь дотронулся до моей спины, я бы закричал. — Именно Илзе побывала на Дьюма-Ки. И кто, как не она, углубилась в джунгли, которые начинались за „Эль Паласио“?»

При всей проницательности доктора Кеймена, не думаю, что он почувствовал, что что-то идёт не так. Само собой, он провёл день в дороге и был не в лучшей форме. А вот Уайрман смотрел на меня, чуть склонив голову, и хмурился. Конечно, он ведь теперь знал меня лучше, чем доктор Кеймен в период нашего более тесного общения.

— Она не забыла, что у вас уже есть кукла, — продолжал доктор Кеймен. — Но подумала, что пара будет напоминать вам об обеих дочерях. И Мелинда её поддержала. А у меня были только Люси…

— Люси? — переспросил Уайрман, беря куклу. Её набитые тряпками ножки болтались. Пустые глаза смотрели прямо перед собой.

— Они похожи на Люсиль Болл, или вы со мной не согласны? Я даю их некоторым пациентам, и, разумеется, они придумывают им имена. Как вы назвали свою, Эдгар?

На мгновение мороз сковал мозг и я подумал: «Ронда Робин Ракель сядь на приятеля сядь на друга сядь на грёбаного СТАРИКА». Потом я подумал: «Оно было красным».

— Реба, — ответил я. — Как ту кантри-певицу.

— И она всё ещё у вас? — спросил Кеймен. — Илзе говорит, вы её сохранили.

— Да, — ответил я и вспомнил, как Уайрман рассказывал о лотерее «Пауэрбол»: ты закрываешь глаза и слышишь, как выпадают выигрышные номера. Я подумал, что как раз сейчас могу их услышать. В тот вечер, когда я закончил «Смотрящего на запад Уайрмана», в «Розовую громаду» пожаловали гости, две маленькие девочки, которые хотели укрыться от грозы — утонувшие сёстры-близняшки Элизабет, Тесси и Лаура Истлейк. Теперь в «Розовой громаде» вновь появятся близняшки, и почему?

Потому что нечто дало о себе знать, вот почему. Это нечто дотянулось до моей дочери и подсунуло ей такую идею. Ещё один шарик с выигрышным номером выкатился из лототрона.

— Эдгар? — спросил Уайрман. — Тебе нехорошо, мучачо?

— Всё в порядке. — Я растянул губы в улыбке. Мир вернулся, наплыл на меня, светлый и яркий. Я заставил себя взять куклу у Хуаниты, которая с недоумением разглядывала её. Пришлось зажать волю в кулак, но я справился. — Спасибо вам, доктор Кеймен. Ксандер.

Он пожал плечами, раскинул руки.

— Благодарите ваших девочек, особенно Илзе.

— Поблагодарю. Кто ещё хочет шампанского? Захотели все. Я вернул куклу в коробку, дав себе два зарока.

Во-первых, ни одна из моих дочерей никогда не узнает, сколь сильно напугала меня эта чёртова кукла. Во-вторых, эти две сёстры (живые сёстры) никогда не окажутся на Дьюма-Ки одновременно. Более того, я постараюсь, чтобы они вообще никогда больше там не появились. Второй зарок я выполнил.

Глава 12 ДРУГАЯ ФЛОРИДА

i

— Хорошо, Эдгар. Думаю, мы практически закончили. Наверное, Мэри что-то заметила в моём лице, потому что рассмеялась.

— Это было так ужасно!

— Нет, — ответил я, и действительно, если и возникали какие-то проблемы, так это с её вопросами, касающимися моей техники. Сошлись на том, что я сначала что-то видел, а потом быстро рисовал. Другой техники я не знал. Влияние? Что я мог на это ответить? Свет. В итоге всё сводилось к свету, как на картинах, на которые мне нравилось смотреть, так и на картинах, которые я рисовал. Меня завораживало то, как свет играл с внешностью людей… как старался выявить, что находится внутри, вырваться наружу. Но это звучало не по-научному; на мой взгляд, это звучало просто глупо.

— Ладно, и, наконец, последнее. Сколько ещё будет на выставке картин?

Мы сидели в пентхаусе Мэри в Дэвис-Айлендс, фешенебельном районе Тампы, который мне казался чуть ли не мировой столицей ар-деко. Огромная гостиная была практически пустой. Диван у одной стены, два складных стула — у противоположной. Больше ничего. Ни книг, ни телевизора. На обращённой к востоку стене (на неё падал утренний свет) висела большая картина Дэвида Хокни.[138] Мэри и я сидели по краям дивана. У неё на коленях лежал блокнот для стенографирования. Рядом, на подлокотнике, стояла пепельница. А между нами расположился большой серебристый магнитофон «Волленсек». Его изготовили лет пятьдесят тому назад, но бобины вращались бесшумно. Немецкое качество, беби.

Мэри обошлась без макияжа, только намазала губы бесцветным блеском. Волосы завязала в небрежный, распадающийся узел, который выглядел и элегантным, и неряшливым одновременно. Она курила английские сигареты «Овал» и пила, как мне показалось, чистый виски из высокого хрустального уотерфордского стакана (предложила виски и мне, и на её лице отразилось разочарование, когда я попросил бутылку воды). Мэри была одета в слаксы, которые, похоже, шили на заказ. Её лицо выглядело старым, изношенным, но сексуальным. Лучшие его дни пришлись на то время, когда «Бонни и Клайда» показывали в кинотеатрах, но от глаз по-прежнему перехватывало дыхание, даже с морщинами в уголках, прожилками на веках и безо всякой косметики, пытающейся как-то подчеркнуть их достоинства. Это были глаза Софи Лорен.

— В библиотеке Селби вы показали двадцать два слайда. Девять — рисунки карандашом. Очень интересные, но маленькие. И слайды одиннадцати картин. «Смотрящий на запад Уайрман» был представлен тремя слайдами — два крупных плана и один общий. Сколько всего у вас картин? Сколько вы покажете в «Скотто» в следующем месяце?

— Точно сказать не могу, потому что я всё время работаю, но, думаю, сейчас у меня готовых… ещё двадцать.

— Двадцать, — мягко, без эмоций повторила Мэри. — Ещё двадцать.

От её взгляда мне стало как-то не по себе. Я заёрзал. Диван скрипнул.

— Думаю, если точно, то двадцать одна. — Разумеется, некоторые картины я не считал. К примеру, «Друзей-любовников». Или ту, что иногда называл для себя «Перехват дыхания Кэнди Брауна». И рисунок с фигурой в красном одеянии.

— Ясно. То есть всего больше тридцати.

Я сложил в уме пару чисел, вновь заёрзап.

— Похоже на то.

— И вы понятия не имеете, что это потрясающе. Я по вашему лицу вижу, что не имеете. — Она поднялась, вытряхнула пепельницу в корзинку для мусора, которая стояла за диваном, помолчала, глядя на Хокни, сунув руки в карманы дорогих слаксов. Картина изображала дом-куб и синий плавательный бассейн. Рядом с бассейном стояла соблазнительная девушка-подросток в чёрном закрытом купальнике. Аппетитная грудь, длинные, загорелые ноги, чёрные волосы. Тёмные очки и крохотное солнце, сверкающее в каждом стекле.

— Это оригинал? — спросил я.

— Да, конечно, — ответила она. — И девушка в купальнике — тоже оригинал. Мэри Айр, год тысяча девятьсот шестьдесят второй. Смазливая девчушка из Тампы. — Она повернулась ко мне, её лицо стало злым. — Выключите магнитофон. Интервью закончено.

Я выключил.

— Я хочу, чтобы вы выслушали меня. Выслушаете?

— Разумеется.

— Есть художники, которые месяцами трудятся над одной картиной, которая по уровню и наполовину недотягивает до ваших. Разумеется, многие всё утро приходят в себя после вечерних излишеств. Но вы… вы штампуете эти картины, словно человек, работающий на конвейере. Как иллюстратор журнала или… ну, не знаю… художник комиксов.

— Меня с детства приучали к трудолюбию. Если что-то делаешь, выкладываться нужно полностью. Думаю, причина только в этом. Когда у меня была компания, я всегда задерживался на работе допоздна, потому что нет у человека более сурового босса, чем он сам.

Мэри кивнула.

— Подходит не для всех, но если подходит — чистая правда. Я знаю.

— Я просто перенёс эту… эту норму… на то, чем теперь занимаюсь. И я чувствую, что это правильно. Чёрт, даже лучше, чем просто правильно. Я включаю радио… словно впадаю в транс… и я рисую… — Я покраснел. — Не думаю о мировом рекорде скорости или о чём-то в этом роде…

— Я это знаю, — изрекла она. — Скажите, вы ставите блок?

— Ставлю блок? — Вроде бы этот термин имел отношение к волейболу, но к живописи… — Что это?

— Не важно. В «Смотрящем на запад Уайрмане» — потрясающая картина, между прочим, особенно мозг… — как вы рисовали лицо?

— Я сделал несколько фотографий.

— Я уверена, что сделали, дорогой, но когда вы поняли, что готовы написать портрет, как вы рисовали лицо?

— Я… ну… я…

— Вы использовали правило третьего глаза?

— Правило третьего глаза? Никогда не слышал о правиле третьего глаза.

Она мне улыбнулась по-доброму.

— Для того чтобы правильно разместить глаза, художники часто представляют себе и даже вчерне набрасывают третий глаз между двумя настоящими. А как насчёт рта? Вы центрировали его, отталкиваясь от ушей?

— Нет… я не понимаю, о чём вы говорите. — Теперь, судя по ощущениям, у меня покраснело всё тело.

— Расслабьтесь. Я не предлагаю вам следовать всем этим чёртовым правилам живописи после того, как вы столь блистательно их нарушили. Просто… — она покачала головой, — тридцать картин с прошлого ноября? Нет, отсчёт нужно вести с более позднего срока, потому что вы не сразу начали рисовать.

— Разумеется, нет. Сначала пришлось купить всё необходимое…

Мэри расхохоталась, да так, что смех перешёл в кашель, и ей пришлось глотнуть виски.

— Если результатом несчастного случая с едва ли не смертельным исходом становятся тридцать картин за три месяца, может, мне тоже следует найти себе такой кран, — сказала она, когда вновь смогла говорить.

— Удовольствия вы не получите, — ответил я. — Можете мне поверить. — Я встал. Подошёл к окну, посмотрел на Адалия-стрит. — Красивое тут местечко.

Она присоединилась ко мне. Теперь мы вместе смотрели в окно. Придорожное кафе по ту сторону улицы словно перенесли сюда из Нового Орлеана. Или из Парижа. Женщина шагала по тротуару, вроде бы ела багет, подол её красной юбки танцевал на ветру. Где-то кто-то играл блюз на двенадцатиструнной гитаре, каждая нота звенела в воздухе.

— Скажите мне, Эдгар, когда вы смотрите из этого окна, увиденное интересует вас, как художника или как строителя, которым вы раньше были?

— И так, и эдак. — Она рассмеялась.

— Логично. Острова Дэвиса — искусственные, тут всё построено человеком. Плод воображения Дейва Дэвиса. Он был флоридским Джеем Гэтсби.[139] Слышали о нём?

Я покачал головой.

