Как рисовать картину (V)
He пугайтесь экспериментов; найдите свою музу и позвольте ей вести вас. По мере того как талант Элизабет расцветал, её музой стала Новин, чудесная, говорящая кукла. И к тому времени, когда Элизабет осознала свою ошибку (тогда и голос Новин поменялся), было уже слишком поздно. Но поначалу всё, наверное, было чудесно. Встреча с музой — всегда счастье.
Взять, к примеру, тот торт.
— Заставь его упасть, — говорит Новин. — Заставь его упасть, Либбит!
И она это делает. Потому что может. Рисует торт няни Мельды на полу. Размазанным по полу! Ха! И няня Мельда над ним, уперев руки в бока, с написанным на лице огорчением.
Почувствовала ли Элизабет стыд, когда так и случилось? Стыд и страх? Думаю, да.
Знаю, что почувствовала. Для детей обычно забавна только воображаемая злоба.
Однако были и другие игры. Другие эксперименты. Пока, наконец, в 1927…
Во Флориде все внесезонные ураганы называют «Элис». Это такая шутка. Но тот, что налетел в марте вышеуказанного года, следовало назвать ураган «Элизабет».
Кукла нашёптывала ей голосом ночного ветра в пальмах. Или шуршанием ракушек под «Розовой громадой» при отливе. Нашёптывала, когда маленькая Либбит уже начинала засыпать. Убеждала, как это будет здорово, нарисовать сильный шторм. И кое-что ещё.
Новин говорит: «Это клад. Спрятанные сокровища, которые откроет большой шторм. Папочке будет интересно найти их и посмотреть».
И вот это сработало. Рисовать шторм Элизабет особо не хотелось, а порадовать папочку? Перед таким искушением она устоять не смогла.
Потому что папочка очень злился в тот год. Злился на Ади, которая не пошла в колледж после возвращения из поездки в Европу. Ади не хотела встречаться с достойными людьми, не хотела ездить на балы дебютанток. Её интересовал только Эмери… а он, с точки зрения папочки, совершенно ей не подходил.
Папочка говорит: «Он не из нашего круга, он — Целлулоидный воротник[94]», — а Ади говорит: «Он из моего круга, и не важно, какой у него воротник», — и папочка сердится.
Все постоянно ссорились. Папочка злился на Ади, Ади — на него. Ханни и Мария злились на Ади. Потому что она завела себе красивого бойфренда, старшего по возрасту и недостойного по статусу. Близняшек вся эта злоба пугала. Либбит — тоже. Няня Мельда заявляла вновь и вновь, что если бы не Тесси и Ло-Ло, она давно уехала бы к своим родственникам в Джексонвиль.
Элизабет всё это рисовала, поэтому я видел.
«Паровой котёл» в конце концов взорвался. Ади и Неподходящий ей молодой человек убежали в Атланту, где Эмери обещали работу у конкурента. Папочка пришёл в ярость. Большие злюки, вернувшиеся на уик-энд из школы Брейдена, слышали, как он говорил кому-то по телефону, что прикажет привезти Эмери Полсона сюда и выпорет кнутом так, что у того не останется и клочка целой кожи. Он выпорет их обоих!
Но потом отец передумал: «Нет, клянусь Богом. Оставим всё как есть. Она сама заварила кашу. Пусть теперь и расхлёбывает».
После этого налетел ураган «Элис».
Либбит почувствовала его приближение. Почувствовала, как поднимается ветер и несёт облака, чёрные, как смерть. А уж сам ураган (проливной дождь, грохочущие, как грузовой поезд, удары волн) очень напугал её, словно она звала собаку, а прибежал волк.
Когда ветер стих, выглянуло солнце, и всё стало хорошо. Даже лучше, чем хорошо, потому что после ухода «Элис» про Ади и Неподходящего ей молодого человека на время забыли. Элизабет даже слышала, как папочка что-то напевал себе под нос, когда вместе с мистером Шэннингтоном очищал двор от принесённого ураганом мусора. Папочка сидел за рулём маленького трактора, а мистер Шэннингтон складывал в тележку пальмовые листья и ветки. Кукла шептала, муза пела свою песню.
Элизабет послушала, и в тот самый день нарисовала место у Ведьминой скалы, где, по словам Новин, и находился клад, откопанный ураганом.
Либбит просит папочку пойти и взглянуть, просит его просит его просит его. Папочка говорит: «НЕТ», папочка говорит, что он очень устал, что у него болит всё тело после уборки двора.
Няня Мельда говорит: «Вода поможет снять усталость, мистер Истлейк».
Няня Мельда говорит: «Я соберу корзинку для пикника и приведу девочек».
И потом няня Мельда говорит: «Вы же знаете, какая она теперь. Если говорит, что там что-то есть, возможно…»
Вот они и идут по берегу к Ведьминой скале… папуля в купальном костюме, в который с трудом влез, и Элизабет, и близняшки, и няня Мельда. Ханна и Мария уже вернулись в школу, а Ади… о ней лучше не вспоминать. Ади В НЕМИЛОСТИ. Няня Мельда несёт красную корзинку для пикника. В ней ленч, шляпки от солнца для девочек, рисовальные принадлежности Элизабет, подводный пистолет папочки и несколько гарпунов.
Папочка надевает ласты, заходит в воду по колено и говорит: «Холодно! Хочется, чтобы поиски не заняли много времени, Либбит. Скажи мне, где лежит этот сказочный клад».
Либбит отвечает: «Скажу, но ты обещаешь, что я смогу взять фарфоровую куклу?»
Папочка говорит: «Любая кукла — твоя. Ты заслужила награду».
Муза увидела клад, девочка его нарисовала. Их будущее определилось.
Глава 9 КЭНДИ БРАУН
i
Спустя два вечера я впервые нарисовал этот корабль.
Сначала назвал картину «Девочка и корабль», потом — «Девочка и корабль № 1». Именно корабельный цикл, а не история с Кэнди Брауном, побудил меня выставлять свои работы. Если Наннуцци хотел организовать выставку, я уже ничего не имел против. И не потому, что гнался за, как говорил Шекспир, «дутой славой» (в этом меня просветил Уайрман). Просто признал правоту Элизабет: не следовало накапливать законченные полотна на Дьюма-Ки.
Картины с кораблём были хороши. Может, превосходны. Такое у меня возникало ощущение, когда я заканчивал каждую. Но при этом от них веяло могущественным злом. Думаю, я это знал с самой первой картины, которую написал в канун дня святого Валентина. В последнюю ночь жизни Тины Гарибальди.
ii
Кошмаром я бы этот сон называть не стал, но он был таким ярким и живым, что мне не под силу описать его словами, хотя что-то удалось перенести на холст. Не всё, но что-то. Может, и многое. На небе полыхал закат. В этом сне и во всех последующих на небе полыхал закат. Красный цвет заливал западный горизонт, поднимался до небес, где переходил в оранжевый, а потом, что странно, в зелёный. В Заливе парил полный штиль, лишь в редких местах гладь воды вспучивали маленькие волны, напоминая капельки пота. В отражённом солнечном свете Залив выглядел, как гигантская глазница, заполненная кровью.
На этом огненном фоне чернел силуэт древнего трёхмачтового парусника. Прогнившие паруса корабля обвисли, красный свет прорывался сквозь дыры и разрывы. Живых на борту не было. Чтобы это понять, хватало одного взгляда. Не покидало ощущение, что корабль таит в себе угрозу, словно там поселилась какая-то болезнь, убившая команду и оставившая только гниющий труп из дерева, парусины и пеньки. Я помню, как подумал, что чайка или пеликан, если им доведётся пролететь над кораблём, упадут на палубу с дымящимися перьями.
Не более сорока ярдов разделяли парусник и маленькую вёсельную лодку. В ней сидела девочка, спиной ко мне. С красно-рыжими волосами, но волосы были искусственными: у живой девочки таких спутанных волос быть не могло. Кто эта девочка, я мог определить по платью. В крестиках-ноликах и печатных буквах, образующих слова: «Я ВЫИГРЫВАЮ, ТЫ ВЫИГРЫВАЕШЬ». Илзе носила такое платье в четыре или пять лет… примерно столько же было и близняшкам на семейном портрете, который я видел на лестничной площадке второго этажа в «Еl Palacio de Asesinos».
Я пытался закричать, предупредить её, что нельзя приближаться к древнему паруснику. Не мог. Ничего не мог. В любом случае значения, похоже, это не имело. Девочка просто сидела в маленькой лодочке, которая чуть покачивалась на едва заметных красных волнах, смотрела на корабль, одетая в разрисованное крестиками-ноликами платье Илзе.
Я упал с кровати на травмированный бок. Закричал от боли и перекатился на спину, слушая доносящийся снаружи шум волн и шуршание ракушек под домом. Они подсказали, где я нахожусь, но покоя не принесли. «Я выигрываю, — говорили они. — Я выигрываю, ты выигрываешь. Ты выигрываешь. Я выигрываю. Пистолет — я выигрываю. Фрукт — ты выигрываешь. Я выигрываю, ты выигрываешь».
Мне начало жечь ампутированную руку. Выбор у меня был простой: либо прекратить это, либо рехнуться, и я знал лишь один действенный способ. Пошёл наверх и следующие три часа рисовал, рисовал, рисовал. Без модели на столе, без вида за окном. Не нуждался ни в первом, ни во втором. Всё уже держал в голове. И работая, я осознал, что это та самая картина, к которой меня подводили все предыдущие. Я говорю не о девочке в вёсельной лодке — она служила лишь дополнительной приманкой, якорем, зацепленным за реальность. Корабль — вот к чему я шёл всё это время. К кораблю и закату. Оглядываясь назад, я вижу всю иронию сложившейся ситуации: именно в «Здрасьте», моем первом карандашном наброске, сделанном в день приезда, я в наибольшей степени приблизился к этой подсознательной цели.
iii
Я рухнул на кровать где-то в половине четвёртого и спал до девяти утра. Проснулся свежим, бодрым, освободившимся от всех забот. И погода не подкачала: выдался первый за неделю безоблачный и тёплый день. Баумгартены готовились к возвращению на север, но я успел побросать фрисби с их мальчиками до того, как они уехали. Я не жаловался на настроение, боль практически ушла. И до чего это приятно — ощущать себя таким же, как все, пусть лишь на час.
У Элизабет голова тоже очистилась от тумана. Я прочитал ей несколько стихотворений, пока она расставляла фарфоровые статуэтки. Компанию нам составил и Уайрман, которого заразило всеобщее благостное настроение. В тот день, казалось, весь мир радовался жизни. И только потом до меня дошло, что Джордж «Кэнди» Браун, возможно, похищал двенадцатилетнюю Тину Гарибальди в тот самый момент, когда я читал Элизабет стихотворение Ричарда Уилбура о стирке: «Любовь зовёт нас ко всему земному». Я выбрал его, потому что утром прочитал газетную заметку, где указывалось, что стихотворение это — фаворит Дня Святого Валентина. Момент похищения Тины Гарибальди зафиксировали предельно точно. Произошло это в 15.16, согласно временной отметке на видеозаписи, и, возможно, именно в тот момент я прервался, чтобы отпить из стакана зелёного чая Уайрмана, после чего продолжил читать стихотворение Уилбура, которое распечатал из Интернета.
Разгрузочные площадки позади торгового центра «Перекрёсток» контролировались камерами наблюдения. Полагаю, с тем, чтобы предотвратить кражу товара. На этот раз они зафиксировали кражу жизни ребёнка. Тина, стройная девочка в джинсах и с рюкзачком на спине, пересекала контролируемую камерами территорию справа налево. Вероятнее всего, она собиралась заглянуть в торговый центр по пути домой. На плёнке, которую телевизионщики крутили с маниакальным упорством, он появляется из-за пандуса и хватает её за руку. Она вскидывает голову, чтобы посмотреть ему в лицо, и вроде бы задаёт вопрос. Браун кивает в ответ и уводит её. Поначалу она не сопротивляется, но потом, аккурат перед тем, как они исчезают за большим мусорным контейнером, Тина пытается вырваться. Но он по-прежнему цепко держит девочку за запястье, пока они не пропадают из поля зрения камеры. Согласно заключению судебного медика, он убил её почти шестью часами позже, но, судя по тому, в каком виде нашли её тело, эти часы тянулись очень долго для маленькой девочки, которая никому не причинила вреда. Должно быть, показались бесконечностью.
«За открытым окном утренний воздух полон ангелов», — пишет Ричард Уилбур в стихотворении «Любовь зовёт нас ко всему земному». Но нет, Ричард. Нет.
Это были всего лишь простыни.
iv
Баумгартены уехали. Собаки Годфри обгавкали их на прощание. Команда «Весёлых служанок» прибыла в дом, где останавливались Баумгартены, и провела генеральную уборку. Тело Тины Гарибальди, обнажённое ниже пояса, нашли в канаве за детским бейсбольным полем в Уилк-парк. Девочку выбросили за ненадобностью, как мешок с мусором. По «Шестому каналу» показали её мать, кричащую и раздирающую щёки ногтями.
Кинтнеры сменили Баумгартенов. Молодёжь из Толедо освободила № 39, и туда вселились три милые пожилые женщины из Мичигана. Эти пожилые женщины много смеялись и кричали: «Эй!», — когда видели меня или Уайрмана. Я понятия не имел, использовали они Wi-Fi, недавно установленный в № 39, или нет, но во время нашей первой игры в крестословицу они разделали меня под орех. Собаки Годфри без устали лаяли, когда пожилые женщины выходили на послеполуденную прогулку. Мужчина, который работал на автомойке «И-Зет джет» в Сарасоте, позвонил в полицию и сказал, что человек на видеозаписи камер наблюдения похож на одного из мойщиков, парня, которого звали Джордж Браун по прозвищу Кэнди. В День Святого Валентина Кэнди Браун ушёл с работы в половине третьего и не появился там на следующий день, сославшись на недомогание. Автомойка «И-Зет джет» находилась в одном квартале от торгового центра «Перекрёсток». Через два дня после Святого Валентина я зашёл на кухню «Паласио» и увидел, что Уайрман сидит за столом с запрокинутой головой и весь трясётся. Когда тряска прекратилась, Уайрман сказал, что прекрасно себя чувствует. На мои слова, что выглядит он далеко не прекрасно, Уайрман предложил мне оставить своё мнение при себе, говорил резко, чего я прежде за ним не замечал. Я поднял руку с тремя оттопыренными пальцами и спросил, сколько пальцев он видит. Он сказал: три. Я загнул один палец, и он сказал: два. Посомневавшись, я всё же решил не заострять на этом внимания. Вновь напомнил себе, что не несу ответственности за Уайрмана. Я закончил «Девочку и корабль» номер два и номер три. В «№ 2» девочка сидела в вёсельной лодке в синем в горошек платье Ребы, но я практически не сомневался, что это была Илзе. А в «№ 3» о сомнениях речи вообше не было. Её волосы обрели соломенный цвет (я его помнил с тех дней), и на ней была матросская блузка с синим причудливым узором на воротнике (её я помнил ещё лучше, и не без причины: именно в этой блузке в одно из воскресений Илзе упала с яблони в нашем дворе и сломала руку). В «№ 3» корабль чуть развернулся, и я смог прочитать первые буквы его названия, написанные на носу облупившейся краской: «ПЕР». Я понятия не имел, что за ними последует. На той картине впервые появился гарпунный пистолет Джона Истлейка.
Заряженный, он лежал на одной из скамей вёсельной лодки. Восемнадцатого февраля приехал друг Джека — помочь с каким-то мелким ремонтом. Собаки Годфри яростно лаяли, приглашая молодого человека заглянуть к ним, чтобы они могли вырвать знатные куски как из его зада, так и из хип-хоповских джинсов. Полиция спросила жену Кэнди Брауна (она тоже звала его Кэнди, все звали этого типа Кэнди, возможно, он и Тине Гарибальди предложил называть его Кэнди, прежде чем замучил и убил девочку) о местопребывании её мужа во второй половине Дня Святого Валентина. Она сказала, что ему, возможно, нездоровилось, но дома его не было. Он пришёл только в восемь вечера или чуть позже. Она сказала, что он принёс ей коробку шоколадных конфет. Она сказала, что он частенько её так баловал. Двадцать первого февраля поклонники кантри-музыки загрузились в спортивный автомобиль и отправились бороздить те северные края, из которых и прибыли. На их место никто не приехал. По словам Уайрмана, это свидетельствовало о развороте потока перелётных птичек. Он говорил, что на Дьюма-Ки этот момент всегда наступал раньше. Потому что на острове не было ни ресторанов, ни завлекаловок для туристов (не было даже паршивой крокодильей фермы!). Собаки Годфри продолжали лаять, как бы говоря, что приток зимних отдыхающих, может, и сократился, но далеко не иссяк. В тот самый день, когда мои соседи покинули Дьюму, полиция прибыла в дом Кэнди Брауна с ордером на обыск. Согласно «Шестому каналу», они взяли несколько вещей. Днём позже три пожилые женщины вновь обыграли меня в крестословицу. Я никакие мог с ними справиться, зато узнал, что есть слово армячина.[95] Когда вернулся домой и включил телевизор, по «Шестому каналу», который смотрел не отрываясь весь Солнечный берег, передавали экстренный выпуск новостей. Кэнди Брауна арестовали. Согласно источникам, «близким к расследованию», среди прочего из его дома изъяли двое трусов, и на одних нашли кровь. За находкой последовал бы анализ ДНК, стой же неотвратимостью, с какой за ночью следует день. Кэнди Браун ждать не стал. Наследующий день газеты процитировали слова, которые он произнёс в полиции: «Я заторчал и совершил ужасное». Всё это я прочитал, когда утром пил сок. Над заметкой поместили фотоснимок, уже такой же знакомый, как фото застреленного в Далласе Кеннеди. На фотоснимке Кэнди крепко держал Тину Гарибальди за запястье, а она, подняв голову, вопросительно смотрела на него. Зазвонил телефон. Я снял трубку, не отрывая глаз от фотоснимка, сказал: «Алло». Меня очень занимало случившееся с Тиной Гарибальди. Звонил Уайрман. Спросил, не могу ли я подъехать к ним и побыть какое-то время. Я ответил, конечно, нет проблем, и уже собрался положить трубку, когда осознал, что слышу что-то необычное, не в самом голосе, а как бы за ним. Спросил, что случилось.
— Похоже, я ослеп на левый глаз, мучачо. — С его губ сорвался смешок. Странный такой, полный отчаяния. — Я знал, что к этому идёт, но всё равно для меня это удар. Полагаю, мы все это чувствуем, когда просыпаемся и понимаем, что… — Уайрман с всхлипом вдохнул. — Ты сможешь подъехать? Я попытался связаться с Энн-Мэри, но она на вызове и… сможешь подъехать, Эдгар? Пожалуйста.
— Уже еду. Держись, Уайрман. Оставайся на месте и держись.
v
У меня последние недели никаких проблем с глазами не возникало. Несчастный случай привёл к некоторой потере периферийного зрения, появилась тенденция поворачивать голову вправо, чтобы увидеть то, что прежде я отчётливо видел, глядя прямо перед собой. Но в остальном по этой части всё было хорошо. И, направляясь к невзрачному арендованному «шеви», я задавался вопросом, а что бы я испытал, если бы всё вокруг вновь начала застилать краснота… или если бы однажды утром я проснулся и обнаружил, что половина моего мира превратилась в чёрную дыру. Но тут возник новый вопрос. Как Уайрман вообще смог издать смешок? Пусть даже и такой странный.
Я уже взялся за дверную ручку «малибу», когда вспомнил его слова об Энн-Мэри Уистлер, которую он обычно просил побыть с Элизабет, если ему требовалось отлучиться на довольно продолжительный срок. Она была на вызове, то есть… Я поспешил в дом и позвонил Джеку на мобильник, моля Бога, чтобы он откликнулся и смог приехать. Он и откликнулся и смог. Команда хозяев записала очко на свой счёт.
vi
В то утро я впервые выехал с острова за рулём автомобиля, и мне пришлось попотеть, когда я влился в плотный, бампер к бамперу, поток автомобилей, движущийся на север по Тамайа-ми-Трайл. Направлялись мы в Мемориальную больницу Сарасоты по рекомендации врача Элизабет, которому я позвонил, невзирая на слабые протесты Уайрмана. И теперь Уайрман продолжал спрашивать, как моё самочувствие, уверен ли я, что смогу доехать до нужного места, не следовало ли мне остаться с Элизабет, а с ним отправить Джека.
