Как рисовать картину (IV)
Начните с того, что вы знаете, а потом вновь откройте для себя известное вам. Искусство — магия, спорить тут не о чем, но всё искусство, каким бы странным оно ни казалось, берёт начало в привычной повседневности. Поэтому не удивляйтесь экзотическим цветам, выросшим на обычной почве. Элизабет это знала. Никто её не учил — дошла сама.
Чем больше она рисовала, тем больше видела. Чем больше видела, тем больше ей хотелось рисовать. Такой вот получался расклад. И чем больше она видела, тем больше к ней возвращалось слов: сначала четыре или пять сотен, которые она знала к моменту падения из возка, когда ударилась головой, потом к ним прибавлялись всё новые и новые.
Отец изумлялся быстро возрастающей сложности её картин. Сёстры — тоже, обе Большие Злюки и близняшки (не Ади; та находилась в Европе, с тремя подругами и двумя доверенными сопровождающими, а Эмери Полсон, молодой человек, за которого она выйдет замуж, ещё не появился на её горизонте). Няня, она же домоправительница, смотрела на неё с благоговейным трепетом, называла «la petite obeah fille».[75]
Лечащий врач предупреждал, что излишняя подвижность и волнения девочке противопоказаны, могут вызвать лихорадку, но к январю 1926 года она в курточке и штанишках вовсю носилась по южной части Дьюма-Ки со своим альбомом и рисовала всё подряд.
Именно в ту зиму она заметила, что её рисунки родственникам наскучили: сначала Большим Злюкам, Марии и Ханне, потом Тёсси и Ло-Ло, отцу и, наконец, няне Мельде. Понимала она, что даже гениальность приедается, если её слишком много? Вероятно, на детском интуитивном уровне понимала.
И вот из этого, из скуки родственников, родилась решимость взглянуть на всё заново, открыть им глаза на волшебство увиденного ею.
Так начался её сюрреалистический период; сначала птицы, летящие брюшком кверху, потом животные, идущие по воде, наконец, Улыбающиеся Лошади. Они в какой-то степени вернули интерес к её картинам. Но именно тогда что-то изменилось. Именно тогда что-то тёмное проскользнуло в мир, используя маленькую Либбит, как портал.
Она начала рисовать свою куклу, и вот тогда кукла заговорила.
Новин.
К тому времени Адриана вернулась из весёлого Парижа, и поначалу Новин говорила пронзительным и счастливым голосом Ади, спрашивая Элизабет, может ли та хинки-динки-парле-ву, или предлагая заткнуть пасть. Случалось, Новин пела, усыпляя девочку, и в этих случаях рисунки с лицом куклы (большим, круглым и коричневым, за исключением красных губ), рассыпались по стёганому покрывалу на кровати Элизабет.
Новин поёт: «Брат Жак, брат Жак, ты заснул, брат Жак? Если нет — почему, почему, почему?»
Иногда Новин рассказывала ей истории, намешанные из разных сказок, но удивительные. О Золушке в красных башмачках из страны Оз, о близнецах Боббси,[76] заблудившихся в Волшебном лесу и нашедших домик со стенами из конфет и крышей из леденцов.
Но потом голос Новин изменился. Перестал быть голосом Ади. Перестал быть голосом знакомых Элизабет людей. И кукла продолжала говорить, даже когда Элизабет предлагала Новин заткнуть пасть. Поначалу этот голос, возможно, ей нравился. Возможно, она воспринимала его, как забаву. Странную, но забаву.
Потом всё изменилось, не правда ли? Потому что искусство — это магия, но не вся магия белая.
Даже для маленьких девочек.
Глава 7 ИСКУССТВО РАДИ ИСКУССТВА
i
В баре в гостиной стояла бутылка односолодового виски. Мне хотелось выпить стаканчик, но я устоял. Возникло желание потянуть время, может, съесть на кухне один из сандвичей с яйцом и салатом, подумать, что я скажу жене, но я не стал этого делать. Иногда единственный способ довести что-то до конца — сразу этим заняться. Я взял трубку радиотелефона и прошёл во «флоридскую комнату». Там было холодно, несмотря на закрытые сдвижные панели. Я подумал, что холод взбодрит меня, а вид солнца, падающего за горизонт и вычерчивающего жёлтую полосу на воде, успокоит. Потому что спокойствия мне очень не хватало. Сердце бухало слишком сильно, щёки горели, бедро болело ужасно, и внезапно я осознал, вот уж кошмар, так кошмар, что забыл имя жены. Всякий раз, когда пытался вспомнить, на ум приходило слово peligro — «опасность» на испанском.
И я решил, что до звонка в Миннесоту должен кое-что сделать.
Оставил трубку на диване, прохромал в спальню (теперь на костыле: до отхода ко сну разлучаться с ним не собирался) и взял Ребу. Одного взгляда в её синие глаза хватило, чтобы вспомнить имя жены, Пэм, и сердцебиение замедлилось. С моей лучшей девочкой, зажатой между боком и культёй (её бескостные розовые ножки болтались из стороны в сторону), я вернулся во «флоридскую комнату» и снова сел. Реба упала мне на колени, и я посадил её рядом, лицом к уходящему за западный горизонт солнцу.
— Если будешь долго на него смотреть, ты ослепнешь, — предупредил я. — Разумеется, это будет весело. Брюс Спрингстин, тысяча девятьсот семьдесят третий год или около того.
Реба не ответила.
— Мне следовало быть наверху, рисовать всё это. — Я обвёл рукой Залив. — Заниматься грёбаным искусством ради гребаного искусства.
Ответа опять не получил. Широко раскрытые глаза Ребы говорили всем и вся, что жизнь свела её с самым противным парнишей Америки.
Я поднял трубку. Потряс перед её лицом.
— Я могу это сделать.
Ответа не последовало, но мне показалось, что я уловил на лице Ребы сомнение. Под нами ракушки продолжали раздуваемый ветром спор: «Ты сделал, я не сделал, нет, ты сделал».
Мне хотелось продолжить дискуссию с моей воздействующей на злость куклой, но вместо этого я набрал телефонный номер дома, который когда-то был моим. Надеялся услышать автоответчик Пэм, но вместо этого в трубке раздался запыхавшийся голос самой дамы.
— Джоанн, слава Богу, что ты позвонила. Я опаздываю, и надеялась, что смогу прийти к тебе не в три пятнадцать, как мы договаривались, а…
— Это не Джоанн, — перебил её я. Механически взял Ребу, вернул себе на колени. — Это Эдгар. И ты можешь отменить назначенное на три пятнадцать. Нам есть о чём поговорить, и дело важное.
— Что-нибудь случилось?
— Со мной? Ничего. Я в полном порядке.
— Эдгар, можем мы поговорить позже? Мне нужно к парикмахеру, и я опаздываю. Вернусь к шести.
— Речь пойдёт о Томе Райли.
В той части Америки, где находилась Пэм, воцарилась тишина. И затянулась она секунд на десять. За это время жёлтая полоса на воде чуть потемнела. Элизабет Истлейк знала Эмили Дикинсон. Я задался вопросом, знала ли она Вачела Линдсея.[77]
— А что насчёт Тома? — наконец спросила Пэм. Осторожно, крайне осторожно. Я не сомневался, что про парикмахера она напрочь забыла.
— У меня есть основания полагать, что он, возможно, замыслил самоубийство. — Плечом я прижал трубку к уху и начал поглаживать волосы Ребы. — Ты об этом что-нибудь знаешь?
— Что я… что я могу… — У неё перехватывало дыхание. Как после удара в солнечное сплетение. — Ради Бога, откуда я могу… — Она потихоньку приходила в себя, решила изобразить негодование. Что ж, в подобной ситуации — не самый плохой вариант. — Ты звонишь мне ни с того ни с сего и думаешь, что я расскажу тебе, что творится в голове у Тома Райли? Я-то полагала, что тебе становится лучше, но, похоже…
— Ты должна что-то знать, потому что трахалась с ним. — Мои пальцы нырнули в искусственные рыжие волосы Ребы и вцепились в них, словно собирались выдрать с корнем. — Или я ошибаюсь?
— Это безумие! — Она чуть ли не кричала. — Тебе нужна помощь, Эдгар! Или позвони доктору Кеймену, или найди кого-нибудь там, у себя. И поскорее!
Злость и сопровождающая её уверенность в том, что скоро я начну путать слова, не находя нужные, внезапно исчезли. Я отпустил волосы Ребы.
— Успокойся, Пэм. Мы говорим не о тебе. И не обо мне. О Томе. Ты замечала признаки депрессии? Должна была заметить.
Ответа не последовало. Но и трубку она не положила. Я слышал дыхание Пэм.
— Хорошо, — раздался её голос. — Хорошо. Я знаю, откуда у тебя взялась эта идея. От маленькой мисс Королевы драмы, так? Судя по всему, Илзе рассказала тебе о Максе Стэнтоне, из Палм-Дезерт. Эдгар, ты же знаешь, какая она!
Ярость угрожала вернуться. Я протянул руку и схватил Ребу за мягкую середину. «Я могу это сделать, — думал я. — И Илзе тут тоже ни при чём. А Пэм? Она всего лишь испугана, потому что всё это обрушилось на неё как гром с ясного неба. Она испуганная и злая, но я могу это сделать. Я должен это сделать».
И не важно, что на протяжении нескольких мгновений я хотел её убить. Более того, если бы она оказалась во «флоридской комнате» рядом со мной, попытался бы.
— Илзе мне ничего не говорила.
— Довольно этой дурости, я кладу трубку…
— Я не знаю только одного: кто из них уговорил тебя сделать татуировку на груди. Маленькую розу.
Она вскрикнула. Только раз, тихонько, но этого хватило. Последовала пауза. Тишина пульсировала, как чёрная дыра. Потом Пэм прорвало:
— Эта сука! Она увидела и рассказала тебе! Только так ты мог узнать! Это ничего не значит! Ничего не доказывает!
— Мы не в суде, — напомнил я.
Она не ответила, но я слышал её тяжёлое дыхание.
— У Илзе возникли подозрения насчёт этого Макса, но насчёт Тома она не имеет ни малейшего понятия. Если ты скажешь ей, у неё разобьётся сердце. — Я выдержал паузу. — И это разобьёт моё.
Пэм плакала.
— На хер твоё сердце! И тебя тоже! Знаешь, я бы хотела, чтобы ты умер. Лживый, сующий нос в чужие дела мерзавец. Я бы хотела, чтобы ты умер.
Я такого по отношению к ней не испытывал. Слава Богу. Полоса на воде всё темнела, напоминая теперь надраенную медь. И цвет продолжал меняться, переходя в оранжевый.
— Что ты знаешь о душевном состоянии Тома?
— Ничего. Если хочешь знать, никакого романа у нас нет. А если и был, то продолжался три недели. Всё кончено. Я ему ясно дала это понять, когда вернулась из Палм-Дезерт. Причин тому много, а основная состояла в том, что он очень уж… — Пэм резко оборвала фразу. — Илзе разболтала тебе. Мелинда не сказала бы, даже если б знала. — В голосе зазвучала нелепая злоба. — Ей известно, через что мне пришлось с тобой пройти.
Что удивительно, тема эта меня совершенно не интересовала. В отличие от другой.
— Он очень уж — что?
— Кто очень уж что? Господи, как я это ненавижу! Твой допрос!
Как будто мне нравилось её допрашивать.
— Том. Ты сказала, основная причина в том, что он очень уж…
— Очень уж неуравновешенный. Настроение у него постоянно менялось. Сегодня весёлый, завтра в зелёной тоске. Послезавтра — и такой, и такой, особенно если он не…
Пэм резко замолчала.
— Если он не принимал таблетки, — закончил я за неё.
— Да, да, но я не его психиатр.
Я слышал стальные нотки даже не раздражения, а нетерпимости. Боже! Женщина, которая так долго была моей женой, могла проявить твёрдость, когда ситуация того требовала, но я подумал, что такая вот нетерпимость — что-то новое, результат моего несчастного случая. Я подумал, что это хромота Пэм.
— Этого психиатрического дерьма я и с тобой наелась до отвала, Эдгар. И теперь я хочу встретить мужчину, настроение которого не зависит от проглоченных им таблеток. Больше говорить не могу, задай свои вопросы позже, сейчас ты очень уж меня расстроил.
Она всхлипнула мне в ухо, и я начал ждать последующего вскрика. Дождался. Плакала она, как и всегда. Не всё в нас меняется.
— Пошёл ты на хер, Эдгар. Испортил хороший день.
— Мне без разницы, с кем ты спишь. Мы разведены, — напомнил я. — Я хочу только одного — спасти жизнь Тому Райли.
На этот раз она закричала так громко, что мне пришлось отдёрнуть трубку от уха.
— Я не несу ОТВЕТСТВЕННОСТЬ за его жизнь! МЫ РАЗБЕЖАЛИСЬ! Или ты это упустил? — Потом чуть тише (но ненамного): — Его даже нет в Сент-Поле. Он в круизе с матерью и братцем-геем.
Внезапно я понял, или подумал, что понимаю. Словно взлетел над ситуацией, провёл аэросъёмку. Главным образом потому, что сам собирался покончить с собой, но при условии, что всё будет выглядеть как несчастный случай. И заботила меня не выплата по страховке. Не хотелось подставлять под удар дочерей. Самоубийство отца — слишком уж большое пятно… Но ведь я получил ответ, так?
— Скажи ему, что ты знаешь. Когда он вернётся, скажи ему, что ты знаешь о его намерении покончить с собой.
— А с чего он мне поверит?
— Потому что он собирается. Потому что ты его знаешь. Потому что он психически болен и, вероятно, думает, что ходит по миру с плакатом «СОБИРАЮСЬ ПОКОНЧИТЬ С СОБОЙ». Скажи ему, ты знаешь, что он не принимает антидепрессанты. Ты это знаешь, так? Точно знаешь.
— Да. Но раньше мои уговоры принимать таблетки не помогали.
— Ты предупреждала его, что расскажешь, если он не начнёт принимать лекарства? Расскажешь всем?
— Нет, и я не собираюсь этого делать и сейчас! — В её голосе зазвучал ужас. — Ты думаешь, я хочу, чтобы весь Сент-Пол знал, что я спала с Томом Райли? Что у меня с ним был роман?
— А если весь Сент-Пол узнает, что тебе небезразлична судьба Тома? Так ли уж это будет ужасно?
Она молчала.
— Я хочу лишь одного. Чтобы ты встретилась с ним, когда он вернётся…
— Ты хочешь! Точно! Вся твоя жизнь — череда того, что ты хочешь! И вот что я тебе скажу, Эдди. Если для тебя это так важно, ты с ним и встречайся! — В её голосе снова появилась стальная нетерпимость, но на этот раз за ней слышался страх.
— Если отношения порвала ты, тогда ты по-прежнему можешь на него повлиять. И твоего влияния хватит, чтобы спасти ему жизнь. Я знаю, это нелегко, но ты уже влипла в эту историю.
— Как бы не так! Между нами всё кончено.
— Если он наложит на себя руки, я сомневаюсь, что всю оставшуюся жизнь ты будешь мучиться угрызениями совести… но, думаю, один тяжёлый год тебе гарантирован. Может, и два.