— Ещё один пример того, что слава мимолётна. В ревущие двадцатые на Солнечном берегу Дэвиса почитали за бога.

Она обвела рукой лабиринт улиц, браслеты на её костлявом запястье звякнули, где-то, не так уж далеко, церковный колокол отбил два часа дня.

— Он построил всё это на болоте в устье реки Хиллсборо. Уговорил городской совет Тампы перенести сюда больницу и радиостанцию — в те времена радио стояло даже выше здравоохранения. Он строил странные и прекрасные жилые комплексы, когда ещё не существовало такого понятия, как жилой комплекс. Он строил отели и открывал ночные клубы. Швырялся деньгами, женился на победительнице конкурса красоты, развёлся с ней, женился снова. Он стоил миллионы долларов, когда один миллион равнялся двенадцати нынешним. И один из его лучших друзей жил на Дьюма-Ки. Джон Истлейк. Это имя вам знакомо?

— Конечно. Я знаком с его дочерью. Мой друг Уайрман заботится о ней.

Мэри закурила очередную сигарету.

— Так вот, Дейв и Джон были богаты, как крезы. Дейву приносили деньги операции с землёй и строительство, Джону — его заводы. Но Дейв был павлином, а Истлейк — сереньким воробышком. Оно и к лучшему, вы же знаете, что случается с павлинами?

— У них из хвоста выдёргивают перья?

Мэри затянулась, потом наставила на меня пальцы, сжимающие сигарету, выпустила дым через ноздри.

— Совершенно верно, сэр. В тысяча девятьсот двадцать пятом году флоридский земельный бум лопнул, как мыльный пузырь, на который упал кирпич. Дейв Дэвис инвестировал практически все свои деньги в то, что вы видите вокруг. — Она вновь обвела рукой улицы-зигзаги и розовые дома. — В тысяча девятьсот двадцать шестом году Дэвису принадлежало порядка четырёх миллионов в различных успешных проектах, а собрал он порядка тридцати тысяч.

Я давно уже не скакал на тигре (так мой отец называл ситуацию, когда денежные проблемы заставляли жонглировать кредитами и химичить с бухгалтерскими книгами), но так далеко не заходил ни разу, даже в первые годы существования «Фримантл компани», хотя приходилось отчаянно бороться за выживание. И я сочувствовал Дейву Дэвису, пусть он давно уже умер.

— Он мог частично покрыть долги из собственных средств? Хотя бы чуть-чуть?

— Поначалу он справлялся. В других частях страны бум продолжался.

— Вы так много об этом знаете.

— Искусство Солнечного берега — моя страсть, Эдгар. История Солнечного берега — хобби.

— Понятно. Значит, крах земельного бума Дэвис пережил.

— На какое-то время. Как я понимаю, он продал все свои акции биржевым маклерам, играющим на повышение, и поначалу мог расплачиваться с долгами. И друзья ему помогали.

— Истлейк?

— Джон Истлейк был главным ангелом, не считая того, что, возможно, время от времени Дэвис складировал на Дьюма-Ки контрабандный виски.

— Они занимались контрабандой?

— Я сказала, возможно. Другое время, другая Флорида. Когда поживёшь здесь достаточно долго, наслушаешься всяких разных историй о сухом законе. Продавал Дэвис виски или нет, он бы разорился к Пасхе тысяча девятьсот двадцать шестого года, если бы не Джон Истлейк. Джон не был плейбоем, не ходил по ночным клубам и публичным домам, как Дэвис и некоторые другие его друзья, но он овдовел в 1923 году, и, думаю, старина Дейв иногда помогал Джону с девочкой, когда тот мучился от одиночества. К лету двадцать шестого долги Дейва выросли настолько, что даже старые друзья не могли его спасти.

— Вот он и исчез под покровом ночи.

— Он исчез, но не тёмной ночью. У Дэвиса был другой стиль. В октябре тысяча девятьсот двадцать шестого года, менее чем через месяц после того, как ураган «Эстер» основательно потрепал построенные им дома, он отплыл в Европу с телохранителем и новой подружкой, кстати, одной из пляжных моделей Мака Сеннетта.[140] Подружка и телохранитель добрались до Парижа, Дейв Дэвис — нет. Бесследно исчез в океане.

— Это реальная история?

Он подняла руку в бойскаутском салюте (образ слегка смазала сигарета, дымящаяся между указательным и средним пальцами).

— Истинная правда. В ноябре двадцать шестого вот там состоялась поминальная служба. — Она указала на просвет между двумя розовыми зданиями ар-деко, в котором сверкал Залив. — Пришли как минимум четыреста человек — по большей части, насколько я понимаю, женщины, питавшие слабость к страусиным перьям. Среди выступавших был и Джон Истлейк. Он бросил в воду венок из тропических цветов.

Она вздохнула, до моих ноздрей долетело её дыхание. Я не сомневался, что Мэри пить умела; я также не сомневался, что в этот день она, если не остановится, напьётся в стельку.

— Истлейк, несомненно, печалился из-за смерти друга, — продолжила Мэри, — но, готова спорить, он поздравлял себя с тем, что пережил «Эстер». Готова спорить, они все поздравляли себя. И он даже думать не мог, что менее чем через шесть месяцев вновь будет бросать в воду венки. Скорбя не по одной, а сразу по двум дочерям. Полагаю, трём, если считать старшую. Она убежала в Атланту. С начальником цеха одного из заводов папочки, если мне не изменяет память. Хотя это, конечно, не смерть двух малюток в Заливе. Господи, как это было ужасно.

— «ОНИ ИСЧЕЗЛИ», — вспомнил я газетный заголовок, процитированный Уайрманом.

Она пронзительно глянула на меня.

— То есть вы кое-что накопали.

— Не я — Уайрман. Его заинтересовало прошлое женщины, у которой он работает. Но не думаю, что ему известно о ниточке, тянувшейся к Дейву Дэвису.

Глаза Мэри затуманились.

— Любопытно, сколь много помнит Элизабет?

— Теперь она не помнит даже собственного имени. Мэри одарила меня ещё одним взглядом, отошла от окна, взяла пепельницу, затушила окурок.

— Альцгеймер? Я что-то слышала. — Да.

— Чертовски жаль. Она мне столько рассказывала о Дэвисе, знаете ли. В её лучшие дни. Мы с ней постоянно встречались. И я брала интервью у всех художников, которые останавливались в «Салмон-Пойнт». Только вы называете эту виллу иначе, да?

— «Розовая громада». Она улыбнулась.

— Я знала, что ваше название мне понравится.

— И многие художники там останавливались?

— Очень многие. Они приезжали, чтобы выступить с лекцией в Сарасоте или в Венисе и, возможно, немного порисовать… хотя те, кто останавливался в «Салмон-Пойнт», себя не утруждали. Для большинства гостей Элизабет пребывание на Дьюма-Ки было бесплатным отпуском.

— То есть денег она с художников не брала?

— Нет, конечно. — Мэри иронично улыбнулась. — Художественный совет Сарасоты оплачивал лекции, а Элизабет обычно предоставляла жильё — «Розовую громаду», она же «Салмон-Пойнт». Но вы там на других условиях, верно? Может, в следующий раз. Учитывая, что вы действительно работаете. Я могу назвать с полдюжины художников, которые жили в вашем доме и даже не смочили кисть. — Мэри прошагала к дивану, взяла стакан, отпила. Вернее, глотнула как следует.

— У Элизабет есть рисунок Дали, сделанный в «Розовой громаде», — заметил я. — Я его видел.

Глаза Мэри блеснули.

— Ах да, Дали. Дали там понравилось, но даже он не остался надолго… хотя, перед тем как уехать, этот сукин сын ущипнул меня за зад. Знаете, что рассказала мне Элизабет после его отъезда?

Я покачал головой. Естественно, не знал, но хотел услышать.

— Он, видите ли, заявил, что там «слишком ярко». Вы понимаете, о чём речь, Эдгар?

Я улыбнулся.

— Почему вы предполагаете, что Элизабет превратила «Розовую громаду» в прибежище для художников? Она всегда покровительствовала искусству?

На лице Мэри отразилось удивление.

— Ваш друг вам не рассказывал? Возможно, он не знает. Согласно местной легенде, когда-то Элизабет сама была известной художницей.

— Что значит — согласно местной легенде?

— Говорят, а может, это миф, что Элизабет была вундеркиндом. Рисовала прекрасно, когда была маленькой, а потом — раз, и перестала.

— Вы её спрашивали?

— Конечно, глупыш. Спрашивать людей — это моя работа. — Она уже покачивалась, а глаза Софи Лорен заметно налились кровью.

— И что она ответила?

— Всё отрицала. Сказала: «Тот, кто может — рисует. А кто не может, поддерживает тех, кто может. Как мы, Мэри».

— Звучит неплохо.

— Мне тоже так показалось. — Мэри вновь отпила из хрустального стакана. — Проблема с этим одна: я Элизабет не поверила.

— Почему?

— Не знаю, просто не поверила. У меня есть давняя знакомая, Эгги Уинтерборн, она раньше вела колонку «Советы влюблённым» в «Тампа трибьюн», и я как-то упомянула ей об этой истории. Случилось это примерно в то время, когда Дали почтил Солнечный берег своим присутствием, где-то в 1980 году. Мы сидели в каком-то баре… тогда мы постоянно сидели в каких-то барах… и заговорили о том, как создаются легенды. Вот я и ввернула, в качестве примера, что, по слухам, Элизабет в детстве тянула на Рембрандта, а Эгги… она уже давно умерла, упокой Господь её душу… ответила, что не считает эту историю легендой, она уверена, что это правда. Потому что она читала об этом в газетах.

— Вы проверили? — спросил я.

— Разумеется, проверила. Я использую в моих статьях не всё, что знаю… — Она подмигнула мне. — Но хочу знать всё.

— И что вы выяснили?

— Ничего. Ни в «Трибьюн», ни в других газетах Сарасоты и Вениса. Поэтому, возможно, это всего лишь выдумка. Чёрт, может, как и история о том, что её отец прятал на Дьюма-Ки контрабандный виски Дейва Дэвиса. Но… я готова поставить любые деньги на твёрдую память Эгги Уинтерборн. Плюс выражение лица Элизабет, когда я задала ей этот вопрос.

— И какое выражение?

— «Я тебе не скажу». Но произошло всё это давным-давно, с тех пор столько выпито, и уже невозможно спросить её об этом. Если она так плоха, как вы говорите.

— Сейчас плоха, но есть надежда на просветление. Уайрман уверяет меня, что такое с ней случалось.

— Будем надеяться, — кивнула Мэри. — Она уникум, знаете ли. Во Флориде полным-полно стариков — не зря её называют приёмной Господа, — но мало кто из них здесь вырос. Солнечный берег, который помнит Элизабет… помнила… совсем другая Флорида. Не беспорядочно растущая, с огромными закрытыми стадионами и автострадами, и не та, в которой выросла я. Мою Флориду описывал Джон Макдональд. Тогда в Сарасоте соседи знали друг друга, а Тамайами-Трайл немногим отличался от посёлка. Тогда люди иной раз приходили из церкви и обнаруживали, что крокодилы плавают в бассейне, а рыси роются в помойке.