— Всё у меня хорошо.
— Ты выглядишь испуганным до смерти. Это я как раз вижу. — Его правый глаз сместился в мою сторону. Левый попытался последовать за ним, но безуспешно. Налитый кровью, частично закатившийся под верхнее веко, он сочился слезами. — Не впадёшь в прострацию, мучачо?
— Нет. А кроме того, ты слышал Элизабет. Если бы ты не поехал сам, она бы взяла швабру и выгнала тебя за дверь.
Он не хотел, чтобы мисс Элизабет узнала, что ему нехорошо, но она пришла на кухню на своих ходунках и подслушала конец нашего разговора. Опять же у неё отчасти проявлялись те же телепатические способности, что и у Уайрмана. Мы вроде бы это не признавали, но что было, то было.
— Если они захотят положить тебя… — начал я.
— Конечно, они захотят, у них это просто рефлекс, но такому не бывать. Если они смогут что-то поправить, тогда другое дело. Я еду только потому, что Хэдлок, возможно, скажет мне, что это не постоянная темнота, а временное отключение радара. — Он кисло улыбнулся.
— Уайрман, да что с тобой произошло?
— Всему своё время, мучачо. Какие ты нынче пишешь картины?
— Сейчас это не важно.
— Дорогой мой, похоже, я не единственный, кто устал от вопросов. Тебе известно, что в зимние месяцы из сорока человек, постоянно пользующихся Тамайами-Трайл, один попадает в автомобильную аварию? Это правда. А на днях в выпуске новостей сказали, что шансы столкновения Земли и астероида размером с «Астродоум»[96] в Хьюстоне выше, чем шанс…
Я потянулся к радиоприёмнику.
— Почему бы нам не послушать музыку?
— Хорошая идея, — кивнул он. — Только не грёбаное кантри.
Поначалу я не понял. Потом вспомнил моих бывших соседей. Нашёл самую громкую, самую тупую рок-станцию, которая именовала себя «Кость». Группа «Nazareth» с воплями исполняла «Hair of the Dog».
— Ага, блевотный рок-н-ролл, — прокомментировал Уайрман. — Вот ты и проявил себя, mi hijo.[97]
vii
День выдался долгим. Если уж ты решил бросить своё тело на конвейерную ленту современной медицины (особенно в городе, где очень уж много пожилых людей, зачастую приехавших с севера и выздоравливающих после болезни) — готовься к долгому дню. Мы пробыли в больнице до шести вечера. Они действительно хотели оставить Уайрмана. Он отказался.
Большую часть этого дня я провёл в чистилищных комнатах ожидания, где журналы старые, обивка стульев вытертая, а из угла вещает телевизор. Я сидел, слушая тревожные разговоры вперемешку с телевизионным квохтаньем, время от времени уходил в одно из помещений, где разрешалось пользоваться сотовыми телефонами, и с мобильника Уайрмана звонил Джеку. Как она? Отлично. Они играли в парчизи.[98] Потом она занималась Фарфоровым городом. В третий раз они ели сандвичи и смотрели Опру. На четвёртый она спала.
— Скажите ему, что она сама ходила в туалет, — добавил Джек. — Пока.
Я сказал. Уайрмана это порадовало. А конвейерная лента медленно, но ползла.
Три комнаты ожидания, одна рядом с приёмным отделением, где Уайрман отказался даже притронуться к планшету с зажимом, которым крепился статистический бланк, возможно, потому, что не мог прочитать ни слова (я заполнил всё необходимые графы), вторая — рядом с отделением неврологии, где я познакомился с Джином Хэдлоком, врачом Элизабет, и Гербертом Принсайпом — по словам доктора Хэдлока, лучшим неврологом Сарасоты. Принсайп не стал этого отрицать и не сказал «чушь». Последняя комната ожидания находилась на втором этаже, где располагалось Очень Сложное оборудование. Здесь Уайрмана повели не к магниторезонансному томографу, моему хорошему знакомцу, а в рентгеновский кабинет в дальнем конце коридора. Я предположил, что в наш просвещённый век кабинет этот покрыт пылью и затянут паутиной. Уайрман оставил мне медальон с Девой Марией, и я сидел в комнате ожидания, гадая, почему лучший невролог Сарасоты прибег к столь древнему методу обследования. Просветить меня никто не удосужился.
Телевизоры во всех трёх комнатах ожидания были настроены на «Шестой канал», так что мне снова и снова показывали одну и ту же «Картину»: рука Кэнди Брауна крепко держит запястье Тины Гарибальди, она смотрит на него, и взгляд Тины наводит ужас на любого, кто воспитывался в более или менее приличном доме, потому что каждому понятно, о чём говорит этот взгляд. Все объясняют детям, что нужно быть осторожными, очень осторожными, что незнакомец может означать опасность, и, возможно, дети с этим соглашаются, но дети из хороших семей воспитаны в уверенности, что безопасность положена им по праву рождения. Её глаза говорили: «Конечно, мистер, скажите, что я должна сделать». Глаза говорили: «Вы — взрослый, я — ребёнок, вот и скажите мне, чего вы хотите». Глаза говорили: «Меня воспитывали в уважении к старшим». И что самое ужасное, разящее наповал, глаза говорили: «Мне никогда не причиняли боли».
Не думаю, что бесконечно повторяющееся появление этой «Картины» на телеэкране являлось определяющим фактором последующих событий, но имело ли оно отношение к случившемуся? Да.
Безусловно, имело.
viii
Уже в темноте я выехал из гаража, где оставил автомобиль на день, и по Трайл поехал на юг, к Дьюме. Поначалу я совсем не думал об Уайрмане; дорога целиком и полностью занимала моё внимание: почему-то я не сомневался, что удача вот-вот покинет меня, и поездка закончится аварией. И только когда мы миновали съезды на Сиеста-Ки, и машин стало поменьше, я начал расслабляться. Когда же мы добрались до торгового центра «Перекрёсток», Уайрман скомандовал:
— Сверни.
— Что-то понадобилось в «Гэпе»? Трусы? Футболки с карманами?
— Не умничай. Просто сверни. Остановись под фонарём.
Я припарковался под одним из фонарей и заглушил двигатель. Как-то мне было не по себе, хотя стоянка не была пустой, и я знал, что Кэнди Браун перехватил Тину Гарибальди с другой стороны торгового центра, где находились разгрузочные площадки.
— Думаю, я могу хоть раз всё рассказать. И ты заслуживаешь того, чтобы услышать. Потому что ты всегда хорошо ко мне относился. И это правда.
— Уайрман, давай обойдёмся без этого.
Руки его лежали на тонкой серой папке, которую ему дали в больнице. С его именем и фамилией на наклейке. Он поднял палец, предлагая мне замолчать, но не взглянул на меня. Смотрел прямо перед собой, на «Универмаг Биллса», который занимал этот край торгового центра.
— Я хочу рассказать всё сразу и до конца. Тебя это устраивает?
— Конечно.
— Моя история похожа… — Он повернулся ко мне, внезапно оживившись. Из левого, ярко-красного глаза непрерывно текли слёзы, но по крайней мере теперь он смотрел на меня, как и правый. — Мучачо, ты видел хоть один из тех радостных телерепортажей о парне, который выиграл двести или триста миллионов баксов в «Пауэрбол»?[99]
— Всё видели.
— Его выводят на сцену, потом дают ему огромный ненастоящий картонный чек, и он что-то говорит, почти всегда бессвязное, но это и хорошо, в такой ситуации даже логично, потому что правильно угадать все номера — уже из ряда вон. Что-то невероятное. И лучшее, на что ты теперь способен, так это сказать: «Я собираюсь в грёбаный „Диснейуолд“». Ты следишь ходом моих мыслей?
— Скорее да, чем нет.
Уайрман вновь принялся изучать посетителей универмага, за которым Тина Гарибальди на свою беду встретилась с Кэнди Брауном.
— Я тоже выиграл в la loteria. Только разыгрывалась не крупная сумма, а самое большое несчастье. В моей прошлой жизни я занимался в Омахе юриспруденцией. Работал в фирме «Файнэм, Дулинг и Аллен». Остряки (к ним я относил и себя) иногда называли нашу контору «Найди, Трахни и Забудь». Если на то пошло, фирма была большая и честная. Работали мы хорошо, я занимал в ней достаточно высокое положение. В свои тридцать семь я оставался холостяком и думал, что в этом аспекте моя жизнь уже не переменится. Потом в город приехал цирк… Эдгар, это был настоящий цирк, с большими кошками и воздушными гимнастами. Многие артисты были из других стран, в цирках это обычное явление. Вот и воздушные гимнасты приехали из Мексики вместе с семьями. Одна из бухгалтеров цирка, Джулия Таверес, тоже была из Мексики. Она не только вела счета цирка, но и выполняла обязанности переводчика для воздушных гимнастов.
Имя он произнёс на испанский манер — Хулия.
— В цирк я не ходил. Уайрман иногда ходит на рок-концерты, но в цирк он не ходит. И вновь сработал лотерейный принцип. Каждые несколько дней административные работники цирка тянули жребий, кому ехать в магазин за едой. Ты понимаешь, чипсы-дрипсы, кофе, газировка. И в Омахе Джулия достала из шляпы бумажку с крестом. Когда она, уже с покупками, вышла из супермаркета на автостоянку и направлялась к своему мини-вэну, грузовик, въехавший на стоянку со слишком большой скоростью, ударил в составленные в ряд торговые тележки… ты знаешь, как их составляют?
— Да.
— Отлично. Ба-бах! Тележки откатились на тридцать футов, ударили Джулию, сломали ей ногу. Она в ту сторону не смотрела, так что увернуться не могла. Неподалёку оказался коп, который услышал её крик. Он вызвал «скорую помощь». И проверил водителя грузовика на алкоголь. Тот выдул один-семь.
— Это много?
— Да, мучачо. В Небраске один-семь означает, что ты не отделаешься штрафом в двести долларов, а попадёшь под статью за управление транспортным средством в нетрезвом виде. Джулия по совету врача, который принял её в отделении неотложной помощи, пришла к нам. В «Найди, Трахни и Забудь» тогда работали тридцать пять адвокатов, и дело Джулии могло попасть к любому. Оно попало ко мне. Ты видишь, как выскакивают выигрышные номера?
— Да.
— Я не просто представлял её интересы, я на ней женился. Она выигрывает иск и получает приличную сумму денег. Цирк уезжает из города, как случается со всеми цирками, лишившись одного бухгалтера. Должен ли я говорить тебе, что мы без памяти влюбились друг в друга?
— Нет, — ответил я. — Я слышу это всякий раз, когда ты произносишь её имя.
— Спасибо, Эдгар. Спасибо. — Он сидел, опустив голову, положив руки на папку. Потом достал из заднего кармана потрёпанный толстый бумажник — оставалось только удивляться, что Уайрман мог сидеть на такой горе. Пролистал многочисленные отделения с прозрачными стенками, предназначенные для фотографий и важных документов, нашёл нужное и достал фото темноволосой черноглазой женщины в белой блузке без рукавов. Выглядела она лет на тридцать. Писаная красавица.
— Моя Хулия, — сказал Уайрман. Когда я попытался вернуть ему фотографию, он покачал головой — уже доставая другую. Я боялся увидеть то, что на ней изображено, но всё-таки взял её.
Я увидел Джулию Уайрман в миниатюре. Те же тёмные волосы обрамляли идеальное белокожее лицо. Те же чёрные, серьёзные глаза.
— Эсмеральда, — пояснил Уайрман. — Вторая половинка моего сердца.
— Эсмеральда, — повторил я. И подумал, что глаза с этой фотографии и глаза с «Картины», которые смотрели снизу вверх на Кэнди Брауна, практически не отличались. Начала зудеть рука. Та самая, что сгорела в больничной печи. Я почесал её, точнее, рёбра. Тут ничего не изменилось.
Уайрман взял у меня фотографии, поцеловал каждую (у меня защемило сердце), разложил по соответствующим отделениям. На это ушло время, потому что руки у него тряслись. И, полагаю, видел он не так хорошо, как хотелось бы.
— По идее, тебе даже не обязательно смотреть, как выскакивают эти выигрышные номера, амиго. Если ты закроешь глаза, то услышишь, как выкатываются шары: шурш, шурш и шурш. Некоторым людям везёт. Раз — и в дамки! — Он цокнул языком. Звук в кабине маленького седана прозвучал очень уж громко.
— Когда Эс исполнилось три года, Джулия начала подрабатывать в организации «Ярмарка вакансий, решения для иммигрантов», расположенной в центральной части Омахи. Она помогала испаноязычным, как с грин-картой, так и без неё, найти работу и показывала нелегальным иммигрантам, которые хотели получить гражданство, правильную дорогу. Организация была маленькая, свою деятельность особо не афишировала, но приносила куда больше практической пользы, чем все эти марши и размахивание плакатами. По скромному мнению Уайрмана.
Он прижал руки к глазам и шумно, со всхлипом, вдохнул. Потом его ладони грохнулись на папку.
— Когда это случилось, я находился в Канзас-Сити. Уехал по делам. Джулия с понедельника по четверг до обеда работала. Эс ходила в детский садик. Хороший детский садик. Я мог бы подать в суд и разорить их, мог отправить хозяйку на паперть, но я этого не сделал. Потому что даже в горе понимал: случившееся с Эсмеральдой могло случиться с любым ребёнком. Это всего лишь лотерея, entiendes? Однажды наша фирма подала в суд на компанию-изготовителя жалюзи (я в этом процессе не участвовал). Младенец, лежащий в колыбельке, каким-то образом ухватился за шнур, которым эти жалюзи поднимались, сунул его в рот и задохнулся. Родители выиграли дело, и им заплатили, но ребёнок умер, и, если бы не шнур, причина была бы другой. Игрушечный автомобиль, идентификационная бирка с собачьего ошейника. Стеклянный шарик. — Уайрман пожал плечами. — Как с Эсмеральдой. Играя, она засунула в рот стеклянный шарик, он попал в горло, и моя дочь задохнулась.
— Господи, Уайрман! Это ужасно!
— Она была ещё жива, когда её привезли в больницу. Женщина из детского садика позвонила на работу и мне, и Джулии. Она что-то лепетала. Как безумная. Джулия выскочила из своей «Ярмарки», прыгнула в автомобиль, помчалась как оглашенная. За три квартала до больницы столкнулась с грузовиком департамента общественных работ Омахи. Погибла мгновенно. Наша дочь умерла двадцатью минутами раньше. Медальон с Девой Марией, который я тебе давал… это медальон Джулии.
Он замолчал, и тишина окутала салон. Я не стал её нарушать. Да и что я мог сказать, выслушав такую историю? Какое-то время спустя Уайрман продолжил:
— Это всего лишь другой вариант «Пауэрбола». Пять чисел плюс самое важное бонусное число. Тик, тик, тик, тик, тик. И наконец, так, для ровного счёта. Думал ли я, что такое может случиться со мной? Нет, мучачо, никогда, даже в самом кошмарном сне, и Бог наказывает нас за то, что мы не можем себе представить. Мои мать с отцом умоляли меня обратиться к психотерапевту, и через какое-то время (восемь месяцев после похорон) я действительно к нему пошёл. Я устал плыть по жизни, как воздушный шар, подвешенный в трёх футах над моей головой.
— Мне это чувство знакомо, — вставил я.
— Я знаю, что знакомо. Мы спускались в ад в разные смены, ты и я. И, как я понимаю, поднялись обратно, хотя мои каблуки ещё дымятся. Как насчёт твоих?
— Да.
— Психотерапевт… милый человек, но я не смог с ним говорить. С ним я бормотал что-то нечленораздельное. С ним я начинал улыбаться во весь рот. Каждое мгновение ожидал, что роскошная деваха в купальнике вынесет мне большой картонный чек, а зрители увидят его и захлопают. И в конечном итоге чек я действительно получил. Когда мы поженились, я оформил совместную страховку. Когда появилась Эс, внёс в полис и её. Так что я действительно выиграл в лотерею. Особенно если добавить компенсацию, которую выплатили Джулии после инцидента на автомобильной стоянке супермаркета. И теперь мы подходим вот к этому. — Уайрман поднял тонкую серую папку. — Мысль о самоубийстве появилась и становилась всё более привлекательной. Главным образом потому, что Джулия и Эс-меральда могли быть где-то там, но всё-таки неподалёку, ожидая, когда я к ним присоединюсь… но они не могли ждать вечно. Я не религиозный человек, но, думаю, нельзя категорично отметать существование жизни после смерти… пусть потом мы и не останемся такими, как… ты понимаешь. Как сейчас. Но разумеется… — холодная улыбка тронула уголки его губ, — …прежде всего сказалась депрессия. У меня в сейфе был пистолет. Калибра ноль двадцать два дюйма. Я купил его для защиты семьи после рождения Эсмеральды. Как-то вечером я сидел за обеденным столом и… я уверен, эту часть истории ты знаешь, мучачо.
Я поднял руку, неопределённо взмахнул. Как бы говоря: «Может, si, может, нет».
— Я сидел за обеденным столом в пустом доме. На столе стояла ваза с фруктами, появившаяся благодаря любезности женщины, которая прибиралась в доме и покупала продукты. Я положил пистолет на стол, потом закрыл глаза. Два или три раза повернул вазу вокруг оси. Сказал себе, что если возьму яблоко, то поднесу пистолет к виску и покончу с собой. Если же возьму апельсин… тогда заберу лотерейные выигрыши и поеду в «Диснейуолд».
— Ты слышал холодильник, — вставил я.
— Совершенно верно, — он не удивился, — я слышал холодильник… и гудение компрессора, и щёлканье морозильного агрегата. Я протянул руку и взял яблоко.
— Ты жульничал? Уайрман улыбнулся.
— Хороший вопрос. Если ты спрашиваешь, подглядывал ли я, ответ — нет. Если тебя интересует, запомнил ли я местоположение фруктов в вазе… — Он пожал плечами. — Quien sabe?[100] В любом случае я взял яблоко. На всех нас грех Адама. Я не стал надкусывать его или нюхать. Определил на ощупь. Поэтому, не открывая глаз (и не давая себе возможности подумать, что творю), я поднял пистолет и поднёс к виску. — Он продемонстрировал всё это рукой, которой у меня больше не было, оттопырил большой палец, а указательный приставил к маленькому круглому шраму, который обычно скрывали его длинные седеющие волосы. — Последней мелькнула мысль: «По крайней мере мне больше не придётся слушать холодильник или доставать из него ещё один кусок картофельной запеканки». Никакого грохота я не помню. Тем не менее весь мир исчез в белом, и на том закончилась прошлая жизнь Уайрмана. А теперь… хочешь послушать о галлюцинациях?
— Да, пожалуйста.
— Охота сравнить со своими?
— Да. — И тут у меня возник вопрос. Возможно, один из самых важных: — Уайрман, у тебя были эти телепатические откровения… странные видения… как их ни назови… до того как ты приехал на Дьюма-Ки? — Я думал о собаке Моники Голдстайн, Гендальфе, о том, как вроде бы задушил его отсутствующей рукой.
— Да, два или три раза, — ответил Уайрман. — Со временем я, возможно, расскажу тебе об этом, Эдгар, но мне не хочется очень уж задерживать Джека у мисс Истлейк. Помимо всего прочего, она наверняка беспокоится из-за меня. Она такая милая.
Я мог бы сказать, что Джек (тоже очень милый) скорее всего беспокоится ничуть не меньше, но лишь попросил продолжать.
