К книге

Три мушкетера · Том II

Том II

Три мушкетера · Александр Дюма · глава 4 из 4 · 106 987 слов

I. Возвращение.

Д’Артаньян был поражен страшной тайной, доверенной ему Атосом. Многое в этом рассказе, однако, оставалось еще для него непонятным. Прежде всего — это рассказывал совершенно пьяный человек другому полупьяному, и между тем д’Артаньян, несмотря на то, что голова его была отуманена двумя или тремя бутылками бургонского, проснувшись на следующий день, живо помнил всякое слово, сказанное Атосом: так это запечатлелось у него в мозгу. Это пробуждало в нем еще более сильное желание добиться истины, и он пошел к своему другу с твердым намерением возобновить вчерашний разговор; но он нашел Атоса совсем другим человеком, т. е. самым осторожным и скрытным.

Впрочем, мушкетер предупредил его желание.

— Вчера я был очень пьянь, любезный д’Артаньян, сказал он, пожимая руку: — я почувствовал это сегодня: у меня нехорош язык, и пульс лихорадочный. Держу пари, что я наговорил кучу нелепостей.

Говоря это, он так пристально глядел на своего друга, что последний пришел в замешательство.

— Совсем нет, отвечал д’Артаньян: — сколько мне помнится, вы говорили только о самых обыкновенных вещах.

— Не может быть! Мне казалось, что я рассказал нам одну из самых плачевных историй.

И он продолжал смотреть на молодого человека, точно желая прочесть у него в глубине сердца.

— Право же, нет; верно, я был еще пьянее вас, потому что ничего не помню.

Атос не удовольствовался этим ответом.

— Вы, вероятно, заметили, мой друг, что опьянение действует на людей различно: у одних является веселое настроение, у других — грустное; на меня в пьяном виде нападает тоска, так что, когда я напиваюсь, у меня является мания рассказывать самые мрачные истории, какие только втемяшила в мою голову глупая кормилица. Это мой недостаток; недостаток важный, я в этом сознаюсь, но все-таки я хороший гуляка!

Атос говорил это таким спокойным, естественным тоном, что д’Артаньян начал колебаться.

— Действительно, возразил молодой человек, стараясь уловить во всем этом истину: — теперь я припоминаю, точно во сне, что мы говорили о повешенных.

— Вот видите, сказал Атос, побледнев, но все-таки стараясь улыбаться: — я был в этом уверен: повешенные — это мой кошмар!

— Да, да, продолжал д’Артаньян: — теперь я вспомнил… Да, речь шла… постойте… речь шла о женщине…

— Видите, ответил Атос, делаясь от бледности почти прозрачным: — это моя главная история об одной белокурой женщине, и когда я о ней рассказываю, это значит, что я мертвецки пьян.

— Да, именно так, вы рассказывали историю белокурой женщины, высокой, красивой, с голубыми глазами

— Да, и повешенной.

— Своим мужем, бывшим важным сеньором, одним из ваших знакомых, продолжал д’Артаньян, смотря пристально на Атоса.

— Так и есть! Видите, как легко повредить репутаци человека, когда не помнят, что говорят, сказал Атос, пожимая плечами, как будто сожалея самого себя. — Решительно я не стану больше пить, д’Артаньян, это дурная привычка.

Д’Артаньян промолчал.

Атос вдруг переменил разговор.

— Кстати, сказал он: — благодарю вас за лошадь.

— Нравится она вам? спросил д’Артаньян.

— Да, но это невыносливая лошадь.

— Вы ошибаетесь: я сделал на ней по меньшей мере десять миль в полтора часа, и она, по-видимому, нисколько не устала, точно объехала вокруг площади Св. Сюльпиция.

— Если так, вы заставляете меня пожалеть о ней.

— Пожалеть?!

— Да, потому что я с ней расстался.

— Как так?

— Вот как было дело: сегодня утром я проснулся в шесть часов. Вы еще спали, как убитый, и я не знал, что делать. Я был в самом дурацком состоянии духа от вчерашнего кутежа. Я сошел в большую залу и увидел, что один из англичан торгует у барышника лошадь, так как его собственная вчера пала. Я подошел к нему и, видя, что он предлагает сто пистолей за рыжевато-бурую лошадь, я сказал ему, что у меня тоже есть продажная лошадь.

«— И отличная даже, сказал он: — я ее видел вчера когда слуга вашего друга держал ее в поводу.

«— Стоит ли она по-вашему сто пистолей?

«— Да, а вы разве отдадите ее за эту цену?

«Нет, но я проиграю ее вам.

«— Вы мне ее проиграете?

«— Да.

«— В какую игру?

«— В кости.

«Сказано — сделано, и я проиграл лошадь, но все-таки я отыграл чапрак».

Д’Артаньян слегка нахмурился.

— Это вам неприятно? спросил Атос.

— Да, я вам в этом признаюсь, сказал д’Артаньян: — по этой лошади нас должны были узнать во время сражения — это был залог, воспоминание; вы худо сделали, Атос.

— Эх, мой друг, поставьте себя на мое место, возразил мушкетер: — мне было страшно скучно, да, сказать по-чести, я не люблю английских лошадей. Ну, а если речь идет о том; чтобы быть кем-нибудь узнанным, то для этого довольно и седла: оно довольно заметно. Относительно же лошади мы найдем какое-нибудь извинение, чтобы объяснить ее исчезновение. Черт возьми, лошадь, ведь, может и околеть; допустим, что моя околела от сапа или чесотки.

Морщины на лице д’Артаньяна не сгладились.

— Мне очень неприятно, продолжал Атос: — что вы, по-видимому, очень дорожили этой лошадью, тем более, что я еще не все вам рассказал.

— Что же вы еще сделали?

— Когда я проиграл свою лошадь, — девять против десяти, — у меня явилось желание проиграть и вашу.

— Вы и остались, надеюсь, только при одном желании?

— Напротив, я тотчас же привел свое намерение в исполнение.

— Вот так славно! вскричал встревоженный д’Артаньян.

— Я стал играть на нее и проиграл.

— Мою лошадь?

— Вашу: семь против восьми, не доставало только одного очка… Вам известна пословица…

— Атос, вы просто с ума сошли, клянусь вам!

— Мой милый! вам следовало бы сказать мне это вчера, когда я рассказывал вам мои глупые истории, но не теперь. Я проиграл ее с седлом и вообще со всем ее прибором.

— Это ужасно!

— Постойте, это еще все-таки не все. Из меня вышел бы превосходный игрок, если бы я только не был так настойчив и не увлекался бы, но я увлекаюсь, как это бывает со мной тогда, когда я пью; итак, я увлекся…

— На что же вы могли продолжать игру — у вас ничего не оставалось?

— Напротив, напротив, мой друг: у нас еще оставался брильянт, который блестит на вашем пальце и который я заметил еще вчера.

— Этот брильянт! вскричал д’Артаньян, быстро хватаясь за палец.

— А я в них большой знаток, потому что когда-то сам имел их, я и оценил его в тысячу пистолей.

— Надеюсь, сказал д’Артаньян, полумертвый от страха: — что вы не упомянули ни слова о моем брильянте?

— Напротив, милый друг; вы понимаете, что этот брильянт оставался нашим единственным источником: с ним я мог отыграть лошадей и все приборы, и даже больше — денег на дорогу.

— Атос, вы заставляете меня дрожать! вскричал д’Артаньян.

— Я сказал о вашем брильянте моему партнеру, который тоже его заметил. Зачем же, черт возьми, любезный друг, вы носите на вашем пальце целую звезду и еще хотите, чтобы на нее по обращали внимания! Это ни с чем несообразно.

— Доканчивайте, мой милый, доканчивайте! торопил д’Артаньян: — вашим хладнокровием, клянусь честью, вы меня просто убиваете.

— Мы разделили ваш брильянт на десять частей — в сто пистолей каждую.

— Вы смеетесь и испытываете меня! сказал д’Артаньян, который от гнева готов был вцепиться себе в волосы.

— Нет, я вовсе не шучу! Я очень бы хотел видеть вас на моем месте: пятнадцать дней я не видел человеческого лица и просто одурел в сообществе одних бутылок!

— Это вовсе не достаточная причина, чтобы играть на мой брильянт! ответил д’Артаньян, судорожно сжимая руку.

— Выслушайте же до конца; десять ставок, по сту пистолей каждая, без права отыгрываться; в тринадцать игр я проиграл все, в тринадцать игр; это число было для меня всегда роковым — тринадцатого июля…

— Черт возьми! вскричал д’Артаньян, вставая из-за стола; слушая эту историю, он забыл о вчерашней.

— Имейте терпение. У меня составился план. Англичанин оригинал; я видел, как утром он разговаривал с Гримо, и Гримо сообщил мне, что он предлагал ему перейти к нему в услужение. Я поставил на ставку Гримо, моего молчаливого Гримо, разделив его тоже на десять частей.

— Вот так ставка! сказал д’Артаньян, невольно разражаясь смехом.

— Самого Гримо, понимаете ли вы это?! Разделив Гримо на десять частей, который весь не стоит и одного червонца, я отыгрываю все. Скажите-ка теперь, что настойчивость — не добродетель?

— Честное слово, это очень смешно! вскричал утешенный д’Артаньян, хватаясь от смеху за бока.

— Вы понимаете, что, почувствовав, что мне везет, я тотчас же принялся играть снова на брильянт.

— Ах, черт возьми! сказать д’Артаньян, снова хмурясь.

— Я отыграл ваш чарпак, седло, затем вашу лошадь, затем свое седло, свою лошадь, затем снова проиграл. Одним словом, я отыграл ваше седло и затем свое. Вот на чем мы остановились. Игра была чудная, и я дальше не пошел.

Д’Артаньян вздохнул свободно, как будто у него гора свалилась с плеч.

— Наконец брильянт останется при мне? робко спросил он.

— Неприкосновенным, любезный друг; и еще уцелели седло вашего буцефала и мое.

— Но что же мы будем делать с седлами без лошадей?

— Я вот что придумал на этот счет…

— Атос, вы приводите меня в ужас.

— Слушайте, д’Артаньян, вы давно не играли?

— Да у меня и нет охоты играть.

— Нечего зарекаться. Вы давно не играли, и потому, я уверен, вам непременно повезет.

— Ну, и что же дальше?