Я осознавал, что она очень пьяна… но от этого общение с ней не становилось менее интересным.

— Флорида, в которой выросла Элизабет и её сёстры, осталась после ухода индейцев, а мистер Белый человек ещё не полностью взял ситкон… ситуацию под контроль. Ваш маленький остров выглядел тогда совсем иначе. Я видела фотографии. Капустные пальмы в объятиях фикусов-душителей, мексиканская лаванда, карибская сосна вдали от берега, виргинский дуб и мангровое дерево в тех немногих местах, где хватало влаги. Софора и фитолакка на земле, но никаких джунглей, которые заполонили остров. Только сам берег остался прежним, с полосой униолы, разумеется… как оборка на юбке. Разводной мост на северной оконечности был и тогда, но на острове стоял лишь один дом.

— А что вызвало появление джунглей? — спросил я. — Есть какая-нибудь идея? Они же занимают три четверти острова.

Мэри, возможно, и не услышала.

— Только один дом, — повторила она. — Построенный на небольшом возвышении ближе к южной оконечности, он не очень-то отличался от тех домов, что можно увидеть на экскурсии по старинным особнякам Чарлстона или Мобайла. Колонны и усыпанная дроблёным гравием подъездная дорожка. С роскошным видом на Залив на западе. С роскошным видом на побережье Флориды на востоке. Смотреть там, правда, тогда было не на что. Только на Венис. Маленький, сонный городок. — Мэри словно услышала себя и спохватилась: — Извините, Эдгар, пожалуйста. Такое со мной случается не каждый день. Действительно, вы должны воспринимать… моё волнение… как комплимент.

— Я так и воспринимаю.

— Двадцатью годами раньше я бы попыталась уложить вас в постель, вместо того, чтобы так глупо напиваться. Может, даже десятью. А теперь мне остаётся лишь надеяться, что я не очень вас напугала.

— Совсем не напугали.

Она рассмеялась — как закаркала — и сухо, и весело.

— Тогда я надеюсь, что вы ещё придёте ко мне в гости. Я приготовлю острый суп из окры. Но теперь… — Она обняла меня и повела к двери. Тело под одеждой было худощавым, горячим и твёрдым как камень. И походке сильно недоставало устойчивости. — Теперь я думаю, что вам пора уйти и позволить мне прилечь. Сожалею, но без этого я обойтись не могу. Я вышел в коридор и повернулся к ней.

— Мэри, Элизабет что-нибудь говорила вам о смерти своих сестёр-близняшек? Ей тогда было четыре или пять лет. Она вполне могла что-то помнить о такой трагедии.

— Никогда, — ответила Мэри. — Ни слова.

ii

У входной двери, в узкой, но уютной полоске тени, падающей на тротуар в четверть третьего пополудни, стоял десяток стульев. Шесть стариков сидели на них, наблюдая за автомобилями, проезжающими по Адалия-стрит. Тут же был и Джек, но он не смотрел на автомобили и не восхищался проходящими мимо женщинами. Привалившись к розовой колонне, он читал «Науку похорон для чайников».[141] Едва увидев меня, Джек заложил страницу, закрыл книгу и поднялся.

— Удачный выбор для этого штата. — Я указал на книгу. Обложку украшало фирменное для этой серии изображение «ботаника» с вытаращенными глазами.

— Я должен думать о карьере, — ответил он. — А судя по тому, как у вас идут дела, боюсь, эта моя работа скоро закончится.

— Не торопи меня. — Я пощупал карман, чтобы убедиться, что пузырёк с таблетками аспирина при мне. Убедился.

— Если честно, именно это я и собираюсь сделать.

— Тебе нужно быть в другом месте? — Я, прихрамывая, вышел за Джеком на солнце. Разом навалилась жара. Весна уже пришла на западное побережье Флориды, но здесь она задерживается только на чашечку кофе, прежде чем отправиться на север, где её ждёт основная работа.

— Нет, но вас в четыре часа ждёт доктор Хэдлок в Сарасоте. Думаю, мы успеем, если не застрянем в пробке.

Я взял Джека за плечо.

— Врач Элизабет? О чём ты говоришь?

— Вам нужно пройти диспансеризацию. Прошёл слух, что вы с ней затянули, босс.

— Это работа Уайрмана, — пробормотал я, прошёлся рукой по волосам. — Уайрмана, который ненавидит врачей. Я никогда не пойду у него на поводу. Ты — мой свидетель, Джек. Я никогда…

— Он ни при чём. И предупредил, что именно это я от вас и услышу. — Джек потянул меня за собой. — Пойдёмте, пойдёмте, если мы хотим приехать вовремя, нельзя терять ни минуты.

— Кто? Если Уайрман не договаривался о приёме у врача, то кто?

— Ваш другой друг. Здоровенный и чёрный. Он мне понравился, абсолютно клёвый мужик.

Мы уже добрались до «малибу», и Джек открыл дверцу со стороны пассажирского сиденья, но какие-то мгновения я стоял и смотрел на него, будто громом поражённый.

— Кеймен?

— Он самый. Они с доктором Хэдлоком беседовали на приёме после вашей лекции, и доктор Кеймен выразил свою озабоченность тем, что вы не прошли диспансеризацию, хотя и обещали. Доктор Хэдлок тут же предложил свои услуги.

— Предложил, — повторил я.

Джек кивнул, улыбаясь яркому флоридскому солнечному свету. Потрясающе юный, с зажатой под мышкой «Наукой похорон для чайников» в канареечно-жёлтой обложке.

— Хэдлок и Кеймен, они не могут допустить, чтобы что-то произошло с таким замечательным, только что открытым талантом. И, если на то пошло, я полностью с ними согласен.

— Джек, благодарности у меня полные штаны. Он рассмеялся.

— С вами не соскучишься, Эдгар.

— Из этого следует, что я тоже клёвый?

— Не то слово. Садитесь, и давайте проскочим мост, пока ещё есть такая возможность.

iii

Так уж получилось, но мы прибыли в приёмную доктора Хэдлока на Бинева-роуд минута в минуту. Теорема Фримантла «Ожидание под дверьми» гласит: «фактическое время начала приёма равняется назначенному плюс тридцать минут», но на этот раз я был приятно удивлён. Секретарь-регистратор назвала мою фамилию уже в десять минут пятого и проводила в весёленький кабинет, где по левую руку я увидел плакат с сердцем, утопающем в жиру, а справа — с почерневшими лёгкими курильщика. Лишь таблица проверки зрения прямо по курсу не вызывала неприятных эмоций, хотя я мог разглядеть только шесть верхних строчек.

Вошла медсестра, сунула мне термометр под язык, посчитала пульс, надела на руку манжету тонометра, надула, посмотрела на результат. Когда я спросил медсестру, буду ли жить, она сухо улыбнулась и ответила: «Всё в норме». Потом взяла у меня кровь и отправила в туалет с пластиковым стаканчиком. Поминая Кеймена недобрыми словами, я расстегнул ширинку. Однорукий мужчина может сдать мочу на анализ, но вероятность малоприятного инцидента сильно увеличивается.

Когда я вернулся в смотровую, медсёстры уже не было, а на столе лежала папка с моей фамилией. Рядом — красная ручка. Культю пронзила резкая боль. Не отдавая себе отчёта в том, что делаю, я взял ручку и сунул в карман брюк. В нагрудном кармане у меня была синяя ручка «Бик». Я достал её и положил на место красной.

«И что ты собираешься сказать, когда она вернётся? — спросил я себя. — Что прилетала Фея ручек и решила одну заменить другой?»

Но прежде чем я успел ответить на этот вопрос (и решить для себя, а с чего это я украл красную ручку?), вошёл доктор Хэдлок и протянул руку. Левую… то есть ту, которая в моём случае становилась правой. И я почувствовал, что теперь, после расставания с доктором Принсайпом, бородатым неврологом, он нравится мне гораздо больше. Лет шестидесяти, полноватый, с щёточкой седых усов и приятными манерами. Он велел мне раздеться до трусов, осмотрел правую ногу и бок, понажимал в нескольких местах, спрашивая о болевых ощущениях. Полюбопытствовал, принимаю ли я болеутоляющие, удивился, узнав, что я обхожусь аспирином.

— Я хочу осмотреть вашу культю, — продолжил он. — Не возражаете?

— Пожалуйста. Только осторожно.

— Не беспокойтесь.

Я сидел, положив левую руку на голое левое бедро, тогда как доктор Хэдлок одной рукой взялся за моё правое плечо, а пальцами второй обхватил культю. Седьмая строчка таблицы для проверки зрения гласила: «БОГСКОЗАЛ». Я задался вопросом, что же такое сказал Бог?

Откуда-то издалека я ощутил лёгкое сдавливание.

— Больно?

— Нет.

— Ладно. Вниз, пожалуйста, не смотрите, только прямо перед собой. Вы чувствуете мою руку?

— Не очень. Слабо. Нажатие, — отозвался я. Боль действительно отсутствовала. Почему бы и нет? Рука, которой больше не было, заполучила своё (ручка уже лежала в моём кармане) и снова уснула.

— А теперь, Эдгар? Можно мне называть вас Эдгаром?

— Хоть горшком назовите, только в печку не ставьте. То же самое. Нажатие. Лёгкое.

— Теперь можете посмотреть.

Я посмотрел. Одна рука доктора лежала на моём плече, но вторая была в стороне. Не касалась культи. — Ой!

— Ничего особенного. Фантомные ощущения — обычное дело. Я удивлён скоростью заживания. И отсутствием боли. Культю я сжимал достаточно сильно. Это хорошо. — Он вновь охватил рукой культю и поднял вверх.

— Так больно?

Я почувствовал едва заметную тянущую боль.

— Есть немного.

— Если бы не было, я бы встревожился. — Он отпустил культю. — Пожалуйста, смотрите опять перед собой, хорошо?

Я подчинился и увидел, что сверхважная седьмая строка на офтальмологической таблице — «БОТСНОЭАП». Простой набор букв, ничего особенного.

— Сколькими пальцами я прикасаюсь к вам, Эдгар?

— Не знаю. — Вроде бы он совсем ко мне не прикасался.

— Теперь?

— Не знаю.

— А теперь?

— Тремя. — Он почти добрался до ключицы. И у меня возникла мысль (может, и безумная, но не вызывающая сомнений), что я почувствовал бы его пальцы, прикасающиеся к культе, если бы рисовал, как заведённый. Почувствовал бы его пальцы и ниже. В воздухе. И, думаю, он тоже смог бы почувствовать мою руку… после чего этот добрый доктор, вне всякого сомнения, с криком выбежал бы вон.

Он продолжал осмотр — нога, голова. Послушал сердце, заглянул в глаза, сделал ещё много всего, принятого у врачей. Когда иссяк, велел мне одеться и пройти в конец коридора.

Там меня ждал уютный, изрядно захламлённый кабинет. Хэдлок сидел за столом, откинувшись на спинку стула. На одной стене висели фотографии. Как я догадался, жены, детей и внуков доктора, но не только. На некоторых он пожимал руку Джорджу Бушу-первому и Мори Повичу[142] (по мне, интеллектуально равным друг другу), а одна запечатлела его с бодрой и красивой Элизабет Истлейк. Они держали в руках теннисные ракетки. Корт я узнал. Их сфотографировали в «Эль Паласио».