— Нет. Я буду спать, как младенец.
— Извини, Панда, я тебе не верю.
Этим ласковым именем я не называл её много лет, и не знаю, откуда оно выплыло, но Пэм сломалась. Расплакалась. На этот раз без злости.
— Ну почему ты такой мерзавец? Почему не отстанешь от меня?
И мне хотелось именно этого. А ещё принять пару болеутоляющих таблеток. И, возможно, распластаться на кровати, и поплакать самому, хотя в последнем уверенности не было.
— Скажи ему, что ты знаешь. Скажи ему, что он должен пойти к психиатру и вновь начать принимать антидепрессанты. И что самое важное, скажи ему, если он покончит с собой, ты расскажешь всем, начиная с его матери и брата. И как бы он ни старался, все узнают, что его смерть самоубийство.
— Я не могу этого сделать! Не могу! — В её голосе звучала беспомощность.
Я подумал и решил, что целиком и полностью вручил жизнь Тома Райли в её руки. Просто передал по телефонному проводу. Такое перекладывание ответственности совершенно не вязалось с прежним Эдгаром Фримантлом, но, разумеется, тот Эдгар Фримантл и подумать не мог, что будет рисовать закаты. Или играть с куклами.
— Тебе решать, Панда. Всё может пойти прахом, если он больше не любит тебя, но…
— Он-то любит. — Беспомощности в её голосе ещё прибавилось.
— Тогда скажи Тому, что он должен снова начать жить, нравится ему это или нет.
— Старина Эдгар, по-прежнему решающий вопросы. — В голосе Пэм слышалась усталость. — Даже из своего островного королевства. Старина Эдгар. Эдгар-Монстр.
— Мне больно это слышать.
— Вот и славно. — И она положила трубку.
Я ещё посидел на диване. Закат становился ярче, а воздух во «флоридской комнате» — холоднее. Те, кто думает, что во Флориде нет зимы, сильно ошибаются. В 1977 году в Сарасоте выпал снег, и его покров толщиной достигал дюйма. Я полагаю, холодно бывает везде. Готов спорить, снег выпадает даже в аду, хотя и сомневаюсь, что он долго там лежит.
ii
Уайрман позвонил сразу после полудня и спросил, остаётся ли в силе приглашение на просмотр моих картин. Под ложечкой, конечно, сосало, я помнил его обещание (или угрозу) высказаться честно и откровенно, но я сказал ему приходить.
Я выставил, как мне казалось, шестнадцать лучших… хотя в ясном, холодном свете того январского дня выглядели они все довольно дерьмово. Рисунок Карсона Джонса по-прежнему лежал на полке стенного шкафа в моей спальне. Я его достал, прикрепил к куску оргалита и поставил в конец ряда. Карандашные цвета выглядели неряшливо и неказисто в сравнении с красками, и, разумеется, рисунок был меньше остальных, но я всё равно думал, что в нём что-то есть.
Мелькнула мысль добавить рисунок человека в красном, но делать этого я не стал. Не знаю почему. Может, потому, что от него у меня самого по коже бежали мурашки. Зато я выставил «Здрасьте» — карандашный рисунок танкера.
Уайрман прибыл в ярко-синем гольф-каре, разрисованном жёлтым в модном стиле «пинстрайпинг».[78] Звонить ему не пришлось. Я встретил его у двери.
— Очень уж ты зажатый, мучачо. — Уайрман улыбнулся. — Расслабься. Я не доктор, и тут не врачебный кабинет.
— Ничего не могу с собой поделать. Если бы шла приёмка нового дома, и ты был строительным инспектором, я бы, возможно, и расслабился, а так…
— Но ты говоришь о прошлой жизни, — указал Уайрман. — А это — твоя новая, в которой ты ещё не сносил ни одной пары туфель.
— Я говорю о значимости события.
— Ты чертовски прав. Если уж разговор зашёл о твоём прошлом, ты позвонил жене насчёт того дела, которое мы обсуждали?
— Да. Хочешь получить подробный отчёт?
— Нет. Хочу только знать, остался ли ты доволен разговором?
— После того как я пришёл в себя в больнице, ни один разговор с Пэм удовольствия мне не доставил. Но я практически уверен, что она поговорит с Томом.
— Тогда считаем вопрос закрытым, свин. «Бейб», тысяча девятьсот девяносто пятый год. — Он уже переступил порог и с интересом оглядывался. — Мне нравится, как ты тут всё устроил.
Я расхохотался. На самом деле я даже не убрал с телевизора табличку с требованием не курить.
— Джек по моей просьбе поставил наверху «беговую дорожку», и это единственная новая вещь, не считая мольберта. Как я понимаю, ты бывал здесь раньше?
Он загадочно улыбнулся.
— Мы все бывали здесь раньше, амиго… и это покруче профессионального футбола. Питер Страуб, год тысяча девятьсот восемьдесят пятый.
— Я тебя не понимаю.
— Я работаю у мисс Истлейк уже шестнадцать месяцев. Мы всё время живём здесь, если не считать короткой и доставившей массу неудобств поездки в Сент-Пит, когда Флорида-Кис эвакуировали при подходе урагана «Фрэнк». В любом случае последние люди, которые арендовали «Салмон-Пойнт»… извини меня, «Розовую громаду», прожили две недели из восьми, на которые сняли дом, и отбыли. То ли дом им не понравился, то ли они не понравились дому. Уайрман вскинул руки над головой, словно призрак, и устрашающе запрыгал по светло-синему ковру гостиной. Эффект подпортила его рубашка с рисунком из тропических птиц и цветов. — После этого, что бы ни бродило по «Розовой громаде»… бродило в одиночестве!
— Ширли Джексон,[79] — вставил я. — Год уж не знаю какой.
— Точно. В любом случае ты понимаешь, что доказывал или пытался доказать Уайрман. «Розовая громада» ТОГДА! — Он описал руками широкие круги, как бы захватывая всю виллу. — Обставлена в популярном флоридском стиле, известном как Первоклассный дом-в-аренду двадцать первого века! «Розовая громада» ТЕПЕРЬ обставлена как Первоклассный дом-в-аренду двадцать первого века плюс тренажёр «беговая дорожка» корпорации «Сайбекс» наверху и… — Он сощурился. — На диване во «флоридской комнате» сидит кукла а-ля Люсиль Болл?
— Это Реба, воздействующая на злость кукла. Её мне дал мой друг-психолог, Крамер. — Что-то тут было не так. Начала безумно зудеть правая рука. В десятитысячный раз я попытался её почесать, но ткнулся пальцами левой во всё ещё заживающие рёбра. — Подожди… — Я посмотрел на Ребу, которая смотрела на Залив. «Я могу это сделать, — подумал я. — Это похоже на место, куда ты кладёшь деньги, если хочешь спрятать их от государства».
Уайрман терпеливо ждал.
Рука чесалась. Та, которую отрезали. Та, которая иногда хотела рисовать. Я подумал, что хочу нарисовать Уайрмана. Уайрмана и вазу с фруктами. Уайрмана и пистолет.
«Хватит думать не пойми о чём», — подумал я.
«Я могу это сделать», — подумал я.
«Ты прячешь деньги от государства в офшорных банках, — подумал я. — Нассау. Багамские острова. Большой Кайман. И, бинго, вот оно».
— Кеймен, — поправился я. — Его фамилия — Кеймен. Кеймен дал мне Ребу. Ксандер Кеймен.
— Что ж, раз с этим мы разобрались, давай взглянем на произведения искусства, — предложил Уайрман.
— Если их можно так назвать. — И я повёл его к лестнице, хромая и опираясь на костыль. Уже начал подниматься, когда остановился как вкопанный. — Уайрман, — обратился я к нему, не оглядываясь, — как ты узнал, что «беговая дорожка» произведена «Сайбекс»?
Ответ услышал после короткой паузы:
— Это единственный бренд, который я знаю. Будешь подниматься сам или тебе нужно дать пинка?
«Звучит неплохо, но насквозь фальшиво, — подумал я, вновь двинувшись вверх по лестнице. — Думаю, ты лжёшь, и знаешь что? Я думаю, ты знаешь, что я знаю».
iii
Свои работы я расставил вдоль северной стены «Розовой малышки», так что послеполуденное солнце в достаточной мере освещало картины. Глядя на них из-за спины Уайрмана, который медленно шёл вдоль ряда, иногда останавливался, а то и возвращался назад, чтобы взглянуть на пару полотен второй раз, я думал, что света они получают даже больше, чем того заслуживают. Илзе и Джек хвалили их, но одна приходилась мне дочерью, а второй — наёмным работником.
Добравшись до карандашного рисунка танкера в конце ряда, Уайрман присел на корточки и смотрел на рисунок секунд тридцать. Руки лежали на бёдрах, кисти свисали между ног.
— Что… — начал я.
— Ш-ш-ш, — оборвал меня он, и мне пришлось выдержать ещё тридцать секунд молчания.
Наконец он встал. Колени хрустнули. Когда повернулся ко мне, его глаза показались мне очень большими, а левый — воспалённым. Вода (не слеза) бежала из внутреннего уголка. Он вытащил носовой платок из заднего кармана джинсов и вытер её автоматическим движением человека, который проделывает то же самое по десять раз на дню, а то и чаще.
— Святой Боже. — Он отошёл к окну, на ходу засовывая платок в карман.
— Святой Боже — что? — спросил я. — Что, Святой Боже? Он смотрел на Залив.
— Ты не знаешь, как они хороши, да? Я хочу сказать, ты действительно не знаешь.
— Они хороши? — Никогда я не чувствовал такой неуверенности в себе. — Ты серьёзно?
— Ты расставил их в хронологическом порядке? — спросил он, по-прежнему глядя на Залив. Весёлый, сыплющий шутками и остротами Уайрман «вышел погулять». У меня возникло ощущение, что я слушал Уайрмана, который имел дело с присяжными… при условии, что он был адвокатом по уголовным делам. — В хронологическом, так? За исключением двух последних. Эти определённо нарисованы намного раньше.
Я рисовал всего пару месяцев и не понимал, можно ли какие-то мои творения определить как «нарисованные намного раньше», но, пробежавшись взглядом по картинам, увидел, что он прав. Я не собирался расставлять их в хронологическом порядке, во всяком случае, сознательно, но именно так и расставил.
— Да, — кивнул я. — От первой до последней.
Уайрман указал на четыре картины, замыкающие ряд, я называл их «закатные композиции». В одной я поставил на горизонт раковину наутилуса, во второй — компакт-диск со словом «Метогех», напечатанным поперёк (и с солнцем, светящимся красным сквозь отверстие), в третьей — дохлую чайку, которую нашёл на берегу, только я увеличил её до размеров птеродактиля. На последней был ковёр из ракушек под «Розовой громадой», заснятый цифровой камерой. К ракушкам я по какой-то причине счёл необходимым добавить розы. Вокруг виллы они не росли, но я получил множество фотографий от моего нового друга Гугла.
— Вот эти последние картины. Их кто-нибудь видел? — спросил Уайрман. — Твоя дочь?
— Нет. Эти четыре я нарисовал после её отъезда.
— Парнишка, который у тебя работает?
— Нет.
— И, разумеется, ты не показывал дочери сделанный тобой рисунок её бойфр…
— Господи, нет! Ты шутишь?
— Да, конечно же, не показывал. В нём есть особая сила, при всей очевидной торопливости. Что же касается этих картин… — Уайрман рассмеялся.
Внезапно я понял, что он очень взволнован, и вот тут заволновался сам. Но сохраняя осторожность. «Помни, что он — юрист, — сказал я себе. — Он — не искусствовед».
Наконец-то он отошёл от окна. Встал передо мной. Уставился в глаза.
— Послушай. За последний год тебе крепко досталось от этого мира, и я знаю, как серьёзно страдает при этом самоуважение. Но только не говори мне, что ты даже не чувствуешь, сколь хороши эти картины.
Я вспомнил, как мы двое приходили в себя после дикого приступа смеха, когда солнце светило сквозь порванный зонт, и полоски света бегали по столу. Уайрман тогда сказал: «Я знаю, через что тебе пришлось пройти». На что я ответил: «Я в этом сильно сомневаюсь». А вот теперь не сомневался. Он знал. За воспоминанием прошедшего дня пришло желание (выразившееся в зуде) запечатлеть Уайрмана на бумаге. В некой комбинации портрета и натюрморта: «Юрист с фруктами и пистолетом».
Он похлопал меня по щеке рукой с тупыми, короткими пальцами.
— Земля вызывает Эдгара. Эдгар, выходите на связь.
— Вас понял, Хьюстон, — услышал я свой голос. — Эдгар на связи.
— Так что скажешь, мучачо? Я прав или неправ? Чувствовал ты или нет, что они хороши, когда писал их?
— Да, — кивнул я. — Чувствовал, что мне всё по плечу. Он кивнул.
— Это простая истина искусства: художник всегда чувствует, если получается что-то хорошее. И зритель тоже, понимающий, заинтересованный зритель, который действительно смотрит…
— Это ты про себя, — кивнул я. — Ты смотрел долго. Он не улыбнулся.
— Когда картина хороша, и зритель смотрит на неё со всей душой, происходит эмоциональный выброс. Во мне он произошёл, Эдгар.
— Хорошо.
— Будь уверен. И когда этот парень из галереи «Скотто» увидит эти картины, думаю, он почувствует то же самое. Более того, я готов поспорить, что почувствует.
— В действительности они ничего особенного собой не представляют. Если на то пошло, перепевы Дали.
Он обнял меня за плечи и повёл к лестнице.
— Я не собираюсь проводить какие-то параллели. И мы не будем обсуждать тот факт, что ты, вероятно, нарисовал бойфренда дочери благодаря необъяснимой телепатии отсутствующей конечности. Я бы очень хотел посмотреть на рисунок с теннисными мячами, но чего нет, того нет.
— Может, оно и к лучшему.
— Но ты должен быть очень осторожен, Эдгар. Дьюма-Ки — необычное место… для определённых людей. Этот остров усиливает способности определённых людей. Таких, как ты.
— И ты? — спросил я. Сразу он не ответил, поэтому я указал на его лицо. — У тебя опять слезится глаз.
Уайрман достал платок, вытер уголок глаза.
— Хочешь рассказать, что случилось с тобой? Почему ты не можешь читать? Почему картины привели тебя в столь сильное замешательство?
— Нет, — ответил он. — Не сейчас. И если ты хочешь нарисовать меня, пожалуйста. Вольному воля.
— Сколь глубоко ты можешь проникать в мой мозг, Уайрман?
— Не так, чтобы очень. Ты всё понял правильно, мучачо.
— Ты смог бы читать мои мысли вне Дьюма-Ки? Скажем, если бы мы сидели в кофейне в Тампе?
— Что-то уловил бы. — Он улыбнулся. — Особенно проведя здесь больше года, купаясь… ты знаешь, в лучах.
— Ты поедешь со мной? В галерею «Скотто»?