— А то, что англичанин и его товарищ еще здесь. Я заметил, что он очень жалел о седлах, а вы, кажется, очень жалеете о своей лошади. На вашем месте я поставил бы седло против лошади.

— Да он не захочет играть на одно седло.

— Поставьте оба зараз: я не такой эгоист, как вы.

— Вы бы так сделали? сказал нерешительно д’Артаньян: уверенность Атоса начинала и на него производить свое действие.

— Честное слово — в один миг.

— Но дело в том, что раз уж лошади проиграны, мне очень бы хотелось сохранить по крайней мере седла.

— Играйте тогда на ваш брильянт.

— О, что касается этого — никогда, никогда!

— Черт возьми! сказал Атос: — я предложил бы вам сыграть на Гримо, но так как мы на него уже играли, то англичанин, может быть, не захочет снова играть на него.

— Положительно, любезный Атос, я предпочитаю больше ничем не рисковать.

— Это жаль, холодно заметил Атось: — англичанин начинен пистолями. Эх, Боже мой! попробуйте один раз, только один раз на счастье!

— А если я проиграю?

— Вы выиграете.

— Однако, если проиграю?

— Ну, что же: мы отдадим седла.

— Идет, согласился д’Артаньян.

Атос пошел искать англичанина и нашел его в конюшне, где тот рассматривал седла завистливыми глазами. Случай был самый подходящий. Он предложил ему следующие условия: 2 седла против лошади или сто пистолей — на выбор.

Англичанин быстро сообразил, что два седла стоили сами по себе триста пистолей, и ударил по рукам.

Д’Артаньян дрожащей рукой бросил кости: выпало три очка; его бледность испугала Атоса, который, впрочем, сказал только:

— Какое несчастье, товарищ, ваши лошади будут с седлами.

Торжествующий англичанин не потрудился даже повернуть кости; он так был уверен в своем выигрыше, что бросил их на стол, не глядя на них; д’Артаньян отвернулся, чтобы скрыть свою досаду.

— Вог-те на! сказал Атос спокойным голосом: — вот один из необыкновенных случаев в игре в кости, я видел это только четыре раза в своей жизни: два очка!

Англичанин взглянул и был поражен удивлением; д’Артаньян взглянул и был радостно поражен.

— Да, продолжал Атос, — четыре всего раза: один раз у г. де-Креки, другой раз у меня в имении, в моем замке… когда у меня был еще замок, в третий раз у де-Тревиля, где это всех поразило, и, наконец, в четвертый раз в кабаке, где он выпал на мою долю и где я проиграл сто луидоров и ужин.

— В таком случае вы возьмете вашу лошадь? спросил англичанин,

— Конечно, отвечал д’Артаньян.

— И не дадите мне отыграться?

— У нас было условлено — не отыгрываться, вы помните.

— Это правда, лошадь будет возвращена вашему слуге.

— Погодите минуту, сказал Атос: — если позволите, я скажу только одно слово моему другу.

— Говорите.

Атос отвел в сторону д’Артаньяна.

— Ну, сказал д’Артаньян: — что вам еще от меня нужно, искуситель? Вы хотите, чтобы я продолжал игру?

— Нет, я хочу, чтобы вы рассудили.

— Что?

— Вы вернете себе лошадь, не правда ли?

— Без сомнения.

— И напрасно, я взял бы сто пистолей; вы знаете, что ставкой была лошадь или сто пистолей, на ваш выбор.

— Да.

— Я бы взял сто пистолей.

— Ну, что ж, а я возьму лошадь.

— И вы прогадаете, повторяю вам это; что мы будем делать вдвоем с одной лошадью — не можем же мы вдвоем сесть на одну лошадь? Не захотите также вы унизить меня, поехав рядом со мной на своем великолепном боевом коне. Я бы, не колеблясь ни минуты, взял сто пистолей; нам нужны деньги, чтобы возвратиться в Париж.

— Я очень стою за эту лошадь, Атос.

— И вы неправы, мой друг; лошадь может оступиться, споткнуться и попортить себе ногу; лошадь, случается, поест из той же колоды в конюшне, где раньше ела лошадь, зараженная сапом: вот вам тогда и лошадь, и сто пистолей погибли; хозяин, к тому же, обязан кормить свою лошадь, тогда как сто пистолей, наоборот, сами кормят хозяина.

— Но как мы вернемся?

— На лошадях наших слуг, черт возьми! По нашей наружности всякий все-таки узнает, что мы знатные люди.

— Нечего сказать, хороший вид будем мы иметь на рыжих клячах, в то время как Арамис и Портос будут гарцовать на своих конях!

— Арамис! Портос! вскричал Атос и разразился смехом.

— Что такое? спросил д’Артаньян, не понимая причины такой веселости своего друга.

— Хорошо, хорошо, будемте продолжать, сказал Атос.

— Итак, по вашему мнению?..

— Взять сто пистолей, д’Артаньян; со ста пистолями мы отлично попируем до конца месяца; нам пришлось много потрудиться, и очень не мешало бы немного отдохнуть.

— Отдохнуть мне! О, нет, Атос! как только я приеду в Париж, сейчас же примусь за поиски этой бедной женщины.

— Так что же? Разве вы думаете, что при этом лошадь вам будет полезнее, чем луидоры? Возьмите сто пистолей, мой друг, право, возьмите сто пистолей.

Д’Артаньяну недоставало только какой-нибудь причины, чтобы сдаться, а эта причина показалась ему как нельзя более убедительной. К тому же, настаивая слишком долго на своем, д’Артаньян опасался показаться Атосу эгоистом. Итак, он согласился получить сто пистолей, которые англичанин ему тут же и отсчитал.

После этого больше ни о чем не думали, как только о возвращении. Мир был подписан, что обошлось в шестьдесят пистолей — цена старой лошади Атоса; д’Артаньян и Атос взяли лошадей Плянше и Гримо, а слуги отправились в дорогу пешком, неся седла на головах.

Как ни плохи были лошади наших друзей, но они скоро опередили своих слуг и приехали в Кревкер. Издали они увидели Арамиса, грустно облокотившагося на окно и смотревшего, как сестра Анна в «Синей Бороде», на поднимавшуюся на горизонте пыль.

— Эй, Арамис! что вы там делаете? закричали ему два друга.

— Ах, это вы, д’Артаньян и Атос, отвечал молодой человек: — я размышлял о том, с какой быстротой исчезают все блага на этом свете, и моя английская лошадь, которая умчалась и исчезла в облаках пыли, послужила мне живым примером непрочности всего немного. И вся наша жизнь заключается в трех словах: Elit, est, fuit (будет, есть, было).

— Объясните, что это означает? спросил д’Артаньян, который начал догадываться об истинном смысле этих слов.

— Это значит, что меня просто одурачили при продаже моей лошади: шестьдесят луидоров за лошадь, которая, судя по ее бегу, может делать по пяти миль в час.

Д’Артаньян и Атос разразились смехом.

— Любезный д’Артаньян, продолжал Арамис: — не сердитесь на меня очень, нужда не руководится законами; к тому же я первый наказан за это, так как подлый барышник надул меня по крайней мере на пятьдесят луидоров. Ах, вы все очень бережливые люди, вы возвращаетесь на лошадях ваших слуг, приказав ваших дорогих лошадей вести в поводу шагом, не торопя их.

В эту самую минуту фургон, еще несколько времени тому назад показавшийся по Амьенской дороге, остановился, и из него вышли Гримо и Плянше с седлами на головах. Пустой фургон возвращался в Париж, и слуги условились за свой проезд поить фургонщика в продолжение всей дороги.

— Что это значит? спросил Арамис при виде их: — ничего больше, кроме седел?

— Теперь вы понимаете? заметил Атос.

— Друзья мои, это совершенно то же, что случилось и со мной. Я сохранил седло просто инстинктивно. Эй, Базен! Принеси-ка мое новое седло и положи вместе с седлами этих господ.

— А что вы сделали с вашими духовниками? спросил д’Артаньян.

— Я пригласил их, мой милый, на другой день обедать; мимоходом сказать — здесь отличное вино; я напоил их как нельзя лучше, и тогда священник запретил мне снимать мундир, а иезуит стал просить меня принять его в мушкетеры.

— Без всяких диссертаций, вскричал д’Артаньян: — без диссертаций! Я требую уничтожения диссертаций.

— С тех пор, продолжал Арамис, — я веду очень приятную жизнь. Я начал поэму в одностопных стихах; это довольно трудно, но вся суть именно в преодолении трудностей. Мысль поэмы прелестна; я прочитаю вам первую песнь — в ней всего четыреста строчек и это займёт всего одну минуту.

— Я бы вам посоветовал, любезный Арамис, заметил д’Артаньян, ненавидевший стихи почти так же, как и латынь: — к трудностям присоединить и краткость, тогда вы по крайней мере можете быть уверены, что у вашей поэмы два достоинства.

— Она воспевает, продолжал Арамис, — самые приличные страсти — вы сами это увидите. Так, значит, друзья мои, мы возвращаемся в Париж? Браво, я готов! Мы опять увидимся с нашим добрым Портосом. тем лучше. Вы не верите, что я соскучился по нем, этом дылде-дуралее! Вот он уже наверное не продал бы своей лошади, даже и за целое царство. Мне очень хотелось бы видеть на его лошади с новым седлом. Я уверен, что он будет восседать, точно Великий Могол.

После часового отдыха, чтобы дать возможность передохнуть лошадям, Арамис расплатился по счету, поместил Базена в фургон к двум его товарищам, и все отправились в путь за Портосом.

Его застали уже вставшим с постели и не таким бледным, каким видел его д’Артаньян в первое свое посещение. Он сидел за столом, на котором было наставлено всего в таком изобилии, точно обед был приготовлен для четверых, хотя за столом сидел только один он. Обед состоял из вкусно и хорошо приготовленных мясных блюд в большом разнообразии, отборных вин и превосходных фруктов.

— Ах, черт возьми, сказал он, вставая навстречу: как кстати, господа, вы приехали; я только что принялся за суп, и вы отобедаете со мной.

— О, о, произнес д’Артаньян: — уж не Муекетон ли своим лассо выловил все эти бутылки, фрикандо и филей?..

— Я подкрепляюсь, отвечал Портос: — я подкрепляюсь; ничто так не ослабляет, как эти дьявольские вывихи: С вами, Атос, случалось это когда-нибудь?