— Полагаю, вам хочется вернуться на Дьюму и прилечь, разгрузить бедро? — спросил Хэдлок. — Уверен, к этому часу оно должно болеть, и готов спорить, оно жутко донимает вас в сырую погоду. Если вам нужен рецепт на перкоцет или вико-дин…

— Нет, мне хватает аспирина, — ответил я. Сумев отказаться от сильных обезболивающих, я не собирался к ним возвращаться, болело бедро или нет.

— Просто удивительно, что вы сумели восстановиться до такой степени. Думаю, мне нет нужды говорить, как вам повезло. Вы могли до конца жизни просидеть в инвалидном кресле и скорее всего дули бы в соломинку, чтобы привести его в движение.

— Мне повезло в том, что я вообще остался жив, — уточнил я. — Если я правильно понимаю, ничего ужасного вы не нашли.

— У меня ещё нет анализов крови и мочи, но пока могу сказать, что вы в полном порядке. Я могу назначить вам рентген правой стороны тела и головы, если вас тревожат какие-то симптомы, но…

— Меня ничего не тревожит. — Кое-что меня всё-таки тревожило, но эти симптомы рентген бы не выявил. Как и причины, их вызывающие.

Хэдлок кивнул.

— Я так тщательно осматривал вашу культю, потому что вы не пользуетесь протезом. Подумал, может, у вас повышенная чувствительность. Или воспалён шов. Но всё хорошо.

— Я просто ещё не созрел для протеза.

— Вот и отлично. Даже лучше, чем отлично. Учитывая, какие у вас успехи. Как говорится, не чини то, что не сломано. Ваши картины… они потрясающие. С нетерпением жду выставки в «Скотто». Я возьму с собой жену. Она уже в предвкушении.

— Это здорово. Спасибо вам. — Прозвучало банально даже для моих ушей, но я ещё не знал, как реагировать на такие комплименты.

— И так уж вышло, что именно вы платите за пребывание в «Салмон-Пойнт». Грустно и смешно. Долгие годы — вы должны это знать — Элизабет приберегала этот дом для художников. Потом заболела и позволила сдавать, как и любой другой, хотя настояла на минимальном сроке аренды в три месяца. Больше — пожалуйста. Не хотела, чтобы в этом доме устраивали вечеринки весенние туристы. Доме, в котором жили легендарные Сальвадор Дали и Джеймс Бама.[143]

— Не могу поставить ей это в вину. Место особенное.

— Да, но мало кто из знаменитых художников создал там что-то выдающееся. А потом появляется скромный, обычный арендатор, строитель из Миннесоты, восстанавливающийся после несчастного случая, и… Элизабет, должно быть, очень довольна.

— Как говорят в строительном бизнесе, это вы хватили через край, мистер Хэдлок.

— Джин, — поправил он меня. — И люди, которые слушали вашу лекцию, так не думают. Вы выступили прекрасно. Я только сожалею, что Элизабет при этом не присутствовала. Она бы гордилась собой.

— Может, ей удастся приехать на открытие выставки? Джин Хэдлок покачал головой, очень медленно.

— Я в этом сомневаюсь. Она боролась с Альцгеймером изо всех сил, но наступает момент, когда болезнь просто берёт верх. Не потому что пациент слаб, просто таково его физическое состояние. Это как рассеянный склероз. Или рак. Едва проявляются первые симптомы — обычно это потеря краткосрочной памяти, — часы начинают отсчёт. Похоже, время Элизабет на исходе, о чём я очень сожалею. И я понимаю, как и большинство ваших слушателей, что вся эта суета вам не по нутру…

— Будьте уверены.

— …но если бы Элизабет попала на выставку, она бы так радовалась за вас! Я знаю её большую часть своей жизни и могу сказать, что она взяла бы под контроль всё, включая развешивание картин.

— Хотелось бы мне встретиться с ней в те годы.

— Удивительная женщина. Ей было сорок пять, а мне двадцать, когда мы выиграли микст на любительском теннисном турнире в клубе «Колония» на Лонгбоут-Ки. Я как раз приехал на каникулы из колледжа. Кубок всё ещё у меня. Думаю, и она где-нибудь хранит свой.

Его слова напомнили мне фразу: «Вы её найдёте, я уверена». Но прежде чем я успел подумать, откуда она взялась, в голову пришла другая мысль. Связанная с тем, о чём шла речь сегодня.

— Доктор Хэдлок… Джин… Элизабет писала красками? Или рисовала карандашом?

— Элизабет? Никогда, — и он улыбнулся.

— Вы в этом так уверены.

Это точно. Я спросил её однажды и хорошо помню тот случай. В город с лекцией приехал Норман Рокуэлл. Он не остановился в вашем доме, предпочёл «Ритц». Норман Рокуэлл — трубка и всё такое! — Джин Хэдлок покачал головой, теперь он широко улыбался. — Господи, какой поднялся шум, какие были крики, когда Художественный совет объявил о приезде мистера «Сэтедэй ивнинг пост».[144] Идея принадлежала Элизабет, и ей нравился весь этот ажиотаж. Говорили, что желающих послушать лекцию хватит, чтобы заполнить стадион Гриффина на Бен-Хилл… — Он заметил недоумение на моём лице. — Флоридский университет. Болото, откуда живыми выползают только «Аллигаторы».

— Если вы говорите о футболе, то мой интерес начинается «Викингами» и заканчивается «Упаковщиками».[145]

— Дело в том, что я спросил Элизабет о её способностях как художника по ходу всей этой шумихи. И нужно сказать, на Ро-куэлла народ пришёл, причём не в аудиторию Гелдбарта, а в Городской центр. Элизабет рассмеялась и ответила, что она едва сможет нарисовать человечка из палочек и кружочков. Она ещё воспользовалась спортивной метафорой, вот почему я, вероятно, подумал об «Аллигаторах». Сказала, что она такая же, как и многие богатые выпускники колледжа, только её интересует живопись, а не футбол. Она сказала: «Если не можешь быть спортсменом, дорогой, тогда поддерживай спорт. И если не можешь быть художником, корми их, заботься о них, обеспечь место, где они могли бы укрыться от дождя». Но талант к живописи? Нет, нет и нет.

Я хотел рассказать ему об Эгги Уинтерборн, подруге Мэри Айр. Потом прикоснулся к красной ручке в моём кармане и решил, что не стоит. Решил, что хочу совсем другого: вернуться на Дьюма-Ки и рисовать. Картина «Девочка и корабль № 8» была самой грандиозной и смелой из всего цикла, самой большой и самой сложной, и я её уже практически закончил.

Я встал и протянул руку.

— Спасибо вам за всё.

— Пустяки. Если вы передумаете, и вам потребуются болеутоляющие посильнее…

iv

Разводной мост на Дьюма-Ки подняли, чтобы пропустить в сторону Залива дорогую игрушку какого-то богача. Сидя за рулём «малибу», Джек восхищённо смотрел на девушку в зелёном бикини, которая загорала на палубе. Радиоприёмник был настроен на волну «Кости». Закончилось рекламное объявление салона, торгующего мотоциклами (на «Кости» обычно рекламировали продажу мотоциклов и услуги по ипотеке), группа «Who» заиграла «Magic Bus». Культя зачесалась, начала зудеть. Зуд медленно усиливался и распространялся вниз. Я чуть прибавил звука. Потом сунул руку в карман и достал ручку. Не синюю, не чёрную; она была красной. Повертел её в лучах заходящего солнца. Открыл крышку бардачка, порылся внутри.

— Помочь что-то найти, босс?

— Нет. Поглядывай вон на ту крошку. Я справлюсь сам.

Я вытащил купон на бесплатный «Чекере НАСКАР бургер» («Ты должен есть!» — гласила надпись на купоне). Перевернул. На обратной стороне текста не было. Я работал быстро, не думая. Закончил ещё походу песни. Под маленькой картинкой написал пять печатных букв. Сама картинка напоминала те завитушки, которые я рисовал в другой жизни, разговаривая (обычно с каким-нибудь кретином) по телефону. Пять букв: «ПЕРСЕ» — название моего загадочного корабля. Только я не был уверен, как именно нужно произносить это слово. Я бы поставил ударение на втором слоге, но тогда слово звучало бы почти как «Персей», а я считал, что следовало ограничиться «персе».

— Что это? — спросил Джек, глянув на рисунок, а потом сам же и ответил: — Маленькая красная корзина для пикника. Симпатично. А почему Персей?

— Надо говорить — персе.

— Как скажете, босс.

Шлагбаум у въезда на мост поднялся, и Джек покатил на Дьюма-Ки.

Я смотрел на маленькую красную корзину для пикника (только думал, что её следует называть плетёнкой, раз уж изготовили её из сплетённых ивовых прутьев) и гадал, почему она кажется мне такой знакомой. Потом до меня дошло, что знакома мне не сама корзина, а фраза о ней. В ту ночь, когда я привёз Уайрмана из Мемориальной больницы Сарасоты, Элизабет сказала: «Поищите корзинку для пикника няни Такой-то». Это было в последний вечер, когда я видел Элизабет в compos mentis,[146] теперь я это осознавал. «Она на чердаке. Она красная». И: «Вы её найдёте, я уверена». И: «Они внутри». Только когда я спросил, о чём она говорит, она мне ответить уже не смогла. Здравый ум её покинул.

«Она на чердаке. Она красная».

— Само собой, — сказал я. — Всё у нас красное.

— Что, Эдгар?

— Ничего. — Я смотрел на украденную ручку. — Просто размышляю вслух.

v

Картину «Девочка и корабль № 8» (последнюю из цикла, я в этом практически не сомневался) я закончил, но всё-таки стоял перед ней, разглядывая в лучах заходящего солнца. Рубашку я снял. «Кость» транслировала «Copperhead Road». Над этой картиной я работал дольше, чем над любой другой (начал осознавать, что в ней слились все предыдущие), и она нервировала. Поэтому всякий раз, прервав работу, я занавешивал картину простынёй. Теперь, окидывая её, как я надеялся, беспристрастным взглядом, я осознал: нервировала — не то слово; эта картина просто ужасала. Ты словно всматривался в обезумевший разум.

И, возможно, я её ещё недоделал. Конечно, на ней нашлось бы место для красной корзинки для пикника. Я мог повесить её на бушприт «Персе». Действительно. Почему бы нет? На этой чёртовой картине хватало фигур и вещей. Всегда нашлось бы место ещё для одной.

Я протянул кисть, окунул её в краску (подошла бы и кровь), и тут зазвонил телефон. Я мог бы не реагировать (не отреагировал бы, если б находился в рисовальном трансе), но решил, что это не тот случай. Корзина для пикника была лишь мелким нюансом, одним из многих. Поэтому я положил кисть и взял трубку. Звонил Уайрман, очень взволнованный.

— Сегодня она пришла в себя, Эдгар! После полудня! Возможно, это ничего не значит, я пытаюсь не тешить себя ложными надеждами, но раньше такое уже случалось: сначала один ясный период, потом второй, третий, они сливаются, и она становится сама собой, хотя бы на время.

— Она знает, кто она? Где находится?