— Тебя часто окружает краснота, мучачо, — вновь заговорил Уайрман. — Я не думаю, что это аура в прямом смысле, и это, наверное, не свет мыслей… но случалось и такое. В трёх или четырёх случаях, когда это происходило, я улавливал не только цвет, но и слово, его обозначающее. И да, однажды такое случилось вне Дьюма-Ки. В галерее «Скотто».
— Когда я не мог найти нужного слова.
— А ты не мог? Я не помню.
— Я тоже, но наверняка так оно и было. Красное — для меня ассоциативный символ. Пусковой механизм. Как ни странно, из песни Ребы Макинтайр. Я нашёл его почти случайно. Думаю, есть и кое-что ещё. Если я не могу вспомнить то, что мне нужно, то… ты понимаешь…
— Начинаешь злиться?
Я подумал о том, как схватил Пэм за шею. Как попытался задушить её.
— Да. Можно сказать и так.
— Ясно.
— Короче, я уверен, что красное должно выплёскиваться наружу и пачкать мои… ментальные одежды. Так это выглядит?
— Близко к тому. И всякий раз, чувствуя красноту вокруг тебя, в тебе, я думаю о том, как проснулся с пулей в голове и увидел, что весь мир — тёмно-красный. Я подумал, что попал в ад — таким ведь должен быть ад, тёмно-красной вечностью. — Пауза. — Потом осознал, что это всего лишь яблоко. Оно лежало передо мной, может, в дюйме от моих глаз. Лежало на полу, и я лежал на полу.
— Чтоб я сдох!
— Да, и я подумал о том же. Но я не сдох, потому что видел лежащее передо мной яблоко. «На всех нас грех Адама, — громко произнёс я. Потом добавил: — Ваза с фруктами». Всё, что случилось и было сказано в последующие девяносто шесть часов, я помню с абсолютной ясностью. Каждую мелочь. — Уайрман рассмеялся. — Разумеется, чего-то из того, что я помню, не было и в помине, но я с абсолютной ясностью помню и это. И никакой перекрёстный допрос не подловит меня на лжи, даже когда речь пойдёт о покрытых гноем тараканах, которых я видел выползающими из глаз, рта и ноздрей старого Джека Файнэма.
У меня чертовски болела голова, но, пережив шок, вызванный лежащим у самых глаз яблоком, в остальном я чувствовал себя вполне сносно. Часы показывали четыре утра. То есть прошло шесть часов. Я лежал в луже свернувшейся крови. Она запеклась на правой щеке, как желе. Я помню, что сел и сказал: «Я — заливной денди». И ещё я пытался вспомнить, считается ли желе та полупрозрачная субстанция в заливных блюдах. Я сказал: «Нет желе в вазе для фруктов». И высказывание это показалось мне очень разумным, словно благодаря ему я прошёл проверку и остался среди психически здоровых. Я начал сомневаться, что пустил себе пулю в голову. Может, просто заснул за обеденным столом, лишь думая о самоубийстве, упал со стула, ударился головой. Вот откуда взялась кровь. И такое объяснение представлялось очень убедительным, учитывая, что я мог двигаться и говорить. Я велел себе произнести вслух что-то ещё. Имя матери. Вместо этого произнёс: «Зреет, зреет урожай, ты хозяина встречай».
Я кивнул, заволновавшись. После выхода из комы со мной такое случалось не единожды. Сядь в друга, сядь в старика.
— Ты злился?
— Нет, говорю честно! Я испытывал облегчение! Понимал, что удар головой мог привести к некоторой дезориентации. И только потом я увидел на полу пистолет. Взял его, понюхал дульный срез. Запах не оставлял сомнений в том, что из пистолета недавно стреляли. Резкий запах сгоревшего пороха. И всё-таки я держался за версию заснул-упал-ударился-головой, пока не прошёл в ванную и не увидел дыру на виске. Маленькую круглую дыру, окружённую короной точечных ожогов. — Он вновь рассмеялся, как смеётся человек, вспоминая какой-то невероятный случай в своей жизни… скажем, как подал машину задним ходом в гараж, забыв поднять ворота.
— Вот тут, Эдгар, я услышал, как последний выигрышный номер занял своё место. Бонусный номер «Пауэрбола»! И я понял, что мне уже не избежать поездки в «Диснейуолд».
— Или в его копию, — вырвалось у меня. — Господи, Уайрман.
— Я попытался смыть следы пороха, но любое прикосновение отдавалось болью. Словно я надкусывал больной зуб.
Внезапно я понял, почему в больнице Уайрмана отправили на рентген, а не засунули в томограф. Пуля по-прежнему находилась в голове.
— Уайрман, можно задать вопрос?
— Валяй.
— Зрительные нервы человека… Ну, не знаю… перекрещиваются?
— Именно так.
— Тогда понятно, почему беда у тебя с левым глазом. Это похоже… — На мгновение нужные слова не приходили, и я сжал кулаки. Но они пришли. — Это похоже на противоударную травму.
— Пожалуй, что так, да. Я выстрелил в правую часть моей тупой головы, но пострадал левый глаз. Я заклеил рану пластырем. И выпил пару таблеток аспирина.
Я рассмеялся. Ничего не мог с собой поделать. Уайрман улыбнулся и кивнул.
— Потом я лёг в постель и попытался уснуть. С тем же успехом можно было попытаться уснуть на концерте духового оркестра. Я не мог спать четыре дня. Мне уже казалось, что я никогда не усну. Мои мысли мчались со скоростью четырёх тысяч миль в час. В таких обстоятельствах кокаин казался ксанаксом.[101] Я не мог даже спокойно лежать. Выдержал двадцать минут, а потом вскочил и поставил альбом с мексиканской музыкой. В половине шестого утра. Провёл тридцать минут на велотренажёре (впервые после смерти Джулии и Эс), принял душ и пошёл на работу.
Следующие три дня я был птичкой, я был самолётом, я был суперадвокатом. Мои коллеги с тревоги за меня переключились к страху за себя (non sequiturs[102] слетали с моего языка всё чаще, и я вдруг начинал говорить одновременно на искажённом испанском и французском, достойном Пепеле Пю[103]), но не вызывало сомнений, что в те дни я перелопатил гору документов, и потом на фирму вернулась лишь малая их часть. Я проверял. Партнёры в угловых кабинетах и адвокаты в общем зале объединились в уверенности, что у меня нервный срыв, и в какой-то степени не грешили против истины. Это был органический нервный срыв. Несколько человек попытались отправить меня домой, но безуспешно. Дион Найтли, один из моих близких друзей, буквально умолял позволить ему отвести меня к врачу. И знаешь, что я ему сказал? Я покачал головой.
— «Зерно убирается, сделка закрывается». Отлично помню! Потом я ушёл в свой кабинет. Практически убежал. Для Уайрмана такой медленный способ передвижения, как ходьба, не годился. Я провёл на работе двое суток. На третью ночь охранник, несмотря на мои протесты, выпроводил меня за дверь. Я проинформировал его, что у эрегированного пениса миллион капилляров, но ни единого угрызения совести. Я также сказал ему, что он — заливной денди, и отец его ненавидел. — Уайрман коротко глянул на папку. — Фраза насчёт отца, думаю, его проняла. Даже знаю, что проняла… — Он похлопал по виску со шрамом. — Сверхъестественное радио, амиго. Сверхъестественное радио.
На следующий день меня вызвал к себе Джек Файнэм, верховный раджа нашего королевства, и приказал мне взять отпуск. Не попросил — приказал. Заявил, что я слишком быстро вышел на работу после «злополучных семейных перемен». Я сказал, что это какая-то глупость. Никаких семейных перемен у меня не было. «Скажи просто, что мои жена и ребёнок съели гнилое яблоко, — предложил я ему. — Скажи это, ты, седовласый синдик, потому что эти слова наполняют смертного насекомыми», — и вот тут тараканы полезли из его глаз и носа. А два выползли из-под языка, они разбрызгивали белую пену по подбородку Джека, перебираясь через его нижнюю губу.
Я начал кричать. Я бросился на него. Если бы не кнопка тревожной сигнализации на его столе (я даже не подозревал, что она была у этого параноидального старикашки), я бы его убил. Опять же бегал он на удивление быстро. Я хочу сказать, бегал кругами по кабинету. От меня. Должно быть, сказались годы, проведённые на теннисном корте и поле для гольфа. — Уайрман на секунду задумался. — Но на моей стороны были безумие и молодость. Я схватил его в тот самый момент, когда в кабинет ворвалась подмога. Полдюжины адвокатов с трудом смогли оттащить меня от Джека, и я разорвал пополам его пиджак от Пола Стюарта. От воротника до низа… — Он медленно покачал головой. — Тебе следовало бы послушать, как кричал этот hijo de puta.[104] И тебе следовало бы послушать меня. Чего я только не нёс, включая оскорбления (выкрикивал во весь голос) насчёт его пристрастий к женскому нижнему белью. И, как в случае с отцом охранника, думаю, так оно и было на самом деле. Забавно, не правда ли? И обезумел я или нет, ценился ли как сотрудник или нет, но на том и оборвалась моя карьера в «Найди, Трахни и Забудь».
— Жаль, конечно.
— Жалеть тут не о чем, всё, что ни делается, то к лучшему, — заявил он деловым тоном. — Когда адвокаты вынесли меня из его кабинета, в котором я успел много чего натворить, со мной случился припадок. Сильнейший, развёрнутый припадок. Если бы не медицинские навыки одного из сотрудников, я бы прямо там и умер. Но в итоге только вырубился на трое суток. И почему нет? Мне требовался сон. А теперь…
Он открыл папку и протянул мне три рентгенограммы. По качеству они сильно уступали кортикальным срезам, которые выдавал магниторезонансный томограф, но я мог полагать себя опытным специалистом, пусть и непрофессионалом, который понимает, на что смотрит.
— Перед тобой, Эдгар, объект, которого, по утверждению многих, нет в природе: мозг адвоката. У тебя есть такие картинки?
— Скажем так, если бы я хотел заполнить альбом… Уайрман улыбнулся.
— Кому нужен альбом с такими фотографиями? Ты видишь пулю?
— Да. Ты, должно быть, держал пистолет… — Я наклонил указательный палец вниз под достаточно большим углом.
— Совершенно верно. И, вероятно, была частичная осечка. Так что пуля только пробила череп и ушла вниз, под ещё более острым к вертикали углом. Вошла в мозг и остановилась. Но до остановки создала… не знаю, как это…
— Ударную волну? Его глаза вспыхнули.
— Именно. Только серое вещество мозга по консистенции больше похоже на печень телёнка, чем на воду.
— Красиво сказано.
— Я знаю. Уайрман может быть красноречив, он это признаёт. Пуля создала уходящую вниз ударную волну, а последняя вызвала отёк и сдавила перекрёст зрительных нервов. Это такое место, где правый зрительный нерв становится левым, и наоборот. Ты понимаешь, что получилось? Я выстрелил себе в висок, и не только остался в живых, но и добился того, что пуля создаёт проблемы для тех участков мозга, что находятся вот здесь. — Он постучал по черепу за правым ухом. — И ситуация ухудшается, потому что пуля движется. За два года она сместилась вглубь как минимум на четверть дюйма. Может, и больше. И мне не нужны Хэдлок или Принсайп, чтобы это понять. Я сам всё вижу на этих снимках.
— Так пусть они сделают операцию и вытащат её. Мы с Джеком проследим за тем, чтобы Элизабет дождалась твоего возвращения в полном…
Он покачал головой.
— Нет? Почему нет?
— Для хирургического вмешательства пуля сидит слишком глубоко, амиго. Вот почему я и не остался в больнице. А ты думал, что из-за комплекса «человека из страны Мальборо»? Ничего подобного. Моё желание умереть осталось в прошлом. Мне по-прежнему недостаёт жены и дочери, но теперь на моём попечении мисс Истлейк, и я полюбил этот остров. И есть ещё ты, Эдгар. Я хочу узнать, чем продолжится твоя история. Сожалею ли я о том, что сделал? Иногда — si, иногда — нет. Когда si, я напоминаю себе, что теперь я не тот человек, каким был раньше, и должен проявить снисхождение к моему прежнему «я». Тот человек понёс столь большую утрату и испытывал столь сильную душевную боль, что не мог нести ответственности за свои поступки. Это моя другая жизнь, и я стараюсь смотреть на свои проблемы, как на… ну… врождённые дефекты.
— Уайрман, это так странно.
— Неужели? Подумай о собственной ситуации.
Я подумал. Я пытался задушить свою жену, а потом забыл об этом. Я спал с куклой на другой половине кровати… Нет, лучше оставить своё мнение при себе.
— Доктор Принсайп хочет положить меня в больницу, потому что я — интересный случай.
— Ты этого не знаешь.
— Но я знаю! — По голосу чувствовалось, что Уайрман едва сдерживается. — После того выстрела я имел дело как минимум с четырьмя Принсайпами. До ужаса одинаковыми: все умные, но отстранённые, напрочь лишённые сочувствия и, по существу, лишь на самую малость отличающиеся от социопатов в детективных романах Джона Д. Макдональда. В борьбе с опухолью они могут попытаться использовать радиацию. На свинцовую пулю она не подействует. Принсайп это знает, но ему интересно. И он не видит ничего плохого в том, чтобы дать мне ложную надежду, уложив на больничную койку, где можно спросить, больно ли мне, когда он делает… это. А позднее, когда я умру, он, вероятно, напишет обо мне статью. И сможет поехать в Канкун и пить на пляже вино, разбавленное водой и фруктовым соком.
— Это жестоко.
— Нет — по меркам тех, у кого глаза Принсайпа… вот они-то как раз и жестоки. Я взглянул в них один раз, и мне сразу захотелось бежать куда подальше, пока ещё не отняли такую возможность. Что я, собственно, и сделал.
Я покачал головой и задал главный вопрос:
— Так какие у тебя перспективы?
— Почему бы тебе не уехать отсюда? Это место начинает действовать мне на нервы. Я только что осознал, что именно здесь тот выродок похитил маленькую девочку.
— Я мог бы сказать тебе об этом, когда мы свернули сюда.
— Может, и хорошо, что не сказал. — Он зевнул. — Боже, как я устал.
— Это стресс. — Я посмотрел по сторонам и вырулил на Тамайами-Трайл, всё ещё не веря, что сижу за рулём. Однако само действо мне уже начало нравиться.
— Прогноз далеко не радужный. Я принял достаточно доксепина и зонеграна, чтобы убить лошадь. Это противосудорожные препараты, и они неплохо помогали, но я понял, что у меня проблемы в тот вечер, когда мы обедали в «Зорин». Я пытался это отрицать, но ты знаешь этот хрестоматийный пример: отрицание утопило фараона, и Моисей привёл сынов Израилевых к свободе.
— Гм… я думал, там речь шла о Красном море. Есть другие препараты, которые ты можешь принимать? Более сильные?
— Принсайп, разумеется, помахал передо мной рецептами, но он хотел предложить невронтин, а к нему я даже не прикоснусь.
— Из-за своей работы.
— Именно.
— Уайрман, мисс Элизабет от тебя не будет никакого проку, если ты станешь слепым, как летучая мышь.
Он не отвечал минуту-другую. Дорога, теперь совершенно пустынная, раскручивалась под светом фар.
— Слепота вскоре станет самой мелкой из моих проблем, — наконец нарушил он тишину.
Я рискнул бросить на него короткий взгляд.
— Ты хочешь сказать, эта пуля может тебя убить?
— Да. — В голосе не слышалось драматизма, отчего звучал он крайне убедительно. — И вот что, Эдгар.
— Что?
— Прежде чем убьёт и пока у меня всё ещё есть один зрячий глаз, я бы хотел взглянуть на твои новые картины. Мисс Истлейк тоже хочет увидеть хотя бы несколько. Она просила тебе это передать. Ты можешь привезти их в «Эль Паласио» на автомобиле. Водишь ты его прекрасно.
Мы приближались к съезду на Дьюма-Ки. Я включил поворотник.
— Я скажу тебе, что иногда думаю, — продолжил Уайрман после короткой паузы. — Я думаю, что этот отрезок невероятного везения на моём жизненном пути когда-то должен закончиться, и после него всё пойдёт иначе. Нет абсолютно никаких статистических оснований, чтобы так думать, но это какая-никакая опора. Ты понимаешь?
— Да, — кивнул я. — Уайрман?
— По-прежнему на связи, мучачо.
— Ты любишь Дьюму, но при этом думаешь, что с Дьюмой что-то не так. Что не так с этим островом?
— Я не знаю, что именно, но ведь что-то есть. Или ты не согласен?
— Разумеется, согласен. Ты знаешь, что согласен. В тот день, когда мы с Илзе попытались проехать по дороге в глубь острова, нам стало дурно. Илзе скрутило сильнее, чем меня.
— Она — не единственная, кому досталось, если верить историям, которые я слышал.
— А есть истории?
— Да. На берегу всё нормально, но вот в глубине острова… — Уайрман покачал головой. — Я думаю, здесь что-то странное с грунтовыми водами. По той же причине и растительность здесь прёт из земли, как бешеная, хотя при таком климате без полива не должна расти даже трава на лужайке. Я не знаю, в чём дело. Но лучше туда не соваться. И особенно молодым женщинам, которые хотели бы иметь детей. Детей без врождённых дефектов.
Вот эта мысль даже не приходила мне в голову. Остаток пути я проехал молча.
ix
Из воспоминаний, относящихся к той зиме, лишь некоторые запечатлелись особенно ярко, и среди них — возвращение в «Эль Паласио» тем февральским вечером. Нас встретили приоткрытые ворота. Между створками в инвалидном кресле сидела Элизабет Истлейк, как и в тот день, когда мы с Илзе отправились в неудачную исследовательскую экспедицию на юг. Обошлось без гарпунного пистолета, но она вновь надела спортивный костюм (правда, на этот раз набросила сверху что-то вроде старого пиджачка от школьной формы), и её большие кеды (в ярком свете фар «малибу» они из синих стали чёрными) стояли на хромированных подставках для ног. Рядом с креслом расположились ходунки Элизабет, а позади них — Джек Кантори с фонарём в руке.
Увидев приближающийся автомобиль, Элизабет начала подниматься. Джек шагнул вперёд, чтобы её остановить, но когда понял, что настроена она серьёзно, положил фонарь на землю и помог встать с кресла. К тому времени я уже остановился у ворот, а Уайрман открывал дверцу. Освещённые фарами «малибу», Джек и Элизабет напоминали актёров на сцене.
— Нет, мисс Истлейк! — крикнул Уайрман. — Не пытайтесь встать! Я отвезу вас домой!
Она словно и не услышала. Джек подвёл её к ходункам (или Элизабет подвела его), и она схватилась за ручки. Затем двинулась к автомобилю. К тому времени уже я пытался вылезти с водительского сиденья, как обычно, борясь с травмированным правым бедром, которое вылезать не хотело. Я стоял у капота, когда Элизабет отпустила ходунки и протянула руки к Уайрману. Дряблые мышцы повыше локтей обвисли, кожа в свете фар стала белой как мука, но широко расставленные ноги прочно упирались в землю. Насыщенный ночными ароматами ветер отбросил волосы назад, и я не удивился, увидев на правой стороне головы шрам (очень давний), практически такой же, как и у меня.
Уайрман вышел из-за открытой дверцы со стороны пассажирского сиденья, замер на секунду-другую. Думаю, он решал, искать ли ему утешения или утешать самому. Потом он направился к ней, вразвалочку, медвежьей походкой, наклонив голову, его длинные волосы закрывали уши и колыхались у щёк. Элизабет протянула руки, прижала его к своей внушительной груди. На мгновение покачнулась, и я уже испугался, что её не удержат даже широко расставленные ноги, но тут же выпрямилась, и искривлёнными артритом руками принялась поглаживать спину Уайрмана, которая поднималась и опускалась.
Я подошёл к ним, чувствуя себя несколько неуверенно, и её взгляд переместился на меня. Я увидел совершенно ясные глаза. Эта женщина не стала бы спрашивать, когда придёт поезд, не сказала бы, что в голове у неё всё перепуталось. Все шарики и ролики занимали положенные им места. Во всяком случае, временно.