— Никогда; я только помню, что во время нашей стычки в улице Керру я получил удар шпагой, который, по прошествии дней пятнадцати или восемнадцати, производил на меня точно такое же действие.

— Наверно этот обед приготовлен не для вас одних, Портос? спросил Арамис.

— Нет, я ожидал кое-кого из соседей, которые только что прислали сказать мне, что они не будут; вы их замените, и я ничего не потеряю от этой замены. Гей, Мускетон! стульев и еще столько же вина.

— Знаете ли вы, что мы теперь едим? спросил Атос через десять минуть.

— Как что! отвечал д’Артаньян: — что до меня, то я ем в настоящую минуту телятину, приправленную баклажанами и мозгами.

— А я — бараний филей, сказал Портос.

— А я — кусок пулярки, отозвался Арамис.

— Вы ошибаетесь, господа, важно заметил Атос: — вы едите конину.

— Полноте! сказал д’Артаньян.

— Конину?! удивился Арамис с чувством отвращенья.

Один Портос ничего не говорил.

— Да, конину, не правда ли, Портос, что мы едим конину? Может быть, даже и с чапраком?

— Нет, господа, седло и все принадлежности уцелели, отвечал Портос.

— Честное слово, мы исе стоим друг друга, сказал Арамис: — можно подумать, что мы все сговорились.

— Что же делать, объяснил Портос: — лошадь своей красотой конфузила всех, и я не хотел унижать посетителей.

— А ваша герцогиня все еще на водах, не так ли? спросил д’Артаньян.

— Да, все еще там… К тому же, мне показалось, что она так понравилась губернатору провинции, одному из тех джентльменов, которых я ждал сегодня к обеду, что я ее подарил ему.

— Подарил? вскричат д’Артаньян.

— Ах, Боже мой! Да, подарил, именно так, подарил, сказал Портос: — потому что она наверно стоила полтораста луидоров, а этот скаред дал мне только восемьдесят.

— Без седла? спросил Арамис.

— Да, без седла.

— Заметьте, господа, сказал Атос: — Портос сбыл свою лошадь еще выгоднее всех нас.

При этих словах все прыснули от смеха, что немало удивило бедного Портоса; но ему тотчас же объяснили причину подобной веселости, в которой он, по своему обыкновению, принял очень шумное участие.

— Значит, мы все теперь при деньгах? спросил д’Артаньян.

— Кроме меня, отвечал Атос: — я нашел испанское вино Арамиса настолько вкусным, что приказал положить шестьдесять бутылок такого же вина в фургон к слугам, что очень порастрясло мои финансы.

— Представьте себе, отозвался Арамис: — что я отдал все до последнего динария в церковь Мондидье и иезуитам в Амьене; у меня были некоторые обязательства, которые я должен был выполнить: заказные обедни за себя и за вас, господа, которые будут отслужены, и я не сомневаюсь, что они окажутся нам полезны.

— А как вы полагаете, сказал в свою очередь Портос: — мой вывих ничего мне не стоил? Не считая раны Мускетона, для лечения которой я принужден был звать хирурга два раза в день, и он брал с меня двойную цену под тем предлогом, что этому глупому Мускетону удалось получить пулю в такое место, которое обыкновенно показывается только аптекарям. Я ему советовал не позволять себя на будущее время ранить в такие места.

— Ну, ну, произнес Атос, обменявшись улыбкой с д’Артаньяном и Арамисом: — я вижу, что вы отнеслись великодушно к бедному малому, как и следует доброму барину.

— Одним словом, продолжал Портос: — за уплатой издержек у меня все-таки наберется добрых тридцать пистолей.

— А у меня пистолей десять, сказал Арамис.

— Однако, заметил Атос: — да мы, оказывается, настоящие Крезы. Сколько у вас, д’Артаньян, остается еще от ста пистолей?

— От моих ста пистолей? Во-первых, я дал из них вам пятьдесят.

— Вы думаете?

— Ну, вот!

— Ах, да! я вспомнил.

— Затем я заплатил шесть пистолей в гостиннице.

— Что за скотина этот хозяин! За что вы дачи ему шесть пистолей?

— Да вы же сами сказали мне, чтобы я дал их ему.

— Правда, я слишком добр. Сколько же в остатке?

— Двадцать пять пистолей.

— А у меня, сказал Атос, вытаскивая несколько монет из своего кармана: — у меня…

— У вас — ничего.

— Верное слово, или так мало, что не стоить даже и присоединять к общей сумме.

— Теперь сосчитаемте, сколько у нас у всех денег?

— У вас, Портос?

— Тридцать пистолей.

— Арамис?

— Десять пистолей;

— А у вас, д’Артаньян?

— Двадцать пять.

— Это составляет всего? спросил Атос.

— Четыреста семьдесят пять ливров! отвечал д’Артаньян, умевший считать как Архимед.

— По приезде в Париж у нас останется еще добрых четыреста, заметил Портос, — и, кроме того, еще седла.

— А наши эскадронные лошади? задал вопрос Арамис.

— Ну, что же! Из четырех лошадей наших слуг мы обратим двух в господских и разыграем их на узелки; четырехсот ливров хватит еще на поллошади для одного из не имеющих оной, затем все поскребушки из наших карманов мы дадим д’Артаньяну, у которого счастливая рука: он пойдет отыграться на них в один из игорных домов — вот и все.

— Однако, давайте обедать, сказал Портос: — это успокаивает.

Четыре друга, нетревожась с этой минуты относительно своего будущего, оказали честь обеду, остатки которого были предоставлены Мускетону, Базену, Плянше и Гримо.

По приезде в Париж д’Артаньян нашел у себя письмо от де-Тревиля, которым сообщалось ему, что, по его просьбе, король оказал ему милость и изъявил согласие на принятие д’Артаньяна в мушкетеры. Так как это было для д’Артаньяна главной мечтой его жизни, кроме, конечно, желания найти г-жу Бонасье, то он, весь сияющий, побежал к своим товарищам, с которыми только что расстался за полчаса перед тем и которых он застал очень печальными и озабоченными. Они собрались на совет к Атосу, что всегда означало, что обстоятельства были очень круты.

Де-Тревиль уведомил их, что его величество принял твердое решение объявить войну 1-го мая, вследствие чего им немедленно предстояло заняться своей экипировкой в походу.

Четыре философа с удивлением глядели друг на друга; де-Тревиль не шутил, когда дело касалось дисциплины.

— А во сколько, но-вашему, обойдется экипировка? спросил д’Артаньян.

— Ах, и не говорите, отвечал Арамис; — мы только что сделали рассчет, кладя на все со скупостью спартанцев, и каждому из нас нужно полторы тысячи ливров.

— Четыре раза пятнадцать составляет шестьдесят, итого — шесть тысяч ливров, сосчитал Атос.

— Мне кажется, заметил д’Артаньян, — что, полагая по тысяче ливров на каждого — правда, что, я рассчитываю не как спартанец, а как прокурор…

Слово «прокурор» осепило Портоса.

— Стойте, мне пришла идея! вскричал он.

— Это все-таки что-нибудь: а у меня нет даже и тени никакой, хладнокровно оказал Атос; — а вот д’Артаньян, господа, тот, от счастья поступить отныне в наши ряды, потерял рассудок; тысячу ливров! Да я объявляю, что для меня только одного нужно две тысячи.

— Четырежды две — восемь, сказал тогда Арамис; и так, нам нужно восемь тысяч ливров для нашей экипировки; правда, у нас есть уже седла.

— Даже больше, заметил Атос, когда д’Артаньян, отправившийся благодарить де-Тревиля, запер за собой дверь, и даже сверх этого — прекрасный бриллиант, который блестит на пальце нашего друга. — Черт возьми! д’Артаньян слишком добрый товарищ, чтобы ставить своих друзей в затруднительное положение, когда сам носит на своем среднем пальце драгоценность, с помощью которой можно выкупить и короля.

II. Охота за экипировкой.

Из всех четырех друзей, более других был озабочен, конечно, д’Артаньян, хотя ему, как гвардейцу, было гораздо легче экипироваться, чем мушкетерам, бывшим всегда на виду; но наш юноша-гасконец был, как, без сомнения, могли заметить, очень бережлив и почти скуп, хотя вместе с тем (объясните себе такие противоречия!) высокомерием превосходил даже Портоса. К этой заботе удовлетворить своему тщеславию у д’Артаньяна в ту минуту присоединилась еще другая, менее эгоистическая забота. Из сведений, которые ему удалось собрать относительно г-жи Бонасье, он не узнал ничего нового. Де-Тревиль говорил о ней королеве, но королеве было ничего не известно об участи ее камеристки, и хотя она и обещала велеть искать ее, но это обещание было нечто очень неопределенное и нисколько не успокоило д’Артаньяна. Атос не выходил из своей комнаты; он решился не рисковать и не делать ни шагу для своей экипировки.

— Нам остается 15 дней, говорил он своим друзьям, — и если по прошествии этого времени я ничего не найду, или, лучше сказать, если ничто не найдет меня само, то я, будучи хорошим католиком, не пущу себе пули в лоб, но пойду искать ссоры с четырьмя гвардейцами его высокопреосвященства или с восемью англичанами, и буду драться до тех пор, пока не найдется хоть один, который убьет меня, что при таком количестве противников непременно случится. Тогда скажут, что я умер за короля, и таким образом я исполню свой долг службы, не имея надобности экипировываться.

Портос продолжал прохаживаться из угла в угол, заложив руки за спину, и, покачивая головой, повторял:

— Я приведу в исполнение свое намерение.

Арамис, озабоченный и на этот раз плохо завитый, не говорил ничего. Из этих печальных подробностей можно видеть, какое отчаяние водворилось в обществе товарищей.

С своей стороны слуги, как кони Ипполита, разделяли печаль господ. Мускетон заготовлял запасы сухариков; Базен, всегда склонный к набожности, не выходил из церкви; Плянше следил за тем, как летают мухи, а Гримо, которого даже общая печаль не могла заставить нарушить обет молчания, наложенный на него господином, вздыхал так тяжело, что, казалось, должны были расшевелиться камни.