— Сейчас нет, но полчаса назад, где-то в половине шестого, знала и кто она, и кто я. Послушай, мучачо… она сама прикурила свою чёртову сигарету!

— Я обязательно сообщу об этом министру здравоохранения США, — ответил я, но подумал, что в половине шестого мы с Джеком как раз стояли у разведённого моста. Примерно в то время, когда я почувствовал необходимость рисовать.

— Кроме сигареты ей чего-то хотелось?

— Она попросила поесть. А перед этим — подкатить её к Фарфоровой деревне. Хотела заняться статуэтками, Эдгар! Ты помнишь, когда такое случалось в последний раз?

Я помнил. И радовался тому, что у моего друга такой счастливый взволнованный голос.

— Когда мы прибыли туда, ей уже стало хуже. Она огляделась и спросила, где Перси? Сказала, что ей нужна Перси, что Перси пора отправляться в жестянку.

Я посмотрел на мою картину. На мой корабль. Теперь он был моим, всё так. Моим «Персе». Я облизнул губы, которые вдруг загрубели. Такими они были, когда я впервые пришёл в себя после несчастного случая. Когда мне даже не удавалось вспомнить, кто я. Вы знаете, как это странно? Вспоминать о том, как забывал — всё равно что смотреть в бесконечный коридор с зеркалами.

— Которая из них Перси?

— Если б я знал! Когда она хочет, чтобы я бросил жестянку в пруд, она всегда кладёт туда статуэтку-женщину. Обычно пастушку с отбитым лицом.

— Она сказала что-нибудь ещё?

— Попросила принести еду, я же тебе говорил. Томатного супа. И персиков. К тому времени она уже перестала смотреть на статуэтки, в голове у неё всё спуталось.

У неё всё спуталось в голове, потому что она не увидела Перси? Или «Персе»? Может… но если у неё когда-то и был фарфоровый корабль, я его никогда не видел. Я подумал (и не в первый раз), что Персе — подозрительное слово. Не вызывающее доверия. Постоянно меняющееся.

— В какой-то момент она сказала мне, что стол течёт.

— Он действительно потёк?

Короткая пауза. Затем он сказал, совсем невесело:

— Мы хотим посмеяться за счёт Уайрмана, дорогой амиго?

— Нет, мне любопытно. Что она сказала? Только точно.

— Я тебе уже говорил. «Стол течёт». Но её статуэтки, если ты вдруг не заметил, стоят на деревянном столе, а не на водяном матрасе.

— Успокойся. Не растеряй хорошие мысли.

— Я пытаюсь, но должен сказать, ты излишне увлёкся этой разговорной игрой, Эдстер.

— Не называй меня Эдстер, звучит, как коллекционный «форд». Ты принёс ей суп, и она… что? Опять потеряла связь с реальностью?

— В значительной степени — да. Сбросила пару статуэток на пол. Лошадь и девушку-ковбоя. Они разбились. — Уайрман тяжело вздохнул.

— Она сказала «Стол течёт» до того, как попросила принести еду, или после?

— До, после, какое это имеет значение?

— Не знаю, — честно признался я. — Так когда?

— Думаю, до. Да, до. Потом она ко всему потеряла интерес, даже забыла, что жестянку нужно в несчётный раз бросить в пруд. Я принёс суп в её любимой кружке, но Элизабет оттолкнула кружку так резко, что выплеснула суп на свою бедную руку. По-моему, она этого даже не почувствовала. Эдгар, почему ты задаёшь всё эти вопросы? Ты что-то знаешь? — Он кружил по комнате с прижатым к уху сотовым телефоном. Я буквально видел это.

— Ничего. Шарю в темноте, ничего больше.

— Да? И какой рукой?

Я запнулся, но мы прошли вместе долгий путь и столько пережили, что лгать я не мог, пусть правда и тянула на безумие.

— Правой.

— Хорошо. Хорошо, Эдгар. Мне бы хотелось знать, что происходит, вот и всё. А что-то происходит, это точно.

— Может, ты и прав. Как она теперь?

— Спит. А я тебе помешал. Ты работаешь.

— Нет. — Я отбросил кисть. — Думаю, картина закончена, и, пожалуй, на какое-то время с живописью я завязываю. Отныне и до выставки я буду только гулять и собирать ракушки.

— Похвальные мысли, но не думаю, что у тебя получится. Ты же трудоголик.

— Ты ошибаешься.

— Ладно, ошибаюсь. Мне не впервой. Собираешься завтра к нам заглянуть? Вдруг она придёт в себя? Хотелось бы, чтобы это произошло при тебе.

— Обязательно приду. Может, покидаем теннисные мячи.

— Я с удовольствием.

— Уайрман, вот что ещё. Элизабет когда-нибудь рисовала? Уайрман рассмеялся.

— Кто знает? Я спросил её однажды, и она ответила, что едва сможет нарисовать человечков из палочек и кружочков. Сказала, что её интерес к живописи такой же, как у некоторых богатых выпускников колледжа к футболу или баскетболу. Ещё пошутила об этом…

— «Если не можешь быть спортсменом, дорогой, тогда поддерживай спорт».

— Точно. Откуда ты знаешь?

— Старая присказка, — ответил я. — До завтра.

Я положил трубку, постоял, наблюдая, как вечерний свет поджигает закат над Заливом. Закат, рисовать который у меня не было ни малейшего желания. То же самое она сказала Джину Хэдлоку. И я не сомневался, спроси я других, не раз и не два услышал бы: «Она ответила, что едва сможет нарисовать человечка из палочек и кружочков. Сказала, если не можешь быть спортсменом, тогда поддерживай спорт». Почему? Потому что честный человек иной раз может попасть впросак, тогда как опытный лгун никогда не меняет своей версии.

Я не спросил Уайрмана о красной корзинке для пикника, но решил, что ничего страшного. Если она на чердаке «Эль Паласио», то будет там и завтра, и послезавтра. Я сказал себе, что время ещё есть. Разумеется, мы всегда так себе говорим. Представить не можем, что время истекает, и Бог наказывает нас за то, что мы не можем себе этого представить.

С нарастающей неприязнью я посмотрел на «Девочку и корабль № 8» и набросил на картину простыню. Красная корзинка для пикника на бушприте так и не появилась. Я больше не прикоснулся кистью к этой картине, последнему безумному потомку моего первого рисунка, сделанного в «Розовой громаде», который я назвал «Здрасьте». «№ 8», возможно, стала лучшим моим творением, но, так уж сложилось, об этой картине я практически забыл. До самой выставки. Зато потом уже не забывал никогда.

vi

Корзинка для пикника.

Чёртова красная корзинка для пикника, заполненная её рисунками.

Она просто преследует меня.

Даже теперь, четыре года спустя, я продолжаю игру «что-если», гадая, в какой степени всё изменилось бы, если б я отложил в сторону все остальное и сосредоточился на поисках корзинки. Она нашлась (её отыскал Джек Кантори), но было уже слишком поздно.

А может (полной уверенности у меня нет), ничего бы не изменилось, потому что некая сила уже пришла в движение, и на Дьюма-Ки, и в голове Эдгара Фримантла. Могу я сказать, что эта сила привела меня на Дьюма-Ки? Нет. Могу сказать, что не приводила? Нет, этого я тоже сказать не могу. Но когда март сменился апрелем, сила эта набрала ход и украдкой начала расширять зону воздействия. Эта корзинка.

Проклятая корзинка для пикника. Она была красной!

vii

Надежды Уайрмана, что Элизабет начнёт восстанавливать связь с реальностью, не оправдались. Она сидела в инвалидном кресле, что-то бормоча себе под нос, время от времени требовала сигарету надтреснутым криком стареющего попугая. Уайрман нанял Энн-Мэри Уистлер, из «Частного центра ухода за больными», и теперь она приходила и помогала ему четыре дня в неделю. Энн-Мэри сняла с плеч Уайрмана немалую часть забот, но легче ему не стало: сердце щемило по-прежнему.

Но я если это и замечал, то лишь краем глаза. Один апрельский день сменялся другим, таким же солнечным и жарким. И под жарой я подразумевал не только температуру воздуха.

После публикации интервью Мэри Айр я стал местной знаменитостью. В Сарасоте всегда был спрос на художника. Особенно на художника, который раньше строил банки, а теперь повернулся спиной к мамоне. А уж однорукому художнику ярчайшего таланта цены просто не было. Дарио и Джимми организовали ещё несколько интервью, включая съёмку на «Шестом канале». Из их сарасотской студии я вышел с жуткой головной болью и подаренной мне наклейкой на бампер «ШЕСТОЙ КАНАЛ — ПОГОДА СОЛНЕЧНОГО БЕРЕГА». Я прилепил её на козлы, рядом с надписью «ЗЛЫЕ СОБАКИ». Не спрашивайте меня почему.

Ещё я занимался организационными вопросами встречи и расселения гостей. Уайрман к тому времени был слишком занят, пытаясь убедить Элизабет глотать что-нибудь более существенное, чем сигаретный дым. С Пэм я говорил каждые два-три дня, сверяя список гостей из Миннесоты и маршруты тех, кто прилетал из других мест. Илзе звонила дважды. Веселье в её голосе показалось мне натужным, но я мог и ошибаться. Мои попытки выяснить что-либо о её любовной жизни вежливо, но твёрдо пресекались. Звонила Мелинда — спросить, какая у меня окружность головы. Когда я полюбопытствовал, зачем ей это нужно, она ушла от ответа. Пятнадцатью минутами позже, когда дочь положила трубку, я всё понял: она и её французский бойфренд действительно собирались купить мне этот чёртов берет. Я расхохотался.

Репортёр «АП» из Тампы приехал в Сарасоту. Хотел приехать на Дьюму, но мне претила даже мысль о том, что какой-то репортёр будет бродить по «Розовой громаде» и слушать разговоры ракушек, которые я уже привык считать своими. Так что интервью он взял у меня в галерее «Скотто», а приехавший с ним фотограф сделал фотографии трёх специально отобранных для этой цели полотен: «Розы, вырастающие из ракушек», «Закат с софорой» и «Дьюма-роуд». Я был в футболке с надписью на груди «Рыбный ресторан „Кейси-Ки“», и эту мою фотографию (с культёй в рукаве и повёрнутой козырьком назад бейсболкой на голове) увидела вся страна. После этого телефон взорвался. Анжел позвонил и говорил двадцать минут. В какой-то момент он заявил, что всегда знал: это во мне есть. «Что?» — спросил я. «Дерьмо, босс», — и мы хохотали как безумцы. Позвонила Кэти Грин. Я услышал всё о её новом бойфренде (тот ещё тип!) и о новом комплексе лечебной гимнастики, который пациент может выполнять самостоятельно (это потрясающе!). Я рассказал ей о том, как Кеймен внезапно появился на лекции и спас меня от позора. К концу нашего разговора она плакала и говорила, что у неё никогда не было такого мужественного, вернувшегося практически с того света пациента. Потом сказала, что при встрече заставит меня улечься на пол и сделать пятьдесят подъёмов. В довершение всего доктор Тодд Джеймисон, стараниями которого я не превратился на всю оставшуюся жизнь в человекобрюкву, прислал мне бутылку шампанского и открытку с надписью: «Мне не терпится увидеть Вашу выставку».