— Мы управимся сами, — услышал я. — Вы можете ехать домой, Эдгар.
— Но…
— Мы управимся сами, — повторила Элизабет, продолжая поглаживать спину Уайрмана шишковатыми пальцами, поглаживать с бесконечной нежностью. — Уайрман отвезёт меня в дом. Через минуту. Не так ли, Уайрман?
Он кивнул на её груди, не поднимая голову, не издав ни звука.
Я подумал и решил: пусть будет, как она хочет.
— Ладно. Спокойной ночи, Элизабет. Спокойной ночи, Уайрман. Пошли, Джек.
Джек положил фонарь на полочку ходунков, посмотрел на Уайрмана (тот всё стоял, уткнувшись лицом в грудь старухи), потом пошёл к открытой дверце со стороны водительского сиденья.
— Спокойной ночи, мэм.
— Спокойной ночи, молодой человек. В парчизи вам пока недостаёт терпения, но потенциал у вас есть. Эдгар? — Она посмотрела на меня поверх склонённой головы Уайрмана, его вздымающейся и опадающей спины. — Вода теперь бежит быстрее. Скоро появятся пороги. Вы это чувствуете?
— Да. — Я не знал, о чём конкретно она говорит. Но понимал смысл.
— Останьтесь. Пожалуйста, останьтесь на Дьюме, что бы ни произошло. Вы нужны нам. Вы нужны мне, вы нужны Дьюма-Ки. Не забудьте об этом, когда разум вновь покинет меня.
— Не забуду.
— Поищите корзинку для пикника няни Мельды. Она где-то на чердаке, я уверена. Она красная. Вы её найдёте. Они внутри.
— И что я в ней найду, Элизабет? Она кивнула.
— Да. Спокойной ночи, Эдуард.
Я понял, что реальность вновь начинает ускользать от неё. Но я знал, что Уайрман отвезёт её в дом, что Уайрман позаботится о ней. А пока он не мог этого сделать, она будет заботиться о них обоих. Я оставил их на вымощенном камнем въезде во двор, между ходунками и инвалидным креслом. Она обнимала его, он вжимался лицом в её грудь. Эта картина по сей день стоит у меня перед глазами, ясная и чёткая.
Ясная и чёткая.
x
Вождение автомобиля вымотало меня (думаю, сказался и день, проведённый среди множества людей после месяцев одиночества), но о том, чтобы лечь, а уж тем более заснуть, не могло быть и речи. Я проверил почтовый ящик и нашёл письма от обеих дочерей. У Мелинды в Париже обнаружилась стрептококковая инфекция, и она, как всегда, воспринимала болезнь как личное оскорбление. Илзе прислала ссылку на газету «Ситизен-Таймс», которая издавалась в Эшвилле, штат Северная Каролина. Я кликнул по ссылке и нашёл восторженную рецензию на выступление «Колибри». Они спели в Первой баптистской церкви, и паства кричала «аллилуйя». На фотографии Карсон Джонс и красавица-блондинка стояли перед остальной частью группы с открытыми в песне ртами, глядя друг другу в глаза. Подпись под фотоснимком гласила: «Дуэт Карсон Джонс и Бриджит Андрейссон исполняют „Как велико Твоё искусство“». Х-м-м-м. Моя If-So-Girl написала: «Я совсем не ревную». Два раза х-м-м-м.
Я приготовил сандвич с копчёной колбасой и сыром (и после трёх месяцев пребывания на Дьюма-Ки меня тянуло на копчёную колбасу), затем пошёл наверх. Посмотрел на картины «Девочка и корабль», которые на самом деле следовало называть «Илзе и корабль». Подумал об Уайрмане, спросившем, что я нынче рисую. Подумал о длинном сообщении, которое Элизабет оставила на моём автоответчике. Об озабоченности в её голосе. Она сказала, что я должен принять меры предосторожности.
Решение пришло спонтанно, и я как мог быстро спустился вниз.
xi
В отличие от Уайрмана я не таскал с собой старый, битком набитый бумажник «Лорд Бакстон». Обычно я засовывал в передний карман одну кредитную карточку, водительское удостоверение, пару-тройку купюр и полагал, что этого достаточно. А бумажник держал в запертом ящике письменного стола в гостиной. Я его достал, просмотрел визитные карточки, нашёл нужную, с надписью «ГАЛЕРЕЯ СКОТТО» вытянутыми золотыми буквами. Как и ожидал, услышал автоответчик, включавшийся после окончания рабочего дня. После того как Дарио Наннуцци произнёс положенную речь и прозвучал звуковой сигнал, я сказал: «Привет, мистер Наннуцци, это Эдгар Фримантл с Дьюма-Ки. Я… — Я сделал паузу, потому что хотел сказать „парень“, но вовремя понял, что он меня таковым не воспринимает. — Я художник, который пишет закаты с большими раковинами, растениями и другими поставленными на них предметами. Вы говорили о возможной выставке моих работ. Если интерес до сих пор не пропал, не могли бы вы мне позвонить?» — Я продиктовал номер и положил трубку. Настроение у меня чуть поднялось. Само собой, я же что-то сделал.
Я достал из холодильника пиво, включил телевизор, решив, что смогу найти и посмотреть какой-нибудь приличный фильм, прежде чем лечь спать. Из-под дома доносился приятный, убаюкивающий шум: ракушки вели негромкий и неспешный разговор.
Этот разговор прервался голосом мужчины, стоявшего перед частоколом микрофонов. Я попал на «Шестой канал», и на текущий момент роль звезды досталась назначенному судом адвокату Кэнди Брауна. Должно быть, его записанная на видео пресс-конференция происходила в то самое время, когда Уайрману обследовали голову. Выглядел адвокат лет на пятьдесят, волосы зачёсывал назад, собрав на затылке в конский хвост, и не создавалось ощущения, что к делу он относится формально. Напротив, и внешность, и голос указывали на готовность положить всё силы и опыт на защиту клиента. Он говорил репортёрам, что мистер Браун просит признать его невиновным по причине безумия.
Он сказал, что мистер Браун — наркоман, шизофреник и большой любитель порно. Адвокат ничего не сообщил о пристрастиях мистера Брауна к мороженому, равно как и о его музыкальных вкусах, но лишь потому, что список присяжных ещё не был сформирован. Помимо микрофона «Шестого канала», я увидел микрофоны с логотипами «NBC», «CBS», «ABS», «Fox» и «CNN». Тина Гарибальди не получила бы такую известность, если бы выиграла конкурс по орфографии или научную олимпиаду, не получила бы, даже если б спасла домашнего пёсика, бросившись за ним в бурную реку. А вот если тебя изнасиловали и убили, то о тебе уже говорит вся страна. И все знают, что убийца держал твои трусики в ящике комода.
— Он честно признаётся в своих зависимостях, — известил адвокат. — Его мать и оба отчима были наркоманами. Детство мистера Брауна напоминало сплошной кошмар. Его систематически избивали, он подвергался сексуальным домогательствам. Он лечился в психиатрических клиниках от душевных заболеваний. Его жена — добрая женщина, но и у неё с психикой далеко не всё в порядке. Такого, как он, вообще не следовало выпускать на улицы.
Теперь адвокат смотрел прямо в объективы камер.
— Это преступление Сарасоты — не Джорджа Брауна. Я искренне жалею семью Гарибальди, я плачу вместе с семьёй Гарибальди, — камеры не смогли уловить на его лице ни одной слезинки в подтверждение последнего, — но казнь Джорджа Брауна не вернёт Тину Гарибальди и не исправит систему, при которой психически больные люди без всякого присмотра ходят по улицам. Это моё заявление, спасибо, что выслушали, а теперь, если позволите…
Он начал отходить от микрофонов, игнорируя вопросы, и всё было бы в порядке (во всяком случае, могло пойти иным путём), если бы я выключил телевизор или перешёл на другой канал. Но я этого не сделал. Я смотрел и слушал говорящую голову уже в студии «Шестого канала»: «Ройал Бонниер, адвокат-крестоносец, который выиграл с полдюжины безнадёжных pro bono[105] процессов, сказал, что сделает всё возможное, чтобы исключить из материалов дела видеозапись, сделанную камерой наблюдения у разгрузочных площадок „Универмага Биллса“».
И тут же начался показ этой чёртовой видеозаписи. Девочка с рюкзачком за плечами пересекает контролируемую камерой зону справа налево. Браун появляется из-за пандуса и берёт её за руку. Она смотрит на него снизу вверх и вроде бы задаёт вопрос. И вот тут жутко зазудела моя отсутствующая рука. Будто её атаковал пчелиный рой.
Я вскрикнул (как от изумления, так и от боли) и повалился на пол, сбросив на ковёр и пульт дистанционного управления, и тарелку с сандвичем. Принялся чесать то, чего не было, до чего не мог добраться. Услышал собственный крик: «Прекрати! Пожалуйста, прекрати!» Но, разумеется, прекратить это можно было лишь одним способом. Я поднялся на колени и на четвереньках пополз к лестнице, услышал хруст — колено опустилось на пульт дистанционного управления и раздавило его. Но сначала переключился канал. С «Шестого» на «КМТ» — «Кантри-мюзик телевижн». Алан Джексон пел об убийстве в Музыкальном ряду. Поднимаясь по лестнице, я дважды хватался за поручень правой рукой… схватился бы, если б она у меня была. Но я буквально чувствовал скрип потной ладони по дереву, а потом рука проваливалась, как сквозь дым.
Каким-то образом мне удалось забраться по лестнице в «Розовую малышку». Не без труда я встал. Локтем включил все лампы и, пошатываясь, поспешил к мольберту. На нём стояла незаконченная картина «Девочка и корабль». Я снял её, не удостоив и взглядом, поставил чистый холст. Я задыхался, со стоном втягивая в себя воздух. Из-под волос выступил пот. Я схватил тряпку, которой протирал кисти, и накинул на плечо, как накидывал слюнявчик, когда девочки были маленькими. Зажав одну кисть зубами, вторую сунул за ухо, потянулся к третьей, но вместо неё взял карандаш. И как только принялся рисовать, чудовищный зуд в руке пошёл на спад. К полуночи я закончил картину, а зуд пропал. Не просто картину — так её назвать не поворачивался язык. Я закончил Картину, с большой буквы, очень уж она была хороша, если я имел право на оценку. А я имел. Я действительно был талантливым сукиным сыном. На моей картине рука Кэнди Брауна сжимала запястье Тины Гарибальди. Тина смотрела на него снизу вверх, этими тёмными глазами, трагическими в своей невинности. Мне удалось идеально, с предельной точностью передать её взгляд, и если бы родители Тины увидели картину, им захотелось бы покончить с собой. Но они никогда её не увидят. Да, эту — не увидят.
Моя картина практически полностью повторяла фотографию, которая с пятнадцатого февраля хотя бы раз публиковалась во всех флоридских газетах и, возможно, в большинстве газет Соединённых Штатов. Разница была лишь в одной, пусть и важной, детали. Я уверен, Дарио Наннуцци сказал бы, что это фирменный знак (Эдгар Фримантл, Американский Примитивист, боролся с клише, пытался по-новому взглянуть на Кэнди и Тину, эту парочку, которую соединил ад), но эта картина не предназначалась и для глаз Наннуцци.
Я рассовал кисти по баночкам из-под майонеза. Краска заляпала мне локоть (и левую половину лица), но мысль о том, что нужно её смыть, даже не пришла в голову.
Слишком уж хотелось есть.
У меня был гамбургер, но замороженный. Как и свиная отбивная, которую Джек купил на прошлой неделе в «Мортоне». А остаток копчёной колбасы я съел на ужин. Оставалась ещё непочатая коробка «Спешл К» с фруктами и йогуртом. Я уже начал насыпать хлопья в миску для овсянки, но при моём зверском аппетите миска эта показалась мне размером с напёрсток. Я отодвинул её с такой силой, что миска ударилась о хлебницу и отскочила от неё. Потом достал из шкафчика над плитой салатную миску и высыпал в неё всю коробку. Я разбавил хлопья половиной кварты молока, насыпал семь или восемь полных, с верхом, ложек сахарного песка и принялся за еду, прервавшись только раз, чтобы добавить молока. Всё съел и поплёлся в спальню, с остановкой у телевизора: заглушил поющего городского ковбоя. Рухнув поперек кровати, я оказался лицом к лицу с Ребой, а ракушки под «Розовой громадой» продолжали шептаться.
«Что ты сделал? — спросила Реба. — Что ты сделал на этот раз, паршивый парниша?»
Я попытался ответить: «Ничего», — но заснул прежде, чем слово сорвалось с губ. А кроме того… я знал, что это ложь.
xii
Меня разбудил звонок. Со второй попытки мне удалось нажать правую кнопку на телефонном аппарате и произнести что-то, отдалённо напоминающее «алло».
— Мучачо, просыпайся и приходи к завтраку! — воскликнул Уайрман. — Стейк и яйца! У нас праздник… — Он помолчал. — Во всяком случае, я праздную. Мисс Истлейк опять не в себе.
— И что мы празд… — Тут до меня дошло, я понял, что это могло быть, и резко сел, скинув Ребу на пол. — Зрение вернулось?
— Увы, радость не такая большая, но всё равно радость. Праздник у всей Сарасоты. Кэнди Браун, амиго. На утреннем обходе охранники нашли его в камере мёртвым.
На мгновение правая рука зазудела, а перед глазами всё стало красным.
— И что они говорят? — услышал я свой голос. — Самоубийство?
— Не знаю, но в любом случае, будь то самоубийство или смерть от естественных причин, он сэкономил штату Флорида много денег и уберёг родителей от судебных мерзостей. Приходи, обсудим. Что скажешь?
— Я только оденусь. И помоюсь. — Я посмотрел на левую руку, разноцветную от красок. — Я поздно лёг.
— Рисовал?
— Нет, трахал Памелу Андерсон.
— Твоя воображаемая жизнь достойна сожаления, Эдгар. Я прошлой ночью трахал Венеру Милосскую. И у неё были руки. Не задерживайся. Как тебе приготовить huevos?[106]
— Согласен на омлет. Буду через полчаса.
— Отлично. Должен отметить, я ждал более бурной реакции на мой выпуск новостей.
— Я всё ещё пытаюсь проснуться. А в принципе я очень рад, что он мёртв.
— Возьми номерок и займи своё место в очереди. — С этими словами он положил трубку.
xiii
Пульт дистанционного управления я сломал, поэтому пришлось включать телевизор вручную. Эти навыки остались в далёком прошлом, но я всё-таки справился. На «Шестом канале» вместо «Только Тина, ничего, кроме Тины», показывали новое шоу: «Только Кэнди, ничего, кроме Кэнди». Я увеличил звук до максимума и слушал, оттирая краску.
Джордж «Кэнди» Браун вроде бы умер во сне. Охранник, которого интервьюировали, сказал: «Этот человек был самым громким храпуном. Мы шутили, что сокамерники убили бы его только за храп, если б он сидел в общей камере». Врач что-то пробормотал насчёт остановки дыхания во сне и предположил, что Браун умер от возникших осложнений. Отметил, что взрослые от этого умирают редко, но тем не менее случай Брауна — не единичный.
Остановка дыхания во сне показалась мне неплохой версией, но я подумал, что осложнением стал именно я. Соскоблив с себя большую часть краски, я поднялся в «Розовую малышку», чтобы посмотреть на Картину уже при утреннем свете. Не думал, что теперь она покажется мне такой же выдающейся, что и ночью, перед тем как я спустился вниз, чтобы съесть целую коробку овсяных хлопьев… быть такого не могло, учитывая, как быстро я работал.
Но она была выдающейся. Я нарисовал Тину в джинсах и чистенькой розовой футболке, с рюкзачком за плечами. Я нарисовал Кэнди Брауна, также в джинсах, с пальцами, сомкнувшимися на запястье Тины. Её глаза смотрели на него, и её рот был чуть приоткрыт, словно она задавала вопрос, скорее всего:
«Чего вы хотите, мистер?» Его глаза смотрели на неё, полные чёрного умысла, но на остальной части лица никаких эмоций не отражалось, потому что остальной части лица не было вовсе. Я не нарисовал ни нос, ни рот. У моего Кэнди Брауна под глазами белел чистый холст.
Глава 10 ЗА СЛАВЫ МЫЛЬНЫМ ПУЗЫРЁМ[107]
i
Из самолёта, который доставил меня во Флориду, я вышел в толстом полупальто с капюшоном, и этим утром надел его, когда похромал по берегу от «Розовой громады» к «Еl Palacio de Asesinos». Было холодно, ветер дул с Залива, и поверхность воды напоминала шероховатую сталь под пустынным небом. Если бы я знал, что это мой последний холодный день на Дьюма-Ки, я бы, возможно, посмаковал его… хотя вряд ли. С привычкой страдать от холода я расстался с радостью.
В любом случае я едва осознавал, где нахожусь. На плече у меня висела холщёвая сумка, в которую я обычно собирал разные заинтересовавшие меня предметы (отправляясь на прогулку, уже автоматически брал её с собой), но в это утро я не подобрал ни единой раковины или выброшенной на берег деревяшки. Просто шёл, подволакивая больную ногу, забыв и думать о ней, слушал посвист ветра, в действительности не слыша его, наблюдал, как сыщики то подскакивают к прибою, то отпрыгивают от него, фактически не видя их.
Думал: «Я убил человека, точно так же, как убил собаку Моники Голдстайн. Я знаю, звучит это как чушь, но…»
Только это не звучало как чушь. И не было чушью.
Я остановил дыхание Кэнди Брауна.
ii
С южной стороны «Эль Паласио» была застеклённая терраса, одна стена которой смотрела на джунгли, а другая — на металлическую синеву Залива. Элизабет сидела в инвалидном кресле, поднос для завтрака стоял на подлокотниках. Впервые за время нашего знакомства я увидел её привязанной. Поднос с кусочками омлета и хлебными крошками выглядел, как после кормления маленького ребёнка. Уайрман даже поил Элизабет соком из кружки-непроливайки. В углу работал маленький телевизор, настроенный на «Шестой канал». По-прежнему показывали «Только Кэнди, ничего, кроме Кэнди». Он умер, и «Шестой канал» кормился с его трупа. Кэнди другого и не заслуживал, но всё равно было противно.
— Думаю, она поела, — сказал Уайрман, — но, может, ты посидишь с ней, пока я приготовлю омлет и сожгу тост?
— С радостью, но необходимости в этом нет. Я работал допоздна, а потом немного перекусил.
Немного. Само собой. Выходя из дома, я заметил оставленную в раковине салатную миску.
— Меня это не затруднит. Как твоя нога этим утром?
— Неплохо. — Я говорил правду. — Et tu, Brute?[108]
— Думаю, всё нормально, — отозвался Уайрман, но выглядел он усталым, а из по-прежнему налитого кровью глаза сочились слёзы. — Управлюсь за пять минут.
Разум Элизабет отправился в самоволку. Когда я поднёс к её рту кружку-непроливайку, она сделала один глоток и отвернула голову. В неумолимом зимнем свете лицо её выглядело древним и растерянным. Я подумал, что интересное у нас подобралось трио: впадающая в старческое слабоумие женщина, бывший адвокат с пулей в мозгу и бывший строитель-ампутант. Все с боевыми шрамами на правой стороне головы. В телевизоре адвокат Кэнди Брауна (теперь уже бывший адвокат) требовал тщательного расследования. Элизабет, закрыв глаза, очевидно, выразила общее мнение всех жителей округа Сарасота на сей предмет. Навалившись на ремень (отчего внушительная грудь поднялась вверх), она заснула.
Уайрман принёс омлет на двоих, и я с жадностью набросился на свою половину. Элизабет захрапела. В одном сомнений быть не могло: если бы во сне у неё случилась остановка дыхания, молодой она бы не умерла.
— Пропустил пятнышко на ухе, мучачо, — и Уайрман коснулся вилкой мочки своего уха.
— Что?
— Краска. На ухе.
— Да, — кивнул я. — Оттираться придётся пару дней. Забрызгался основательно.