Трое друзей, — кроме Атоса, который, как мы уже сказали, поклялся и шагу не делать для своей экипировки, — выходили рано утром и возвращались домой очень поздно. Они блуждали по улицам и смотрели на мостовые, ища, не обронил ли кто-нибудь из прохожих кошелька. Можно было подумать, что они выслеживают какие-нибудь следы, — с таким вниманием они осматривали все там, где проходили. Встречаясь, они бросали отчаянные взгляды друг на друга, точно спрашивая: нашел ли ты что-нибудь?

Так как Портосу первому пришла какая-то идея и он настойчиво держался за нее, то он первый и начал действовать. Этот почтенный Портос был человек решительный. Д’Артаньян заметил однажды, что он направился к церкви Сен-Ле, и инстинктивно пошел за ним: Портос вошел в храм, закрутив усы и пригладив эспаньолку, что означало у него всегда, что у него в голове зародились какие-нибудь завоевательные намерения. Д’Артаньян из предосторожности спрятался, и Портос думал, что его никто не видит. Д’Артаньян вошел в церковь вслед за ним. Портос прислонился к колонне с одной стороны, а д’Артаньян, оставаясь незамеченным, прислонился с другой.

В это время как-раз говорили проповедь, церковь была полна народу. Портос воспользовался случаем и стал в лорнет рассматривать дам: благодаря тщательным заботам Мускетона, внешность его далеко не соответствовала отчаянному положению и не выдавала его; правда, его фетровая шляпа была немножко потерта, перо чуть-чуть полиняло, вышивки немножко были помяты, кружева немного изорваны, но в полумраке все эти маленькие подробности оставались незамеченными и Портос оставался прежним красавцем-Портосом.

Д’Артаньян заметил на скамейке, ближайшей к колонне, где стояли, прислонившись, Портос и он, особу несколько перезревшую, немного желтую, сухую, но выглядывавшую из-под своей черной шляпы бодро и высокомерно. Взоры Портоса повременам робко останавливались на этой даме и затем блуждали в пространстве церкви. С своей стороны дама, краснея, от времени до времени бросала быстрый взгляд на ветренного Портоса, и тогда глаза Портоса тотчас же начинали в смятении блуждать. Было ясно, что такое поведение страшно оскорбляло даму в черной шляпе, потому что она до крови кусала себе губы, чесала себе кончик носа и беспокойно двигалась на своем месте. Видя все это, Портос снова покрутил усы, еще раз пригладил эспаньолку и начал делать знаки какой-то прекрасной даме, сидевшей около клироса, которая была не только прекрасна, но, без всякого сомнения, очень знатная особа, так как за ней стоял негритенок, принесший подушку, на которую она встала на колени, и горничная, державшая небольшой футляр для молитвенника, украшенный гербом.

Дама в черной шляпе следила за каждым взглядом Портоса и заметила, что его взоры останавливались на даме с бархатной подушкой, негритенком и горничной. Тем временем Портос вел очень осторожную и хитрую игру: он подмигивал глазами, клал пален на губы, делал убийственные улыбки, которые положительно бесили отверженную красавицу. Она кончила тем, что во время молитвы «Mea culpa» ударила в себя в грудь и, вздохнувши, издала звук «гм!» так громко, что все присутствовавшие, даже дама, стоявшая на красной подушке, обернулись в ее сторону. Портос выдержал характер: он отлично понял, в чем дело, но сделал вид, что ничего не слышал.

Дама с красной подушкой произвела сильное впечатление на даму в черной шляпе, потому что она была чрезвычайно красива, и последняя видела в ней действительно опасную соперницу; она произвела большое впечатление и на Портоса, который нашел ее гораздо красивее, чем дама в черной шляпе; она произвела большое впечатление и на д’Артаньяна, признавшего в ней даму, которую он видел в Мение, Калэ и Дувре и которую его преследователь, человек с рубцом, называл милэди.

Д’Артаньян, не теряя из виду даму с красной подушкой, продолжал следить за приемами Портоса, который его очень занимал; он догадывался, что дама в черной шляпе была прокуроршей из Медвежьей улицы, тем более, что церковь Сень-Ле была неподалеку от упомянутой улицы. Он вывел из того заключение, что Портос хотел отомстить ей за пренебрежение им в Шантильи, когда прокурорша так упорно отказалась прийти ему на помощь. Д’Артаньян заметил, что никто не отвечал на любезности Портоса. Это были только одни химеры и мечты, но для слепой любви, для настоящего чувства ревности разве существует какая-нибудь действительность, кроме иллюзий и химер? Проповедь кончилась; прокурорша направилась к кропильнице со святой водой. Портос ее опередил и вместо одного пальца опустил в чашу всю руку. Прокурорша просияла, предполагая, что Портос так старается для нее, но она скоро разочаровалась, увидень свою жестокую ошибку: когда она была от него всего в трех шагах, он отвернулся, попрежнему устремив пристальный взгляд на даму с красной подушкой, которая встала и приближалась, в сопровождении негритенка и горничной. Когда дама с красной подушкой проходила мимо Портоса, он вынул из кропильницы мокрую руку: прекрасная молельщица своей изящной рукой дотронулась до большой руки Портоса, с улыбкой осенила себя крестным знамением и вышла из церкви. Это было слишком для прокурорши: она не сомневалась уже больше, что между этой дамой и Портисом завязался роман. Если бы она была знатной дамой, она упала бы в обморок, но так так она была только прокуроршей, то ограничилась тем, что сказала мушкетеру со сдержанным гневом:

— А, г. Портос, а мне вы и не предлагаете святой воды?

Портос при звуке этого голоса сделал такой удивленный вид, как будто бы он проснулся после столетнего сна.

— Г-жа Кокенар! вскричал он: — вы ли это? Как поживает ваш муж, любезный Кокенар? Он все так же скуп, как прежде? Где ж у меня были глаза, что я даже не заметил вас в продолжение двух часов, во время проповеди.

— Я была в двух шагах от вас, отвечала прокурорша: — но вы не заметили меня, так как все время ваши взоры были устремлены только на красивую барыню, которой вы подали святую воду.

Портос сделал вид, что смутился.

— Ах! сказал он, — и вы заметили…

— Надо быть слепой, чтобы этого не заметить.

— Да, с небрежным видом сказал Портос: — эта герцогиня одна из моих приятельниц, с которой очень трудно мне видеться из-за ревности ее мужа и которая дала мне знать, что она будет сегодня исключительно для того, чтобы видеть меня, в этой маленькой жалкой церкви, находящейся в глухом переулке.

— Г. Портос, не будете ли вы добры предложить мне руку на пять минуть: мне надо бы поговорить с вами.

— Конечно, сударыня, сказал он, подмигивая глазом, как игрок, который подсмеивается, какого дурака он из себя состроит.

В эту минуту д’Артаньян, следуя за милэди, проходил мимо и, бросивши взгляд на Портоса, заметил его торжествующий вид.

— Эге! сказал он сам себе: — этот наверно будет экипирован к сроку.

Портос, под руку с прокуроршей, дошел до монастыря св. Маглуара, очень пустынного, огороженного места, с вертящимися крестами с двух противоположенных сторон, у входа и у выхода. Днем там можно было встретить только нищих, располагающихся тут поесть, да играющих детей.

— Итак, г. Портос, вскричала прокурорша, когда она уверилась, что никто из посторонних, кроме обычных посетителей этого места, ее не увидит и не услышит: — итак, вы, оказывается, великий покоритель сердец!

— И, г-жа Кокенар?! отвечал Портос с притворным удивлением. Из чего вы это заключаете?

— А все ваши подмигивания, а святая вода? Эта дама с негритенком и горничной, по меньшей мере, должна быть какая-нибудь принцесса.

— Бог мой! вы ошибаетесь, ответил Портос: — это просто герцогиня.

— А этот скороход, который ожидал ее у двери, и эта карета с кучером в парадной ливре на козлах?

Портос не видел ни скорохода, ни кареты, но ревнивый глаз г-жи Кокенар разглядел все.

Портос пожалел, что с первого раза не назвал даму с красной подушкой принцессой.

— Ах вы, балованное дитя всех красавиц, Портос! сказала, вздыхая, прокурорша.

— Но, отвечал Портос, — вы понимаете, что с наружностью, которою меня одарила природа, у меня никогда нет недостатка в счастливых приключениях.

— Боже мой, как мужчины скоро все забывают! заметила прокурорша, поднимая глаза к небу.

— Мне кажется, не так скоро, как женщины, ответил Портос: — потому что, наконец, сударыня, я могу сказать, что я сделался нашей жертвой, когда, раненый, умирающий, я очутился без хирургической помощи; я — отпрыск знатной фамилии, доверившийся вашей дружбе, едва не умер: во-первых, от рань, а затем от голода в какой-то грязной гостинице в Шантильи, и вы ни разу не удостоили меня ответом на мои страстные письма, которые я писал вам.

— Однако, Портос… прошептала прокурорша, чувствовавшая, что, судя по поведению самых знатных дам того времени, она была неправа, поступивши так.

— Я, который пожертвовал для вас баронессой…

— Я это хорошо знаю.

— Графиней…

— Портос, будьте великодушны.

— Герцогиней…

— Портос, не огорчайте меня.

— Вы правы, я не буду продолжать.

— Во всем виноват мой муж, который не хочет и слышать о том, чтобы давать деньги.

— Г-жа Кокенар, сказал Портос: — вы помните первое письмо, которое вы мне написали и которое запечатлелось у меня в памяти?

Прокуроша тяжело вздохнула.

— Я тоже скажу вам, сказала она: — что сумма, которую вы просили, была очень велика.

— Г-жа Кокенар, я оказал вам предпочтение. Мне стоило только написать герцогине… я не хочу называть ее имени, потому что не в моем обыкновении компрометировать репутацию женщины, — но я знаю, мне стоило только написать ей, и она тотчас прислала бы мне полторы тысячи.

Прокурорша прослезилась.

— Клянусь вам, Портос, что вы меня страшно наказали, и если вы когда-нибудь в будущем опять очутитесь в таком положении, вам стоит только обратиться ко мне…

— Перестаньте, г-жа Кокенар, сказал Портос, как бы возмущенный ее последними словами, — не будемте прошу вас, говорить о деньгах, это унизительно.

— Итак, вы меня больше не любите! проговорила медленно и грустно прокурорша.

Портос сохранял торжественное молчание.