Если бы Уайрман предложил мне пари и поставил на то, что я заскучаю и возьму в руки кисть, он бы проиграл. Когда я не готовился к знаменательному событию моей жизни, то гулял, читал или спал. Я сказал ему об этом в один из тех редких апрельских дней, когда после полудня мы сидели вместе под полосатым зонтом у края мостков «Эль Паласио» и пили зелёный чай. До выставки оставалось меньше недели.

— Я рад, — прокомментировал он. — Тебе требовался отдых.

— А что можно сказать о тебе, Уайрман? Как ты?

— Не очень, но я буду жить… Глория Гейнор,[147] тысяча девятьсот семьдесят восьмой год. Грустно, в этом всё дело. — Он вздохнул. — Я её потеряю. Я обманываю себя, говорю, что ей станет лучше, но… я её потеряю. Это не Джулия и Эсмеральда, слава Богу, но всё равно тяжело.

— Сожалею, что всё так вышло. — Я накрыл его руку своей. — И с ней, и с тобой.

— Спасибо. — Он посмотрел на волны. — Иногда я думаю, что она никогда не умрёт.

— Никогда?

— Вот именно. Я думаю, что за ней придут Морж и Плотник. Просто уведут её с собой, как увели доверчивых Устриц. Уведут по берегу. Ты помнишь, что говорит Морж?

Я покачал головой.

— «Мой друг, их заставлять спешить отнюдь мы не должны. Проделав столь тяжёлый путь, они утомлены». — Он провёл рукой по лицу. — Посмотри на меня, мучачо. Я плачу, как Морж. Ну разве не глупость?

— Нет, — ответил я.

— Мне ненавистна сама мысль, что на этот раз она ушла навсегда, что лучшая её часть уже ушла по берегу с Моржом и Плотником, и остался только жирный, старый кусок плоти, который ещё не забыл, как дышать.

Я промолчал. Он вновь вытер глаза и шумно, со всхлипами, вдохнул.

— Я попытался что-нибудь найти по Джону Истлейку, выяснить, как утонули две его дочери, что произошло потом… помнишь, ты просил меня об этом?

Я просил, но так давно, что на тот момент просьба моя потеряла всякую актуальность. И вот что теперь я думаю: что-то хотело от меня именно такого отношения.

— Я порылся в Интернете и нашёл достаточно много. Статьи из старых газет, несколько воспоминаний очевидцев, которые они сочли необходимым вывесить в Сети. Один текст озаглавлен — и не думай, что я фантазирую, мучачо, — «Лодочные прогулки и пчелиный воск; девичество в Нокомисе». Автор — Стефани Уайдер Грейвел-Миллер.

— Похоже, она совершила долгое путешествие по волне памяти.

— Это точно. Она пишет о счастливых неграх, собирающих апельсины и мелодичными голосами поющих простые песни, восхваляющие Господа.

— Насколько я понимаю, случилось это до появления Джей-Зета.[148]

— И тут ты прав. Но это ещё не всё. Я поговорил с Крисом Шэннингтоном, он живёт на Кейси-Ки, ты наверняка его видел. Колоритный такой старичок, ходит везде с сучковатой тростью из древовидного вереска и в большой соломенной шляпе. Его отец, Эллис Шэннингтон, работал садовником у Джона Истлейка. По словам Криса, именно Эллис отвёз Марию и Ханну, старших сестёр Элизабет, в школу Брейдена дней через десять после того, как утонули близняшки. Он сказал: «У этих деток сердце кровью обливалось из-за-а своих ма-а-леньких сестричек».

Южный выговор старика Уайрман скопировал очень неплохо, и я почему-то вновь подумал о Морже и Плотнике, шагающих по берегу с маленькими Устрицами. Сам я чётко помнил лишь ту часть стихотворения, где Плотник говорит им, что они отлично прогулялись, но, разумеется, Устрицы ответить не могли, потому что их съели, всех до одной.

— Хочешь послушать, что я раскопал? — спросил Уайрман.

— А у тебя есть время?

— Конечно. Энн-Мэри на посту до семи часов, хотя, из практических соображений, мы с ней ухаживаем за Элизабет на пару. Почему бы нам не пойти в дом? У меня всё собрано в папку. Не так чтобы много, но по крайней мере есть одна фотография, на которую стоит взглянуть. Крис Шэннингтон держал её в коробке с бумагами отца. Я прогулялся с ним в публичную библиотеку Кейси-Ки и скопировал её. — Он помолчал. — Это фотография «Гнезда цапли».

— Ты хочешь сказать, каким этот дом был тогда?

Мы уже шагали по мосткам, но тут Уайрман остановился.

— Нет, амиго, ты не понял. Я говорю о первом «Гнезде цапли». «Эль Паласио» — второе «Гнездо». Построенное через двадцать пять лет после того, как утонули маленькие девочки. К тому времени состояние Джона Истлейка с десяти или двадцати миллионов увеличилось до ста пятидесяти. А то и больше. Война — доходный бизнес. Инвестируй своего сына.

— Лозунг Движения против войны во Вьетнаме. Тысяча девятьсот шестьдесят девятый год. Часто использовался в паре с другим лозунгом: «Мужчина нужен женщине, как рыбе — велосипед».

— Молодец, амиго! — Уайрман махнул рукой в сторону буйной растительности, которая покрывала остров к югу от нас. — Первое «Гнездо цапли» находилось там. Мир еше был молод, и ласты шлёпали по воде: пуп-уп-дуп.

Я подумал о Мэри Айр, не выпившей, а уже крепко набравшейся, о её словах: «Только один дом. Построенный на небольшом возвышении ближе к южной оконечности, он не очень-то отличался от тех домов, которые можно увидеть на экскурсии по старинным особнякам Чарлстона или Мобайла».

— И что с ним сталось? — спросил я.

— Насколько мне известно, ничего, — ответил Уайрман. — Его оставили во власти времени, которое несёт с собой упадок. Когда Джон Истлейк потерял надежду найти тела близняшек, он распрощался с Дьюма-Ки. Расплатился со своими работниками, собрал вещи, усадил трёх оставшихся дочерей в «роллс-ройс» — у него действительно был «роллс-ройс» — и уехал. «Роман, не написанный Скоттом Фицджеральдом», — вот что сказал Крис Шэннингтон. Он также сказал, что Истлейку не было покоя, пока Элизабет вновь не привезла его сюда.

— Ты думаешь, Шэннингтон действительно что-то знает, или это история, которую он рассказывал столько раз, что сам в неё поверил?

— Quien sabe? — Уайрман вновь остановился, указал на южную часть Дьюма-Ки. — Никаких джунглей там не было. Из первого дома ты мог видеть материк, с материка — дом. Насколько я знаю, амиго, дом по-прежнему там. Или то, что от него осталось. Стоит и гниёт. — Он протянул руку к двери на кухню и посмотрел на меня без тени улыбки. — Вот что надо бы нарисовать, не так ли? Корабль-призрак на суше.

— Возможно, — согласился я. — Возможно, надо.

viii

Он повёл меня в библиотеку, с рыцарскими доспехами в углу и музейной коллекцией оружия на стене. Рядом с телефонным аппаратом лежала папка с надписью «ДЖОН ИСТЛЕЙК, „ГНЕЗДО ЦАПЛИ“» на лицевой стороне. Уайрман открыл папку, достал фотографию. Изображённый на ней дом, конечно же, напоминал тот, в котором мы сейчас находились. В архитектуре безошибочно угадывалось сходство, свойственное, скажем, двоюродным братьям. Но в одном эти здания кардинально отличались, и потому похожесть (дома явно строились по одному проекту, с одинаковой крышей из ярко-оранжевой желобчатой черепицы) эту разницу только выпячивала.

Нынешний «Дворец» скрывался от мира за высокой стеной, которая лишь в одном месте прерывалась воротами — не было даже служебного въезда. Прекрасный внутренний двор видели лишь считанные люди, помимо Уайрмана, Энн-Мэри, девушки, чистившей бассейн, и садовника, приезжавшего дважды в неделю. Двор этот напоминал тело красотки, скрытое бесформенной одеждой.

Первое «Гнездо цапли» было другим. Как и фарфоровый особняк Элизабет, этот мог похвастаться шестью колоннами и просторной, приглашающей подняться на неё верандой. К особняку вела широкая дугообразная подъездная дорожка, прорезающая два акра лужайки. Усыпанная не гравием, как сказала Мэри, а дроблёными розовыми ракушками. Первый дом Истлейков говорил миру: «Добро пожаловать». Его наследник — «Эль Паласио» — не пускал на порог. Илзе заметила это сразу, как и я, но в тот день мы увидели особняк с дороги. С тех пор мнение моё изменилось, и по веской причине: я привык к тому, чтобы смотреть на гасиенду с берега. Подходя к ней с незащищённой стороны.

Первое «Гнездо цапли» было также выше, три этажа по фронтону, четыре — в задней части, поэтому (если особняк действительно стоял на небольшом холме, как говорила Мэри), с верхнего этажа люди могли любоваться захватывающей дух круговой панорамой: Залив, материк, Кейси-Ки и Дон-Педро-Айленд. Не самый плохой вариант. Но лужайка выглядела неухоженной, неопрятной. По обе стороны дома в ряду пальм, сгибающихся под ветром, как гавайские танцовщицы, зияли прорехи. Я присмотрелся и увидел, что некоторые окна на верхних этажах заколочены. И крыша выглядела как-то странно. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять почему. Над восточной частью крыши высилась труба. Над западной — отсутствовала, хотя ей полагалось там быть.

— Дом сфотографировали после их отъезда? — спросил я. Уайрман покачал головой.

— По словам Шэннингтона, фотографию сделали в марте 1927 года, до того, как утонули девочки, когда все были счастливы и здоровы. Ты видишь не обветшание — это разрушения, нанесённые ураганом. «Элис».

— Которой из них?

— Официально сезон ураганов начинается здесь пятнадцатого июня и длится около пяти месяцев. Внесезонные ураганы с тропическими ливнями и сильным ветром… для старожилов все они — «Элис». Как «Ураган „Элис“».[149] Это такая шутка.

— Ты выдумываешь.

— Отнюдь. «Эстер» — сильнейший ураган двадцать шестого года — обошёл Дьюму стороной, а вот «Элис» двадцать седьмого прошёлся по острову. Потом ударил по материку и затопил Глейдс. Урон, который ты видишь на фотографии, — следствие урагана. Если на то пошло, урон незначительный. Несколько пальм вырваны из земли, вскопана лужайка, кое-где выбиты окна. Но, с другой стороны, последствия урагана ощущаются и теперь. Потому что не вызывает сомнений, что именно «Элис» привела и к смерти близняшек, Тесси и Лауры, и ко всему остальному. Включая и наше с тобой появление на Дьюме.

— Объясни.

— Вот это помнишь?

Уайрман достал из папки вторую фотографию, и, конечно же, я её помнил. Её увеличенная копия висела на лестничной площадке второго этажа. Эта, в силу размеров, была более резкой. Семья Истлейк в сборе, во главе с Джоном Истлейком, одетым в чёрный купальный костюм. Выглядел он, как голливудский актёр второго разряда, обычно снимающийся в детективах и приключенческих фильмах. Элизабет пухлой попкой сидела на одной его руке. Во второй Джон держал гарпунный пистолет, маску и трубку для дыхания.