— И что ты рисовал глубокой ночью?
— Сейчас не хочу говорить об этом. Он пожал плечами и кивнул.
— У художников свои причуды. Само собой.
— Давай обойдёмся без этого.
— Грустно, так грустно. Я к тебе со всем уважением, а ты слышишь сарказм.
— Извини.
Он отмахнулся.
— Ешь свои huevos. Вырастешь большим и сильным, как Уайрман.
Я ел мои huevos. Элизабет храпела. Телевизор болтал. Теперь на электронную сцену вывели тётю Тины Гарибальди, молодую женщину, может, чуть старше моей Мелинды. Она говорила, что штат Флорида, по мнению Господа, проявил медлительность, вот Он и наказал «монстра». Сам. Я подумал: «По существу ты права, мучача, только наказал „монстра“ не Бог».
— Выключи это безобразие, — попросил я. Он выключил, повернулся ко мне.
— Может, ты и прав насчёт причуд. Я решил выставить свои картины в «Скотто», если, конечно, этот Наннуцци ещё не передумал.
Уайрман улыбнулся и зааплодировал — тихонько, чтобы не разбудить Элизабет.
— Великолепно! Эдгар гонится за славы мыльным пузырём! И почему нет? Почему, чёрт побери, нет?
— Не гонюсь я ни за какими пузырями! — Произнося эти слова, я задавался вопросом, а не грешули против истины. — Но если они предложат мне контракт, ты сможешь вновь стать юристом и просмотреть его? Улыбка Уайрмана поблёкла.
— Я просмотрю, если буду рядом, но не знаю, сколько мне отпущено. — Выражение моего лица заставило его поднять руку, пресекая возражения. — Для меня ещё рано играть похоронный марш, но спроси себя, амиго: а тот ли я человек, который может ухаживать за мисс Истлейк? В моём теперешнем состоянии?
Этой щекотливой темы мне касаться не хотелось — во всяком случае, сегодня, — поэтому я спросил Уайрмана:
— А как ты вообще здесь оказался?
— Это важно?
— Возможно.
Ведь поначалу я исходил из того, что сам попал на Дьюма-Ки по собственному выбору, но потом пришёл к выводу, что скорее всего Дьюма-Ки выбрала меня. Я даже задавался вопросом (обычно лёжа в кровати и под шёпот ракушек), а было ли произошедшее со мной несчастным случаем? Разумеется, было, как же иначе, но не составляло труда увидеть параллели в случившемся со мной и Джулией Уайрман. На меня наехал кран, она столкнулась с грузовиком департамента общественных работ. Но, разумеется, есть люди (во многих аспектах — здравомыслящие люди), которые видят лицо Христа на маисовой лепёшке.
— Если ты ждёшь ещё одну длинную историю, то напрасно, — ответил он. — Раскрутить меня на такую непросто, а на данный момент колодец вычерпан чуть ли не до дна. — Он задумчиво посмотрел на Элизабет. Даже с оттенком зависти. — Этой ночью я плохо спал.
— Сойдёт и укороченный вариант.
Он пожал плечами. Добродушная улыбка исчезла, как пена со стакана пива. Он ссутулился, большие плечи подались вперёд, отчего грудь словно провалилась.
— После того как Джек Файнэм отправил меня в «отпуск», я решил, что Тампа расположена достаточно близко от «Диснейуолда». Только, приехав туда, я заскучал.
— Понятное дело, — кивнул я.
— Я также осознавал необходимость искупить свой грех. Мне не хотелось ехать в Дарфур или в Новый Орлеан, не тянуло и поработать pro bono, хотя такая мысль возникала. Я чувствовал, что маленькие шары с лотерейными номерами уже где-то подпрыгивают, а ещё один ждёт не дождётся возможности выкатиться из лототрона. Последний шар.
— Да, — сказал я. Холодный палец прошёлся по моей шее. Едва заметно. — Ещё с одним номером. Мне это чувство знакомо.
— Si, сеньор, я знаю, что знакомо. Я ждал возможности совершить что-нибудь хорошее, в надежде выровнять баланс. Потому что чувствовал, что его нужно выровнять. И однажды увидел объявление в «Тампа трибьюн»: «Требуется компаньон для пожилой женщины и сторож-смотритель в несколько островных жилых домов. Кандидат должен представить резюме и рекомендательные письма, соответствующие отличному жалованью и соцпакету. Это многообещающая должность, которую в должной мере оценит подходящий для данной работы человек. Необходимо умение сходиться с людьми». Сходиться с людьми я умел, и само объявление мне чем-то понравилось. Я пришёл на собеседование к адвокату мисс Истлейк. Он сказал мне, что ранее у неё работала семейная пара, которой пришлось срочно вернуться в Новую Англию, потому что с кем-то из их родителей произошёл ужасный несчастный случай.
— И ты получил эту работу. А как насчёт?.. — Я указал на правый висок.
— Я ему ничего не сказал. Он и так сомневался в моей профессиональной пригодности… гадал, с чего это юрист из Омахи захотел целый год укладывать старушку в постель и проверять замки в домах, которые пустовали большую часть года… но мисс Истлейк… — Он потянулся и погладил её узловатые руки. — Мы приглянулись друг другу с первого взгляда, не так ли?
Элизабет только всхрапнула, но я посмотрел на выражение лица Уайрмана, и вновь почувствовал прикосновение холодного пальца, уже с нажимом. Почувствовал и понял: мы здесь втроём не просто так, а по желанию чего-то неведомого. Осознание этого основывалось не на той логике, с которой я вырос и на которой строил свой бизнес, но сомнений не было. На Дьюма-Ки приехал другой человек, поэтому единственной для меня логикой стала реакция нервных окончаний.
— Она мне очень дорога, знаешь ли. — Уайрман поднял салфетку, со вздохом, будто что-то тяжёлое, и вытер глаза. — К тому времени, когда я перебрался сюда, вся эта безумная суетливость, о которой я тебе рассказывал, ушла. С меня содрали всё наносное, и под синим небом и ярким солнцем остался мрачный мужчина, который мог читать газету лишь минуту-другую — если, конечно, хотел обойтись без жуткой головной боли. Мною двигала только одна мысль: за мной долг, который я должен заплатить. Должен отработать. Найти работу и сделать её. А потом хоть трава не расти. Мисс Истлейк не наняла меня. На самом деле — не наняла. Взяла меня к себе. Когда я приехал сюда, она была не такой, Эдгар. Умной, весёлой, горделивой, кокетливой, капризной, требовательной… если хотела, могла руганью или смехом вытащить меня из депрессии, и часто это делала.
— Судя по всему, она потрясающая женщина.
— Была потрясающей. Другая уже давно сдалась бы на милость инвалидного кресла. Но не она. Она взваливает свои сто восемьдесят фунтов на ходунки и бродит по этому кондиционированному музею и по двору… раньше ей нравилось стрелять по мишеням — иногда из старого отцовского ружья, чаще — из гарпунного пистолета, потому что у него отдача меньше. И потому что, по её словам, ей нравится звук. Когда эта штуковина при ней, она действительно выглядит невестой крёстного отца.
— Такой я впервые её увидел, — вставил я.
— Я сразу к ней проникся, а потом и полюбил. Джулия называла меня mi companero.[109] Я часто об этом думаю, когда нахожусь с мисс Истлейк. Она — mi companera, miamiga.[110] Она помогла мне найти моё сердце, когда я уже думал, что его больше нет.
— Я бы сказал, что тебе повезло.
— Может, si, может, нет. Вот что я тебе скажу: оставить её очень тяжело. Что она будет делать, когда появится новый человек? Новый человек не будет знать, что она любит пить кофе по утрам у края мостков… или о грёбаной жестянке, которую вроде бы нужно выбрасывать в пруд с золотыми рыбками… и она не сможет объяснить, потому что большую часть времени её разум застилает густой туман.
Уайрман повернулся ко мне, на его осунувшемся лице читался испуг.
— Я всё запишу, вот что я сделаю… наш распорядок, полностью. С утра и до вечера. И ты проследишь, чтобы новый человек его придерживался. Проследишь, Эдгар? Я хочу сказать, тебе она тоже нравится, так? Ты же не захочешь, чтобы у неё возникли неудобства. И Джек! Может, он тоже внесёт свою лепту? Я знаю, просить об этом негоже, но…
Новая мысль пришла ему в голову. Он поднялся, посмотрел на воду. Он похудел. Кожа на скулах так натянулась, что блестела. Волосы свисали патлами, их давно следовало вымыть.
— Если я умру… и я могу, могу умереть мгновенно, как сеньор Браун… ты позаботишься об Элизабет, пока ей не найдут нового человека? Это не такой тяжёлый труд, а рисовать ты сможешь и здесь. Света хватает, не так ли? Свет тут потрясающий!
Он начал меня пугать.
— Уайрман…
Он развернулся, глаза его блеснули, левый — сквозь кровавую сеть расширенных и лопнувших капилляров.
— Пообещай, Эдгар! Нам нужен план! Если у нас его не будет, они увезут её, поселят в доме престарелых, и она умрёт за месяц! За неделю! Я это знаю! Поэтому — пообещай!
Я подумал, что он скорее всего прав. И я подумал, что у него начнётся новый припадок, здесь и сейчас, если я не смогу стравить часть распиравшей его тревоги. Вот я и пообещал. А потом добавил:
— Возможно, ты проживёшь гораздо дольше, чем думаешь, Уайрман.
— Конечно. Но я всё запишу. На всякий случай.
iii
Вновь он предложил отвезти меня к «Розовой громаде» на гольф-каре. Я ответил, что пешая прогулка доставит мне удовольствие, но я не отказался бы от стакана сока, прежде чем двинуться в обратный путь.
Свежевыжатым соком из флоридских апельсинов я наслаждаюсь, как любой другой человек, но, признаюсь, в то утро попросил сок по другой причине. Уайрман оставил меня в маленькой комнатке возле той части застеклённого центрального коридора «Эль Паласио», что выходила к берегу. Комнатку эту он приспособил под кабинет, хотя я не понимал, как заниматься бумагами человеку, который не мог читать дольше пяти минут кряду. Я догадался (и меня это тронуло), что ему, вероятно, помогала Элизабет, помогала много, ещё до того, как её состояние начало ухудшаться.
Направляясь на террасу завтракать, я заглянул в эту комнатку и заметил некую серую папку, которая лежала на ноутбуке. Уайрман в эти дни наверняка им не пользовался. А теперь я раскрыл папку и взял один из трёх рентгеновских снимков.
— Большой стакан или маленький? — крикнул Уайрман из кухни, так меня напугав, что я едва не выронил снимок.
— Обычного хватит! — отозвался я. Засунул снимок в холщовую сумку и закрыл папку. А ещё через пять минут уже плёлся вдоль берега.
iv
Кража у друга радовать меня не могла… пусть даже речь шла об одном рентгеновском снимке. Не нравилось мне и ещё одно: я промолчал о том, что сделал с Кэнди Брауном. Мог бы сказать, и после истории с Томом Райли Уайрман мне поверил бы. Даже без появившейся у него толики сверхъестественных способностей — поверил бы. В этом, собственно, и заключалась проблема. Ума Уайрману хватало. Если мне удалось взмахом кисти отправить Кэнди Брауна в морг округа Сарасота, тогда, возможно, я мог и другое: помочь одному бывшему адвокату с пулей в голове там, где пасовали врачи. А если не мог? Лучше не будить ложных надежд… по крайней мере за пределами собственного сердца, где они были на удивление высоки.
Когда я добрапся до «Розовой громады», правое бедро выло от боли. Я повесил полупальто в стенной шкаф, принял пару таблеток оксиконтина и тут заметил мигающую лампочку на автоответчике.
Звонил Наннуцци. Он обрадовался моему решению. Да, действительно, если и остальные мои работы под стать тем, что он уже видел, галерея «Скотто» с радостью проведёт мою выставку, будет гордиться такой честью и организует всё до Пасхи, когда зимние туристы разъезжаются по домам. Он спрашивал, сможет ли он с одним или двумя компаньонами подъехать и взглянуть на другие законченные работы? Они захватили бы с собой и типовой контракт.
Это были хорошие новости (потрясающие новости), но по ощущениям всё это происходило на другой планете, с другим Эдгаром Фримантлом. Я сохранил сообщение и начал уже подниматься по лестнице, держа в руке украденный рентгеновский снимок, но остановился. «Розовая малышка» для моих целей не годилась, потому что не годился мольберт. Не годился и холст с масляными красками. Для этого — не годились.
Хромая, я вернулся в большую гостиную. Там на журнальном столике лежала стопка альбомов и несколько коробок цветных карандашей, но и они не годились. В ампутированной правой руке появился лёгкий, блуждающий зуд, и впервые я подумал, что действительно могу это сделать… если найду соответствующее для этой работы передаточное звено, медиума.
Я подумал о том, что медиум — ещё и человек, канал связи с загробной жизнью, и рассмеялся. Нервно, конечно, что правда, то правда.
Поначалу не понимая, что мне нужно, я прошёл в спальню. Потом взглянул на стенной шкаф и понял. Неделей раньше я попросил Джека отвезти меня за покупками. Не в торговый центр «Перекрёсток», а в один из магазинов мужской одежды на «Сент-Арманд-Секл». Там я купил полдюжины рубашек из тех, что застёгиваются на пуговички снизу доверху. Илзе, когда была маленькой, называла их «Взрослые рубашки». Они все ещё лежали в целлофановых упаковках. Упаковки я сорвал, булавки вытащил, рубашки грудой покидал в стенной шкаф. Они мне не требовались. Я пришёл за картонными вставками.
Такими ярко-белыми прямоугольниками картона.
В карманчике дорожного футляра моего пауэрбука я нашёл маркер «Шарли». В прошлой жизни я ненавидел эти маркеры, потому что они воняли чернилами и пачкались. В этой полюбил толстые линии, которые они оставляли — линии, настаивающие на том, что они реально существуют, даже если всё остальное — видимость. Картонки, «Шарпи» и рентгеновский снимок мозга Уайрмана я отнёс во «флоридскую комнату», залитую ярким светом.
Зуд в ампутированной руке усилился. Но теперь он меня только радовал.
У меня не было экрана с подсветкой, на каких врачи просматривают рентгеновские снимки и томографические сканы, но стеклянная стена «флоридской комнаты» прекрасно его заменила. Мне даже не понадобился скотч. Я сумел засунуть край снимка в щель между стеклом и хромированной рамкой, и теперь смотрел на объект, по мнению многих, не существующий в природе: мозг адвоката. Он плавал на фоне Залива. Какое-то время я не отрывал от него глаз (сколько — не знаю, две… четыре минуты), зачарованный видом синей воды сквозь серую сердцевину «грецкого ореха», извилины которого превращали эту воду в туман.
Пуля выглядела чёрным обломком, начинающимся разваливаться на части. Чем-то напоминала маленький корабль. Или вёсельную лодку, плывущую по морю.
Я принялся за работу. Собирался нарисовать только мозг (без пули), но этим дело не ограничилось. Я продолжил и добавил воду, потому что, вы понимаете, этого требовала картина. Или моя ампутированная рука. А может, я имел в виду одно и то же. Я нарисовал даже не Залив, а всего лишь намёк на него, но он зримо присутствовал на картоне, и этого хватило, потому что я был действительно талантливым сукиным сыном. На всё ушло двадцать минут, а когда я закончил, на прямоугольнике картона человеческий мозг плавал в Мексиканском заливе. И получилось, чего уж там. Получилось круто.
И при этом жутко. Я бы обошёлся без этого слова, говоря о собственной работе, но деваться некуда. Сняв рентгеновский снимок со стекла и сравнив с моей картиной (пуля в произведении науки, никакой пули — в произведении искусства), я осознал то, что мне, наверное, следовало увидеть гораздо раньше. И уж точно после того, как я начал цикл «Девочка и корабль». Мои работы производили такое впечатление не потому, что воздействовали на нервные окончания, но потому, что люди знали (и на каком-то уровне сознания или подсознания они действительно это знали): перед ними нечто такое, что пришло из дальних мест, лежащих за пределами таланта. Все эти созданные на Дьюме картины вызывали ощущение ужаса, едва удерживаемого в узде. Ужаса, грозящего вырваться из-под контроля. Прибывающего под сгнившими парусами.
v
Я опять проголодался. Приготовил сандвич и принялся за него, усевшись перед компьютером. Я знакомился с последними успехами «Колибри» (эти «птички» превратились для меня в навязчивую идею), когда зазвонил телефон. Сняв трубку, я услышал голос Уайрмана.
— У меня не болит голова, — сообщил он.
— Ты теперь всегда будешь так здороваться? — спросил я. — Или в следующий раз начнёшь с «Я только что справил большую нужду»?
— Не надо обращать это в шутку. Голова у меня болела с момента, как я очнулся в столовой после того, как застрелился. Иногда в ней что-то гудело, иногда — грохотало, как в аду под Новый год, но она болела всегда. И вот уже полчаса, как боли нет. Я варил кофе, а она ушла. Просто ушла. Я не мог в это поверить. Поначалу подумал, что умер. Ходил на цыпочках, ожидая, что она вернётся и врежет по мне серебряным молотком Максвелла, но она не возвращается.
— Леннон-Маккарти, — вставил я. — Тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год.[111] И не говори мне, что я ошибаюсь.
Он ничего не сказал. Молчал долго. Но я слышал его дыхание. Наконец он заговорил:
— Ты что-то сделал, Эдгар? Скажи Уайрману. Скажи папочке.
Я подумал о том, чтобы сказать: «Ни хрена я не делал». Потом прикинул, что он может заглянуть в папку и обнаружить пропажу одного рентгеновского снимка. Кроме того, внимания требовал и сандвич, начатый, но далеко не приконченный.
— А как твоё зрение? — спросил я. — Есть перемены?
— Нет, левая лампа по-прежнему выключена. И, если верить Принсайпу, никогда уже не включится. Во всяком случае, в этой жизни.
Чёрт. Но разве в глубине души я не знал, что работа не закончена? Утренняя возня с «Шарпи» и Картонкой не шла ни в какое сравнение с полноценным оргазмом прошлой ночи. Навалилась усталость. Сегодня ничего делать не хотелось — только сидеть и смотреть на Залив. Наблюдать, как солнце опускается в caldo largo, и не рисовать этот грёбаный закат. Да только оставался Уайрман. Уайрман, чёрт его дери.
— Ты ещё на связи, мучачо?
— Да. Можешь сегодня вызвать Энн-Мэри Уистлер на несколько часов?
— Зачем? Для чего?
— Чтобы ты мог мне попозировать. Хочу написать твой портрет. Если твой глаз не видит, полагаю, мне нужен Уайрман собственной персоной.
— Так ты что-то сделал. — Я едва слышал его, так тихо он говорил. — Ты меня уже нарисовал? По памяти?
— Загляни в папку с рентгеновскими снимками, — ответил я. — Приходи к четырём. Я хочу немного поспать. И принеси что-нибудь поесть. Живопись разжигает мой аппетит. — Я хотел уточнить: определённый вид живописи — но не стал. Подумал, что и так наговорил достаточно.
vi
Я не знал, удастся ли мне поспать, но заснул. Будильник разбудил меня в три часа дня. Я поднялся в «Розовую малышку» и провёл ревизию чистых холстов. Самый большой был пять футов на три, его-то я и выбрал. Выдвинул опорную стойку мольберта до предела и установил чистый холст вертикально. От вида этого белого прямоугольника, напоминающего поставленный вертикально гроб, у меня чуть затрепыхался желудок и задрожала кисть правой руки. Я пошевелил этими пальцами. Видеть их не мог, но чувствовал, как они разгибаются и сгибаются. Чувствовал, как ногти впиваются в ладонь. Длинные ногти. Отрасли после несчастного случая, и подстричь их не было никакой возможности.
vii
Я промывал кисти, когда показался Уайрман. Он шёл по берегу неуклюже, словно медведь, поднимая стайки сыщиков. Он был в джинсах и свитере, без пальто. Температура воздуха начала подниматься.