— Амиго, я не пропустил бы этой поездки, даже если бы мне предложили годовой урожай китайского чая.
iv
В тот вечер с Залива дул сильный ветер, и два часа дождь лил как из ведра. Сверкали молнии, волны бились о сваи под домом. «Розовая громада» стонала, но держалась крепко. Я открыл для себя любопытную подробность: когда Залив начинал буйствовать и гнать волны на берег, ракушки замолкали. Вода поднимала их так высоко, что им было не до разговоров.
В зал на втором этаже я вошёл в самый разгар феерии грохота и вспышек (чувствуя себя доктором Франкенштейном, оживляющим монстра в башне замка) и нарисовал Уайрмана, обычным чёрным карандашом. Лишь в самом конце воспользовался красным и оранжевым, для фруктов в вазе. На заднем фоне добавил дверной проём и стоящую в нём, наблюдающую за происходящим Ребу. Наверное, Кеймен сказал бы, что Реба — мой представитель в мире этой картины. Может, si, может, нет. И последнее, что я сделал — засинил её глупые глаза. На том и закончил. Родился ещё один шедевр Фримантла.
Какое-то время я не вставал со стула, глядя на портрет-натюрморт, тогда как раскаты грома, удаляясь, затихали и над Заливом сверкали уже редкие молнии. Уайрман сидел за столом. Сидел, в этом я не сомневался, в самом конце своей прошлой жизни. На столе стояла ваза с фруктами и лежал пистолет, который он держал у себя то ли для стрельбы в тире (тогда на глаза он не жаловался), то ли для самозащиты, то ли для того и для другого. Я нарисовал пистолет, потом заретушировал его, и он стал более зловещим, словно раздулся. В доме, кроме Уайрмана, никого не было. Где-то тикали часы. Где-то гудел холодильник. Воздух загустел от аромата цветов. Этот запах вызывал отвращение. Звуки бесили. Тиканье гремело в ушах, словно рота солдат печатала шаг на плацу. Безжалостно гудел холодильник, замораживая воду в том мире, где более не было ни жены, ни детей. Я знал, что вскоре мужчина за столом закроет глаза, протянет руку и возьмёт из вазы фрукт. Если апельсин — пойдёт спать. Если яблоко — приложит пистолет к правому виску, нажмёт на спусковой крючок и проветрит мозги.
Рука легла на яблоко.
v
Наутро Джек приехал во взятом напрокат мини-вэне и привёз мягкую материю, чтобы завернуть мои холсты и не повредить их при транспортировке. Я сказал ему, что познакомился с мужчиной из большого дома на берегу, и он собирается поехать с нами.
— Нет проблем, — весело ответил Джек, поднимаясь по лестнице наверх и таща за собой тележку. — Места всем… Ух ты! — Он остановился на верхней ступеньке.
— Что такое?
— Это новые? Наверняка.
— Да. — Наннуцци из «Скотто» попросил показать ему не больше десяти картин, вот я и отобрал восемь, в том числе и те четыре, которые восхитили Уайрмана. — И что ты думаешь?
— Мужик, они потрясающие!
У меня не было оснований сомневаться в его искренности. Никогда раньше он не называл меня «мужик». Я поднялся ещё на пару ступенек и ткнул наконечником костыля в его обтянутый джинсами зад.
— Подвинься.
Он отступил в сторону, потянув за собой тележку, и я смог пройти в «Розовую малышку». Джек всё смотрел на картины.
— Джек, этот парень в «Скотто» действительно специалист? Ты уверен?
— Мама говорит, что да, и мне этого достаточно. — Из чего следовало: раз достаточно ему, хватит и мне. Я полагал, что это справедливо. — Она ничего не сказала мне о двух других владельцах галереи — думаю, их ещё двое, — но она говорит, что мистер Наннуцци знает своё дело.
Джек позвонил в галерею, чтобы оказать мне услугу. Меня это тронуло.
— А если ему не понравятся эти картины, — закончил Джек, — тогда он — дятел.
— Ты так думаешь? Он кивнул.
Снизу донёсся голос Уайрмана.
— Тут-тук! Я готов отправиться на экскурсию. Планы не изменились? У кого бейдж с моей фамилией? Брать с собой ленч?
vi
Я представлял себе лысого худого профессионала со сверкающими карими глазами (эдакую итальянскую версию актёра Бена Кингсли), но Дарио Наннуцци оказался вежтивым толстячком сорока с небольшим лет, без малейшего намёка на лысину. Я, правда, сосредоточил всё внимание на его глазах. Они ничего не упускали. И я заметил, как однажды они раскрылись шире (чуть-чуть, но точно раскрылись), когда Уайрман развернул последнюю написанную мной картину «Розы, растущие из ракушек». Картины расставили вдоль дальней стены галереи, в которой на тот момент экспонировались фотографии Стефани Шачат и картины маслом Уильяма Берры. Я подумал, что такого уровня мастерства мне не достичь и за сто лет.
Хотя не следовало забывать про раскрывшиеся чуть шире глаза мистера Наннуцци.
Он прошёлся вдоль выставленных в ряд картин, от первой до последней. Потом прошёлся вновь. Я понятия не имел, хорошо это или плохо. К своему стыду, признаюсь, что до этого дня никогда не бывал в художественной галерее. Повернулся к Уайрману, чтобы спросить, что он думает по этому поводу, но Уайрман отошёл в сторону, о чём-то тихонько разговаривал с Джеком, и оба наблюдали за Наннуцци, разглядывающим мои картины.
Как я понял, разглядывал не только он. Конец января — горячая пора для художественных салонов западного побережья Флориды, и в достаточно просторной галерее «Скотто» околачивалось с дюжину зевак (Наннуцци позже найдёт им куда более достойное определение — «потенциальные постоянные покупатели»). Они разглядывали георгины Шачат, великолепные, но знакомые всем туристам европейские виды Уильяма Берры и несколько причудливых радостно-взволнованных скульптур, которые я упустил из виду, разворачивая собственные творения. Их автором был Давид Герштейн.
Поначалу я подумал, что именно скульптуры (джазовые музыканты, веселящиеся пловцы, сценки городской жизни) привлекают внимание заглянувших в галерею людей. Действительно, некоторые смотрели на них, но большинство не удостоило и взглядом. Потому что все разглядывали мои картины.
Мужчина, как говорят флоридцы, с мичиганским загаром (под этим подразумевается или молочно-белая кожа, или обожжено-красная, как у варёного рака), похлопал меня по плечу свободной рукой. Пальцы второй руки переплелись с пальцами жены.
— Вы знаете, кто их нарисовал? — спросил он.
— Я, — сорвалось с моих губ, и я почувствовал, что краснею. Будто признался в том, что последнюю неделю или даже чуть дольше скачивал фотографии Линдсей Лохан.[80]
— Здорово у вас получается, — тепло похвалила меня женщина. — Вы собираетесь выставляться?
Теперь они все смотрели на меня. Как могут смотреть на только что доставленную рыбу фугу, чтобы понять, подойдёт ли она для sushi dujour.[81]
— Не знаю, собираюсь ли я проставляться. Выставляться. — Я почувствовал, что прилившей к лицу крови прибавилось. Крови стыда, что было плохо. Злой крови — ещё хуже. Если бы злость выплеснулась, то злился бы я на себя, но другие люди этого знать не могли.
Я открыл рот, чтобы разразиться тирадой, закрыл. «Говорить нужно медленно», — подумал я, сожалея, что со мной нет Ребы. Эти люди восприняли бы художника с куклой как норму. В конце концов, они пережили все выходки Энди Уорхола.
«Говорить нужно медленно. Я могу это сделать».
— Я хочу сказать, что пишу картины недавно, поэтому не знаю, в чём состоит процедура.
«Прекрати обманывать себя, Эдгар. Ты знаешь, что их интересует. Не картины, а пустой рукав. Ты для них — Однорукий художник. Так чего бы тебе не прекратить трёп и не послать их куда подальше?»
Нелепое умозаключение, само собой, но…
Но теперь уже все посетители галереи стояли вокруг. Те, кто ранее разглядывал цветы мисс Шачат, подтянулись из чистого любопытства. Мне такое было знакомо. Я на доброй сотне стройплощадок видел, как люди собираются, чтобы подглядывать в дырки в дощатых заботах.
— Я скажу вам, в чём состоит процедура, — заговорил другой мужчина с мичиганским загаром. С большим животом, синими прожилками на носу, выдающими пристрастие к джину, и в яркой рубашке чуть ли не до колен. Белые туфли цветом не отличались от идеально причёсанных седых волос. — Она простая. Включает в себя два этапа. Этап первый — вы говорите мне, сколько хотите получить вот за эту картину. — Он указал на «Закат с чайкой». — Этап второй — я выписываю чек.
Маленькая толпа рассмеялась. Дарио Наннуцци — нет. Он подозвал меня.
— Извините, — сказал я седовласому.
— Ставка только что возросла, — заметил кто-то, обращаясь к нему же, и снова все засмеялись. Седовласый тоже, но так-то невесело.
Мне казалось, что всё это происходит во сне. Наннуцци улыбнулся мне, потом повернулся к посетителям, которые всё ещё смотрели на мои картины.
— Дамы и господа. Мистер Фримантл приехал сюда не для того, чтобы что-нибудь продать. Он хочет услышать мнение специалиста о своём творчестве. Пожалуйста, уважайте конфиденциальность наших отношений и позвольте мне выполнить мои профессиональные обязанности. — «И что бы это значило?» — ошеломлённо подумал я. — Позвольте предложить вам продолжить осмотр выставленных работ, а мы ненадолго вас покинем. Мисс Окойн, мистер Брукс и мистер Кастельяно с радостью ответят на все ваши вопросы.
— Моё мнение — ты должен заключить договор с этим человеком, — сказала строгого вида женщина с седеющими волосами, забранными в пучок на затылке, и остатками былой красоты на лице. Её слова вызвали аплодисменты. Ощущение, что всё это — сон, усилилось.
Утончённый, прямо-таки прозрачный молодой человек выплыл из двери, ведущей в служебные помещения. Вероятно, его вызвал Наннуцци, но будь я проклят, если знал как. Они коротко переговорили, и молодой человек достал из кармана рулон наклеек. Каждая — овальная, стремя вытесненными серебром буквами «НДП» — не для продажи. Наннуцци оторвал одну наклейку, нагнулся над первой картиной, потом замялся и с упрёком посмотрел на меня.
— Вы их не законсервировали.
— Э… пожалуй, что нет. — Я вновь покраснел. — Я не… не знаю, как это делается.
— Дарио, ты имеешь дело с настоящим американским примитивистом, — вновь подала голос строгого вида женщина. — Если он рисует дольше трёх лет, я угошу тебя обедом в «Зорин» и выставлю бутылку вина. — Она повернула увядшее, но всё ещё красивое лицо ко мне.
— Когда тебе будет, о чём писать, Мэри, если будет, я сам тебе позвоню, — пообещал Наннуцци.
— Это в твоих интересах, — кивнула она. — И я даже не спрашиваю, как его зовут… видишь, какая я хорошая девочка? — Она помахала мне рукой и проскользнула сквозь небольшую толпу, направившись к выходу.
— А чего тут спрашивать, — пробурчал Джек и, разумеется, был прав. Я расписался в нижнем левом углу каждой из картин, чётко и аккуратно, как подписывал накладные, бланки заказов и контракты в другой жизни: Эдгар Фримантл.
vii
Наннуцци принялся приклеивать наклейки в правом верхнем углу картин, том самом месте, где обычно маркируют папки с документами. Потом повёл меня и Уайрмана в свой кабинет. Он пригласил и Джека, но тот предпочёл остаться при картинах.
В кабинете Наннуцци предложил нам кофе, от которого мы отказались, и воду, на которую мы согласились. С первым глотком я отправил в желудок и пару таблеток тайленола.
— Кто эта женщина? — спросил Уайрман.
— Мэри Айр. Заметная фигура на художественной сцене Солнечного берега. Издаёт независимую и агрессивную арт-газету, которая называется «Бульвар». Обычно она выходит раз в месяц, а во время туристического сезона — раз в две недели. Живёт в Тампе… в гробу, как утверждают злые языки. Её страсть — новые местные художники.
— Она показалась мне очень наблюдательной, — вставил Уайрман.
— Мэри — молодец. Она помогла очень многим художникам, и, похоже, была здесь всегда. Отсюда и её значимость для города, в котором мы живём за счёт по большей части приезжих.
— Понятно, — кивнул Уайрман. Я порадовался, что хоть один из нас что-то понимает. — Она — пропагандист.
— И даже больше, — указал Наннуцци. — Она — эксперт. И мы стараемся во всём её ублажать. Если, конечно, можем.
Уайрман кивнул.
— На западном берегу Флориды художественные галереи пользуются популярностью. Мэри Айр это понимает и содействует их процветанию. И если какая-нибудь удачливая галерея откроет для себя, что они могут продавать портреты Элвиса, выполненные макаронами на бархате, за десять тысяч долларов каждый, Мэри…
— Она вышвырнет их в воду, — прервал его Наннуцци. — В отличие от того, что говорят снобы от искусства (их обычно можно узнать по чёрной одежде и крошечным мобильникам), мы не продажны.
— Облегчили душу? — спросил Уайрман без тени улыбки.
— Почти. Я лишь хочу сказать, что Мэри понимает нашу ситуацию. Мы продаём хороший товар, а большинство из нас — иногда просто отличный. Мы делаем всё, что в наших силах, чтобы находить и продвигать новых художников, но некоторые наши покупатели слишком богаты, себе во вред. Я говорю о таких, как мистер Костенца, который вечно размахивает чековой книжкой, и дамах, которые приходят сюда с собачками, выкрашенными под цвет их последнего пальто, — и зубы Наннуцци обнажились в улыбке, которую (на это я мог поспорить) видели его считанные богатые клиенты.
Я слушал как зачарованный. Это был другой мир.
— Мэри рецензирует каждую выставку, на которую ей удаётся попасть. А попадает она на большинство, и, поверьте мне, хвалебные у неё не всё рецензии.
— Но большая часть? — спросил Уайрман.
— Конечно, потому что большинство выставок высокого уровня. Она скажет вам, что лишь малая доля того, что она видит — великое, потому что для регионов, где бывает много туристов, такое не характерно, но хорошего здесь хватает. Картины, которые человек может повесить дома, указать на них со словами: «Я это купил», — и потом не испытывать ни тени смущения.
Я подумал, что Наннуцци только что дал идеальное определение посредственности (видел, как этот принцип ложится в основу сотен архитектурных проектов), но вновь промолчал.
— Мэри разделяет наш интерес к новым художникам. Возможно, и вам пойдёт на пользу, мистер Фримантл, если вы посидите, поговорите с ней, до того, как выставите свои работы на продажу.
— Ты бы хотел, чтобы тебе организовали такую выставку-продажу в «Скотто»? — спросил меня Уайрман.
Губы у меня пересохли. Я попытался смочить их языком, но пересох и язык. Поэтому я глотнул воды, а уж потом ответил:
— Не ставишь ли ты бумагу впереди плошади? — Я замолчал. Дал себе время. Ещё глотнул воды. — Извините. Телегу впереди лошади. Я же приехал, чтобы узнать ваше мнение, синьор Наннуцци. Вы эксперт.