— Так вот как вы мне отвечаете? Увы, я понимаю.

— Подумайте об обиде, которую вы мне нанесли, сударыня: она запечатлелась здесь, сказал Портос, крепко прижимая руку к сердцу.

— Я ее заглажу, полноте же, мой милый Портос!

— Ну, что я у вас просил? продолжал Портос, пожимая плечами с добродушным видом: — только дать мне взаймы. Во всяком случае, я не какой-нибудь дурак, и знаю, что вы небогаты, г-жа Кокенар, а ваш муж принужден, как пиявка, прижимать бедных просителей, чтобы выжать у них несколько жалких талеров. О! если бы вы были графиней, маркизой или герцогиней, это было бы другое дело, и тогда вам этого нельзя было бы простить.

Прокуроршу это задело за живое.

— Так знайте же, г. Портос, вспылила она: — что мой сундук, хотя он только сундук прокурорши, может быть, гораздо туже набить, чем сундуки нсех ваших желанных красавиц.

— В таком случае вы мне нанесли двойную обиду, заметил Портос, освобождая свою руку из руки прокурорши: — потому что если вы богаты, г-жа Кокенар, то ваш отказ совсем непростителен.

— Я назвала себя богатой, сказала прокурорша, спохватившись, что она слишком увлеклась: — но меня не надо понимать буквально. Я собственно не богата, а у меня хорошие средства.

— Послушайте, сударыня, прошу вас, не будемте больше говорить об этом. Вы меня не поняли, всякая симпатия между нами угасла.

— Неблагодарный!

— Ах, я вам советую еще жаловаться.

— Отправляйтесь же к вашей прекрасной герцогине, я вас больше не удерживаю.

— У-ух! Да она уж вовсе не в таком отчаянии, как я думал.

— Послушайте, г. Портос, я вас спрашиваю в последний раз: любите ли еще вы меня?

— Увы, сударыня, сказал Портос самым грустным тоном, на какой только был способен: — когда мы отправимся на войну, где, предчувствие говорит мне, я буду убит, где…

— Ах, не говорите таких вещей! вскричала прокурорша, разражаясь рыданиями.

— Что-то мне говорит, что будет так, продолжал Портос еще более грустным голосом.

— Скажите лучше, у вас опять новый роман.

— Нет, говорю вам откровенно. Никакой новый предмет меня не занимает, и даже я чувствую, что тут, в глубине моего сердца, что-то говорит в вашу пользу, но через 15 дней, как вы знаете, или, может быть, даже и не знаете, начнется эта неизбежная война, я буду страшно занять моей экипировкой. Затем я должен съездить к моим родным в Бретань, чтобы достать сумму, необходимую для моей экипировки.

Портос заметил, что прокурорша колеблется между любовью и скупостью.

— А так как, продолжал он, — герцогиня, которую вы видели в церкви, имеет поместья рядом с моими, то мы и отправимся вместе. Путешествия, вы знаете, кажутся гораздо менее длинными, когда их совершают вдвоем.

— А разве у вас нет друзей в Париже, г. Портос? спросила прокурорша.

— Я думал, что они есть у меня, сказал Портос, принимая попрежнему меланхолический вид: — но я убедился в том, что ошибся.

— У вас есть друзья, г. Портос, есть! вскричала прокурорша в каком-то порыве, который ее вдруг охватил: — приходите завтра ко мне: вы — сын моей тетки, следовательно мой двоюродный брат; вы приехали из Нуаена, из Пикардии; у вас несколько процессов в Париже и нет прокурора. Запомните вы все это?

— Как нельзя лучше, сударыня.

— Приходите к обеду.

— Очень хорошо.

— И ни в чем не уступайте моему мужу, человеку очень хитрому, несмотря на свой 76 лет.

— 76 лет, черт возьми! Славные годы, проговорил Портос.

— Вы хотите сказать — большие годы, г. Портос. А потому с минуты на минуту можно ждать, что мой бедный старичок оставит меня вдовой, продолжала прокурорша, бросив многозначительный взгляд на Портоса. — К счастью, по нашему свадебному контракту, все переходит к тому, кто переживет.

— Все? переспросил Портос.

— Все.

— Я вижу, что вы очень предусмотрительны, милая г-жа Кокенар, сказал Портос, нежно сжимая руку прокурорши.

— Значит, мы помирились, милый Портос? произнесла она, жантильничая.

— На всю жизнь, отвечал Портос ей в тон.

— Теперь, до свидания, мой изменник.

— До свиданья, моя очаровательница!

— До завтра, мой ангел.

— До завтра, пламя моей жизни!

III. Милэди.

Д’Артаньян последовал за милэди, не будучи замечен ею: видел, как она села в карету, и слышал, как она приказала своему кучеру ехать в Сен-Жермен.

Было бы совершенно бесполезной попыткой поспеть пешком за каретой, запряженной двумя сильными лошадьми, ехавшими рысью. Д’Артаньян вернулся в улицу Феру.

В Сенской улице он встретил Плянше, остановившагося перед лавкой пирожника и, казалось, восторгавшагося брюнеткой самого соблазнительного вида.

Он приказал ему отправиться в конюшню де-Тревиля и оседлать двух лошадей: одну для него, д’Артаньяна, другую для себя, Плянше, и привести их к Атосу. Де-Тревиль раз навсегда предоставил д’Артаньяну право пользоваться его конюшнями. Плянше отправился в улицу Голубятни, а д’Артаньян — в улицу Феру. Атос был у себя дома и печально допивал одну из бутылок знаменитого испанского вина, которое он привез с собой из поездки в Пикардию. Он сделал знак Гримо принести стакан д’Артаньяну, и Гримо, по обыкновению, молча исполнив приказание. Д’Артаньян рассказал тогда Атосу все, что произошло в церкви между Портосом и прокуроршей и что, вероятно, в настоящую минуту их товарищ снаряжается.

— А я, ответил Атос, выслушав рассказ, — я вполне спокоен, что не женщины примут на себя расходы по моей экипировке.

— А между тем при вашей красоте, любезности, знатности, мой любезный Атос, не найдется ни принцессы, ни королевы, могущих устоять против ваших любовных чар.

— Как этот д’Артаньян еще молод! заметил Атос, пожимая плечами, и он сделал Гримо знак принести вторую бутылку.

В эту минуту Плянше скромно просунул голову в полуотворенную дверь и доложил своему господину, что лошади готовы.

— Какие лошади? спросил Атос.

— Лошади, которых мне одолжил де-Тревиль для прогулки и на которых мне хочется прокатиться в Сен-Жермен....

— А что вы собираетесь делать в Сен-Жермене? спросил опять Атос.

Тогда д’Артаньян рассказал ему о своей встрече в церкви и как он нашел женщину, которая вместе с вельможей в черном плаще и с рубцом на виске составляла для него вечную заботу.

— Вы влюблены в эту особу так же, как когда-то были влюблены в г-жу Бонасье, заметил Атос, пожимая презрительно плечами, какь будто бы сожалея о человеческой слабости.

— Я! Вовсе нет! вскричал д’Артаньян, — мне только очень любопытно разъяснить таинственность, которой она окружена. Не знаю почему, но мне кажется, что эта женщина, не смотря на то, что ни я ее, ни она меня вовсе не знаем, будет играть роль в моей жизни.

— В самом деле, вы правы, — я не знаю женщины, которая стоила бы труда ее отыскивать, раз она пропала. Г-жа Бонасье пропала, тем хуже для нее, — пусть сама отыскивается!

— Нет, Атос, нет; вы ошибаетесь, я люблю мою бедную Констанцию более чем когда-нибудь, и если бы только я знал, где она — будь это хоть на краю света, — я поехал бы, чтобы освободить ее из рук врагов; но мне неизвестно, где она, и все мои поиски были бесполезны. Что-ж делать, поневоле надо развлекаться.

— Развлекитесь же с вашей милэди, мой любезный д’Артаньян; если только это вас может занять — я желаю вам этого от всего сердца.

— Послушайте, Атос, вместо того, чтобы сидеть здесь взаперти, точно под арестом, сядьте-ка на лошадь и поедемте вместе в Сен-Жермен.

— Дорогой мой, я езжу верхом, когда у меня есть лошади, а если их нет — хожу пешком.

— Ну, что же! а я, сказал д’Артаньян, — подсмеиваясь над мизантропией Атоса, который обиделся бы словами его, будь они сказаны кем-нибудь другим, — а я не так горд, как вы, и езжу на той, какая попадется. И так, до свиданья, любезный Атос.

— До свиданья, сказал мушкетер, делая Гримо знак, чтоб он откупорил только что принесенную бутылку.

Д’Арганьян и Плянше сели на лошадей и отправились по дороге в Сен-Жермен.

Во всю дорогу, пока они ехали, у молодого человека не выходили из головы слова, сказанные Атосом относительно г-жи Бонасье. Хотя д’Артаньян и не был особенно сантиментального характера, но хорошенькая жена торговца произвела на него глубокое впечатление; он говорил правду, утверждая, что готов был идти на край света искать ее. Но земля — шар, у нее нет краев, а потому он и не знал, в какую сторону отправиться.

А пока он хотел попытаться узнать, кто была милэди. Милэди разговаривала с человеком в черном плаще, следовательно она его знала, а д’Артаньян решил, что именно этот человек в черном плаще вторично похитил г-жу Бонасье, как в первый раз, а потому д’Артаньян лгал только на половину, а это почти уже была и не ложь, когда он говорил, что, пускаясь на поиски милэди, он в то же самое время отыскивает и Констанцию.

Рассуждая таким образом и от времени до времени пришпоривая лошадь, д’Артаньян незаметно доехал до Сен-Жермена. Он только что проехал павильон, где, десять лет спустя, родился Людовик XIV. Он ехал по очень пустынной улице, посматривая направо и налево, в надежде, не нападет ли он на след прелестной англичанки, когда вдруг в первом этаже одного хорошенького домика, не имевшего, но обычаю того времени, ни одного окна на улицу, показалось знакомое лицо. Эта личность прогуливалась по террасе, украшенной цветами. Плянше первый узнал ее.

— Барин, сказал он, обращаясь к д’Артаньяну, — вы не узнаете этого человека, считающего ворон?

— Нет, а между тем я убежден в том, что вижу его не в первый раз.