— Если судить по Элизабет, я бы сказал, что фотографию сделали году в двадцать пятом, — заметил Уайрман. — Выглядит она годика на два с небольшим. Адриане… — он постучал пальцем по старшей дочери, — …может быть от семнадцати до тридцати четырёх. Ты согласен?

Действительно, семнадцатилетняя, и со всеми присущими женщине округлостями; это видно сразу, пусть на ней купальник-который-скрывает-практически-всё.

— У неё уже надуто-капризное лицо, на котором написано: я-хочу-быть-где-нибудь-ещё, — продолжил Уайрман. — Даже интересно, так ли удивился её отец, когда она сбежала с каким-то его менеджером. И не обрадовался ли он в глубине души её побегу? — Он вновь скопировал выговор Криса Шэннингтона: — Убежа-ать в А-атла-анту с ма-альчиком в га-алстуке и светоза-ащитном козырьке, — и тут же заговорил обычным голосом. Похоже, Уайрмана действительно печалила смерть девочек, пусть и случилось это более восьмидесяти лет тому назад. — Она и её новоиспечённый муж вернулись, но к тому времени оставалось только разыскивать тела.

Я коснулся пальцем сурового лица чернокожей няни.

— А это кто?

— Мельда или Тильда, а может, прости Господи, Гекуба, если послушать Криса Шэннингтона. Его отец знал её имя, а Крис уже не помнит.

— Красивые браслеты.

Уайрман без особого интереса посмотрел на фотографию. — Я тебе верю.

— Может, Джон Истлейк спал с ней, — предположил я. — Может, браслеты — маленький подарок.

— Quien sabe? Богатый вдовец, молодая женщина… такое случается.

Я постучал пальцем по корзинке для пикника, которую молодая чернокожая женщина держала обеими руками, словно корзина весила немало. Возникало ощущение, что там не только сандвичи… может, и целая курица, а ещё — несколько бутылок пива для старого господина… чтобы утолить жажду после целого для, проведённого на воде и под водой.

— Какого цвета корзина? Тёмно-коричневая? Или красная? Уайрман как-то странно на меня посмотрел.

— Фотография чёрно-белая, трудно сказать.

— Расскажи мне, как ураган привёл к смерти девочек?

Он вновь открыл папку и протянул мне давнюю газетную заметку.

С сопровождающим её фотоснимком.

— Из «Венис гондольер», номер от 28 марта 1927 года. Саму информацию я нашёл в Сети. Джек Кантори позвонил в редакцию, уговорил кого-то сделать ксерокопию и прислать мне по факсу. Между прочим, Джек — просто чудо.

— Кто ж с этим спорит? — Я всмотрелся в фотоснимок. — Кто эти девочки? Нет… не говори. Слева от него — Мария. По правую руку — Ханна.

— Ставлю тебе пять с плюсом. Ханна — которая с грудью. В двадцать седьмом ей исполнилось четырнадцать.

Мы несколько секунд молча смотрели на факс. Распечатка файла, полученного по электронной почте, выглядела бы получше. Чёрные вертикальные полосы раздражали, некоторые буквы расплывались, но заголовок выглядел достаточно чётким: «ШТОРМ ОТКРЫВАЕТ СОКРОВИЩА НЫРЯЛЬЩИКУ-ЛЮБИТЕЛЮ». И на фотоснимке я мог многое разглядеть. Линия волос на лбу Джона поднялась выше. В качестве компенсации увеличилась длина усов, тут Истлейк мог соперничать с моржом. И хотя чёрный купальный костюм остался прежним, он трещал по всем швам… и лопнул под одной рукой, как мне показалось, хотя в этом я мог и ошибиться: чёткости всё-таки не хватало. Джон Истлейк определённо набрал жирка между 1925 и 1927 годами (будь он актёром, ему пришлось бы отказаться от десертов и чаще бывать в тренажёрном зале, чтобы и дальше получать роли). В девочках, что стояли рядом с ним, сексуальность проступала не так явно, как в их старшей сестре (одного взгляда на Адриану хватало, чтобы в голову полезли мысли о том, как неплохо поваляться с ней на сеновале, а у этих двух хотелось спросить, сделали они домашнее задание или нет), но они были симпатичными, пусть ещё и не расцвели полностью, и на их лицах читалось радостное волнение. Это точно.

Потому что на песке перед ними лежали сокровища.

— Я не могу разглядеть, что это, — пожаловался я. — Очень уж нечёткий факс.

— На столе лежит лупа, но я сэкономлю тебе время. — Уайрман взял ручку, воспользовался ею как указкой. — Это медицинский пузырёк, а это — мушкетная пуля… так сказал Истлейк репортёру. Мария положила руку на сапог… или то, что осталось от сапога. Рядом с сапогом…

— Очки, — вставил я. — И… цепочка на шею.

— Согласно заметке, это браслет. Точно не знаю. Могу поклясться, что это металлическая петля, покрытая толстым налётом то ли ржавчины, то ли грязи. Но старшая девочка определённо держит серёжку в вытянутой руке.

Я пробежал взглядом заметку. Помимо сфотографированных вещей, Истлейк нашёл различную столовую утварь… четыре чашки, по его словам, «в итальянском стиле»… таган… ящик с шестерёнками (чем бы это ни было)… и множество гвоздей. Он также нашёл половину фарфорового человечка. На фотографии его не было, во всяком случае, я не увидел. В заметке говорилось, что Истлейк пятнадцать лет плавал под водой среди разрушающихся рифов к западу от Дьюмы. Иногда охотился, а чаще — просто отдыхал, любуясь подводным миром. Он сказал, что мусора на дне попадалось много, но интереса ничто не вызывало. Он сказал, что «Элис» подняла очень уж сильные волны, которые сдвинули массу песка между рифами и островом и обнажили, по его словам, «захоронение».

— Кораблекрушение он не упомянул, — сказал я.

— Нет, — кивнул Уайрман. — Никакого корабля не было. Его не нашёл ни он, ни десятки людей, которые помогали ему в поиске тел девочек. Только мусор. Они нашли бы корабль, если б он был. К юго-западу от Дьюмы глубина не превышает двадцати пяти футов на всём участке от острова до рифа Китта. Вода и сейчас достаточно чистая, а тогда была как бирюзовое стекло.

— Высказывались какие-нибудь версии насчёт появления подводной свалки?

— Конечно. Наиболее распространённая говорит о том, что некое судно, невесть как попавшее сюда сто, двести или триста лет тому назад, взорвалось, вывалив на дно содержимое трюма. А может, команда выбрасывала за борт всё, что попадалось под руку, чтобы корабль остался на плаву. После шторма они подлатали свою посудину и поплыли дальше. Этим можно объяснить тот факт, что Истлейк нашёл множество вещей, но ничего ценного. Сокровища, должно быть, остались на корабле.

— И риф не отломил бы киль корабля, который заплыл сюда в восемнадцатом веке? Или в семнадцатом?

Уайрман пожал плечами.

— Крис Шэннингтон говорит, что никто не знает, каким был риф Китта даже сто пятьдесят лет тому назад.

Я посмотрел на лежащую на песке добычу. На улыбающихся девочек. На улыбающегося папочку, которому в скором времени предстояло купить себе новый купальный костюм. И внезапно я решил, что с няней он не спал. Нет. Даже любовница сказала бы ему, что нельзя фотографироваться для газеты в таком старье. Она бы нашла тактичную причину: реальную я видел перед собой, даже после стольких лет, даже с учётом того, что зрение в моём правом глазу восстановилось не полностью. Он слишком разжирел. Только сам он этого не замечал. И дочери не замечали. Любящие глаза не замечают.

Слишком разжирел. И было что-то ещё, не так ли? Некое А, которое требовало обязательного Б.

— Я удивлён, что он вообще рассказал о своей находке, — озвучил я эту мысль. — Если б найти такое сегодня и рассказать по «Шестому каналу», половина населения Флориды слетелась бы сюда на своих катерах и принялась бы шарить по дну металлоискателями в поисках дублонов и золотых песо.

— Да, но тогда была другая Флорида, — ответил Уайрман, и я вспомнил, что те же слова слышал от Мэри Айр. — Джон Истлейк был богатым человеком, Дьюма-Ки — его частным заповедником. А кроме того, не нашлось ни дублонов, ни песо, только старинные вещи, которые мало кого могли заинтересовать, вырытые из песка ураганом, случившимся в неурочное время года. Многие недели он нырял за всем этим добром, разбросанным по дну Залива. Очень неглубоко, по словам Шэннингтона. При отливе мог практически дотянуться до всех этих вещей с поверхности. И, конечно же, он рассчитывал найти что-нибудь ценное. Не думаю, что богатство — это прививка от желания найти клад.

— Нет, — согласился я. — Точно не прививка.

— Няня, должно быть, была с ним, когда он обследовал дно в поисках сокровищ. И три девочки, которые находились в доме: близняшки и Элизабет. Мария и Ханна вернулись в школу Брейдена, старшая сестра сбежала в Атланту. Истлейк и его маленькие дочурки, вероятно, устраивали там пикники.

— Как часто? — Я уже понимал, чем всё закончится.

— Часто. Может, каждый день, пока добыча была самой богатой. Они протоптали тропу от дома к тому месту, которое называлось Тенистый берег. В полумиле от дома.

— Тропу, по которой две жаждущие приключений маленькие девочки могли пойти вдвоём.

— И однажды они пошли. К всеобщей печали. — Уайрман убрал фотографии в папку. — Здесь есть история, мучачо, и, предполагаю, она более захватывающая, чем история о том, как маленькая девочка проглотила стеклянный шарик, но трагедия — всегда трагедия, а если копнуть до самого дна — все трагедии глупы. Будь моя воля, я бы поставил «Сон в летнюю ночь» выше «Гамлета». Любому дураку, у которого не трясутся руки и хорошие лёгкие, по силам построить карточный домик и одним дуновением разрушить его, но только гений может заставить людей смеяться.

Он помолчал, погрузившись в раздумья.

— Вот что, вероятно, случилось. В один из апрельских дней 1927 года, когда Тесси и Лауре полагалось спать, они решили встать, тайком пройти по тропе и поохотиться за сокровищами на Тенистом берегу. Вероятно, они хотели войти в воду только по колено, как ими разрешалось — в одной из газетных заметок цитируется Джон Истлейк, он так и сказал, и Адриана его в этом поддержала.

— Замужняя дочь, которая вернулась.

— Точно. Они с мужем приехали за день или два до официального завершения поисков. Так сказал Шэннингтон. Как бы там ни было, одна из девочек, вероятно, увидела на дне что-то блестящее, чуть дальше от берега, начала барахтаться. Потом…

— Потом вторая сестра попыталась её спасти. — Да, я мог это видеть. Однажды такое случилось с Лин и Илзе, когда они были маленькими. Не близняшки, но три или четыре года золотого детства они практически не разлучались.

Уайрман кивнул.