Он вытащил пальцы из-под жилетки, наклонился вперёд. Скрипнуло кресло — по мне, очень уж громко для маленькой комнаты. Но он улыбнулся, и тепло. При этом глаза его вспыхнули, и устоять перед ними не было никакой возможности. Я понял, почему он добивается успеха, продавая картины, но не думаю, что в тот момент он что-то хотел продать. Наннуцци перегнулся через стол и взял мою руку — ту, которой я рисовал, единственную, оставшуюся у меня.
— Мистер Фримантл, вы оказываете мне честь, но мой отец, Августино, — он синьор нашей семьи. С меня довольно и мистера. Что же касается ваших картин, то они хороши. Учитывая период времени, в течение которого вы занимаетесь живописью, они действительно очень хороши. Может, лучше, чем хороши.
— А почему они хороши? — спросил я. — Если они хороши, что делает их таковыми?
— Правдивость, — ответил он. — Она сверкает в каждом мазке.
— Но большинство картин — закаты! А то, что я добавлял… — Я поднял руку. Опустил. — Это всего лишь подручные средства.
Наннуцци рассмеялся.
— С чего вы это взяли? Почерпнули из раздела культуры «Нью-Йорк тайме»? Или наслушались Билли О'Райли?[82] Или сработали оба источника информации? — Он указал на потолок. — Лампа? Подручное средство. — Указал на свою грудь. — Кардиостимулятор? Подручное средство. — Он вскинул руки. Счастливчик, мог вскинуть обе руки. — Выбросьте из головы эти слова, мистер Фримантл. Искусство должно стать обиталищем надежды, а не сомнений. И ваши сомнения рождены неопытностью, а этого не нужно стыдиться. Послушайте меня. Вы послушаете?
— Конечно, — кивнул я. — Для этого и приехал.
— Когда я говорю — правдивость, я подразумеваю — красота.
— Джон Ките, — вставил Уайрман. — «Ода греческой вазе». «В прекрасном — правда, в правде — красота, Земным одно лишь это надо знать». Давненько сказано, но ничуть не устарело.
Наннуцци не обратил внимания на его слова. Наклонившись над столом, он смотрел на меня.
— Для меня, мистер Фримантл…
— Эдгар.
— Для меня, Эдгар, в этом и смысл искусства, и единственный способ его оценки.
Он улыбнулся — чуть виновато, как мне показалось.
— Видите ли, я не хочу много думать об искусстве. Не хочу его критиковать. Не хочу посещать симпозиумы, слушать выступления, обсуждать их на коктейль-пати… хотя иногда мне приходится всё это делать. Такая работа. А чего я хочу, так это схватиться за сердце и пасть ниц, увидев настоящую красоту.
Уайрман расхохотался и тоже вскинул обе руки.
— Именно так! Я не знаю, успел ли тот парень упасть, схватившись за сердце, но вот за чековую книжку он точно схватился.
— Я думаю, душой он упал, — ответил Наннуцци. — Думаю, они все упали.
— Если на то пошло, я тоже так думаю, — кивнул Уайрман. Он больше не улыбался.
Наннуцци по-прежнему смотрел на меня.
— Не говорите о подручных средствах. То, к чему вы стремитесь в этих картинах, совершенно очевидно: вы ищете способ по-новому взглянуть на самое популярное и банальное зрелище Флориды — тропический закат. Вы пытались по-своему обойти клише.
— Да, где-то вы правы. Вот я и копировал Дали… Наннуцци замахал рукой.
— Ваши картины не имеют ничего общего с Дали. И я не собираюсь обсуждать с вами направления живописи, Эдгар, или использовать слова, оканчивающиеся на «изм». Вы не принадлежите ни к одной школе живописи, потому что просто не знаете об их существовании.
— Я разбираюсь в строительстве домов.
— Тогда почему вы не рисуете дома!
Я покачал головой. Мог бы сказать ему, что такая мысль никогда не приходила в голову, но в моих словах было бы больше правды, если б я сказал, что моя отсутствующая рука как-то до этого не додумалась.
— Мэри права. Вы американский примитивист. В этом нет ничего зазорного. Бабушка Мозес была американским примитивистом. И Джексон Поллок.[83] Речь о том, Эдгар, что вы талантливы.
Я открыл рот. Закрыл. Просто не знал, что сказать. На помощь пришёл Уайрман.
— Поблагодари человека, Эдгар.
— Спасибо вам.
— Не за что. И если вы захотите выставляться, Эдгар, пожалуйста, в первую очередь загляните в «Скотто». Я предложу вам лучшие условия на всей Пальм-авеню. Обещаю.
— Вы шутите? Конечно, я первым делом приду к вам.
— И, разумеется, я изучу контракт. — Уайрман ослепительно улыбнулся.
Наннуцци ответил тем же.
— Я буду этому только рад. Но вы обнаружите, что изучать будет особо нечего. Наш стандартный контракт с новичком занимает полторы страницы.
— Мистер Наннуцци, — сказал я. — Просто не знаю, как мне вас благодарить.
— Вы уже отблагодарили. Я сжал сердце, то, что от него ещё осталось, и пал ниц. И ещё один момент, пока вы не ушли. — Он нашёл на столе блокнот, что-то написал, вырвал листок, протянул мне, как врач протягивает пациенту рецепт. Написал одно слово большими, наклонными буквами, и даже выглядело оно, как слово на рецепте: ЛИКВИН.
— Что такое ликвин? — спросил я.
— Консервант. Предлагаю вам наносить его бумажным полотенцем на все законченные работы. Оставьте сохнуть на двадцать четыре часа. Потом нанесите второй слой. И ваши закаты останутся яркими и чистыми на века. — Он смотрел на меня так серьёзно, что я почувствовал, как желудок ползёт вверх. — Я не знаю, заслуживают ли они такой долгой жизни, но, может, и заслуживают. Кто знает? Может, и заслуживают.
viii
Мы пообедали в «Зорин», ресторане, о котором упомянула Мэри Айр, и я позволил Уайрману до обеда угостить меня бурбоном. Впервые после несчастного случая я выпил крепкий напиток, и он так странно на меня подействовал. Всё вокруг стало ярче — и свет, и цвета. Заострились всё углы — дверей, окон, даже согнутые локти проходящих официантов, и эти острия, казалось, могли рвать воздух и впускать более тёмную, густую атмосферу, плотностью не отличимую от сиропа. Рыба-меч, которую я заказал, таяла на языке, зелёные фасолины хрустели на зубах, крем-брюле так насыщало, что доесть его не представлялось возможным (но не представлялось возможным и оставлять недоеденной такую вкуснятину). Разговор шёл весёлый. Мы то и дело смеялись. Но всё-таки мне хотелось, чтобы трапеза закончилась. Голова по-прежнему болела, правда, пульсирующая боль сместилась к затылку. Отвлекали автомобили, которые катили по Главной улице бампер к бамперу. Каждый гудок звучал злобно и угрожающе. Я хотел вернуться на Дьюму. Мне недоставало темноты Залива и спокойного разговора ракушек подо мной. Хотелось лечь в кровать. Я — на одной подушке, Реба — на другой.
И к тому времени, когда официант подошёл, чтобы спросить, не хотим ли мы ещё кофе, Джек практически в одиночку поддерживал разговор. Состояние гипервосприятия, в котором я пребывал, позволяло увидеть, что не только мне требуется смена обстановки. С учётом царящего в ресторане полумрака и исходного тёмно-бронзового цвета лица Уайрмана я не мог сказать, какую часть загара он потерял, но вроде бы немалую. И его левый глаз вновь начал слезиться.
— Только чек, — ответил официанту Уайрман, потом сподобился на улыбку. — Извините, что прерываю праздник, но я хочу вернуться к моей даме. Если вы не возражаете.
— Я только за, — ответил Джек. — Поесть забесплатно, да ещё приехать домой к выпуску спортивных новостей? От такого не отказываются.
Мы с Уайрманом ждали у ворот гаража, куда Джек пошёл за арендованным мини-вэном. Света на улице было побольше, но цвет лица моего нового друга мне по-прежнему совершенно не нравился. В отсвете ярких ламп гаража кожа выглядела чуть ли не жёлтой. Я даже спросил, как он себя чувствует.
— Уайрман прекрасно себя чувствует. У мисс Истлейк выдалась череда тяжёлых, беспокойных ночей. Она звала сестёр, звала отца, просила принести ей всё, что только можно, за исключением разве что манны небесной. Как-то это связано с полнолунием. Логики в этом нет, но тем не менее. Зов луны слышен на определённой длине волны, и на неё может настроиться только повреждённый мозг. Но теперь луна входит в другую фазу, и мисс Элизабет снова будет спать. То есть буду спать и я. Надеюсь.
— Хорошо.
— На твоём месте, Эдгар, я не отвечал бы сразу на предложение галереи. Подумал бы, и не один день. И продолжай рисовать. Ты, конечно, трудишься как пчёлка, но я сомневаюсь, что тебе хватит картин для…
Позади Уайрмана возвышалась облицованная плиткой колонна. Он привалился к ней спиной. Я не сомневаюсь, что он упал бы, не окажись там колонны. Эффект бурбона уже выветривался, но гипервосприятия ещё хватало, чтобы увидеть, что произошло с его глазами, когда он потерял равновесие. Правый посмотрел вниз, словно хотел проверить, на месте ли туфли, а левый, налитый кровью и слезящийся, закатился вверх, и от радужки осталась только маленькая дуга. Я успел подумать, что вижу невозможное, глаза не могли двигаться в диаметрально противоположных направлениях. Но, наверное, такое утверждение справедливо лишь для здоровых людей. Потом Уайрман начал заваливаться в сторону. Я его схватил.
— Уайрман? Уайрман!
Он тряхнул головой. Посмотрел на меня. Обоими глазами, как и положено. Левый, налитый кровью, блестел влагой, но более ничем не отличался от правого. Уайрман достал носовой платок и вытер щёку. Рассмеялся.
— Я слышал, что скучным разговором можно загнать человека в сон, но не думал, что такое может случиться со мной. Это нелепо.
— Ты не засыпал. Ты… я не знаю, что с тобой случилось.
— Не мели чепухи.
— И с глазами твоими что-то произошло.
— Им просто захотелось спать, мучачо.
И он одарил меня фирменным взглядом Уайрмана: голова, чуть склонённая набок, брови вскинуты, уголки губ приподняты в подобие улыбки. Но я подумал, что он точно знал, о чём я говорил.
— Я должен повидаться с врачом. Пройти диспансеризацию, — сказал я. — Сделать МРТ головного мозга. Я обещал моему другу Кеймену. Как насчёт того, чтобы отправиться к врачу вдвоём?
Уайрман, который всё ещё стоял, привалившись к колонне, выпрямился.
— А вот и Джек с мини-вэном. Это хорошо. Прибавь шагу, Эдгар, отбывает последний автобус на Дьюма-Ки.
ix
Всё повторилось на обратном пути, только куда сильнее. Джек ничего не заметил, потому что не отрывал глаз от Кейси-Ки-роуд, и я практически уверен, что у Уайрмана не осталось об этом никаких воспоминаний. По моей просьбе мы возвращались не по Тамайами-Трайл, вечно забитой транспортом Главной улице западного побережья Флориды, а по более узкой и извилистой дороге. Я сказал, что хочу посмотреть, как луна отражается на воде.
— Обретаешь свойственную художникам эксцентричность, мучачо, — прокомментировал мою просьбу Уайрман, который улёгся на заднем сиденье, задрав ноги. Ремень безопасности он проигнорировал. — Ещё немного, и ты уже будешь носить бер-рет, — так и сказал, удвоив букву «эр».
— А не пойти ли тебе на хер, Уайрман, — отозвался я.
— Я трахался на востоке и трахался на западе, — в голосе Уайрмана слышались сентиментальные нотки, — но, если уж речь зашла о траханье, лучше твоей мамочки никого нет. — И замолчал.
Я наблюдал, как луна плывёт по чёрной воде справа от меня. Зрелище это гипнотизировало. Я задался вопросом, а можно ли нарисовать всё именно так, как я видел из мини-вэна: луна в движении, серебряная пуля под самой поверхностью воды.
Я думал об этом (может, даже начал проваливаться в дрёму), когда боковым зрением уловил какое-то движение повыше луны на воде. Отражение Уайрмана. В первый момент у меня возникла безумная мысль: Уайрман онанирует на заднем сиденье, потому что его колени сдвигались и раздвигались, зад поднимался и опускался. Я бросил короткий взгляд на Джека, но того полностью увлекла симфония бесконечных поворотов Кейси-Ки-роуд. Кроме того, Уайрман по большей части находился за спинкой кресла Джека, невидимый даже в зеркало заднего вида.
Я повернул голову и через левое плечо посмотрел на Уайрмана. Он не онанировал. Он не спал, и ему ничего не снилось. Уайрман бился в припадке. Возможно, в слабом, но припадке. Сомнений быть не могло. В первые десять лет существования «Фримантл компани» у меня работал чертёжник-эпилептик, и я узнавал припадок, если видел его. Корпус Уайрмана поднимался и опускался на четыре или пять дюймов, ягодицы сжимались и разжимались. Руки тряслись на животе. Он чмокал губами, словно ел что-то очень вкусное. И с глазами произошло то же самое, что и у гаража. При свете звёзд было видно, что один смотрит вниз, другой закатился вверх. Жуткое, не поддающееся описанию зрелище. Слюна бежала из левого уголка рта, слёзы — из налитого кровью левого глаза.
Припадок продолжался секунд двадцать. Потом прекратился. Уайрман моргнул, его глаза вернулись на положенные места. Минуту или две он лежал не шевелясь. Наконец заметил, что я смотрю на него.
— Я бы убил за стаканчик виски или шоколадный батончик с ореховым маслом, но, боюсь, о выпивке не может быть и речи?
— Похоже на то, если ты хочешь услышать её ночной звонок. — Я надеялся, что в моём голосе не слышно тревоги.
— Впереди мост на Дьюма-Ки, — объявил Джек. — Вы почти дома.
Уайрман сел и потянулся.
— Потрясающий выдался денёк, но я не буду сожалеть, увидев свою кровать. Должно быть, это и есть старость, да?
x
Хотя правая нога затекла, я нашёл в себе силы вылезти из мини-вэна, и стоял рядом с Уайрманом, когда он открыл дверцу маленького железного ящика у ворот, в котором находился пульт кодового звонка.
— Спасибо, что съездил со мной, Уайрман.
— Конечно, — ответил он. — Но, если ты поблагодаришь меня ещё раз, мучачо, я врежу тебе по зубам. Извини, но именно так и будет.
— Всё понял, — кивнул я. — Спасибо, что предупредил. Он рассмеялся и хлопнул меня по плечу.
— Ты мне нравишься, Эдгар. У тебя есть вкус, у тебя есть интеллект, у тебя есть губы, чтобы целовать мне зад.
— Прекрасно. Я сейчас разрыдаюсь. Послушай, Уайрман… Я мог бы сказать о припадке. Уже собрался, но всё-таки передумал. Не знал, правильное это решение или нет, но помнил, что его могла ждать долгая бессонная ночь с Элизабет Истлейк. Опять же боль окопалась у меня в затылке. Поэтому я ограничился вопросом, согласен ли он превратить намеченную мной встречу с врачом в двойное свидание.