— Да, да! я думаю, что я не ошибаюсь: это тот бедный Любен, слуга графа Варда, которого вы так ловко отделали месяц тому назад, в Кале, по дороге на дачу губернатора.

— Ах, да! теперь и я его узнал. А как ты думаешь, он узнал тебя?

— Сказать по правде, барин, он так был тогда напуган, что я сильно сомневаюсь, чтобы он сохранил обо мне ясное воспоминание!

— В таком случае, поди, поговори с этим малым, и постарайся узнать из разговора, жив ли его господин.

Плянше сошел с лошади и прямо подошел к Любену, который действительно не узнал его, и слуги начали самым дружелюбным образом разговаривать друг с другом, между тем как д’Артаньян повернул лошадей в маленький переулочек и, объехав кругом дома, вернулся, остановившись позади изгороди из орешника, и стал прислушиваться к их разговору.

После минутного наблюдения, из своей засади позади изгороди, он услышал стук экипажа и увидел, что напротив него остановилась карета милэди. Ошибиться было нельзя — в карете сидела она.

Д’Артаньян пригнулся к шее лошади, чтобы видеть все и не быть замеченным.

Милэди высунула из дверец свою прелестную белокурую головку и отдала какое-то приказание горничной.

Горничная, хорошенькая девушка лет двадцати, двадцати-двух, лишая и проворная, настоящая субретка знатной барыни, соскочила с ножки, на которой она сидела, по обычаю того времени, и направилась к террасе, на которой д’Артаньян видел Любена.

Д’Артаньян следил за субреткой и видел, что она пошла к террасе. Случайно какое-то приказание, отданное извнутри дома, отозвало Любена с террасы, так что Плянше остался один, посматривая по сторонам и выглядывая, куда скрылся д’Артаньян.

Горничная приблизилась к Плянше, которого она приняла за Любена, и, отдавая ему записочку, сказала:

— Вашему барину.

— Моему барину? переспросил удивленный Плянше.

— Да, и очень нужное. Берите же скорее.

И с этими словами она побежала к карете, которую повернули обратно; горничная вскочила на подножку и карета укатила.

Плянше повертел записку в руках, затем, приученный к беспрекословному повиновению, он соскочил с террасы, повернул в переулочек и, пройдя двадцать шагов, встретился с д’Артаньяном, который все видел и шел ему навстречу.

— Вам, барин, сказал Плянше, подавая записку молодому человеку.

— Мне? спросил д’Артаньян; — ты в этом вполне уверен?

— Черт возьми! уверен ли я в этом! субретка сказала: «Твоему барину». У меня нет другого барина, кроме вас, следовательно… Красивенькая девушка эта субретка, право-слово!

Д’Артаньян развернул записку и прочитал следующее:

«Особа, интересующаяся вами более, чем может это выказать, хотела бы знать, когда вы будете в состоянии совершить прогулку в лесу. Завтра, в гостиннице Шан-дю-Дра-д’Ор, лакей в черной ливрее с красным будет ждать вашего ответа».

— Ого! подумал д’Артаньян, — вот так нетерпенье! Кажется, что я, и милэди справлялись о здоровье одной и той же особы. Ну, что же! Плянше, как поживает добрейший г. де-Вард? так, значит, он не умер?

— Нет, сударь, он жив, и ему настолько хорошо, как только может быть хорошо человеку с четырьмя ранами в теле, ведь вы, не в обиду будь вам сказано, нанесли четыре удара этому джентльмену; он потерял очень много крови и еще очень слаб. Как я и думал, сударь, Любен меня не узнал и с начала до конца рассказал мне наше приключение.

— Отлично, Плянше, ты король слуг; теперь садись на лошадь и догоним карету.

На это потребовалось немного времени: через пять минут они увидели карету на краю дороги; какой-то богато одетый всадник стоял у дверцы кареты.

Разговор между милэди и всадником был настолько оживлен, что никто, кроме субретки, не заметил присутствия д’Артаньяна, когда он остановился по другую сторону кареты.

Разговор происходил на английском языке, которого д’Артаньян не понимал, но по тону молодой человек понял, что прекрасная англичанка очень сердилась, и она закончила жестом, не оставившим ни малейшего сомнения о характере разговора: она ударила своего собеседника веером, и с такой силой, что эта маленькая принадлежность женского туалета разлетелась на тысячу мелких кусков.

Кавалер разразился при этом смехом, что, казалось, привело милэди в отчаяние.

Д’Артаньян счел эту минуту удобною, чтобы вмешаться в разговор; он подъехал с другой стороны к дверце и почтительно снял шляпу.

— Сударыня, сказал он, — не позволите ли вы мне предложить вам мои услуги? По-видимому, этот господин рассердил вас; скажите только слово, и я берусь наказать его за то, что он недостаточно с нами вежлив.

При первых же словах милэди обернулась и с удивлением посмотрела на молодого человека, а когда он кончил, она сказала на чистом французском языке:

— Милостивый государь, я с большой радостью отдалась бы под ваше покровительство, если бы лицо, рассердившее меня, не приходилось мне братом.

— A! в таком случае простите меня, сударыня; вы поймете, конечно, что я не знал этого.

— Чего вмешивается этот скворец! вскричал, наклоняясь к дверцам, господин, которого милэди выдала за своего брата, — и почему он не едет своей дорогой?

— Сами вы скворец, сказал д’Артаньян, в свою очередь нагибаясь к шее лошади и говоря с незнакомцем через дверцы кареты: — я не еду своей дорогой, потому что мне хочется остановиться здесь.

Всадник сказал несколько слов по-английски своей сестре.

— Я говорю с вами по-французски, сказал д’Артаньян, — так сделайте же мне одолжение, отвечайте на том же языке. Вы — брат этой дамы, пусть будет так, но, к счастью, вы не мой брат.

Можно было думать, что милэди труслива, как большинство женщин, и вмешается еще вначале в эту неприятную историю, чтобы помешать ссоре зайти слишком далеко, но, совершенно напротив, она откинулась в глубину кареты и хладнокровно закричала кучеру:

— Пошел домой!

Хорошенькая субретка бросила беспокойный взгляд на д’Артаньяна, красивая наружность которого, видимо, произвела на нее свое действие.

Карета уехала, оставивши противников лицом к лицу; никакая преграда не разделяла их более.

Всадник сделал движение, желая последовать за каретой, но д’Артаньян, гнев которого еще более увеличился, когда он узнал в нем англичанина, выигравшего в Амьене у Атоса лошадь и чуть не выигравшего у него перстень, схватил его лошадь за узду и остановил.

— Эй, сказал он, — вы мне кажетесь еще более похожи на скворца, потому что показываете вид, будто забыли про нашу ссору,

— А-а! сказал англичанин, — это вы, почтенный. Очевидно, вы постоянно играете не в ту, так в другую игру?

— Да, и это мне напомнило, что мне нужно еще у вас отыграться. Увидим, так ли вы хорошо владеете рапирой, как костями.

— Вы прекрасно видите, что я без шпаги; не собираетесь ли вы разыграть храбреца пред безоружным?

— Надеюсь, что она найдется дома; во всяком случае, у меня их две и, если хотите, я одолжу вам одну из них,

— Совершенно напрасно, у меня достаточный запас этого рода оружия.

— Если так, почтенный джентльмен, выберите ту, которая подлиннее, и приходите показать мне ее сегодня вечером.

— Куда прикажете?

— Позади Люксембурга; это одно из самых приятных мест для таких прогулок, какую я вам предлагаю.

— Хорошо, приду.

— В котором часу?

— В шесть.

— Кстати, у вас, вероятно, найдутся два или три друга?

— Есть целых трое, которые сочтут за честь принять участие в этой игре.

— Трое? чудесно! Какое счастливое совпадение: это именно то число, которое мне нужно. А теперь, кто вы такой? спросил англичанин.

— Я — д’Артаньян, гасконский дворянин, служащий в гвардии, в роте Дезессара. А вы?

— Я — лорд Винтер, барон Шеффильд.

— Итак, я ваш покорный слуга, г. барон, хотя у вас такие имена, которые трудно запомнить.

И, пришпорив лошадь, Д’Артаньян галопом помчался по дороге в Париж и проехал прямо к Атосу, как обыкновенно делал в подобных случаях.

Он застал Атоса на большом диване, лежа на котором, тот, по его словам, ожидал, что деньги на обмундировку сами явятся к нему.

Д’Артаньян рассказал Атосу все, что случилось, не упомянув только о письме к де-Варду.

Атос был в восторге, когда узнал, что ему придется драться с англичанином. Мы уже сказали, что это была его мечта. В ту же минуту послали за Портосом и Арамисом и рассказали им о случившемся.

Портос вытащил свою шпагу из ножен и принялся парировать против стены, от времени до времени отступая и делая плие, точно какой-нибудь танцор. Арамис, постоянно занятый своей поэмой, заперся в кабинете Атоса и просил, чтобы его не тревожили до часа, назначенного для дуэли. Атос знаком велел Гримо подать бутылку вина.

Д’Артаньян же был занят составлением небольшого плана, исполнение которого мы увидим впоследствии. Очевидно, это сулило ему какое-нибудь приятное приключение, о чем можно было заключить по улыбке, от времени до времени озарявшей его задумчивое лицо.

IV. Французы и Англичане.

В назначенный час все отправились, в сопровождении слугь, за Люксембург, на место, огороженное для коз. Атос дал серебряную монету пастуху чтобы тот удалился, а слугам было поручено сторожить. Вскоре молчаливая группа англичан приблизилась к тому же месту, прошла за забор и присоединилась к мушкетерам. Затем, по английскому обычаю, последовали взаимные представления. Англичане были люди все очень знатных фамилий, а потому странные имена противников показались им не только сомнительными, но даже подозрительными.

— Однако, заметил лорд Винтер, когда ему были названы имена трех друзей, — мы все-таки не знаем, кто вы, и не будем драться с людьми, носящими такие имена: так зовут только пастухов.

— Ваше предположение совершенно верно, милорд: это вымышленные имена, согласился Атос.

— Это в нас возбуждает еще большее желание узнать ваши настоящие имена, ответил англичанин.

— Но вы играли же с нами, не зная наших имен, продолжал Атос, и выиграли у нас лошадей.

— Это правда, но мы рисковали только нашими деньгами, а на этот раз мы рискуем нашей жизнью: играют со всяким, дерутся только с равными.