Переступив порог, он прокричал приветствие, и я отозвался из «Розовой малышки», предложив ему подняться ко мне. Он поднялся и увидел большой холст на мольберте.
— Срань господня, амиго, когда ты сказал «портрет», я решил, что всё ограничится головой.
— Я тоже так думал, — ответил я. — Но, боюсь, будет недостаточно реалистично. Я уже провёл кое-какую подготовительную работу. Взгляни.
Украденный рентгеновский снимок и рисунок маркером лежали на нижней полке моего рабочего стола. Я протянул их Уайрману, потом сел перед мольбертом. Холст уже не был пустым и белым. У верхнего края его пятнал прямоугольный контур. Я приложил к холсту рубашечную картонку и обвёл её чёрным карандашом.
Уайрман молчал почти две минуты, переводил взгляд с рентгеновского снимка на рисунок и обратно. Потом едва слышно спросил:
— О чём мы тут говорим, мучачо? О чём мы говорим?
— Мы не говорим, — ответил я. — Пока. Дай мне рубашечную картонку.
— Так вот что это такое?
— Да, и поосторожнее. Она мне нужна. Она нужна нам. А рентгеновский снимок уже не потребуется.
Он протянул мне рисунок на рубашечной картонке, и рука его заметно подрагивала.
— А теперь подойди к стене и посмотри на законченные картины. На крайнюю левую. В углу.
Он подошёл, взглянул и тут же отпрянул.
— Срань господня! Когда ты её написал?
— Прошлой ночью.
Уайрман поднял картину, развернул к свету, льющемуся в большое окно. Вгляделся в Тину, которая смотрела снизу вверх на безносого и безротого Кэнди Брауна.
— Нет рта, нет носа, Браун умирает, дело закрыто, — прошептал Уайрман. — Господи Иисусе, не хотелось бы мне оказаться maricon de playa,[112] который сыпанёт тебе в лицо песком. — Он поставил картину на место, отошёл… осторожно, словно боялся, что она взорвётся от его резких движений. — Что на тебя нашло? Что в тебя вселилось?
— Чертовски хороший вопрос, — ответил я. — Я уж решил не показывать её тебе, но… учитывая, чем мы собираемся заняться…
— А чем мы собираемся заняться?
— Уайрман, ты знаешь.
Он пошатнулся, словно это ему слепили ногу из кусочков. Его прошиб пот. Лицо заблестело. Левый глаз оставался красным, но, может, уже не таким красным. Разумеется, в этом дальше досужих рассуждений дело пока не продвинулось.
— Ты можешь это сделать?
— Я могу попытаться, — ответил я. — Если ты захочешь. Он кивнул, снял свитер.
— Попытайся.
— Ты мне нужен у окна, чтобы свет падал тебе на лицо, когда солнце покатится к горизонту. На кухне есть табурет, можешь принести его и сесть. Как ты договорился с Энн-Мэри?
— Она сказала, что может побыть до восьми и пообещала покормить мисс Истлейк обедом. Я принёс лазанью. Поставлю в духовку в половине шестого.
— Хорошо, — кивнул я. Подумал, что к тому времени, когда лазанья будет готова, уже стемнеет. Но я мог сфотографировать Уайрмана на цифровую камеру, прикрепить фотографии к мольберту и рисовать по ним. И хотя я привык работать быстро, понимал, что это будет длительный процесс, на картину уйдёт не один день.
Вернувшись в «Розовую малышку» с табуретом, Уайрман остановился как вкопанный.
— Что ты делаешь?
— А что, по-твоему, я делаю?
— Вырезаешь дыру в хорошем холсте.
— Ставлю тебе пять баллов. — Я отложил в сторону вырезанный прямоугольник, потом взял картонку с рисунком плавающего мозга, обошёл мольберт сзади. — Помоги приклеить.
— Когда ты всё это придумал, vato?
— Я не придумывал.
— Не придумывал?
Он смотрел на меня сквозь дыру в холсте точно так же, как в моей прошлой жизни тысячи зевак смотрели в тысячи дыр в заборах, огораживающих стройплощадки.
— Нет. Что-то подсказывает мне по ходу. Подойди к мольберту.
С помощью Уайрмана завершение подготовки заняло лишь несколько минут. Он закрыл вырезанный прямоугольник рубашечной картонкой. Я достал из нагрудного кармана тюбик «Элмере глю» и начал приклеивать картонку к холсту. Обойдя мольберт, убедился, что всё получилось идеально. Во всяком случае, на мой взгляд.
Указав на лоб Уайрмана, я сообщил:
— Это твой мозг.
Затем указал на мольберт:
— Это твой мозг в холсте.
На его лице отразилось недоумение.
— Шутка, Уайрман.
— Я её не понял.
viii
В тот вечер мы набросились на еду, как футболисты. Я спросил Уайрмана, улучшилось ли у него зрение, но он с сожалением покачал головой.
— В левой половине моего мира по-прежнему черно, Эдгар. Хотелось бы сказать обратное, но — увы.
Я дал ему прослушать сообщение Наннуцци. Уайрман засмеялся и вскинул руки, сжав пальцы в кулаки. Меня не могла не тронуть его радость, граничащая с ликованием.
— Ты вновь поднимаешься на вершину, мучачо… уже в другой жизни. Мне не терпится увидеть тебя на обложке «Тайм». — И он поднял руки, словно очерчивая обложку.
— Меня тревожит только одно… — Я рассмеялся, едва эти слова сорвались с моих губ. На самом деле тревожило меня много чего, в том числе и тот факт, что я до сих пор понятия не имел, зачем впутался в эту авантюру. — Может приехать моя дочь. Которая уже навещала меня здесь.
— А что в этом плохого? Большинство мужчин только порадовались бы тому, что дочери могут наблюдать за их превращением в профессионалы. Ты будешь есть последний кусок лазаньи?
Мы его разделили. Мой темперамент художника привёл к тому, что я взял себе большую часть.
— Я буду рад её приезду. Но твоя леди-босс говорит, что Дьюма-Ки — не место для дочерей, и я склонен ей верить.
— У моей леди-босса болезнь Альцгеймера, которая всё чаще даёт о себе знать. Плохая новость: мисс Истлейк уже не может отличить локтя от задницы. Хорошая: каждый день она знакомится с новыми людьми. В том числе и со мной.
— О дочерях она говорила дважды, и оба раза в ясном уме.
— Возможно, она в этом права. А может, помешалась на этом из-за того, что здесь умерли две её сёстры, когда ей было четыре годика.
— Илзе заблевала борт моего автомобиля. Когда мы вернулись, ей было так плохо, что она едва могла идти.
— Она могла что-то съесть или перегреться на солнце. Послушай… ты не хочешь рисковать, и я тебя понимаю. И вот что тебе нужно сделать. Посели обеих дочерей в хорошем отеле с круглосуточным обслуживанием номеров, где консьерж всегда готов выполнить любую прихоть жильца. Я рекомендую «Ритц-Карлтон».
— Обеих? Мелинда не сможет…
Уайрман отправил в рот последний кусочек лазаньи.
— Ты не способен взглянуть на ситуацию объективно, мучачо, но Уайрман, этот благодарный негодяй…
— Тебе пока не за что меня благодарить.
— …направит тебя на путь истинный. Не могу допустить, чтобы ненужные тревоги украли у тебя счастье. И, Боже милосердный, ты должен быть счастлив. Знаешь, сколько людей на западном побережье Флориды пошли бы на всё ради выставки на Пальм-авеню?
— Уайрман, ты только что сказал Боже милосердный?
— Не меняй тему.
— Выставку мне ещё не предложили.
— Предложат. Они привезут сюда типовой контракт не для того, чтобы в игрушки играть. Так что слушай меня. Ты слушаешь?
— Конечно.
— Как только будет объявлена дата выставки — а она будет объявлена, — тебе придётся заняться тем, чего ждут от любого вновь засветившегося художника: своей раскруткой. Интервью, начиная с Мэри Айр и заканчивая всеми газетами и «Шестым каналом». Если они захотят обыграть твою ампутированную руку, это только пойдёт на пользу. — Он вновь очертил руками рамку и проговорил: — Эдгар Фримантл врывается на художественную сцену Солнечного берега, как Феникс, восставший из дымящегося пепла трагедии!
— Покури вот это, амиго. — Я ухватил себя за промежность. Но не смог сдержать улыбку.
На вульгарность Уайрман внимания не обратил. Его понесло.
— Твоя ампутированная brazo станет поистине золотой.
— Уайрман, ты — циничный ублюдок.
Похоже, последнее он воспринял как комплимент. Кивнул и величественным взмахом руки отмёл в сторону.
— Я стану твоим адвокатом. Ты отбираешь картины для выставки — Наннуцци консультирует. Наннуцци расставляет картины на выставке — ты консультируешь. Логично?
— Пожалуй. Если до этого дойдёт.
— Будь уверен, дойдёт. И, Эдгар… последнее, но не по значению… тебе придётся обзвонить всех, кто тебе дорог, и пригласить на выставку.
— Но…
— Да, — он наставил на меня указательный палец, — всех. Твоего мозгоправа, твою бывшую, обеих дочерей, этого Тома Райли, женщину, которая занималась с тобой…
— Кэти Грин. — Я даже смутился. — Уайрман, Том не приедет. Ни за что. Пэм тоже. И Лин во Франции. У неё стрептококковая инфекция.
Уайрман будто и не слышал.
— Ты упоминал адвоката…
— Уильям Боузман-третий. Боузи.
— Пригласи его. И, разумеется, маму и папу. Сестёр и братьев.
— Мои родители умерли, и я был единственным ребёнком. Боузи… — Я кивнул. — Боузи приедет. Но только не зови его так, Уайрман. Во всяком случае, в лицо.
— Назвать другого адвоката Боузи? Ты думаешь, я кретин? — Он задумался. — Я выстрелил себе в голову и не смог отправиться на тот свет, так что на этот вопрос лучше не отвечай.
Я слушал вполуха, занятый своими мыслями. Впервые я понял, что могу устроить светский приём в моей другой жизни… и люди, возможно, придут. Идея завораживала и пугала одновременно.
— Они все могут приехать, знаешь ли, — продолжил Уайрман. — Твоя бывшая, твоя укатившая на край света дочь, твой суицидальный бухгалтер. Подумай об этом… толпа мичиганцев.
— Они из Миннесоты.
Он пожал плечами, всплеснул руками, показывая, что для него всё одно — Мичиган или Миннесота. Для парня из Небраски выглядело слишком уж заносчиво.
— Я могу арендовать самолёт, — сказал я. — «Гольфстрим». Снять целый этаж в «Ритц-Карлтоне». Устроить банкет. Почему бы и нет?
— Совершенно верно. — Он хмыкнул. — Исполни роль голодающего художника.
— Да, — согласился я. — Повешу табличку за окном: «ГОТОВ РАБОТАТЬ ЗА ТРЮФЕЛИ».
И мы оба расхохотались.
ix
Поставив тарелки и стаканы в посудомоечную машину, я вновь повёл его наверх, но лишь для того, чтобы сделать с десяток цифровых фотографий — больших незатейливых крупных планов. За всю жизнь мне удались только несколько хороших снимков, и всё — случайно. Я ненавижу фотоаппараты, а они, похоже, отвечают взаимностью. Покончив с фотосессией, я сказал Уайрману, что он может идти домой и сменить Энн-Мэри. Уже стемнело, и я предложил отвезти его на «малибу».
— Лучше пройдусь. Свежий воздух пойдёт мне на пользу. — Он указал на картину. — Можно взглянуть?
— Знаешь, я бы не хотел, — ответил я.
Я думал, что Уайрман будет протестовать, но он лишь кивнул и спустился вниз, чуть ли не вприпрыжку. Походка у него стала пружинистой, и я точно знал, что моё воображение тут ни при чём.
Он подождал меня у двери и сказал:
— Позвони утром Наннуцци. Под лежачий камень вода не течёт.
— Хорошо. А ты позвони мне, если появятся какие-то изменения в твоем… — запачканной краской рукой я указал на его левый глаз.
Уайрман улыбнулся.
— Ты узнаешь первым. А пока мне достаточно головы, которая не болит. — Улыбка поблёкла. — Ты уверен, что боль не вернётся?
— Я ни в чём не уверен.
— Да. Да, это свойственно людям, верно? Но спасибо за старания. — И прежде чем я сообразил, что происходит, он поднял мою руку и поцеловал тыльную сторону ладони. Поцеловал мягко, несмотря на щетину над верхней губой. Потом сказал: «Adios», — и вышел в темноту, оставив за собой лишь дыхание Залива и шёпот ракушек под домом. Но тут же на них наложился новый звук: зазвонил телефон.
x
Звонила Илзе — поболтать. Да, с учёбой у неё полный порядок, да, чувствует она себя хорошо (если на то пошло, даже отлично), да, матери она звонит раз в неделю, а с Мелиндой поддерживает связь по электронной почте. По мнению Илзе, диагноз «стрептококковая инфекция» Лин поставила себе сама, а потому не следовало принимать его всерьёз. Я сказал, что потрясён её великодушием, и она рассмеялась.
Я сообщил ей, что мои картины, возможно, выставят в одной из галерей Сарасоты, и от радости она так громко завопила, что мне пришлось отдёрнуть трубку от уха.
— Папуля, это же прекрасно! Когда? Можно мне приехать?
— Конечно, если захочешь, — ответил я. — Вообще-то я собираюсь пригласить всех. — Этого решения я не принял, пока не услышал, как говорю о нём Илзе. — Мы рассчитываем на середину апреля.
— Чёрт! Как раз в это время я собираюсь пересечься с «Колибри». — Она помолчала. — Знаешь, я могу попасть и к тебе, и к ним. Устрою собственное турне.
— Ты думаешь, получится?
— Да, конечно. Назови число, и я приеду.
Слёзы принялись покалывать веки изнутри. Я не знаю, каково это, иметь сыновей, но уверен — от дочерей положительных эмоций больше (не говоря уж о том, что ими можно просто полюбоваться).
— Я тебе очень признателен, цыплёнок. Как думаешь… твоя сестра сможет приехать?
— Знаешь, что? Я думаю, она приедет. Не упустит возможности посмотреть, чем ты так заинтересовал знающих людей. О тебе напишут восторженные рецензии?
— Мой друг Уайрман считает, что да. Однорукий художник и всё такое.
— Просто у тебя хорошо получается, папуля!
Я её поблагодарил, а потом перешёл к Карсону Джонсу. Спросил, знает ли она, как у него дела.
— Всё отлично, — ответила она.
— Правда?
— Конечно… а что?
— Ну, не знаю. Просто показалось, что я уловил маленькое облачко в твоём голосе.
Она невесело рассмеялась.
— Ты слишком хорошо меня знаешь. Дело в том, что теперь везде, где они выступают, церкви набиты битком — слава бежит впереди. Турне намечали закончить пятнадцатого мая, потому что у четверых певцов другие обязательства, но их агент нашёл трёх новых. И Бриджит Андрейссон, которая стала настоящей звездой, договорилась о том, что начнёт подменять пастора в одной из церквей Аризоны позже, чем намечалось. И это хорошо. — Когда она произносила последнюю фразу, из голоса ушли всё эмоции. Илзе заговорила, как совершенно незнакомая мне взрослая женщина. — Поэтому, вместо того чтобы закончиться в середине мая, турне продолжится до конца июня. Они будут выступать на Среднем Западе, а заключительный концерт дадут в Коровьем дворце[113] в Сан-Франциско. Как большие, а? — Это была моя фраза, которую я произносил, когда Илли и Лин ещё девочками устраивали в гараже «балетные супершоу», но я не мог вспомнить, чтобы в ней звучала такая грусть в сочетании с сарказмом.
— Тебя тревожат отношения твоего парня и этой Бриджит?
— Нет! — без запинки ответила Илзе. — Он говорит, что у неё отличный голос, и ему повезло с партнёршей, они теперь поют вместе уже не одну, а две песни, но она — пустышка и воображала. И он не был бы против, если б она клала в рот мятную пастилку перед тем, как, ты понимаешь, делить с ним микрофон.
Я ждал.
— Ладно, — наконец выдавила из себя Илзе.
— Ладно что?
— Ладно, я тревожусь. — Пауза. — Немножко. Потому что он с ней в автобусе каждый день и на сцене каждый вечер. А я здесь… — Ещё одна, более долгая пауза. — И по телефону голос у него теперь не такой. Почти такой же… но не совсем.
— Может, ты всё придумываешь?
— Да. Возможно. В любом случае, если что-то происходит — на самом деле я уверена, что ничего, что это напрасные страхи, — но если что-то всё-таки есть, пусть это будет сейчас, а не потом… понимаешь, не после того, как мы…
— Да, — отозвался я. Говорила она так по-взрослому, что у меня защемило сердце. Я вспомнил, как нашёл их фотографию (они стояли у дороги, обнимая друг друга) и прикоснулся к ней ампутированной правой рукой. Потом поспешил в «Розовую малышку» с Ребой, прижатой культёй к правому боку. Как же давно это было. «Я люблю тебя, Тыквочка! Смайлик», — прочитал я тогда на обороте, но мой рисунок, сделанный в тот день цветными карандашами «Винус» (которые тоже остались в далёком прошлом), каким-то образом насмехался над идеей вечной любви: маленькая девочка в теннисном платье, стоящая лицом к огромному Заливу. Теннисные мячи вокруг её ног. Другие мячи в набегающих волнах.
Девочкой была Реба, но также Илзе и… кто ещё? Элизабет Истлейк?
Эта идея пришла из ниоткуда, но я подумал, что не ошибаюсь.
«Вода теперь бежит быстрее, — сказала Элизабет. — Скоро появятся пороги. Вы это чувствуете?» Я это чувствовал.
— Папуля, ты меня слышишь?
— Да, — повториля. — Милая, живи в мире с собой, хорошо? Не накручивай себя попусту. Мой здешний друг говорит, что в конце концов мы всегда избавляемся от наших тревог. Я склонен в это верить.
— Тебе всегда удаётся поднять мне настроение, — услышал я. — Вот потому я и звоню. Я люблю тебя, папуля.
— Я тоже тебя люблю.
— И сколько раз?
Как давно она задавала этот вопрос? Двенадцать лет тому назад? Пятнадцать? Значения это не имело. Ответ я помнил.
— Миллион и один под подушкой.
Потом я попрощался, положил трубку и подумал, что убью Карсона Джонса, если он причинит боль моей дочке. Мысль эта заставила меня улыбнуться. Сколько отцов думали о том же и давали такое обещание? Но из всех этих отцов, возможно, только я мог убить безответственного, обижающего дочь ухажёра несколькими взмахами кисти.
xi
Дарио Наннуцци и его партнёр Джимми Йошида приехали на следующий же день. Взглянув на Йошиду, я решил, что передо мной — японо-американский Дориан Грей. Одетый в линялые прямые джинсы и ещё более линялую футболку с надписью «Роn de Replay»,[114] он выглядел лет на восемнадцать — когда вылезал из «ягуара» Наннуцци на подъездной дорожке моего дома. Пока же шёл к дому, постарел на десять лет. А когда тепло и уважительно пожимал мою руку, я заметил морщинки у глаз и уголков рта и понял, что ему под пятьдесят.
— Рад познакомиться с вами, — сказал он. — В галерее только и говорят о вашем визите. Мэри приезжала к нам трижды, чтобы спросить, когда мы подпишем с вами контракт.
— Заходите. — Я отступил на шаг. — Мой друг, который живёт на этом острове, Уайрман, уже два раза звонил, чтобы убедиться, что без него я ничего не подписал.
Наннуцци улыбнулся.
— Обманывать художников — не по нашей части, мистер Фримантл.
— Эдгар. Помните? Не хотите кофе?
— Сначала картины, — ответил Джимми Йошида. — Кофе — потом.
Я глубоко вздохнул.