— Я об этом подумаю, — ответил Уайрман. — И дам тебе знать.
— Только долго не тяни, потому что…
Он поднял руку, прерывая меня, и на этот раз улыбки на его лице не появилось.
— Достаточно, Эдгар. Для одного вечера достаточно. Хорошо?
— Согласен, — кивнул я. Проводил его взглядом и вернулся к мини-вэну.
Джек прибавил звука. Из радиоприёмника звучал «Отступник». Юноша протянул руку, чтобы убрать громкость, но я его остановил.
— Нет, не нужно. Пусть поют.
— Правда? — Джек развернул мини-вэн и поехал к моей вилле. — Отличная группа. Вы их раньше слышали?
— Джек, это же «Styx». Деннис Деянг? Томми Шоу? Где ты провёл всю жизнь? В пещере?
Джек виновато улыбнулся.
— Я предпочитаю кантри, и вообще мне нравится более старая музыка. По правде говоря, я поклонник «Крысиной стаи».[84]
Сама мысль, что Джек Кантори слушает Дино и Фрэнка, заставила меня задаться вопросом (и не первый раз за этот день), а происходит ли всё это наяву? Задался я и другим вопросом: как мне удалось вспомнить, что Деннис Деянг и Томми Шоу играли в «Стикс» (и что именно Шоу написал песню, которая сейчас гремела в динамиках мини-вэна), если иногда я не мог вспомнить имя моей бывшей жены?
xi
На автоответчике, который стоял в гостиной рядом с телефонным аппаратом, мигали обе лампочки: одна сигнализировала, что получено сообщение, вторая предупреждала, что записывающая лента полностью заполнена. Но в окошечке «ПОЛУЧЕННЫЕ СООБЩЕНИЯ» светилась цифра «1». На эту цифру я смотрел с предчувствием беды, тогда как боль с затылка начала перемещаться ко лбу. Я знал только двух человек, которые могли оставить такое длинное, на всю кассету, сообщение — Пэм и Илзе, — и в обоих случаях не рассчитывал услышать хорошие новости, нажав на клавишу «ПРОСЛУШАТЬ СООБЩЕНИЕ». Для того чтобы сказать: «Всё в порядке. Позвони, когда будет возможность», не требовалось пятиминутного времени записи.
«Оставлю до завтра», — подумал я, а потом трусливый голос, которого ранее вроде бы и не существовало в моей голове (может, он только что появился), внёс более радикальное предложение: стереть сообщение, не прослушивая его.
— И это правильно, — согласился я. — А если отправлявшая сообщение позвонит, я всегда смогу сказать ей, что бродячий пёс сожрал мой автоответчик.
Я нажал на клавишу «ПРОСЛУШАТЬ». И как часто случается, когда мы точно знаем, чего ожидать, я ошибся в своих предположениях. Из автоответчика донёсся хрипловатый, чуть задыхающийся голос Элизабет Истлейк:
— Привет, Эдгар. Есть надежда, что вы плодотворно провели день и наслаждаетесь вечером с Уайрманом точно так же, как я наслаждаюсь вечером с мисс… ладно, забыла её имя, но женщина она очень приятная. И есть надежда, вы заметили, что я помню ваше имя. Наслаждаюсь одним из своих светлых периодов. Я люблю и ценю их, но они также и нагоняют на меня грусть. Всё равно что летишь на планере, и порыв ветра поднял тебя над укутывающим землю туманом. Какое-то время можно всё видеть ясно и отчётливо… но при этом знаешь, что ветер стихнет, и планер вновь уйдёт в туман. Вы понимаете?
Я понимал, это точно. Сейчас всё у меня шло неплохо, но это был мир, в котором я очнулся, мир, где слова не имели смысла, а мысли перемешались, как садовая мебель после урагана. Мир, в котором я пытался общаться, набрасываясь на людей, где из эмоций у меня оставались только страх и ярость. Можно выйти из этого состояния (как сказала бы Элизабет), но потом нельзя отделаться от ощущения, что эта реальность тонка и призрачна. А что за ней? Хаос. Безумие. Истинная правда, а истинная правда — красная.
— Но довольно обо мне, Эдгар. Я позвонила, чтобы задать вопрос. Вы из тех, кто творит ради денег, или верите в искусство ради искусства? Я уверена, что спрашивала вас при встрече, практически уверена, но не могу вспомнить ваш ответ. Я верю, что это искусство ради искусства, или Дьюма вас бы не позвала. Но если вы пробудете здесь достаточно долго…
В голос вкралась озабоченность.
— Эдгар, нет сомнений в том, что вы станете очень хорошим соседом, я это точно знаю, но вы должны принять меры предосторожности. Я думаю, у вас есть дочь, и мне представляется, что она вас навешала. Не так ли? Вроде бы я помню, как она махала мне рукой. Симпатичная блондинка? Я могу путать её с моей сестрой Ханной (есть у меня такое, я знаю, что есть), но в данном случае я, вероятно, права. Если вы собираетесь здесь задержаться, Эдгар, вы не должны больше приглашать сюда дочь. Ни при каких обстоятельствах. Дьюма-Ки — небезопасное место для дочерей.
Я стоял, глядя на автоответчик. Небезопасное. Раньше она говорила — несчастливое, или по крайней мере я помнил, что говорила. Означали ли эти два слова одно и то же?
— И ваша живопись. Есть ещё проблема с вашей живописью. — В голосе слышались извиняющиеся нотки, она уже чуть сильнее задыхалась. — Негоже говорить художнику, что делать, и однако… ох, чёрт… — И она зашлась в хриплом кашле многолетнего курильщика. — Прямо об этом говорить не любят… может, никто не знает, как говорить об этом прямо… но вы позволите дать вам совет, Эдгар? От того, кто только оценивает, тому, кто творит? Вы мне позволите?
Я ждал. Автоответчик молчал. Я подумал, что, возможно, закончилась плёнка. У меня под ногами ракушки тихонько шептались. Словно делились секретами. «Пистолет, фрукт. Фрукт, пистолет». Потом Элизабет заговорила вновь.
— Если люди, которые управляют «Скотто» или «Авенидой», они предложат вам выставить ваши работы, и я настоятельно советую вам сказать «да». И для того, чтобы другие могли ими насладиться, но главное, чтобы как можно быстрее вывезти их с Дьюмы. — Она глубоко вдохнула, словно готовилась завершить какую-то тяжёлую работу.
— Не накапливайте их. Вот мой совет, самый благожелательный и без всякой… всякой личной заинтересованности. Накапливать здесь произведения искусства всё равно что слишком долго заряжать аккумулятор. Он может взорваться.
Я не знал, правда это или нет, но смысл уловил.
— Я не могу объяснить вам, почему так следует поступить, но так надо. — Она продолжала говорить, а меня вдруг осенило: насчёт «не могу объяснить» она лжёт. — И, конечно же, если вы верите в искусство ради искусства, само написание картины — это важно, не так ли? — Голос её стал таким вкрадчивым. — Даже если вам не нужно продавать картины, чтобы заработать на хлеб насущный, разделить плоды своих трудов… показать картины миру… конечно же, художники не относятся к этому с безразличием, не правда ли? Они готовы поделиться?
Откуда я мог знать, что важно для художников? Только в этот день я узнал, что готовую картину нужно покрывать консервантом. Я был… как там меня назвали Наннуцци и Мэри Айр? Американским примитивистом.
Ещё одна пауза. А потом:
— Думаю, на этом я закончу. Я сказала всё, что хотела. Пожалуйста, подумайте над моими словами, если вы собираетесь остаться здесь, Эдуард. И я с нетерпением жду того дня, когда вы придёте и почитаете мне. Я надеюсь, много стихотворений. Для меня это будет праздник. До свидания. Спасибо, что выслушали старуху. — Она помолчала. — Стол течёт. Так и должно быть. Я очень сожалею.
Я прождал двадцать секунд, тридцать. И уже решил, что она забыла положить трубку на рычаг, и протянул руку к клавише «СТОП» на автоответчике, когда снова раздался голос Элизабет. Она произнесла только четыре слова, в которых смысла для меня было не больше, чем во фразе о текущем столе, но от этих слов по коже побежали мурашки, а волосы на затылке встали дыбом:
— Мой отец был ныряльщиком.
Каждое слово прозвучало очень отчётливо, а потом раздался щелчок: трубка легла на рычаг.
«Больше сообщений нет, — раздался механический голос. — Лента записи заполнена».
Я постоял, глядя на автоответчик, подумал о том, чтобы стереть запись, потом решил сохранить и дать прослушать Уайрману. Разделся, почистил зубы и лёг в кровать. Я лежал в темноте, чувствуя несильную, но гудящую боль в голове, а подо мной ракушки вновь и вновь шептали последнюю фразу Элизабет Истлейк: «Мой отец был ныряльщиком».
Глава 8 СЕМЕЙНЫЙ ПОРТРЕТ
i
Темп жизни на какое-то время спал. Такое случается. Вода в кастрюле кипит, а потом, когда уже грозит выплеснуться наружу, некая сила (Бог, судьба, может, чистое совпадение) уменьшает огонь под кастрюлей. Однажды я поделился этой мыслью с Уайрманом, так он сказал, что жизнь — это пятничная серия мыльной оперы. Создаётся иллюзия, что всё вот-вот закончится, а в понедельник начинается прежняя тягомотина.
Я думал, он поедет со мной к врачу, и мы выясним, что с ним не так. Я думал, он скажет мне, почему выстрелил себе в голову и как после такого человек может выжить. Ответ, впрочем, напрашивался: «Он становится припадочным, и у него масса проблем с чтением». Может, он даже сказал бы мне, почему его работодательница зациклилась на несовместимости острова и Илзе. И самое главное — я надеялся решить, каким будет следующий шаг в жизни Эдгара Фримантла, Великого американского примитивиста.
Ничего этого на самом деле не произошло, во всяком случае сразу. В жизни, конечно, случаются перемены, и конечные результаты иной раз сравнимы со взрывом, но, как в мыльных операх, так и в реальной жизни, к бомбе тянется длинный-предлинный бикфордов шнур.
Уайрман согласился поехать со мной к врачу и «проверить свою голову», но не раньше марта. В феврале, сказал он, и без того много дел. В следующий уик-энд зимние арендаторы (Уайрман называл их «эти месячные», словно речь о менструальных периодах, а не о людях) начинали въезжать в дома, принадлежащие мисс Истлейк, и первыми собирались прибыть те, кого Уайрман больше всего недолюбливал. Джо и Рита Годфри из Род-Айленда, которых Уайрман (а следовательно, и я) называл Злые собаки. Они приезжали на десять недель каждую зиму и останавливались в ближайшем к гасиенде доме. Знаки, предупреждающие об их ротвейлерах и питбуле, выставлялись перед домом. Мы с Илзе их видели. Злой пёс Джо, по словам Уайрмана, когда-то служил в «зелёных беретах», и его тон однозначно указывал, что этим всё объясняется.
— Мистер Диризко не выходит из автомобиля, когда привозит им корреспонденцию. — Уайрман говорил о толстом и весёлом сотруднике Почтового ведомства США, который обслуживал южную часть Кейси-Ки и целиком наш остров. Мы сидели на козлах для пилки дров перед домом Злых собак за день или два до приезда четы Годфри. Подъездная дорожка из дроблёного ракушечника блестела влажной розовизной: Уайрман включил разбрызгиватели. — Он оставляет привезённое на земле у почтового ящика, нажимает на клаксон и катит к «Эль Паласио». И разве я его виню? «Нет, нет, Нанетт».[85]
— Уайрман, насчёт врача…
— В марте, мучачо, и ещё до ид.[86] Обещаю.
— Ты просто тянешь время.
— Не тяну. У меня только один очень тяжёлый месяц в году, и это февраль. В прошлый раз меня застали врасплох, но теперь такого не случится. Не может случиться, потому что в этом году мисс Истлейк будет гораздо меньше вникать в разные бытовые проблемы. По крайней мере Злые собаки здесь уже не первый раз, и я знаю, чего от них ждать. Как и от Баумгартенов. Баумгартены мне нравятся. Двое детей.
— Две девочки? — спросил я, думая об уверенности Элизабет в том, что дочерям на остров вход заказан.
— Нет, оба мальчики, которым на лбу следовало бы написать: «МЫ ЭТО СДЕЛАЛИ, НО НЕ СЕРДИТЕСЬ НА НАС». В остальные четыре дома заезжают новенькие. Я могу надеяться, что никто из них не будет крутить всю ночь рок-н-ролл, а днём устраивать пьянки, но каковы шансы, что мои надежды оправдаются?
— Не так, чтобы высокие, но ты можешь надеяться, что они оставят диски с записями «Slipknot» дома.
— Кто такие «Slipknot»? Что такое «Slipknot»?
— Уайрман, тебе лучше не знать. Особенно теперь, когда ты накручиваешь себя.
— Я не накручиваю. Уайрман просто объясняет, что такое февраль на Дьюма-Ки, мучачо. Мне придётся делать всё. И оказывать первую помощь одному из Баумгартенов, если его обожжёт медуза, и искать вентилятор для бабушки Злой собаки Риты, которую они, наверное, опять поселят на неделю в спальне для гостей. Ты думаешь, мисс Истлейк старая? Я видел, как в День мёртвых по улицам Гвадалахары носили мексиканские мумии, которые выглядели получше этой бабули. Её лексикон состоит главным образом из двух фраз. Одна — вопросительная: «Ты принёс мне печенье?» Вторая — повествовательная: «Рита, дай мне полотенце, я думаю, с пердой вылетел кусок говна».
Я расхохотался.
Уайрман мыском кроссовки начертил в ракушечнике улыбку. За нашими спинами тени ложились на Дьюма-Ки-роуд, асфальтированную, гладкую и ровную. Во всяком случае здесь. Южнее — совсем другая история.
— Решение вентиляторной проблемы, если тебя интересует, простое — «Мир вентиляторов Дэна». Отличное название, или ты не согласен? И вот что я тебе скажу: мне действительно нравится решать эти проблемы. Находить выход из этих маленьких кризисов. Людям на Дьюма-Ки я приношу гораздо больше радости, чем приносил в суде.
«Но ты не разучился уводить людей от тем, обсуждать которые тебе не хочется», — подумал я.
— Уайрман, нам нужно лишь полчаса, чтобы врач заглянул тебе в глаза и просветил твою…
— Ты ошибаешься, мучачо, — терпеливо отозвался Уайрман. — В этот период времени нужно как минимум два часа, чтобы попасть на приём к врачу в передвижном медицинском пункте, припаркованном на обочине, чтобы этот господин заглянул в твоё воспалившееся горло. А если добавить час на дорогу (даже больше, потому что начался сезон перелётных птиц, и никто из них не знает, куда ехать), то мы говорим о трёх часах светлого времени суток, которых у меня просто нет. Потому что нужно посмотреть, как работает кондиционер в номере 17… счётчик электричества в номере 27… привести вот туда монтажника, если он появится. — Он указал на соседний дом, номер 39. — Молодые люди из Толедо сняли его до пятнадцатого марта и платят дополнительно семьсот долларов за нечто, называемое Wi-Fi. Я даже не знаю, что это такое.