— И поток их подхватил. По-другому и быть не могло, амиго. Вот почему тела так и не нашли. Вода унесла их далеко-далеко в caldo largo.

Я уже открыл было рот, чтобы спросить, какой поток, когда вспомнил картину Уинслоу Хомера,[150] романтическую, но наполненную мощью: «Подводное течение».

Мы оба подпрыгнули, когда внезапно зажужжал аппарат внутренней связи. Уайрман неловко повернулся, сбросил папку на пол, ксерокопии и факсы разлетелись во все стороны.

— Мистер Уайрман! — раздался голос Энн-Мэри Уистлер. — Мистер Уайрман, вы в доме?

— Да, — ответил он.

— Мистер Уайрман? — Медсестра была явно взволнована. Произнесла, словно про себя: — Господи, да где же вы?

— Грёбаная кнопка, — пробормотал Уайрман, направился к настенному интеркому, чуть ли не бегом. Нажал на кнопку. — Я здесь. Что не так? Что случилось? Она упала?

— Нет! — воскликнула Энн-Мэри. — Она проснулась! Проснулась и пришла в себя! Спрашивает о вас! Вы придёте?

— Тотчас же. — Он повернулся ко мне, улыбаясь во весь рот. — Ты слышал, Эдгар? Пошли! — Он запнулся. — Куда ты смотришь?

— Сюда. — Я показал ему две фотографии Джона Истлейка в купальном костюме: на одной его окружали все дочери, на второй, сделанной двумя годами позже, по бокам стояли Мария и Ханна.

— Сейчас не до них… ты её слышал? Мисс Истлейк вернулась! — Он двинулся к двери. Я положил папку на стол и последовал за ним. Мне удалось связать друг с другом эти фотографии — но только потому, что последние месяцы я совершенствовал умение видеть. Только этим и занимался.

— Уайрман! — позвал я. Он уже миновал главный коридор и половину лестницы. Я хромал как мог быстро, но расстояние между нами только увеличивалось. Он подождал меня, хотя ему явно не терпелось продолжить путь. — Кто сказал ему о «захоронении»?

— Истлейку? Полагаю, он наткнулся на него. Подводное плавание было его хобби.

— Я так не думаю… он давно уже не надевал этот купальный костюм. В начале двадцатых он, возможно, и увлекался подводным плаванием, но где-то с середины тысяча девятьсот двадцать пятого года хобби у него появилось другое — сытные обеды. Так кто ему сказал?

Энн-Мэри вышла из двери в конце коридора второго этажа. И такая улыбка озаряла её лицо (она явно не верила своим глазам), что выглядела медсестра не на сорок, а на двадцать лет.

— Заходите. Это прекрасно…

— Она…

— Да, — донёсся до нас надтреснутый, безошибочно узнаваемый голос Элизабет. — Заходи, Уайрман, и позволь мне увидеть твоё лицо, пока я ещё могу его узнать.

ix

Я остался в коридоре с Энн-Мэри, не зная, как вести себя в такой ситуации. Смотрел на безделушки и на большое старое полотно Фредерика Ремингтона[151] в дальнем конце коридора, изображающее конных индейцев. Потом меня позвал Уайрман. Нетерпеливо, дрожащим от эмоций голосом.

В комнате с задёрнутыми шторами царил сумрак. Тихонько шипел кондиционер: воздух поступал через решётку на потолке. На столике у кровати горела лампа под абажуром из зелёного стекла. Кровать напоминала больничную, половину с изголовьем подняли так, что Элизабет практически сидела. Лампа мягко освещала её, седые волосы падали на розовую ночную рубашку. Уайрман устроился рядом, держа Элизабет за руки. Над кроватью висела единственная в комнате картина: отличная репродукция «Одиннадцати утра» Эдуарда Хоппера, квинтэссенция одиночества у окна, терпеливо ожидающего перемен, любых перемен.

Где-то тикали часы.

Элизабет посмотрела на меня, улыбнулась, и её лицо вызвало у меня три мысли. Они ударили меня, как камни, каждый следующий — тяжелее предыдущего. Первая — как сильно она исхудала. Вторая — какой выглядела усталой. Третья — жить ей осталось недолго.

— Эдуард, — обратилась она ко мне.

— Нет… — начал я, но она подняла руку (плоть повыше локтя висела дряблым снежно-белым мешком), и я тут же замолчал. Потому что пришла четвёртая мысль, и она ударила сильнее всего, словно на меня обрушился не камень, а целый валун. Я смотрел на самого себя. Именно таким видели меня люди, когда я очнулся после несчастного случая, пытаясь собрать воедино разбросанные во все стороны осколки памяти… сокровище, которое в таком нелицеприятном виде тянуло разве что на грязь. Я подумал о том, как забыл имя своей куклы, и уже знал, что последует.

— Я могу это сделать, — сказала она.

— Я знаю, что можете.

— Вы привезли Уайрмана из больницы.

— Да.

— Я так боялась, что они положат его. Я осталась бы одна. Я промолчал.

— Вы Эдмунд? — смиренно спросила она.

— Мисс Истлейк, не утруждайте себя, — мягко вмешался Уайрман. — Это…

— Помолчи, Уайрман, — оборвал я его. — Она может это сделать.

— Вы рисуете.

— Да.

— Вы уже нарисовали корабль?

Что-то странное произошло с моим желудком. Он вроде бы не опустился, а просто исчез, оставив пустоту между сердцем и остальными внутренностями. Колени попытались подогнуться. Металл в бедре вдруг раскалился. Зато по спине пробежал холодок. И начала зудеть ампутированная рука.

— Да, — кивнул я. — И не один раз.

— Вы — Эдгар.

— Да, Элизабет. Я — Эдгар. Рад за вас, милая.

Она улыбнулась. Должно быть, её давно не называли милой.

— Мой разум — скатерть с прожжённой в ней огромной дырой. — Она повернулась к Уайрману. — Muy divertido, si?[152]

— Вам нужно отдохнуть, — ответил он. — Если на то пошло, вам нужно dormir como un tronco.[153]

Она чуть улыбнулась.

— Как бревно. Да. И думаю, когда проснусь, я всё ещё буду здесь. Какое-то время. — Она поднесла его руки к своим губам, поцеловала. — Я люблю тебя, Уайрман.

— И я люблю вас, мисс Истлейк, — искренне ответил он.

— Эдгар?.. Вы — Эдгар?

— А как вы думаете, Элизабет?

— Да, конечно. У вас должна пройти выставка? Об этом мы говорили до того, как я… — Она опустила веки, будто уснула.

— Да, в галерее «Скотто». Вам нужно отдохнуть.

— Она скоро? Ваша выставка?

— Менее чем через неделю.

— Ваши картины… картины с кораблём… они на материке? Мы с Уайрманом переглянулись. Он пожал плечами.

— Да, — ответил я.

— Хорошо. — Элизабет улыбнулась. — Тогда я отдохну. Всё остальное может подождать… пока не пройдёт выставка. Ваш миг славы. Вы их продаёте? Картины с кораблём?

Мы с Уайрманом опять переглянулись. Его взгляд говорил: не расстраивай её.

— Они помечены «НДП». Это значит…

— Я знаю, что это значит, Эдгар. Я вчера не падала с апельсинового дерева. — Её глаза сверкнули, окружённые сетью глубоких морщинок, на лице, помеченном печатью смерти. — Продайте их. Сколько бы их ни было, вы должны продать всё. И как бы трудно вам это ни далось. Продайте их разным людям. Раскидайте по свету. Вы меня понимаете?

— Да.

— Вы это сделаете!

Я не знал, сделаю или нет, но уловил признаки нарастающего возбуждения, свойственного мне самому в не столь уж далёком прошлом.

— Да. — В тот момент я мог пообещать запрыгнуть на Луну в семимильных сапогах, если бы это её успокоило.

— Даже раскиданные по свету они могут оставаться опасными, — прошептала Элизабет, и её голос переполнял ужас.

— Достаточно. — Я погладил её по руке. — Больше не думайте об этом.

— Хорошо. Мы поговорим об этом после вашей выставки. Втроём. У меня прибавится сил… в голове прояснится… и вам, Эдгар, придётся учесть мои слова. У вас есть дочери? Я вроде бы помню, что есть.

— Да, и они останутся на материке со своей матерью. В «Ритце». Всё уже устроено.

Она улыбнулась, но уголки губ тут же опустились. Словно её рот начал таять.

— Уложи меня, Уайрман. Я угодила в трясину… провела там сорок дней и сорок ночей… такие у меня ощущения… я так устала.

Он опустил изголовье кровати, и Энн-Мэри принесла на подносе стакан с каким-то лекарством. Но Элизабет не выпила ни капли: уже отключилась. Над её головой сидела в кресле и вечно смотрела в окно самая одинокая девушка на свете, с лицом упрятанным за занавес волос, в одних только туфельках на босу ногу.

x

А вот ко мне сон в ту ночь долго не шёл — сморил меня только после полуночи. Вода отошла, так что ракушки перестали шептаться. В отличие от голосов в моей голове.

«Другая Флорида, — шептала Мэри Айр. — Тогда была другая Флорида»..

«Продайте их. Сколько бы их ни было, вы должны их продать», — Элизабет, разумеется.

Взрослая Элизабет. Я слышал и другую Элизабет, но, поскольку мне пришлось выдумать её голос, я слышал голос Илзе, каким она говорила в далёком детстве.

«Это сокровище, папочка, — прошептал голос. — Ты сможешь достать его, если наденешь маску и трубку. Я могу показать, где его искать».

«Я нарисовала картину».

xi

Поднялся я с зарёй. Думал, что снова смогу заснуть, но не получилось. Заснул лишь после того, как принял таблетку оксиконтина, одну из считанных, которые оставались у меня, и позвонил в одно место. Проглотил таблетку, набрал номер «Скотто», услышал, понятное дело, голос автоответчика. В такое время в галерее никого и быть не могло. Люди искусства не жаворонки.

Я нажал 11, внутренний номер Дарио Наннуцци, и после звукового сигнала сказал: «Дарио, это Эдгар. Насчёт цикла „Девочка и корабль“ я передумал. Всё-таки я хочу продать все эти картины. Условие лишь одно — онидолжны уйти разным людям, если возможно. Спасибо».

Я положил трубку и вернулся в постель. Полежал минут пятнадцать, наблюдая за лениво вращающимися лопастями потолочного вентилятора и слушая шёпот ракушек. Таблетка действовала, но я не засыпал. И знал почему. Точно знал почему.

Я снова поднялся, прослушал приветственную запись на автоответчике, вновь набрал внутренний номер Дарио. Его голос предложил оставить сообщение после звукового сигнала. «Кроме номера восемь, — добавил я. — Номер восемь по-прежнему НДП».

И почему он НДП?

Не потому, что картина была гениальной, хотя именно так я и думал. И не потому, что, глядя на неё, я словно слушал историю, которую рассказывала самая чёрная часть моего сердца. Причина была в другом: я чувствовал, что-то сохранило мне жизнь, чтобы я нарисовал эту картину, и продать её — всё равно что отречься от моей жизни, забыть всю боль, которую мне пришлось выдержать ради неё.

Да, вот почему.

«Эта картина — моя, Дарио».

Я улёгся в кровать и на этот раз уснул.