— Отлично. Тогда прошу наверх.
xii
Я набросил простыню на портрет Уайрмана (по существу, только контур с мозгом, «плавающим» в верхней трети холста), а картина с Тиной Гарибальди и Кэнди Брауном попрощалась с «Розовой малышкой» и отправилась в стенной шкаф моей спальни (где составила компанию «Друзьям-любовникам» и фигуре в красном), но всё остальное я оставил. Картины выстроились вдоль двух стен и части третьей. Сорок одно полотно, включая пять вариаций «Девочки и корабля».
Когда их молчание стало невыносимым, я его нарушил:
— Спасибо, что сказали мне о ликвине. Отличная штука. Как говорят мои девочки, просто бомба.
Наннуцци, казалось, меня даже не услышал. Он продвигался в одном направлении, Йошида — в другом. Ни один не задал вопроса о закрытом простынёй полотне. Я догадался, что в их мире подобный вопрос считается дурным тоном. Под нами шептались ракушки. Где-то вдалеке завывал водяной мотоцикл. Правая рука зудела, но слабо и где-то в глубине, словно говорила, что рисовать хочет, но может и подождать. Рука знала — время придёт. До захода солнца. Я начну рисовать, сперва сверившись с фотографиями, закреплёнными на мольберте по обе стороны картины, а потом что-то изменится, ракушки заговорят громче, хромовая поверхность Залива изменит цвет на персиковый, розовый, оранжевый, наконец, на КРАСНЫЙ, и это будет хорошо, это будет хорошо, во всех смыслах это будет хорошо.
Наннуцци и Йошида вновь встретились у лестницы, ведущей на первый этаж. Обменялись несколькими фразами, подошли ко мне. Из кармана джинсов Йошида достал конверт с аккуратно напечатанными на лицевой стороне словами: «ГАЛЕРЕЯ „СКОТТО“, ТИПОВОЙ КОНТРАКТ».
— Вот. — Он протянул мне контракт. — Скажите мистеру Уайрману, что мы сделаем всё необходимое для того, чтобы представлять ваши работы.
— Правда? — спросил я. — Вы уверены? Йошида не улыбнулся.
— Да, Эдгар. Мы уверены.
— Спасибо вам, — ответил я. — Спасибо вам обоим. — Я посмотрел на Наннуцци, который как раз улыбался. — Дарио, я вам очень признателен.
Дарио обвёл взглядом картины, рассмеялся, всплеснул руками.
— Я думаю, признательность следует выражать нам.
— На меня производит впечатление их открытость, — добавил Йошида. — И их… не знаю, но… думаю… ясность. Эти образы влекут зрителя, но не затягивают в себя. И ещё меня поражает быстрота, с которой вы работает. Вы фонтанируете.
— Простите?
— Про художников, которые поздно начали, иногда говорят, что они фонтанируют, — пояснил Наннуцци. — Словно пытаются наверстать упущенное время. И однако… сорок картин за несколько месяцев… или недель, действительно…
«И вы ещё не видели ту, что прикончила насильника и убийцу ребёнка», — подумал я.
Дарио опять засмеялся, но без особого веселья.
— Только постарайтесь принять меры, чтобы этот дом не сгорел, хорошо?
— Да… не хотелось бы. Если мы договоримся, смогу я хранить часть моих работ в вашей галерее?
— Разумеется, — ответил Наннуцци.
— Отлично, — кивнул я, подумав, что хочу подписать контракт как можно быстрее, что бы ни сказал Уайрман, только для того, чтобы сплавить картины с Дьюмы… и тревожил меня не пожар. Возможно, фонтанировали многие художники, начинавшие поздно, но сорок одна картина на Дьюма-Ки… я как минимум на три десятка превзошёл допустимый предел. И я ощущал их присутствие в этом зале, как мощный электрический заряд.
Конечно же, Дарио и Джимми тоже это чувствовали. На Дьюма-Ки картины проявляли себя в полной мере. Они цепляли.
xiii
Следующим утром я присоединился к Уайрману и Элизабет за кофе на мостках у «Эль Паласио». Отправляясь в путь, я уже не принимал ничего, кроме аспирина, и мои Великие береговые прогулки превратились из испытаний в удовольствие. Особенно после того, как потеплело.
Элизабет сидела в инвалидном кресле, поднос усыпали кусочки пирожного, которое она ела на завтрак. Я решил, что Уайрману удалось влить в неё немного апельсинового сока и полчашки кофе. Элизабет смотрела на Залив, во взгляде читалось суровое осуждение, и этим утром она больше напоминала Блая,[115] капитана «Баунти», чем дочь дона мафии.
— Buenosdias, mi amigo,[116] — поздоровался Уайрман. Повернулся к Элизабет: — Это Эдгар, мисс Истлейк. Пришёл сыграть в семёрки.[117]
— Хотите поздороваться?
— Моча-говно-голова-крыса, — сказал она. Я так думаю. В любом случае обращалась она к Заливу, всё ещё тёмно-синему и по большей части спящему.
— Как я понимаю, она по-прежнему не в форме, — заметил я.
— Да. С ней такое случалось и раньше, а потом наступало просветление, но в такой маразм она ещё никогда не впадала.
— Я никак не привезу ей какие-нибудь мои картины. Чтобы она посмотрела на них.
— Сейчас в этом смысла нет. — Уайрман протянул мне чашку чёрного кофе. — Держи. Подними себе настроение.
Я отдал ему конверт с типовым контрактом. Пока Уайрман вытаскивал его, я повернулся к Элизабет:
— Вы бы хотели, чтобы я почитал вам сегодня стихи? Ответа не последовало. С окаменевшим, хмурым лицом она смотрела на Залив. Капитан Блай, который вот-вот отдаст приказ привязать кого-то к фок-мачте и отстегать кнутом. Без всякой на то причины я спросил:
— Ваш отец был ныряльщиком, Элизабет?
Она чуть повернулась, её повидавшие жизнь глаза сместились в мою сторону. Верхняя губа поднялась в собачьем оскале. На мгновение (короткое, но мне оно показалось долгим) я почувствовал, что на меня смотрит другой человек. А может, и не человек. Существо, которое как носок носило старое, рыхлое тело Элизабет Истлейк. Моя правая рука сжалась в кулак, и опять я ощутил, как несуществующие, слишком длинные ногти впились в несуществующую ладонь. Потом Элизабет вновь уставилась на Залив, одновременно ощупывая поднос, пока её пальцы не нашли кусочек пирожного, а я называл себя идиотом, которому давно пора взять под контроль разгулявшееся воображение. Какие-то странные силы здесь, безусловно, действовали, но не следовало каждую тень считать призраком.
— Был, — рассеянно ответил мне Уайрман, раскрывая контракт. — Джон Истлейк был эдаким Рику Браунингом… ты знаешь, это тот парень, что сыграл в фильме «Тварь из Чёрной лагуны» в пятидесятых.
— Уайрман, ты — кладезь бесполезной информации.
— Да, я такой. Между прочим, гарпунный пистолет её старик не в магазине купил. Мисс Истлейк говорит, что его сделали на заказ. Возможно, ему место в музее.
Но меня не интересовал гарпунный пистолет Джона Истлейка. Тогда — точно не интересовал.
— Ты читаешь контракт?
Он уронил контракт на поднос, посмотрел на меня, смутился.
— Я пытаюсь.
— А твой левый глаз?
— Без изменений. Слушай, нет повода для разочарования. Доктор сказал…
— Сделай одолжение. Прикрой левый глаз. Он прикрыл.
— И что ты видишь?
— Тебя, Эдгар. Одного hompre mue feo.[118]
— Да, да. А теперь прикрой правый. Уайрман прикрыл.
— Теперь я вижу только чёрное. Хотя… — Он помолчал.
— Может, не совсем чёрное. — Уайрман опустил руку. — Точно не скажу. В последнее время я не могу отделить действительное от желаемого. — Он сильно помотал головой, волосы заметались, потом хлопнул по лбу ладонью.
— Расслабься.
— Тебе легко говорить! — Какое-то время он молчал, потом взял из руки Элизабет кусочек пирожного, начал её кормить.
Когда кусочек благополучно исчез во рту, повернулся ко мне. — Ты присмотришь за ней, пока я кое-что принесу?
— С радостью.
Он убежал по мосткам, и я остался с Элизабет. Попытался скормить ей оставшиеся кусочки пирожного, и она ела с моей руки, неуловимо напоминая кролика, который жил у меня, когда мне было семь или восемь лет. Звали его мистер Хитченс, теперь уж и не знаю почему… память — штука забавная, не так ли? Прикосновения старушечьего беззубого рта неприятных ощущений не вызывали. Я погладил её по голове — там, где жесткие, даже грубые волосы тянулись к пучку на затылке. У меня мелькнула мысль, что Уайрман каждое утро расчёсывает эти седые волосы, а потом собирает их в пучок. Что Уайрман скорее всего одевал её этим утром, начиная с памперса — потому что в таком состоянии обходиться без него она не могла. Я задался вопросом, думал ли он об Эсмеральде, когда надевал на Элизабет памперс и закреплял липучки. Я задался вопросом, думал ли он о Джулии, когда собирал волосы в пучок.
Я взял с подноса ещё один кусочек пирожного. Она тут же открыла рот… но я замялся.
— Что лежит в красной корзине для пикника, Элизабет? Той, что на чердаке?
Она вроде бы задумалась. Попыталась вспомнить.
— Старые трубки для ныряния. — Она пожала плечами, помолчала. — Старые трубки для ныряния, которые нужны Ади. Стрелять! — И расхохоталась. Хрипло, как ведьма. Я докормил её — один за другим отправил в рот все кусочки пирожного — и больше вопросов не задавал.
xiv
Вернулся Уайрман с диктофоном. Протянул его мне.
— Не хочется просить тебя надиктовывать контракт на плёнку, но другого выхода нет. К счастью, там всего пара страниц. Мне бы хотелось получить его во второй половине дня, если это возможно.
— Возможно. И если мои картины действительно будут продаваться, ты получишь комиссию, друг мой. Пятнадцать процентов. И за юридическую помощь, и за поддержку таланта.
Он снова сел в шезлонг, смеясь и постанывая одновременно.
— Господи! Стоило мне подумать, что ниже мне уже не пасть, как я становлюсь грёбаным агентом таланта! Извините, что выражаюсь при вас, мисс Истлейк.
Она и не заметила, продолжала строго смотреть на Залив, где (далеко-далеко, на пределе видимости) танкер шёл на север к Тампе. Он тут же меня очаровал. Так уж на меня действовали суда в Заливе.
Потом я заставил себя повернуться к Уайрману.
— Всё это твоих рук дело, так что…
— Ты несёшь чушь!
— …поэтому ты должен встать со мной плечом к плечу и, как положено мужчине, взять свою долю.
— Я согласен на десять процентов, и, возможно, это очень много. Соглашайся, мучачо, а не то мы начнём обсуждать восемь.
— Хорошо. Пусть будет десять. — Я протянул руку, и мы закрепили договорённость рукопожатием над усыпанным крошками подносом Элизабет. Диктофон я убрал в карман.
— И дай мне знать, если почувствуешь изменения в своём… — Я указал на его красный глаз. Уже не такой красный, как прежде.
— Разумеется. — Он поднял контракт. В крошках от пирожного Элизабет. Стряхнул их, отдал контракт мне, наклонился вперёд, зажав руки между колен, всмотрелся в меня поверх необъятной груди Элизабет.
— Если мне сделают рентген, что покажет снимок? Что пуля уменьшилась? Что она исчезла?
— Не знаю.
— Ты всё ещё работаешь над моим портретом?
— Да.
— Не останавливайся, мучачо. Пожалуйста, не останавливайся.
— Я и не собираюсь. Но не слишком уж надейся, хорошо?
— Постараюсь. — Тут его осенило, и, как ни странно, он высказал примерно те же опасения, что и Дарио: — Как, по-твоему, что случится, если молния ударит в «Розовую громаду», и вилла сгорит вместе с моим портретом? Как думаешь, что тогда будет со мной?
Я покачал головой. Не хотел об этом думать. У меня возникло желание спросить Уайрмана, можно ли мне подняться на чердак «Эль Паласио» и поискать одну корзину для пикника (она была КРАСНОЙ), но я решил этого не делать. В том, что она там, я не сомневался. Но не было уверенности, хочу ли я знать, что в ней находится. На Дьюма-Ки творилось что-то странное, и, похоже, я мог утверждать, что доброго и хорошего в этих странностях было мало. Мне не хотелось с ними связываться. Если их не ворошить, думал я, может, и они не почтут меня своим вниманием. Ради мира и покоя на острове я намеревался отправить большую часть написанных картин на материк. Намеревался их продать — если бы нашлись люди, которые захотели купить мои картины. Окончательное расставание с ними не вызвало бы у меня никаких эмоций. Когда я работал над ними, их соединяла со мной невидимая пуповина, но после последнего мазка они значили для меня не больше мозольных полукружий, которые я иногда счищал пемзой с больших пальцев ног, чтобы ботинки не начинали жать в конце жаркого августовского дня на какой-нибудь стройплощадке.
Я предполагал оставить только цикл «Девочка и корабль», но не потому, что испытыват к этим полотнам особую любовь. Просто я еше не закончил этот цикл, вот картины и оставались моей живой плотью. Я мог бы показать их на выставке и продать позже, но пока собирался держать там, где они сейчас и находились — в «Розовой малышке».
xv
Когда я вернулся на виллу, никаких кораблей на горизонте уже не было, да и стремление рисовать на какое-то время пропало. Вот я и воспользовался диктофоном Уайрмана — «перенёс» типовой контракт на магнитную ленту. Адвокатом я не был, но за прошлую жизнь прочитал и подписал немало юридических документов и мог понять, что контракт достаточно простой.
Вечером я отнёс в «Эль Паласио» и контракт, и диктофон. Уайрман готовил ужин. Элизабет сидела в Китайской гостиной. Цапля с глазами-буравчиками (она неофициально стала домашней зверушкой) стояла на дорожке, с мрачной задумчивостью смотрела в окно. Закат наполнял комнату светом, но свет этот уже не был солнечным. В Фарфоровом городе царили разруха и запустение, статуэтки людей и животных лежали на боку, здания были сдвинуты к углам бамбукового стола, особняк с колоннами — перевёрнут. Элизабет сидела в кресле, по-прежнему напоминая капитана Блая и как бы спрашивая, отважусь ли я поставить всё на прежние места.
— Если я пытаюсь навести какое-то подобие порядка, — заговорил у меня за спиной Уайрман, и от неожиданности я чуть не подпрыгнул, — она всё сметает. Несколько статуэток сбросила на пол, и они разбились.
— Статуэтки ценные?
— Некоторые — да, но речь не о том. Когда она в здравом уме, то знает каждую. Знает и любит. А если она придёт в себя и спросит, где Бо-Пип[119] или Угольщик, и мне придётся ответить, что она их разбила, то потом она будет грустить весь день.
— Если она придёт в себя.
— Да. Именно.
— Пожалуй, пойду домой, Уайрман.
— Собираешься порисовать?
— Есть такое желание. — Я повернулся к хаосу на столе. — Уайрман?
— Вот он я, vato.
— Почему в таком состоянии она всё разваливает?
— Думаю… потому, что её мутит от упорядоченного.
Я начал поворачиваться, но он положил руку мне на плечо.
— Я бы предпочёл, чтобы ты сейчас на меня не смотрел. — По голосу чувствовалось, что он едва сдерживает слёзы. — Сейчас я не в форме. Шагай к парадной двери, а потом обойди дом по двору, если хочешь возвращаться по берегу. Ты это сделаешь?
Я сделал. А когда вернулся, взялся за портрет. Всё шло хорошо. В смысле, портрет получался. Я уже видел лицо Уайрмана, которое хотело проявиться на холсте. Начало проявляться. В этом не было ничего необычного, что вполне меня устраивало. Отсутствие необычностей — всегда наилучший вариант. Я был счастлив. Хорошо это помню. Я ощущал полную умиротворённость. Ракушки шептались. Правая рука зудела, но где-то глубоко под кожей и не так, чтобы сильно. Окно, выходящее на Залив, превратилось в прямоугольник черноты. Один раз, прервав работу, я спустился вниз, чтобы съесть сандвич. Потом включил радио и нашёл «Кость»: «J. Geils» пели «Hold Your Lovin». Ничего особенного, просто великая рок-группа, подарок от богов рок-н-ролла. Я рисовал, и лицо Уайрмана проступало всё отчётливее. Он уже стал призраком. Призраком, обитающим в холсте. Но это был безобидный призрак. И если бы я отвернулся от мольберта, то не увидел бы Уайрмана, стоящего там, где стоял Том Райли, а в расположенном дальше по берегу «Еl Palacio de Asesinos» левая половина мира для Уайрмана по-прежнему оставалась чёрной — это я знал наверняка. Я рисовал. Радио играло. Музыка накладывалась на шёпот ракушек.
В какой-то момент я закончил рисовать, принял душ, лёг в постель. Мне ничего не приснилось.
И когда мыслями я возвращаюсь к пребыванию на Дьюма-Ки, эти дни в феврале и марте, когда я работал над портретом Уайрмана, кажутся мне лучшими.
xvi
Наутро Уайрман позвонил в десять часов. Я уже стоял у мольберта.
— Не отрываю?
— Ничего страшного. Перерыв мне только на пользу, — солгал я.
— Нам недоставало тебя этим утром. — Пауза. — Понимаешь, мне недоставало. Она…
— Да, да.
— Контракт — пальчики оближешь. Исправлений — по мелочи. Там сказано, что ты делишь выручку пополам с галереей, но тут я кое-что изменю. Соотношение пятьдесят на пятьдесят останется до тех пор, пока выручка не превысит четверть миллиона. Потом поменяется на шестьдесят к сорока в твою пользу.
— Уайрман, мне никогда не продать картин на четверть миллиона долларов.
— Я надеюсь, в этом они полностью с тобой солидарны, мучачо, вот почему я хочу внести пункт об изменении соотношения на семьдесят к тридцати после того, как выручка перевалит за полмиллиона.
— Добавь ещё минет в исполнении мисс Флориды, — фыркнул я. — Теперь не хватает только этого пункта.
— Добавлю. Ещё один момент — эксклюзивный период на сто восемьдесят дней. А должно быть девяносто. Не вижу тут никаких проблем, но, думаю, это интересно. Они боятся, что какая-нибудь большая нью-йоркская галерея пронюхает о тебе и переманит.
— Я должен знать о контракте что-то ещё?
— Нет, и я чувствую, что тебе не терпится вернуться к работе. Я свяжусь с мистером Йошидой насчёт этих поправок.
— С глазом есть перемены?
— Нет, амиго. Очень хотел бы сказать, что есть. Но ты продолжай рисовать.
Я уже отнял трубку от уха, когда услышал:
— Ты смотрел утренний выпуск новостей?
— Нет, даже не включал телевизор. А что?
— Коронёр округа говорит, что Кэнди Браун умер от острой сердечной недостаточности. Я подумал, что тебе это будет интересно.
xvii
Я рисовал. Получалось медленно, но процесс шёл. Уайрман обретал реальные очертания вокруг прямоугольника, где его мозг плавал в Заливе. Уайрман получался моложе, чем на фотографиях, которые крепились к мольберту по бокам от холста, но значения это не имело. Я сверялся с фотографиями всё реже и реже, а на третий день просто их убрал. Мне они больше не требовались. И теперь я рисовал, как, наверное, рисуют большинство художников: словно это размеренная работа, а не вызванные каким-то наркотиком приступы безумия, которые вдруг приходят и так же внезапно прекращаются. Рисовал я под радио, теперь всегда настроенное на волну «Кости».
На четвёртый день Уайрман принёс мне откорректированный контракт и сказал, что я могу его подписать. Добавил, что Наннуцци хотел бы сфотографировать мои картины и сделать слайды для лекции в библиотеке Селби в Сарасоте, назначенной на середину марта — за месяц до открытия моей выставки. На лекцию предполагалось пригласить шестьдесят или семьдесят ценителей живописи из Сарасоты и Тампы. Я ответил согласием и подписал контракт.