— Волна будущего. У меня это есть. Джек позаботился. Волна отценасильного, матереубийственного будущего.
— Хорошо. Арло Гатри,[87] тысяча девятьсот шестьдесят седьмой.
— А фильм, думаю, сняли в шестьдесят девятом.
— Чем ни был этот Wi-Fi, ура матеренасильному, лягушкоубийственному будущему! Которое не отменяет того факта, что занят я буду почище одноногого инвалида на конкурсе «Кто отвесит больше пинков». И вот что ещё, Эдгар. Ты же знаешь, что речь идёт не о быстром осмотре. С этого всё обычно только начинается.
— Но если тебе требуется…
— Какое-то время я и так протяну.
— Конечно. Вот почему каждый день стихотворения читаю я.
— Приобщение к поэзии тебе не повредит, грёбаный ты каннибал.
— Я знаю, что не повредит, и ты знаешь, что я говорю о другом. — Я подумал (и не в первый раз), что Уайрман — один из считанных мужчин, встреченных мною по жизни, который мог постоянно говорить мне «нет», не вызывая ответной злобы. Он был гением «нет». Иногда я думал, что дело в нём, иногда видел причину в несчастном случае, который что-то во мне изменил, а иной раз полагал, что свою лепту внесли оба фактора.
— Я могу читать, знаешь ли, — признался Уайрман. — По чуть-чуть. Достаточно для того, чтобы идти по жизни. Названия на пузырьках с лекарствами, телефонные номера, всё такое. И я поеду к врачу, так что придержи своё стремление сделать мир лучше. Господи, должно быть, этим ты просто выводил жену из себя. — Он искоса глянул на меня. — Ой! Уайрман наступил на мозоль?
— Ты готов поговорить о маленьком круглом шраме у виска? Мучачо?
— Туше, туше. Премного извиняюсь.
— Курт Кобейн. Тысяча девятьсот девяносто третий. Или около того.
Уайрман моргнул.
— Правда? Я бы сказал, тысяча девятьсот девяносто пятый, но рок-музыка по большей части всегда обгоняла меня. Постарел Уайрман, печально, но факт. Что же касается припадка… извини, Эдгар, я в это просто не верю.
Но он верил. Я видел это в его глазах. И прежде чем я успел сказать что-то ещё, Уайрман поднялся с козел и указал на север:
— Смотри! Белый микроавтобус! Думаю, прибыл передовой отряд «Кабельного телевидения».
ii
Я поверил Уайрману, когда тот, прослушав плёнку с моего автоответчика, сказал, что понятия не имеет, о чём говорила Элизабет Истлейк. Он остался при своём мнении, что тревога Элизабет о моей дочери как-то связана с её давно умершими сёстрами. А уж предложение не оставлять готовые картины на острове просто поставило его в тупик. Он не знал, как на это реагировать.
Прибыли Злые собаки Джо и Рита, вместе со своим зверинцем. Прибыли также Баумгартены, и я часто проходил мимо их мальчиков, перебрасывающихся фрисби на берегу. Они были, как и говорил Уайрман, крепкие, симпатичные и вежливые, один лет одиннадцати, второй — тринадцати, и с такими фигурами им очень скоро предстояло услышать заискивающий смех молодняка группы поддержки, если этого ещё не произошло. Когда я хромал мимо, они всегда стремились завлечь меня в свою игру, чтобы и я раз-другой бросил фрисби. Старший, Джефф, обычно кричал что-то подбадривающее, вроде: «Эй, мистер Фримантл, хороший бросок!»
В соседний с «Розовой громадой» дом вселилась пара, приехавшая на спортивном автомобиле, и теперь перед обедом до меня доносился действующий на нервы, надрывный голос Тоби Кейта.[88] Если на то пошло, я бы предпочёл «Slipknot». У четвёрки молодых людей из Толедо был гольф-кар, на котором они носились взад-вперёд по берегу, когда не играли в волейбол и не отправлялись на рыбалку.
Уайрман был не просто занят, он вертелся как белка в колесе. К счастью, он мог рассчитывать на помощь. Как-то раз Джек помог ему прочистить засорившиеся разбрызгиватели на лужайке Злых собак. Ещё через день или два уже я помогал ему вытаскивать застрявший в дюне гольф-кар гостей из Толедо: они оставили его там, чтобы сходить за пивом, и прилив грозил утащить гольф-кар в Залив. Моё бедро всё ещё заживало, но оставшаяся рука чувствовала себя в полном здравии.
Вне зависимости от ощущений в бедре, я отправлялся на Большие береговые прогулки. Иногда (особенно в те дни, когда ближе к вечеру густой туман сначала прятал в холодной белизне Залив, а потом брался за дома) я принимал болеутоляющие таблетки из моих тающих запасов. Но гораздо чаще я обходился без них. В тот февраль Уайрман редко появлялся на пляже, чтобы посидеть в шезлонге со стаканом зелёного чая в руке, но Элизабет Истлейк всегда была в своей гостиной, практически всегда знала, кто я, и обычно держала под рукой книгу поэзии. Не обязательно «Хорошие стихи», собранные под одной обложкой Кайллором, хотя ей этот сборник нравился больше всего. Мне он тоже нравился. И Мервин, и Секстон, и Фрост, и все-все-все.
В феврале и марте я и сам много читал. Прочитал больше, чем за многие годы: романы, рассказы, три толстые публицистические книги о том, как мы увязли в иракской трясине (если в двух словах, то для этого требовалось второе имя, начинающееся на букву «У», и хер на месте вице-президента[89]). Но в основном я рисовал. Всю вторую половину дня и вечер, пока мог поднимать тяжелеющую руку. Береговые пейзажи, морские пейзажи, натюрморты и закаты, закаты, закаты.
Но этот фитиль продолжал тлеть. Огонь лишь чуть убавили. Проблема Кэнди Брауна не была первоочерёдной, и при этом не могла не возникнуть. Правда, не возникала она до дня святого Валентина. Если подумать, какая отвратительная ирония.
Отвратительная.
iii
ifsogirl88 to EFreel9
10:19
3 февраля
Дорогой папуля!
Так приятно услышать, что твоим картинам устроили восторженный приём! Ура!
И если они ПРЕДЛОЖАТ тебе организовать выставку, я прилечу на следующем самолёте и буду присутствовать на открытии в «маленьком чёрном платье» (оно у меня есть, поверишь ты или нет). Сейчас я сижу допоздна и не отрываюсь от учебников, потому что (это секрет) хочу удивить Карсона, когда в апреле наступят весенние каникулы. «Колибри» тогда будут выступать в Теннесси и Арканзасе (он говорит, что турне началось просто отлично). Если с зачётами и экзаменами всё будет в порядке, я смогу нагнать их в Мемфисе или в Литл-Роке. Что ты думаешь насчёт моей идеи?
Илзе
Мои опасения относительно баптиста-колибри нисколько не уменьшились, и я думал, что она нарывается на неприятности. Но если Илзе в нём ошибалась, возможно, ей следовало как можно раньше узнать о допущенной ошибке. Поэтому (надеясь, что сам не ошибаюсь) я отправил ей электронное письмо, в котором написал, что идея это интересная, при условии, что она не запустит учёбу (я не мог заставить себя сказать любимой младшей дочери, что это хорошая идея — провести неделю в компании бойфренда, даже если бойфренд находится под присмотром высокоморальных баптистов). Я также написал, что, наверное, ей не стоит делиться своими планами с матерью. Ответ получил тут же.
ifsogirl88 to EFreel9
12:02
3 февраля
Дорогой, дорогой папуля!
Ты думаешь, что я выжила из УМА???
Илли
Нет, я так не думал… но если по прибытии в Литл-Рок она поймала бы своего тенора что-то вытанцовывающим в горизонтальном положении на альт-сопрано, то стала бы очень несчастной If-So-Girl. Я не сомневался, что тогда её мать узнала бы и о помолвке, и обо всём остальном, и у Пэм нашлось бы что сказать насчёт моего здравомыслия. Я и сам задавался на этот счёт не одним вопросом, и вроде бы решил, что скорее здоров, чем болен. Когда дело касается детей, время от времени ты выдвигаешь какие-то странные предположения и просто надеешься, что всё как-нибудь образуется, и с предположениями, и с детьми. Родителям, как никому, удаётся спеть всю песню, услышав лишь несколько нот.
Ещё я пообщался с Сэнди Смит, риелтором. В сообщении, записанном на моём автоответчике, Элизабет сказала, что я один из тех, кто верит в искусство ради искусства, иначе Дьюма-Ки не позвала бы меня. И от Сэнди я хотел услышать только одно: подтверждение, что позвал меня исключительно глянцевый буклет, который показывали потенциальным арендаторам с туго набитым бумажником по всем Соединённым Штатам. Может, и по всему миру.
Ответ я получил не тот, на который надеялся, но солгал бы, сказав, что меня это крайне удивило. В конце концов, тот год выдался неудачным для моей памяти. И не нужно забывать про желание верить, что события выстроены в определённой последовательности; когда дело касается прошлого, мы все склонны подтасовывать.
SmithRealty9505 to EFreel9
14:17
8 февраля
Дорогой Эдгар!
Я так рада, что Вам нравится это место. Отвечая на Ваш вопрос, сообщаю, что буклет с описанием виллы «Салмон-Пойнт» был не единственным, а одним из девяти, которые я Вам посылала. Эти дома находились или тоже во Флориде, или на Ямайке. Насколько я помню, Вы проявили интерес только к «Салмон-Пойнт». Ещё и сказали: «Не торгуйтесь по мелочам, сразу заключайте сделку». Надеюсь, Вам это поможет.
Сэнди
Я прочитал её письмо дважды. Потом пробормотал: — Просто заключи сделку и позволь сделке заключить тебя, мучача.[90]
Даже теперь я не мог вспомнить другие буклеты, но помнил тот, по которому выбрал «Салмон-Пойнт». Он лежал в ярко-розовой папке. В розовой громадине, если угодно, и моё внимание привлекло не название, «Салмон-Пойнт», а строчка, расположенная ниже, вытисненная золотом: «ВАШЕ ТАЙНОЕ УБЕЖИЩЕ НА БЕРЕГУ ЗАЛИВА». Так что, может, Дьюма-Ки меня и позвала.
Может, и позвала.
iv
KamenDoc to EFreel9 13:46
10 февраля Эдгар!
Давно тебя не слышал, как сказал глухой индеец блудному сыну (пожалуйста, простите меня; кроме плохих, никаких других анекдотов не знаю). Как Ваши успехи в живописи? Что же касается МРТ, я предлагаю Вам обратиться в Центр неврологических исследований при Мемориальной больнице Сарасоты. Телефон — 941-555-5554.
Кеймен
EFreel9 to KamenDoc 14:09
10 февраля Кеймен!
Благодарю за рекомендацию. «Центр неврологических исследований» — звучит чертовски серьёзно! Но всё равно я запишусь на приём и подъеду туда.
Эдгар
KamenDoc to EFreel9 16:55
10 февраля
Пусть это будет действительно скоро. Раз уж у Вас нет припадков.
Кеймен
Фразу «Раз уж у Вас нет припадков» он сопроводил одним из таких удобных для электронных писем смайликов, круглой, смеющейся зубастой рожицей. Поскольку перед моим мысленным взором возник Уайрман, которого трясло на заднем сиденье, а глаза его при этом смотрели в разные стороны, мне было совершенно не смешно. Но я знал, что до пятнадцатого марта мне удастся затащить его к врачу только в цепях и трактором, если, конечно, с ним не случится настоящий эпилептический припадок. И, разумеется, Уайрман не был пациентом Ксандера Кеймена. Строго говоря, я тоже уже не был его пациентом, но меня тронула забота Кеймена. Импульсивно я кликнул по слову «ОТВЕТИТЬ» и написал:
EFreel9 to KamenDoc 17:05
10 февраля Кеймен!
Никаких припадков! Я в порядке. Рисую без устали. Отвёз несколько моих картин в одну из галерей в Сарасоте, и её владелец взглянул на них. Я думаю, он может предложить мне организовать выставку. Если предложит и если я соглашусь, Вы приедете? Мне будет приятно увидеть знакомое лицо из страны льда и снега.
Эдгар
Я уже собирался выключить компьютер и приготовить себе сандвич, как раздался сигнал поступления нового письма.
KamenDoc to EFreel9 17:09
10 февраля
Назовите дату, и я там буду.
Я улыбался, выключая компьютер. А перед глазами всё туманилось.
v
Днём позже я поехал в Нокомис с Уайрманом, чтобы купить новый фильтр для раковины по просьбе парочки из дома 17 (спортивная машина, дерьмовая кантри-музыка) и пластиковые загородки для Злых собак. Уайрман в моей помощи не нуждался и, уж конечно, не нуждался в том, чтобы я хромал следом за ним по магазину хозяйственных товаров «Истинная цена», но выдался паршивый, дождливый день, и мне хотелось уехать с острова. На ленч мы зашли в «Офелию», поговорили о рок-н-ролле, так что поездка получилась удачной. По возвращении я увидел мигающую лампочку на автоответчике. Сообщение оставила Пэм. Сказала: «Позвони». — И положила трубку.
Я позвонил, но сначала (звучит как признание, и трусливое) вышел в Интернет, нашёл на сайте «Миннеаполис стар-трибьюн» сегодняшний номер, открыл «НЕКРОЛОГИ». Быстро просмотрел имена и фамилии, убедился, что Томаса Райли среди них нет, пусть это и ничего не доказывало: он мог свести счёты с жизнью уже после того, как номер ушёл в печать.
Иногда после полудня моя бывшая жена ложилась спать и выключала телефон. Тогда я бы услышал короткую фразу, записанную на автоответчике. Но в этот день Пэм сняла трубку, и до меня донеслось вежливо-сдержанное:
— Алло.
— Это я, Пэм. Отзваниваюсь.
— Небось грелся на солнце. У нас идёт снег. Идёт снег, и воздух холодный, как пряжка ремня колодцекопателя.
На душе полегчало. Том жив. Если бы он покончил с собой, мы не говорили бы о пустяках.
— Если на то пошло, здесь холодно и дождливо.
— Хорошо. Надеюсь, ты подхватишь бронхит. Этим утром Том Райли выбежал отсюда, обозвав меня лезущей не в свои дела мандой и хряпнув вазой об пол. Наверное, я должна радоваться, что он не швырнул её в меня. — Пэм начала плакать. Всхлипнула, потом удивила меня, засмеявшись. Смех был горьким, но удивительно добродушным. — И когда только ты лишишься этой странной способности вышибать у меня слезу?
— Расскажи мне, что случилось, Панда.
— На этом поставим точку. Позвонишь снова — я повешу трубку. А ты можешь позвонить Тому и спросить его, что произошло. Может, мне следует заставить тебя это сделать. Послужит тебе хорошим уроком.
Я поднял руку и начал массировать виски: большим пальцем — левый, мизинцем и безымянным — правый. Просто удивительно, что одна кисть может охватить так много грёз и боли. Не говоря уже о потенциальных возможностях по удовлетворению эротических фантазий.