— Совершенно справедливо, согласился Атос.

Он отвел в сторону того из четырех англичан, с которым должен был драться, и потихоньку сказал ему свое имя.

Портос и Арамис сделали то же самое.

— Удовлетворены ли вы теперь, спросил Атос у своего противника, и считаете ли вы меня достаточно знатным, чтобы оказать мне честь скрестить со мной шпагу?

— Да, ответил англичанин, кланяясь.

— А теперь хотите вы, чтобы я сказал вам еще кое-что? холодно спросил у англичанина Атос.

— Что же именно? спросил англичанин.

— Вы лучше бы сделали, если бы не требовали, чтобы я открыл вам свое имя.

— Почему же?

— Потому что меня считают умершим, у меня есть причины желать, чтобы не знали, что я жив, и потому теперь я буду принужден убить вас, чтобы моя тайна не разнеслась по всему свету.

Англичанин посмотрел на Атоса, думая, что тот с ним шутит, но Атос и не думал шутить.

— Господа, сказал Атос, обращаясь и к своим товарищам, и к противникам, — все ли готовы?

— Да, в один голос ответили англичане и французы.

— В таком случае, начнемте.

И в ту же минуту восемь шпаг блеснули при лучах заходившего солнца, и сражение началось с ожесточением, очень естественным между людьми, бывшими вдвойне противниками.

Атос дрался так правильно и спокойно, точно он был в фехтовальной зале.

Портос, наказанный, без сомнения, за свою излишнюю самонадеянность приключением в Шантильи, действовал на этот раз очень хитро и осторожно.

Арамис, которому предстояло еще окончить третью песнь своей поэмы, очень спешил.

Атос первый убил своего противника: он нанес ему только один удар, но, как он и предупреждал его, удар был смертельный: шпага пронзила ему сердце. Затем Портос положил своего на траву и проколол ему бедро. Так как англичанин после этого более не сопротивлялся и отдал свою шпагу, Портос взял его на руки и отнес в карету.

Арамис так сильно напал и начал теснить своего, противника что тот, отступивши шагов на пятьдесят, кончил тем, что обратился в бегство и исчез, удирая со всех ног при гиканьях слуг.

Д’Артаньян только просто оборонялся, и когда увидел, что его противник страшно утомился, он ловким ударом вышиб у него из рук шпагу. Барон, видя себя обезоруженным, отступил шага два-три назад, но в эту минуту нога у него поскользнулась, и он упал навзничь.

Д’Артаньян одним прыжком очутился около него и, приставив шпагу к горлу, сказал:

— Я мог бы вас убить, потому что вы теперь всем в моих руках, но я оставляю вам жизнь из любви к вашей сестре.

Д’Артаньян был вне себя от радости: ему удалось осуществить план, задуманный им заранее, при мысли об удачном исполнении которого лицо его озарялось улыбкой, о чем мы упоминали в конце предыдущей главы. Англичанин был в восторге, что имел дело с таким сговорчивым противником, сжал д’Артаньяна в своих объятиях, наговорил тысячу любезностей мушкетерам, и так как противник Портоса был уже помещен в карету, а противник Арамиса дал тягу, то все внимание обратили на убитого. В то время, как Портос и Арамис раздевали его, надеясь, что рана окажется не смертельной, из под его кушака выпал толстый кошелек. Д’Артаньян поднял его и хотел отдать лорду Винтеру.

— Но что же вы хотите, чтобы я сделал с этими деньгами? спросил англичанин.

— Вы передалите их его семейству, отвечал д’Артаньян.

— Очень нужна подобная безделица его семейству: он получает 15 тысяч фунтов в год. Оставьте у себя этот кошелек для ваших слуг.

Д’Артаньян положил кошелек к себе в карман.

— А теперь, мой молодой друг, ведь вы позволите, надеюсь, так называть вас? обратился лорд Винтер к д’Артаньяну. — Сегодня же вечером, если только вы хотите, я представлю вас моей сестре, лэди Клирик, потому что я желаю, чтобы она, в свою очередь, отнеслась к вам благосклонно, так как она не особенно худо принята при дворе. Может быть, в будущем слово, замолвленное ею, окажется вам небезполезным.

Д’Артаньян покраснел от удовольствия и поклонился в знак согласия.

В это время Атос подошел к д’Артаньяну.

— Что думаете вы сделать с кошельком? и шепнул он ему тихонько на ухо.

— Но я хотел его передать вам, мой любезный Атос.

— Мне? Но почему так?

— Да просто потому, что вы его убили: это неприятельские доспехи.

— Я — наследник неприятеля! возмутился Атос. — За кого же вы меня принимаете?

— Такой обычай на войне, сказал д’Артаньян: — почему же бы такого обычая не было бы и на дуэли?

— Даже на поле битвы, сказал Атос, — я никогда не пользовался этим.

Портос пожал плечами, Арамис движением губ одобрил Атоса.

— В таком случае, предложил д’Артаньян, — дадим эти деньги слугам, как нам посоветовал лорд Винтер.

— Да, сказал Атос, — отдадим этот кошелек, но не нашим слугам, а прислуге англичан.

Атос взял кошелек и бросил его кучеру:

— Вам и вашим товарищам.

Этот благородный поступок человека, не имевшего за душой положительно ни копейки, поразил даже самого Портоса, и это французское великодушие, которое было рассказано лордом Винтером и его приятелем, произвело на всех сильное впечатление. Только Гримо, Мускетон, Плянше и Базен были недовольны. Лорд Винтер, прощаясь с д’Артаньяном, сообщил ему адрес своей сестры: она жила на Королевской площади, бывшей в то время модным кварталом, в доме № 6. Он обещал сам заехать за ним, чтобы его представить. Д’Артаньян назначил ему свидание в 8 часов у Атоса.

Предстоящее представление милэди очень озабочивало нашего гасконца. Он припомнил, каким странным образом эта женщина была замешана в событиях его жизни. Он был убежден, что она была креатурой кардинала и, тем не менее, его непреодолимо влекло к ней одно из тех чувств, в котором он не мог даже дать себе отчета. Он боялся только одного, чтобы она не узнала его по встречам в Менге и Дувре, потому что тогда она догадалась бы, что он был из числа друзей де-Тревиля, а следовательно телом и душой предан королю, и это неминуемо лишило бы его некоторого преимущества, тогда 4 как в том случае, если милэди знала его лишь настолько, насколько он ее знает, им мог держаться с ней на равной ноге. Относительно интрижки ее с графом де-Вардом наш самонадеянный юноша очень мало заботился, хотя маркиз был молод, красив, богат и в большой милости у кардинала. Ведь чего же-нибудь стоили его 20 лет, и в особенности, когда человек еще рожден в Тарбах!

Д’Артаньян начал с того, что оделся самым изящным образом, отправился к Атосу и, по своему обыкновению, все ему рассказал. Атос, выслушан его планы, затем покачал головой и с некоторой горечью посоветовал ему быть осторожным.

— Как? вы только что лишились женщины, которую находили доброй, прелестной, прекрасной во всех отношениях, а теперь уже собираетесь ухаживать за другой!

Д’Артаньян почувствовал справедливость упрека.

— Я любил г-жу Бонасье сердцем, тогда как заинтересован милэди только головой, сказал он: — желая познакомиться с нею, я ищу больше всего возможности разъяснить себе, какую роль она играет при дворе.

— Роль, которую она играет! Но об этом не трудно догадаться после того, что вы мне рассказали. Это какой-нибудь лазутчик кардинала: женщина, которая завлечет вас в западню, где вы лишитесь очень просто головы!

— Знаете что, любезный Атос: мне кажется, что вы все видите в черном свете.

— Мой милый, я не доверяю женщинам. Что делать: я поплатился за это. В особенности не доверяю я блондинкам, а вы мне говорили, что милэди блондинка…

— Да, у нее волосы самого чудного белокурого цвета, какой я когда-либо видел!

— Ах. мой бедный д’Артаньян! пожалел о нем Атос.

— Подождите, я хочу кое-что разъяснить себе; затем, когда я узнаю то, что мне хочется знать, я удалюсь от нее.

Лорд Винтер приехал в назначенный час и, предупрежденный заранее, прошел во вторую комнату, где застал одного д’Артаньяна. Было уже около восьми часов вечера, а потому он сейчас же увел молодого человека.

Их дожидалась внизу щегольская карета, и так как она была запряжена двумя чудными лошадьми, то они в минуту доехали до Королевской площади.

Милэди Кларик приняла д’Артаньяна холодно. Ее отель был отделан замечательно роскошно, и хотя в это время большая часть англичан, вследствие объявления войны, оставили Францию, или готовились это сделать, милэди только что сделала у себя в доме новые затраты, и это доказывало, что общая мера, заставлявшая англичан выезжать, нисколько до нее не относилась.

— Вы видите перед собой, сказал, представляя д’Артаньяна своей сестре, лорд Винтер, — молодого человека, который держал в своих руках мою жизнь и не пожелал злоупотребить своими преимуществами, хотя мы были врагами вдвойне, потому, во-первых, их я оскорбил его первый, во-вторых — я англичанин. Поблагодарите же его, сударыня, если вы питаете ко мне какое-нибудь чувство.

Милэди слегка нахмурила брови, едва заметное облачко пробежало по ее лицу, а на губах показалась улыбка, настолько странная, что молодой человек, заметив эти три явления, почувствовал дрожь.

Брать не заметил ничего, он отошел в сторону и начал играть с любимой обезьяной милэди, которая потянула его за камзол.

— Милости просим, сказала милэди необыкновенно приятным голосом, составлявшим противоположность с признаками скверного расположения духа, которое только что заметил д’Артаньян: — отныне вы приобрели право на мою вечную благодарность.

Тогда англичанин присоединился к ним и рассказал о дуэли, не упуская ни одной подробности. Милэди слушала его с большим вниманием, но тем не менее легко можно было заметить, что она делала над собой большое усилие, чтобы скрыть впечатление и не показать, что рассказ этот ей вовсе не приятен. Кровь бросилась ей в голову, и она нетерпеливо постукивала своей маленькой ножкой.

Лорд Винтер ничего не замечал. Затем, кончивши рассказ, он подошел к столу, на котором на подносе стояли бутылка с испанским вином и стаканы, наполнил два из них и пригласил д’Артаньяна выпить.