Дарио приехал во второй половине дня. Я с нетерпением ждал окончания фотосессии, чтобы скорее вернуться к работе. Скуки ради я поинтересовался, кто выступит с лекцией в библиотеке Селби. Дарио, изогнув бровь, посмотрел на меня так, словно я изволил пошутить.
— Тот единственный в мире человек, который знаком с вашей работой, — ответил он. — Вы.
Я вытаращился на него.
— Я не могу выступать с лекцией! Я ничего не понимаю в живописи!
Дарио обвёл рукой картины, которые на следующей неделе Джек и двое сотрудников галереи собирались упаковать в ящики и увезти в Сарасоту, с тем, чтобы, по моему разумению, они простояли на складе галереи до открытия выставки.
— Вот эти картины говорят о другом!
— Дарио, эти люди — знатоки! Они изучали живопись! Господи, готов спорить, у многих из них дипломы по искусствоведению! Вы хотите, чтобы я стоял перед ними и нёс околесицу?
— Именно так и поступал Джексон Поллок, когда рассказывал о своей работе. Зачастую пьяный. И это сделало его богатым. — Дарио подошёл ко мне, взял за культю. На меня это произвело впечатление. Очень редкие люди решались прикоснуться к культе, словно где-то в глубине души боялись, что ампутация заразна. — Послушайте, друг мой, они — люди влиятельные. И не только потому, что у них есть деньги. Их интересуют новые художники, и каждый знает ещё трёх человек с такими же интересами. После лекции… вашей лекции… начнутся разговоры — те самые разговоры, благодаря которым вроде бы рядовое событие попадает в разряд сенсационных. — Он замолчал, с минуту крутил в руке ремешок фотоаппарата и улыбался, потом продолжил: — Вам нужно будет рассказать только о том, как вы начали и как выросли в…
— Дарио, я не знаю, как я вырос!
— Так и скажите. Говорите что угодно! Господи, вы же художник!
Я закрыл тему. До грозящей бедой лекции времени оставалось ещё много, и мне не терпелось попрощаться с гостем. Я хотел включить «Кость», сдёрнуть простыню с картины на мольберте и вернуться к работе над «Смотрящим на запад Уайрманом». Хотите услышать голую правду? Картина более не предназначалась для того, чтобы реализовать какой-то магический трюк. Теперь она сама стала магическим трюком: я уже не мыслил себя без неё, а все события, которые могли произойти в обозримом будущем (интервью с Мэри Айр, лекция, выставка), расположились вроде бы не впереди, а где-то высоко надо мной. И воспринимал я их, как, наверное, рыба воспринимает идущий над Заливом дождь.
Первая неделя марта стала для меня неделей дневного света. Не закатного, а исключительно дневного, который заполнял «Розовую малышку» и, казалось, поднимал её к небу. И ещё та неделя стала для меня неделей музыки, звучащей по радио: «All man Brothers», «Molly Hatchet», «Foghat». Та неделя характеризовалась для меня словами Дж. Дж. Кейла, которыми тот предварял песню «Call Me the Breeze» : «Вот ещё один из ваших фаворитов старого рок-н-ролла; тащится, волоча ноги, по Бродвею». Та неделя стала для меня шёпотом ракушек, который я слушал, когда выключал радио и промывал кисти. На той неделе я увидел лицо призрака, принадлежащее более молодому мужчине, которому только предстояло окинуть мир взглядом с Дьюмы. Есть песня (думаю, Пола Саймона) со словами: «Я не мог бы плакать, если б не любил». Они сказаны об этом лице. Не настоящем лице, не совсем настоящем, но я превращал его в настоящее. Оно вырастало вокруг мозга, который плавал в Заливе. Мне больше не требовались фотографии, потому что это лицо я знал и так. Оно стало воспоминанием.
xviii
Четвёртого марта с утра стояла жара, но я так и не включил кондиционер. Рисовал в трусах, и пот стекал по лицу и бокам. Телефон звонил дважды. Первый раз в трубке раздался голос Уайрмана:
— Мы давно не видели тебя в наших краях, Эдгар. Придёшь на ужин?
— Боюсь, не смогу, Уайрман. Благодарю.
— Работаешь или устал от нашего дворцового общества? Или и то, и другое?
— Работаю. Почти закончил. Есть перемены по части зрения?
— Левая фара по-прежнему не светит, но я купил повязку на глаз, и с ней могу пятнадцать минут кряду читать правым. Это большой шаг вперёд, и, думаю, благодарить я должен тебя.
— Не знаю, должен или нет. Картина с Кэнди Брауном и Тиной Гарибальди — совсем другое. Как и моей жены с её… с её друзьями. На этот раз никакого чуда. Понимаешь, что я подразумеваю под чудесами?
— Да, мучачо.
— Но если что-то должно случиться, думаю, час близок. А если не случится, ты по крайней мере получишь свой портрет, увидишь, каким ты, возможно, был лет в двадцать пять.
— Ты шутишь, амиго?
— Нет.
— Не думаю, что я помню, каким был в двадцать пять.
— Как Элизабет? Улучшений нет? — Он вздохнул.
— Вроде бы вчера утром голова у неё прояснилась, и я устроил её в дальней гостиной… там есть стол поменьше, который я называю Фарфоровой деревней… и она сбросила на пол коллекцию балерин Валлендорфа.[120] Разбила все восемь. Других таких уже не найти.
— Сожалею.
— Прошлой осенью я никогда бы не подумал, что может стать так плохо, и Бог наказывает нас за то, что мы не можем себе представить.
Второй звонок раздался через пятнадцать минут, и я в раздражении бросил кисть на рабочий стол. Звонил Джимми Йошида. Но раздражение отступило под напором его радостного волнения, временами граничащего с безудержным восторгом. Он просмотрел слайды и теперь выражал уверенность в том, что они произведут «сногсшибательное впечатление».
— Это прекрасно, — ответил я. — На лекции я им так и скажу: «А теперь отрывайте задницы от пола… и можете уходить».
Он засмеялся так, словно никогда в жизни не слышал ничего более забавного, потом сказал:
— Я позвонил, чтобы спросить, есть ли среди картин такие, к которым нужно дать пометку «НДП» — не для продажи?
Снаружи загрохотало, будто большой тяжелогружёный трейлер проезжал по дощатому мосту. Я посмотрел на Залив (где не было дощатых мостов) и осознал, что с далёкого запада до меня донёсся раскат грома.
— Эдгар? Вы меня слышите?
— Да, конечно, — ответил я. — При условии, что кто-то вообще захочет что-нибудь купить, вы можете продавать всё, кроме цикла «Девочка и корабль».
— Понятно.
— Вы разочарованы?
— Я надеялся приобрести одну из картин этого цикла для галереи. Положил глаз на «Номер два» — и с учётом условий контракта хотел получить пятидесятипроцентную скидку.
«Недурно, малыш», — сказал бы мой отец.
— Этот цикл ещё не закончен. Может, когда напишу все картины…
— И сколько их ещё будет?
«Я буду рисовать, пока не смогу прочесть название этого грёбаного корабля-призрака».
Я мог бы озвучить эти слова, если бы с запада не донёсся новый раскат грома.
— Наверное, я это пойму, когда допишу последнюю. А теперь, если позволите…
— Вы работаете. Извините. Не смею мешать.
Нажав на красную кнопку трубки радиотелефона, я задался вопросом, хочется мне возвращаться к работе или нет. Но… оставалось-то совсем ничего. Если б я двинулся дальше, то, возможно, закончил бы портрет этим вечером. И мне нравилась эта идея: рисовать под надвигающуюся с Залива грозу.
Я включил радио, которое выключил, прежде чем ответить на звонок, и по ушам ударили вопли зовущего всё глубже в джунгли Эксла Роуза. Я взял кисть и сунул за ухо. Взял вторую и принялся за работу.
xix
Грозовые тучи надвигались, будто гигантские плоскодонки, чёрные снизу, лилово-синие посередине. То и дело в них сверкали молнии, и тогда они становились похожими на мозг, заполненный плохими идеями. Залив обесцветился, помертвел. Жёлтая полоса заката исчезла, едва начав переходить в оранжевую. «Розовую малышку» заполнил сумрак. При каждой вспышке молнии радиоприёмник теперь трещал статическими помехами. Я терпел достаточно долго, прежде чем выключил радио, но свет зажигать не стал.
Я не могу точно вспомнить, когда работу над картиной продолжил уже не я… и до сего дня у меня нет уверенности в том, что я не перестал существовать как личность; может, si, может, нет. Знаю лишь одно: в какой-то момент я посмотрел вниз и, спасибо последним остаткам дневного света и вспышкам молний, увидел правую руку. Загорелую культю и мертвенно-белую остальную часть, с дряблыми, обвисшими мышцами. Ни шрама, ни шва, только резкая линия, очерчивающая загорелую кожу, а под ней — жуткий зуд. Потом молния сверкнула вновь, и рука исчезла, собственно, её и не существовало (во всяком случае, на Дьюма-Ки), но зуд остался — такой сильный, что хотелось всё крушить.
Я повернулся к картине, и тут же зуд струёй, словно вода из брандспойта, ударил в том направлении. Я впал в исступление. Гроза обрушилась на Дьюму-Ки, темнота сгустилась, а я думал о цирковом номере, в котором мужчина с повязкой на глазах кидает ножи в симпатичную девушку, «распятую» на вращающейся круглой деревянной плите, и, наверное, я рассмеялся, потому что рисовал вслепую, или почти вслепую. Время от времени вспыхивала молния, и из темноты на меня выпрыгивал Уайрман, двадцатипятилетний Уайрман, Уайрман до Джулии, до Эсмеральды, до лотереи.
Я выигрываю, ты выигрываешь.
Ярчайшая вспышка молнии залила окно лиловато-белым светом, ревущий порыв ветра, который гнал с Залива наэлектрилизованные облака, с невероятной силой шваркнул дождём по стеклу, и я подумал (той частью разума, что ещё сохранила способность думать), что оно должно разлететься вдребезги. Пороховой склад взорвался прямо над головой. А под ногами шёпот ракушек превратился в оживлённый разговор мертвяков. Костяными голосами они делились своими секретами. Как я мог не слышать их раньше? Мертвяки, да! Корабль прибывал сюда. Корабль мёртвых со сгнившими парусами. Сгрузил здесь неумершие трупы. Они находились под домом, и гроза их оживила. Я мог видеть, как они прорывают дыры в ракушечном ковре, вылезают наружу, с желеобразными телами, зелёными волосами и немигающими глазами, переползают друг через друга в темноте и говорят, говорят, говорят. Да! Им многое нужно обсудить, ведь кто знает, когда разразится следующая гроза и оживит их?
Я всё ещё рисовал. В ужасе и темноте. Моя рука так быстро перемещалась вверх-вниз и из стороны в сторону, что казалось, будто я дирижирую грозой. Я не мог остановиться. Но наступило мгновение, и я закончил «Смотрящего на запад Уайрмана». Правая рука сообщила мне об этом. Я быстро начертал в нижнем левом углу свои инициалы ЭФ и обеими руками переломил кисть надвое. Обломки бросил на пол. Отшатнулся от мольберта, крича, уж не знаю кому, что надо остановиться. И всё остановилось, само собой; на картину уже лёг последний мазок, и всё, конечно же, остановилось.
Я подошёл к лестнице, посмотрел вниз, и внизу стояли две маленькие фигурки, с которых капала вода. Я подумал: «Яблоко, апельсин». Я подумал: «Я выигрываю, ты выигрываешь». Потом вспыхнула молния, и я увидел девочек лет шести — несомненно, близняшек, несомненно, утонувших сестёр Элизабет. Разорванные платья облепляли тела. Волосы облепляли щёки. Белёсые лица ужасали.
Я знал, откуда они появились. Они выползли из-под ракушек.
Взявшись за руки, они начали подниматься по лестнице. Гром прогремел в миле над моей головой. Я попытался закричать. Не смог. Я подумал: «Я их не вижу». Я подумал: «Вижу».
— Я могу это сделать, — сказала одна из девочек. Голосом ракушек.
— Оно было красным, — откликнулась вторая. Голосом ракушек.
Они преодолели половину лестницы. Головы их более всего напоминали черепа, облепленные с боков волосами.
— Сядь и умри, — хором сказали они, словно скандировали считалку… но голосом ракушек. — Сядь и сгори.
И потянулись ко мне жуткими пальцами цвета рыбьего брюха.
Я лишился чувств.
xx
Звонил телефон. Эту зиму следовало назвать телефонной.
Я открыл глаза, попытался рукой нащупать лампу на прикроватном столике. Мне очень хотелось как можно скорее включить свет: только что я увидел самый кошмарный сон в моей жизни. Вместо того чтобы найти лампу, пальцы наткнулись на стену. И в тот же момент я понял, что голова моя под каким-то странным и неудобным углом приткнулась к той же самой стене. Прогремел гром (слабо, приглушённо — уходящий гром), и этого хватило, чтобы вспомнить всё. С пугающей ясностью. Я не лежал в кровати. Я был в «Розовой малышке». Я потерял сознание, потому что…
Я распахнул глаза. Мой зад находился на лестничной площадке, а ноги вытянулись вдоль лестницы. Я вспомнил двух утонувших девочек (нет, вспомнил не только их, вспомнил всё, целиком и полностью) и вскочил на ноги, напрочь забыв о больном бедре. Я сосредоточился на поиске трёх выключателей у входа в «Розовую малышку», но даже когда мои пальцы нащупали их, я подумал: «Свет не зажжётся. Электричество вырубилось из-за грозы».
Однако лампы вспыхнули, изгнав темноту из студии и с лестницы. Мне стало дурно, когда я заметил у подножия лестницы воду и песок, но света хватило, чтобы разглядеть распахнутую ветром дверь.
Конечно же, её распахнуло ветром.
Телефон в гостиной перестал трезвонить, и включился автоответчик. Мой записанный на плёнку голос предложил оставить сообщение после звукового сигнала. Звонил Уайрман.
— Эдгар, где ты? — Я ещё плохо соображал и не мог сказать, что слышится в его голосе — радость, страх или ужас. — Перезвони мне, ты должен немедленно мне перезвонить! — Щелчок подвёл черту под сообщением.
Я спустился вниз, очень осторожно, задерживаясь на каждой ступеньке, как восьмидесятилетний старик, и прежде всего озаботился светом: включил его в гостиной, на кухне, в обеих спальнях, во «флоридской комнате». Включил даже в ванных. Для этого мне пришлось сунуться в темноту. Я зажимал волю в кулак, готовясь к тому, что меня коснётся что-то холодное, мокрое, одетое в водоросли. Не коснулось. Когда уже везде горел свет, я сумел расслабиться и вдруг понял, что опять голоден. Умираю от голода. Такое случилось со мной впервые за время работы над портретом Уайрмана… но, разумеется, последняя сессия не шла ни в какое сравнение с предыдущими.
Я наклонился, чтобы посмотреть на то, что нанесло ветром через открытую дверь. Вода и песок. И вода уже собиралась в капельки на восковой мастике, которую моя домоправительница использовала, чтобы сохранить блеск кипарисового паркета.
Ковровая дорожка на нижних ступенях лестницы была влажной, но только влажностью всё и ограничивалось.
Даже себе я бы не признался, что искал следы.
Я прошёл на кухню, сделал сандвич с курицей и принялся за него прямо у разделочного столика. Достал из холодильника бутылку пива, глотнул, чтобы быстрее доставить сандвич в желудок. Покончив с сандвичем, съел плавающие в майонезе остатки вчерашнего салата. Только потом я вернулся в гостиную, чтобы позвонить Уайрману. Он снял трубку после первого гудка. Я уже собрался сказать, что выходил из дома, чтобы посмотреть, не нанесла ли гроза какой урон дому, но причина моего отсутствия, похоже, Уайрмана совершенно не интересовала. Он плакал и смеялся.
— Я вижу! Так же хорошо, как и прежде! Левый глаз чистый, как стекло. Не могу в это поверить, но…
— Притормози, Уайрман. Я едва тебя понимаю. Он не притормозил. Наверное, не мог.
— В разгар грозы мой плохой глаз пронзила боль… такая сильная, что ты не поверишь… словно раскалённая проволока… Я подумал, что в меня ударила молния, и да поможет мне Бог… Я сорвал повязку… и глаз стал зрячим! Понимаешь, что я тебе говорю? Я вижу!
— Да, — ответил я. — Понимаю. Это прекрасно.
— Это ты? Твоя работа, так?
— Возможно, — ответил я. — Вероятно. Твой портрет закончен. Я привезу его завтра. — Я замялся. — Я бы позаботился о нём. Думаю, не очень важно, если с ним что-то произойдёт после завершения работы, но точно так же я думал, что Керри победит Буша.
Уайрман расхохотался.
— Ox, verdad, слышал я эту историю. Как ты там? Прежде чем я успел ответить, в голову пришла новая мысль.
— А как Элизабет? Гроза подействовала на неё?
— Не то слово. Грозы всегда её пугают, но эта… Элизабет билась в истерике. Кричала, звала сестёр. Тесси и Ло-Ло — тех, что утонули в тысяча девятьсот двадцатых. На какое-то время я словно перенёсся туда… но теперь всё закончилось. Как ты? Тебе досталось?
Я смотрел на песок, разбросанный по полу между входной дверью и лестницей на второй этаж. Никаких следов. Если я и думал, что вижу следы, винить следовало лишь моё грёбаное разыгравшееся воображение.
— Не без этого. Но теперь всё закончилось.
Я надеялся, что так оно и будет.
xxi
Мы поговорили ещё минут пять… точнее, говорил Уайрман. Если на то пошло, тараторил. Напоследок сказал, что боится ложиться спать. Боится проснуться ночью и обнаружить, что левый глаз снова ослеп. Я ответил, что тревожиться из-за этого, как мне кажется, не нужно, пожелал спокойной ночи и положил трубку. Сам я тревожился о другом: вдруг проснусь ночью и обнаружу, что Тесси и Лаура (Ло-Ло, как называла её Элизабет) сидят по обе стороны кровати.
Одна из них, возможно, с Ребой на мокрых коленях.
Я достал из холодильника ещё одну бутылку пива и поднялся в «Розовую малышку». К мольберту я подходил, наклонив голову, глядя себе под ноги, потом резко вскинул глаза, будто хотел застать портрет врасплох. Какая-та моя часть (рациональная часть) ожидала увидеть загубленную картину, напрочь забрызганную краской. Уайрмана, местами скрытого от глаз разноцветными наростами и кляксами, которыми я заляпал портрет во время грозы, когда «Розовую малышку» освещали лишь вспышки молний. Но оставшаяся моя часть рассуждала иначе. Оставшаяся моя часть знала, что я рисовал при другом свете (как у циркачей, кидающих ножи с завязанными глазами, руки управляются другим чувством). Эта часть знала, что «Смотрящий на запад Уайрман» предстанет предо мной во всей красе. И она не ошиблась.
В каком-то смысле это была лучшая картина из написанных мной на Дьюме, прежде всего потому, что она была самой правильной (помните, практически до самого конца я работал над ней при дневном свете). И писал её человек в здравом уме… Призрак, который обитал в моём холсте, превратился в симпатичного мужчину, молодого, спокойного и ранимого. С прекрасными чёрными, без признаков седины, волосами, лёгкой улыбкой, которая пряталась в уголках рта и зелёных глазах. Густые ровные брови. Над ними — высокий лоб, открытое окно, через которое этот человек направлял мысли к Мексиканскому заливу. И никакой пули в выставленном напоказ мозге не было. Я с той же лёгкостью мог бы убрать аневризму или злокачественную опухоль. За финишный рывок мне пришлось заплатить высокую цену, но потратился я не зря.
От грозы остались редкие погромыхивания где-то над Флоридой. Я подумал, что могу поспать, могу, если оставлю включённой лампу на прикроватном столике. Реба никому бы не сказала. Я мог бы поспать, положив куклу между культёй и боком. Такое уже случалось. И к Уайрману полностью вернулось зрение. Хотя в данный момент главным было не это. Главным было другое: я наконец-то создал что-то великое.
И принадлежало это великое мне.
Я полагал, что с такой мыслью сумею заснуть.