— Расскажи мне, Пэм. Пожалуйста. Я тебя выслушаю и не буду злиться.
— Это ты уже можешь, да? Один момент… — Она положила трубку, вероятно, на кухонный стол. Какие-то мгновения я слышал далёкое бормотание телевизора, потом оно смолкло. Пэм снова взяла трубку. — Ладно, теперь могу слышать свои мысли. — Она опять всхлипнула. Высморкалась. Заговорила уже спокойно, без намёка на слёзы в голосе. — Я попросила Майру позвонить мне, когда он вернётся домой… Майру Деворкян, которая живёт напротив Тома. Я сказала, что тревожусь из-за его психического состояния. Нет смысла держать это при себе, так?
— Так.
— В точку! Майра сказала, что она тоже тревожилась… она и Бен. Сказала, что Том пил слишком много, это во-первых, а иногда уходил на работу, не побрившись. Хотя признала, что в круиз он уезжал достаточно бодрым и весёлым. Удивительно, как много видят соседи, даже если они не близкие друзья. Бен и Майра понятия не имели о… нас, разумеется, но они замечали, что Том был в депрессии.
«Это ты думаешь, что они понятия не имели», — подумал я.
— Короче, я пригласила его к себе. У него был такой взгляд, когда он явился… такой взгляд… словно он решил, что я… ты понимаешь…
— Войдёшь на той же остановке, где и вышла.
— Я буду рассказывать или ты?
— Извини.
— Что ж, ты прав. Конечно, ты прав. Я собиралась пригласить его на кухню и угостить кофе, но дальше прихожей мы не продвинулись. Он хотел поцеловать меня, — последнее она произнесла демонстративно гордо. — Я ему позволила… один раз… но когда стало ясно, что он хочет большего, оттолкнула и сказала, что нам нужно поговорить. Он ответил, что ничего хорошего и не ждал, едва увидел выражение моего лица, но никто уже не сможет причинить ему большей боли, чем причинила я, когда сказала, что мы больше не будем видеться. Такие вот вы, мужчины. А ещё говорите, что это мы знаем, как вызвать у человека чувство вины.
— Я подтвердила, что да, романтических отношений у нас больше не будет, но это не значит, что он мне безразличен. Добавила, что несколько человек в разговоре со мной удивлялись странностям в его поведении, он, мол, сам не свой, и тут я вспомнила, что он перестал принимать антидепрессанты, и заволновалась. Пришла к выводу, что он собирается покончить с собой.
Пэм на мгновение запнулась, потом продолжила:
— До того как он пришёл, у меня и в мыслях не было говорить ему это в лоб. Но вот что забавно… едва он переступил порог, я начала думать, что скажу, а уж когда он поцеловал меня, отпали последние сомнения. Губы у него были холодные. И сухие. Я словно целовалась с трупом.
— Похоже на то. — Я попытался почесать правую руку.
— Лицо у него вдруг вытянулось, в прямом смысле этого слова. Все морщины разгладились, губы превратились в тонкую полоску. Он спросил, с чего у меня такие мысли. А потом, не успела я ответить, он заявил, что всё это дерьмо. Так и сказал, а ведь таких слов в лексиконе Тома Райли никогда не было.
Я не мог с ней не согласиться. Том, которого я знал, не сказал бы «дерьмо», даже если бы набил им рот.
— Я не собиралась называть ему имена… твоё точно не собиралась, он бы подумал, что я рехнулась, или Илзе, кто знает, что он мог ей наговорить, если бы…
— Я же тебе сказал, Илзе не имеет к этому никакого…
— Помолчи. Я почти закончила. Я лишь сказала, что люди, отмечающие странности в его поведении, даже не знают о таблетках, которые он принимал после второго развода, как и о том, что с мая прошлого года прекратил их принимать. Он называет их дурь-таблетки. И если он думал, что держит всё под контролем, и никто ничего не замечает, то сильно ошибался. Потом предупредила, что если он что-нибудь с собой сделает, я расскажу его матери и брату, что это было самоубийство, и мои слова разобьют им сердца. Это была твоя идея, Эдгар, и она сработала. Надеюсь, ты этим гордишься. Вот тогда он кокнул вазу и обозвал меня лезущей не в свои дела мандой. Готова спорить… — Она сглотнула слюну. Звук, раздавшийся в горле, долетел до меня через все разделяющие нас мили. — Готова спорить, он уже точно знал, как он это сделает.
— Я в этом не сомневаюсь. Как думаешь, он сделает?
— Не знаю. Действительно не знаю.
— Может, мне стоит позвонить ему?
— Может, тебе не стоит ему звонить. Может, если он узнает о нашем разговоре, это и станет последней каплей. — И не без ехидства добавила: — Тогда ты будешь плохо спать по ночам.
О таком варианте я не подумал, а логика в её словах была. В одном Том и Уайрман не отличались: оба нуждались в помощи — но я не мог тащить их на аркане туда, где им могли её оказать. В голове мелькнула острота с бородой. Может, уместная, может — нет: «Ты можешь приобщить шлюху к культуре, но не заставишь её думать». Оставалось надеяться, что Уайрман сможет назвать мне автора. И год.
— Так как ты узнал, что он собирается покончить с собой? — спросила Пэм. — Я хочу знать, и, клянусь Богом, ты мне всё расскажешь до того, как я положу трубку. Я всё сделала, и ты должен мне сказать.
Вон он, вопрос, который она ещё не задавала. Слишком уж её занимало другое: как я узнал о ней и Томе? Что ж, не только у Уайрмана были присказки на любой вкус. Их хватало и у моего отца. В том числе была и такая: если не катит ложь, говори правду.
— После несчастного случая я начал рисовать. Ты знаешь.
— И что?
Я рассказал, как нарисовал её, с Максом и Томом Райли. О некоторых результатах моего интернет-знакомства с феноменом ампутированной конечности. О том, как увидел Тома Райли, стоящего на верхней ступени лестницы, ведущей в мою студию — так я теперь её называл, — голого по пояс, в пижамных штанах, с одним выбитым глазом, место которого в глазнице заняли сгустки крови.
Когда я закончил, на другом конце провода повисла долгая тишина. Нарушать её я не стал. Наконец Пэм заговорила. Другим, осторожным голосом:
— Ты действительно в это веришь, Эдгар… во что-то из этого?
— Уайрман, парень, который живёт чуть дальше по берегу… — Я замолчал, внезапно захлёстнутый яростью. И не потому, что не находил нужных слов. Или не совсем по этой причине. Я собирался ей сказать, что у парня, который жил чуть дальше по берегу, иногда проявлялись телепатические способности, вот почему он мне верил.
— Так что ты хотел сказать насчёт этого парня, Эдгар? — Голос звучал спокойно и вкрадчиво. Я узнал этот голос. Слышал его в первый месяц или чуть дольше после несчастного случая. Таким голосом она говорила с Эдгаром — пациентом палаты номер шесть.
— Ничего, — ответил я. — Не важно.
— Тебе нужно позвонить доктору Кеймену и рассказать об этой твоей новой идее. Идее, что ты — экстрасенс. Не отправляй ему электронное письмо. Позвони. Пожалуйста.
— Хорошо, Пэм. — Навалилась усталость. Не говоря уже о раздражении и злобе.
— Хорошо что?
— Хорошо, я тебя слышу. Чётко и ясно. Ошибки быть не может. Забудь об этом. Я хотел только одного — спасти Тома Райли.
На это ответа у неё не нашлось. Как и рационального объяснения, каким образом мне удалось узнать о планах Тома. На том мы и расстались. Кладя трубку, я думал: «Ни одно доброе дело не остаётся безнаказанным».
Может, и она клала трубку с той же мыслью.
vi
Злость и разбитость не отпускали меня. Не помогала и сырая, мрачная погода. Я попытался поработать наверху, но ничего не вышло. Спустился вниз, взял один из альбомов и вдруг понял, что рисую те же загогулины, что и в прошлой жизни во время телефонных разговоров: мультяшных уродцев с большими ушами. Уже собрался в отвращении отшвырнуть альбом, когда зазвонил телефон. Уайрман.
— Ты придёшь во второй половине дня? — спросил он.
— Конечно, — ответил я.
— Я подумал, может, дождь…
— Я собирался приехать на автомобиле. Здесь я ни во что не врежусь.
— Хорошо. Но о часе поэзии можешь забыть. Она сегодня не в себе.
— Плоха?
— Такой я её никогда не видел. Разорванное мышление. Отрыв от реальности. Помрачнение сознания. — Он глубоко вдохнул и шумно выдохнул. В трубку словно ударил резкий порыв ветра. — Послушай, Эдгар, мне неудобно просить тебя об этом, но могу я ненадолго оставить её на тебя? Минут на сорок пять, не больше. У Баумгартенов нелады с сауной… что-то там с чёртовым нагревателем, к ним приедет электрик, но мне нужно показать ему, где распределительный щит. И, разумеется, расписаться на бланке заказа за выполненную работу.
— Нет проблем.
— Ты — прелесть. Я бы тебя поцеловал, если б не язвы на твоих губах.
— Пошёл ты на хер, Уайрман.
— Да, все меня так любят. Это моё проклятие.
— Мне звонила Пэм. Она поговорила с моим другом Томом Райли, — учитывая, чем эта парочка занималась в моё отсутствие, называть Тома моим другом было как-то странно, но, с другой стороны, почему нет? — Похоже, её стараниями план самоубийства сдулся.
— Это хорошо. Но почему я слышу печаль в твоём голосе?
— Она захотела узнать, откуда мне стало обо всём известно.
— То есть её уже не интересовало, как ты прознал о том, что она трахалась с этим парнем? Она спросила…
— Как я поставил ему диагноз «депрессия с суицидальным риском», находясь за полторы тысячи миль.
— Ага! И что ты ответил?
— Не имея под рукой хорошего адвоката, мне не оставалось ничего другого, как сказать правду.
— И она подумала, что ты — un росо loco.[91]
— Нет, Уайрман, она решила, что я — muy loco.[92]
— А есть разница?
— Нет. Но она будет размышлять над этим, и, поверь мне, Пэм — кандидат в олимпийскую сборную США по размышлениям, а потому, боюсь, моё доброе дело рикошетом ударит по моей же младшей дочери.
— Предполагаешь, что твоя жена будет искать виноватого.
— Предположение правильное. Я её знаю.
— Это плохо.
— И мир Илзе содрогнётся куда сильнее, чем она того заслуживает. Ведь и для неё, и для Мелинды Том был как дядя, с самого их рождения.
— Тогда тебе придётся убедить жену, что ты действительно всё это видел, и твоя дочь никоим образом не связана с этой историей.
— И как мне это сделать?
— К примеру, рассказать о ней что-то такое, чего ты не должен знать.
— Уайрман, что ты несёшь? По своей воле я такого сделать не могу!
— Откуда ты знаешь? Я должен заканчивать разговор, амиго. Судя по звукам, ленч мисс Истлейк только что отправился на пол. Ещё увидимся?
— Да. — Я собрался добавить: «До скорого», но он уже положил трубку. Я последовал его примеру, гадая, куда я подевал садовые рукавицы Пэм с надписью «РУКИ ПРОЧЬ». Может, если бы я их нашёл, идея Уайрмана уже не казалась бы такой безумной.
Я обыскал весь дом, безрезультатно. Возможно, я выбросил рукавицы после того, как закончил рисовать «Друзей-любовников», но сам такого не помнил. Не мог вспомнить. Знаю только, что больше никогда их не видел.
vii
Комнату, которую Уайрман и Элизабет называли Китайской гостиной, в тот день заливал грустный свет субтропической зимы. Дождь лил ещё сильнее, барабанил по стенам и окнам, поднявшийся ветер шумел в кронах пальм, окружавших «Эль Паласио», швырял их тени на стены. В этот день, придя в гостиную, я впервые не увидел на столе «живых картинок»: макеты зданий и статуэтки людей и животных пребывали в полнейшем беспорядке. Единорог и чернолицый мужчина лежали бок о бок возле перевёрнутого здания школы. Если на столе и рассказывалась какая-то история, то я видел разве что эпизод фильма-катастрофы. Рядом с особняком в стиле «Тары» стояла жестянка из-под печенья «Суит Оуэн». Уайрман ранее объяснил мне, что нужно делать, если Элизабет попросит коробку.
Элизабет сидела в инвалидном кресле, ссутулившись, чуть заваливаясь на один бок, рассеянно оглядывая беспорядок на своём игровом столе, где обычно всё стояло на положенных местах. Её синее платье цветом практически не отличалось от огромных баскетбольных кедов «Чак Тейлор» на её ногах. Вырез-«лодочка» платья растянулся, превратившись в перекошенный раззявленный рот, открыв одну лямку комбинации цвета слоновой кости. Я задался вопросом, одевалась ли Элизабет этим утром сама или при помощи Уайрмана.
Поначалу она вела себя здраво, правильно произнесла моё имя, справилась о моём здоровье. Попрощалась с Уайрманом, когда тот отправлялся к Баумгартенам, и попросила его надеть шляпу и взять с собой зонт. И это было хорошо. Но когда пятнадцатью минутами позже я принёс ей из кухни еду, произошло резкое ухудшение. Элизабет смотрела в угол, и я услышал, как она бормочет: «Возвращайся, Тесси, возвращайся, тебе здесь не место. И заставь уйти этого большого мальчика».
Тесси, мне было знакомо это имя. Я воспользовался своим методом поиска ассоциаций и вспомнил газетный заголовок «ОНИ ИСЧЕЗЛИ». Одну из сестёр-близняшек Элизабет звали Тесси. Уайрман мне это говорил. Я буквально услышал его слова: «Предполагается, что они утонули», — и холод, как нож, полоснул мне по боку.
— Принеси мне это. — Элизабет указала на жестянку, и я принёс. Из кармана она достала статуэтку, завёрнутую в носовой платок. Сняла с жестянки крышку, посмотрела на меня — во взгляде смешивались озорство и смятение, так что захотелось отвести глаза, — и бросила статуэтку в жестянку. Послышался мягкий глухой удар. С крышкой у Элизабет поначалу не получалось, но она оттолкнула мою руку, когда я попытался помочь. Закрыла жестянку, протянула мне.
— Ты знаешь, что с ней делать? — спросила Элизабет. — Он… он… — Я видел, как она борется. Слово было близко, но за самой гранью досягаемости. Насмехалось над ней. Я мог бы подсказать его Элизабет, но помнил, какая во мне вспыхивала ярость, когда это делали другие люди, и ждал. — Он сказал тебе, что нужно с ней сделать?
— Да.
— Тогда чего ты ждёшь? Забирай эту суку.
Я понёс коробку к маленькому пруду рядом с теннисным кортом. Рыбки выпрыгивали из воды, дождь радовал их куда больше, чем меня. Возле скамьи горкой лежали камни, как и говорил Уайрман. Я бросил камень в пруд («Ты можешь подумать, что она не услышит, но слух у неё очень острый», — предупредил Уайрман), стараясь не попасть ни в одну из рыб. Потом отнёс жестянку со статуэткой внутрь дома, но не в Китайскую гостиную, а на кухню, снял крышку и вытащил завёрнутую в носовой платок статуэтку. Обстоятельные инструкции Уайрмана такого не предполагали, но меня разбирало любопытство.
Я увидел фарфоровую женщину с отбитым лицом. На его месте белела неровная поверхность.
— Кто здесь? — взвизгнула Элизабет, и я от неожиданности аж подпрыгнул. Едва не выронил покалеченную статуэтку. Она наверняка бы разбилась, ударившись о керамические плитки пола.
— Это я, Элизабет, — откликнулся я, возвращая статуэтку на столик.
— Эдмунд? Или Эдгар, или как там вас зовут?
— Точно. — Я вернулся в гостиную.
— Вы выполнили мою просьбу?
— Да, мэм, не извольте беспокоиться.
— Я уже поела? — Да.
— Очень хорошо. — Она вздохнула.
— Хотите чего-нибудь ещё? Я, безусловно, могу…
— Нет, благодарю, дорогой. Я уверена, поезд скоро прибудет, а вы знаете, я не люблю путешествовать на полный желудок. Всегда приходится садиться на одно из задних сидений, а с набитым желудком у меня разыграется железнодорожная болезнь. Вы не видели мою жестянку, жестянку из-под «Суит Оуэн»?
— Кажется, она на кухне. Принести?
— Не в такой дождливый день. Я хотела попросить вас бросить её в пруд, пруд бы для этого подошёл, но передумала. В такой дождливый день в этом нет необходимости. Не знает милосердье принужденья, вы помните. Оно струится, как тихий дождь.
— С небес, — вставил я.
— Да, да. — Элизабет отмахнулась, словно говоря, что вот это как раз значения и не имеет.
— Почему вы не расставляете статуэтки, Элизабет? Сегодня они все перемешались.
Она бросила взгляд на стол, потом на окно, в тот самый момент, когда особенно сильный порыв ветра плеснул в него дождём.
— На хрен, — услышал я в ответ. — У меня в голове всё на хрен перемешалось, — а потом добавила с неожиданной для меня злобой: — Они все умерли и оставили меня здесь.
Если вульгарность её речи у кого-то и не вызывала неприятия, так это у меня. Я очень хорошо её понимал. Возможно, милосердие не знает принужденья, миллионы живут и умирают с этой идеей, но… но нам свойственно такое состояние, как ожидание смерти. Да, свойственно.
— Не следовало ему этого брать, но он не знал, — добавила Элизабет.
— Брать что? — спросил я.
— Этого, — доходчиво объяснила она и кивнула. — Я хочу в поезд. Хочу выбраться отсюда до того, как придёт большой мальчик.
После этого мы оба замолчали. Элизабет закрыла глаза и вроде бы заснула в инвалидном кресле.
Чтобы чем-то себя занять, я поднялся со стула, который хорошо смотрелся бы в джентльменском клубе, и подошёл к столу. Поднял фарфоровые фигурки мальчика и девочки, посмотрел, отставил в сторону. Рассеянно почесал руку, которой не было, продолжая разглядывать художественный беспорядок. Статуэток на полированной деревянной поверхности было точно больше сотни, а может — и двух. Я обратил внимание на фарфоровую женщину со старомодным чепцом на голове (чепец молочницы, подумалось мне), но брать не стал. Во-первых, головной убор не тот, во-вторых, женщина слишком молода. Нашёл другую женщину, с длинными крашеными волосами, и вот она устроила меня в большей степени. Да, волосы чуть длиннее и чуть темнее, но…
Нет, не темнее и не длиннее, потому что Пэм ходила в салон красоты, известный так же как Фонтан юности кризиса среднего возраста.
Я держал статуэтку в руке, сожалея, что у меня нет дома, куда бы её поселить, и книги, которую она могла бы почитать.
Попытался переложить статуэтку в правую руку (совершенно естественное желание, потому что моя правая рука была на положенном месте, я её чувствовал), и статуэтка с громким стуком упала на стол. Не разбилась, но Элизабет открыла глаза.
— Дик! Это поезд? Уже был свисток? Объявляли посадку?
— Пока нет, — ответил я. — Поспите ещё немного.
— Ты это найдёшь на лестничной площадке второго этажа, — сказала она, будто я её о чём-то спрашивал, и опять закрыла глаза. — Скажи мне, когда подойдёт поезд. Меня тошнит от этой станции. И остерегайся большого мальчика. Этот мандализ может быть где угодно.
— Будьте уверены, — ответил я. Правая рука ужасно зудела. Я потянулся к заднему карману, надеясь, что найду там блокнот. Не нашёл. Я оставил его в кухне «Розовой громады». От одной кухни мысль перескочила к другой, уже в Паласио. На столике, куда я поставил жестянку из-под печенья, лежал блокнот. Я поспешил на кухню, схватил блокнот, зажал в зубах и чуть ли не бегом вернулся в Китайскую гостиную, на ходу доставая из нагрудного кармана шариковую ручку. Сел на стул с высокой спинкой и стал быстро зарисовывать фарфоровую статуэтку под дробь бьющего в окна дождя. Элизабет спала по другую сторону стола, чуть наклонившись вперёд, с приоткрытым ртом. Гонимые ветром тени пальм метались по стенам, словно летучие мыши.
Много времени на это не ушло, но, рисуя, я понял: я выдавливал зуд через шарик ручки, заливал им страницу. Рисовал я фарфоровую статуэтку, но при этом и Пэм. Нарисованная женщина была моей бывшей женой, но при этом и фарфоровой статуэткой. Волосы она теперь носила длиннее, чем при нашей последней встрече, они рассыпались по плечам. И она сидела в
(ДРУГЕ, СТАРИКЕ)
кресле. В каком? В кресле-качалке. До моего отъезда в нашем доме такого не было, но теперь появилось. Что-то лежало на столе у неё под рукой. Поначалу я не знал, что это, но потом из-под шарика появилась коробка с надписью на крышке. «Суит Оуэн»? С надписью «Суит Оуэн»? Нет, с другой надписью. Нет, «Бабушкино печенье». Моя ручка нарисовала что-то рядом с коробкой. Овсяную печенюшку. Пэм обожала овсяное печенье. И пока я смотрел на печенюшку, ручка нарисовала книгу в руке Пэм. Прочитать название я не мог, книга лежала не под тем углом. Ручка уже добавляла полосы между Пэм и окном. Она говорила, что идёт снег, но теперь снегопад закончился. И полосы изображали солнечные лучи.
Я подумал, что рисунок закончен, но нет, кое-чего ещё не хватало. Ручка, быстрая, как молния, переместилась к левому краю странички и добавила телевизор. Новый телевизор, с плоским экраном, как у Элизабет. А под ним…
Ручка закончила работу и оторвалась от бумаги. Зуд пропал. Пальцы закостенели. По другую сторону длинного стола дремота Элизабет перешла в глубокий сон. Когда-то она могла быть юной и прекрасной. Когда-то она могла быть мечтой какого-то молодого человека. А теперь похрапывала, обратив к потолку по большей части беззубый рот. Если Бог есть, думаю, Ему следовало бы принимать побольше участия в судьбах людей.
viii
Я видел телефонный аппарат и в библиотеке и на кухне, а библиотека располагалась ближе к Китайской гостиной. Я решил, что ни Уайрман, ни Элизабет не сильно разозлятся на меня за междугородний звонок в Миннесоту. Снял трубку, замялся, держа её на уровне груди. К стене, рядом с рыцарскими доспехами, подсвеченная несколькими лампочками, крепилась коллекция старинного оружия: заряжаемый со стороны длинного ствола мушкет, судя по всему, времён Войны за независимость, кремневый пистолет «дерринджер», который так и просился в сапог какому-нибудь картёжнику с речного парохода, карабин «винчестер». А над карабином — штуковина, которая лежала у Элизабет на коленях в тот день, когда мы с Илзе впервые увидели хозяйку острова. С двух сторон штуковину, образуя букву V, обрамляли метательные снаряды. Не стрелы — слишком короткие. Скорее, гарпуны. Наконечники ярко блестели и выглядели очень острыми.
Я подумал: «Таким оружием можно причинить много вреда». Потом вспомнил: «Мой отец был ныряльщиком».
Выпихнул эти мысли и позвонил в дом, который раньше считал своим.
ix
— Привет, Пэм, это опять я.
— Я больше не хочу говорить с тобой, Эдгар. Мы сказали друг другу всё, что хотели сказать.
— Не совсем. Но этот наш разговор надолго не затянется. Я присматриваю за пожилой дамой. Она сейчас спит, но я не могу надолго оставлять её одну.
— Какой пожилой дамой? — из любопытства не могла не спросить Пэм.
— Её зовут Элизабет Истлейк. Ей лет восемьдесят пять, у неё развивается болезнь Альцгеймера. Её главный хранитель помогает исправить электрические неполадки в чьей-то сауне, а я присматриваю за ней.
— Хочешь, чтобы я порекомендовала тебя в кандидаты на получение золотой звезды общества «Помогая другим»?
— Нет, я позвонил, чтобы убедить тебя, что я не безумец. — Рисунок я принёс с собой, а теперь плечом прижал трубку к уху, чтобы взять его.
— Зачем тебе это?
— Потому что ты уверена, что всё началось с Илзе, а это не так.
— Господи, не верю своим ушам. Если бы она позвонила из Санта-Фе и сказала, что у неё порвался шнурок, ты бы тут же помчался туда, чтобы привезти ей новый.
— Мне также не хочется, чтобы ты думала, что я схожу здесь с ума, хотя этого нет и в помине. Поэтому… ты слушаешь?
Молчание на том конце провода, но и молчание меня устраивало. Она слушала.
— Ты десять или пятнадцать минут как вышла из душа. Я думаю, поэтому твои волосы не зачёсаны, а свободно падают на плечи. Судя по всему, ты по-прежнему не жалуешь фены.
— Как…
— Я не знаю как. Когда я позвонил, ты сидела в кресле-качалке. Должно быть, купила его после развода. Ты читала книгу и ела печенье. Овсяное «Бабушкино печенье». Вышло солнце, и теперь оно светит в окна. У тебя новый телевизор, с плоским экраном. — Я помолчал. — И кошка. У тебя есть кошка. Она спит под телевизором.
На другом конце провода царила мёртвая тишина. У меня дул ветер и дождь хлестал в окна. Я уже собрался спросить, слышит ли она меня, когда она заговорила безжизненным голосом, так непохожим на голос Пэм. Поначалу я решил, что она делает это, чтобы причинить мне боль, но ошибся.
— Перестань шпионить за мной. Если ты когда-то меня любил — перестань шпионить за мной.
— Тогда перестань меня винить. — Голос у меня сел. Внезапно я вспомнил Илзе перед её возвращением в университет Брауна, стоящую под ярким тропическим солнцем у терминала авиакомпании «Дельта». Она смотрела на меня и говорила: «Ты должен поправиться. Заслуживаешь этого. Хотя иногда я гадаю, веришь ли ты, что такое возможно». — Произошедшее со мной — не моя вина. Несчастный случай — не моя вина, и вот это тоже. Я ничего такого не просил.
— Ты думаешь, я просила? — выкрикнула Пэм.
Я закрыл глаза, моля уж не знаю кого, кого угодно, сделать так, чтобы я удержался от вспышки ярости.
— Нет, разумеется, нет.
— Тогда оставь меня в покое! Перестань мне звонить. Перестань меня ПУГАТЬ!
Она бросила трубку. Я по-прежнему стоял, прижимая свою к уху. Тишина, громкий щелчок, потом дребезжащее гудение Дьюма-Ки. Сегодня оно словно доносилось из-под воды. Возможно, из-за дождя. Я положил трубку на рычаг, посмотрел на рыцарские доспехи.
— Думаю, всё прошло очень хорошо, сэр Ланселот, — доложил я.
Ответа не последовало — впрочем, другого я и не заслуживал.
x
Я пересёк главный коридор, уставленный комнатными растениями, заглянул в Китайскую гостиную, увидел, что Элизабет спит в той же позе, склонив голову набок. Храп, казавшийся мне таким жалким, подчёркивающим её старость, теперь успокаивал. Иначе могло показаться, что она мертва, сидит в кресле со сломанной шеей. Я подумал, не разбудить ли её, и решил, что не стоит. Потом посмотрел направо, на широкую парадную лестницу, вспомнил её слова: «Ты это найдёшь на лестничной площадке второго этажа». Найду что?
Вероятно, Элизабет опять потеряла связь с реальностью, но других дел у меня не нашлось, вот я и зашагал по коридору, который в более скромном доме был бы всего лишь переходом между его частями. Здесь же дождь продолжал барабанить по стеклянному потолку. Я начал подниматься по лестнице, остановился за пять ступенек до площадки второго этажа, глаза у меня широко раскрылись, потом я медленно продолжил подъём. Элизабет связи с реальностью не утратила. Я нашёл это — огромную чёрно-белую фотографию в узкой золочёной рамке. Позже я спросил Уайрмана, как удалось увеличить чёрно-белую фотографию 1920-х годов до таких размеров (четыре на пять футов как минимум), практически не потеряв в чёткости. Он ответил, что фотографию, вероятно, сделали «Хасселбладом», лучшим за всю историю нецифровым фотоаппаратом.
Фотография запечатлела восемь человек на белом песке. Фоном служил Мексиканский залив. Высокий симпатичный мужчина лет сорока пяти стоял в чёрном купальном костюме, состоящем из майки с широкими лямками и обтягивающих трусов, вроде тех, которые теперь надевают баскетболисты под верхние. По обе стороны расположились пять девочек, старшая — уже девушка на выданье, младшие — совершенно одинаковые блондинки, напоминавшие близнецов Боббсли из книг моего далёкого детства. Близняшки были в одинаковых платьях для купания, юбках в оборочках, и держались за руки. В свободной руке каждая сжимала куклу Рэггеди Энн.[93] С болтающимися ножками, в передниках, куклы заставили меня подумать о Ребе… и тёмные волосы над тупо улыбающимися лицами кукол-близняшек были, безусловно, КРАСНЫМИ. На сгибе руки мужчина (Джон Истлейк, я в этом не сомневался) держал ещё одну девочку, малышку, которая со временем стала той самой старухой, что храпела сейчас на первом этаже. Позади белых стояла молодая чернокожая женщина лет двадцати двух с косынкой на голове. Она держала корзинку для пикника, тяжёлую, судя по напрягшимся мышцам рук. На предплечье одной руки блестели три серебряных браслета.
Элизабет улыбалась и тянулась пухлыми ручками к тому, кто сделал этот семейный портрет. Кроме неё не улыбался никто, разве что в уголках рта мужчины пряталась тень улыбки. Но усы не давали понять, так ли это. А вот молодая чернокожая няня точно выглядела мрачной.
В свободной руке Джон Истлейк держал две вещи. Маску ныряльщика и гарпунный пистолет, который сейчас крепился к стене библиотеки среди другого оружия. И меня занимал единственный вопрос: действительно ли Элизабет выскользнула из тумана, который застилал её разум, чтобы направить меня сюда?
Но я не успел найти ответ, потому что внизу распахнулась парадная дверь.
— Я вернулся! — крикнул Уайрман. — Задание выполнено! И кто теперь хочет выпить?