Д’Артаньян знал, что англичанин счел бы для себя большой обидой отказ чокнуться с ним, а потому он подошел к столу и взял предложенный ему стакан. Впрочем, он не терял милэди из виду и в зеркало увидел на ее лице большую перемену. Теперь, когда она думала, что ее никто не видит, чувство, похожее на жестокость, исказило ее черты; она со злостью кусала свой платок. Маленькая хорошенькая субретка, которую д’Артаньян уже видел раньше, вошла в это время; она сказала по-английски несколько слов лорду Винтеру, который тотчас же попросил у д’Артаньяна позволения удалиться, извиняясь, что очень важное дело отзывает, его и поручив ему извиниться за него перед сестрой.

Д’Артаньян обменялся с лордом Винтером пожатием руки и вернулся к милэди. Ее лицо с удивительной быстротой приняло опять приятное выражение, и только несколько маленьких красненьких пятнышек на платке указывали на то, что она до крови искусала себе губы.

У нее были прелестные губы, точно коралловые.

Разговор принял веселый оборот. Милэди, казалось, совершенно успокоилась. Она рассказала, что лорд Винтер ее кузен, а не родной брать: она вышла замуж за младшего члена семьи, который оставил ее вдовою с ребенком. Этот ребенок был единственным наследником лорда Винтера, если только этот последний не женится. Все это показывало д’Артаньяну, что некоторые обстоятельства из жизни милэди были окутаны покрывалом, но он не видел, что было за этим покрывалом.

Впрочем, после получасового разговора д’Артаньян убедился, что милэди была его соотечественница: она говорила таким чистым, изящным языком, который не оставлял на этот счет ни малейшего сомнения.

Д’Артаньян наговорил всяких любезностей и рассыпался в уверениях своей преданности; на всю эту болтовню нашего гасконца милэди благосклонно улыбалась. Настало время удалиться, д’Артаньян простился с милэди и вышел из гостиной, чувствуя себя самым счастливым человеком на свете. На лестнице он встретил хорошенькую субретку, которая слегка толкнула его, проходя, и, покраснев до ушей, извинилась таким приятным голосом, что прощение было тотчас получено.

Д’Артаньян на другой день пришел снова и был принят еще лучше, чем накануне. Лорда Винтера, не было дома, и он провел с милэди весь вечер; она, по-видимому, принимала самое живое участие в нем, спросила его, кто его друзья и не имел ли он когда-нибудь намерения поступить на службу к кардиналу. Д’Артаньян, который, как уже знают, был очень благоразумный молодой человек для своих 20-ти лет, вспомнил тогда свои подозрения относительно милэди; он отозвался с большим почтением об его высокопреосвященстве и сказал что он не преминул бы поступить в гвардию кардинала вместо того, чтобы поступить в гвардию короля, если бы ему пришлось познакомиться с де-Кавуа раньше, чем он познакомился с де-Тревилем.

Милэди совершенно спокойно переменила разговор и самым равнодушным светским тоном спросила: не был ли он в Англии.

Д’Артаньян ответил, что его туда посылал де-Тревиль по делу ремонта лошадей и что он вывел четырех на образец.

Милэди в продолжение разговора два или три раза закусила себе губы; она имела дело с гасконцем, который вел свои дела осторожно.

Д’Артаньян удалился в тот же самый час, как и накануне. В коридоре он опять встретился с хорошенькой Кэтти — так звали субретку. Она посмотрела на него таким благосклонным взглядом, что ошибиться было невозможно, но мысли д’Артаньяна были поглощены ее госпожой, и он положительно не заметил этого.

Д’Артаньян пришел к милэди на другой день и опять на следующий, и каждый вечер милэди принимала его все с большей и большей любезностью.

Каждый вечер то в передней, то в коридоре или на лестнице он сталкивался с хорошенькой субреткой, но, как мы уже сказали, д’Артаньян не обращал никакого внимания на эту настойчивость хорошенькой Кэтти.

V. Прокурорский обед.

Дуэль, в которой Портос сыграл такую блестящую роль, не заставила его, впрочем, забыть об обеде у прокурорши. На следующий день, около часа дня, Мускетон еще раз оглядел его туалет, все ли в порядке, и Портос направился в Медвежью улицу, чувствуя себя вдвойне счастливым.

Сердце его билось, но это происходило не от нетерпеливой любви, как у д’Артаньяна. Нет, более материальный интерес волновал его: ему удастся, наконец, переступить этот таинственный порог и подняться по той самой лестнице, по которой подымались один за другим старые золотые г-на Кокенара.

Наконец он увидит в действительности сундук, который двадцать раз снился ему во сне: длинный, глубокий сундук, запертый висячим замком с засовом и прикрепленный к полу. Об этом сундуке он так часто слышал, и вдруг прокурорша откроет этот сундук его удивленным взорам своими несколько высохшими, но еще не лишенными изящества и красоты руками. Кроме того, он, бесприютный скиталец, не имеющий семьи, солдат, привыкший проводить время в трактирах, кабаках, тавернах, сластена, принужденный по большей части довольствоваться обедом нашаромыжку, — он собирался принять участие в семейном обеде, насладиться домашним комфортом и предоставить себя маленьким заботам хозяев, что еще приятнее, когда последние туги на руку, как говорят старые вояки.

Приходить в качестве кузена каждый день и садиться на хороший обед, разгладить морщины и развеселить жолтое, сморщенное лицо старого прокурора, немножко пощипать перышки у молодых писцов, выучивши их играть в фаро, в гальбит [ 1 ] и в ландскнехт, со всеми их тонкостями, и выиграть у них в один час все, что они сберегли за целый месяц, — все это очень улыбалось Портосу.

До мушкетера, правда, доходили с разных сторон не особенно лестные отзывы о прокурорах, как и теперь, впрочем, о них рассказывают: говорили об их скаредности, доходившей до мелочей, о страшном воздержании в пище. Так как, в конце концов, если откинуть излишнюю экономность, которую Портос считал всегда очень неуместной, прокурорша была барыней довольно либеральной для своего звания, то, очень понятно, Портос надеялся, что ее дом поставлен на довольно приличную ногу.

При входе в дом у мушкетера явились некоторые сомнения; внешний вид не представлял ничего привлекательного: грязный, вонючий коридор, полутемная лестница, на которую свет проникал с соседнего двора; в первом этаже низкая дверь, обитая огромными гвоздями, как главная входная дверь окружного суда.

Портос постучался; высокий, бледный писец, скрытый под целой копной растрепанных волос, отворил дверь и поклонился с видом человека, привыкшего уважать высокий рост, признак силы, военный мундир, определяющий социальное положение носящего его, и румяное лицо, указывающее на привычку хорошо пожить.

За ним показался писец поменьше ростом, за вторым — следующий, опять побольше и за третьим — подросток лет двенадцати.

Всего — три писца с половиною; это и для того времени служило признаком, что дела идут на славу.

Хотя мушкетер должен был прийти только в час, но уже с двенадцати прокурорша начала высматривать и поджидать, надеясь, что сердце, а может быть также и желудок, ее возлюбленного ускорит час свиданья.

Г-жа Кокенар вышла из дверей квартиры почти тотчас же, как ее гость поднялся по лестнице, и появление почтенной дамы вывело его из затруднительного положения. Писцы с любопытством посматривали на него, и он, не находя, что сказать этой восходящей и нисходящей гамме, молча остановился перед ними.

— Это мой кузен! вскричала прокурорша — Входите же, входите, г. Портос.

Имя Портоса произвело действие на писцов и они засмеялись, но Портос обернулся, и все лица сделались серьезными.

Чтобы достигнут прокурорского кабинета, пришлось пройти переднюю, где находились писцы, и контору, где они обыкновенно занимались; эта последняя представляла нечто вроде какой-то темной, мрачной залы, переполненной, вместо мебели, всякого рода бумагами. Миновав контору, в правой стороне оставили кухню и вошла в гостиную.

Все эти комнаты, примыкавшие непосредственно одна к другой, не произвели на Портоса особенно хорошего впечатления. Все, что говорилось, было слышно через открытые двери, а затем, проходя мимо кухни, он бросил быстрый, испытующий взгляд туда и должен был признаться себе, что, к стыду прокурорши и к своему большому сожалению, он не заметил ни пылающего очага, ни оживления, вообще той суеты, которая обыкновенно царит в обеденный час в святилище людей, любящих хорошо покушать.

Прокурор, вероятно, был заранее предупрежден о посещении, потому что он не выказал ни малейшего удивления при появлении Портоса, который подошел к нему с самым непринужденным видом и вежливо поклонился.

— Как кажется, г. Портос, мы с вами кузены? сказал прокурор и приподнялся, опираясь на ручки камышевого кресла.

Это был дряхлый, сухой старик, завернутый в длинный черный плащ, в котором совершенно скрывалось его хилое тело; его маленькие серые глаза блестели, как два карбункула, и казалось, что только они, вместе с гримасничавшим ртом, оставались единственной частью лица, где еще теплилась жизнь. К несчастию, ноги начинали уже отказываться нести службу всей этой костлявой машине; уже пять или шесть месяцев упадок сил начал давать себя чувствовать, и с этих пор прокурор сделался рабом своей жены.

Кузен был принят с покорностью — и только; не будь Кокенар таким разбитым, всякое родство с Портосом было бы отклонено.

— Да, мы кузены, сказал, не сбиваясь с своей роли, Портос, который, к тому же, никогда и не рассчитывал, что прокурор примет его с восторгом.

— По женской линии, кажется? насмешливо спросил прокурор.

Портос не поняв насмешки, счел это большой наивностью и ухмыльнулся себе в бороду, но г-жа Кокенар, знавшая, что наивный прокурор обладает в своем роде очень редкою сообразительностью, только слегка улыбнулась и сильно покраснела.

Г-н Кокенар с самого прихода Портоса начал бросать беспокойные взгляды на большой шкап, стоявший напротив дубовой конторки. Портос догадался, что этот шкап хотя и не был похож на сундук, который ему грезился во сне, но был именно тем блаженным сундуком, и он поздравлял себя, что действительность была шестью футами выше мечты.

Г-н Кокенар не простер далее своих генеалогических расспросов и, переводя свой тревожный взор со шкапа на Портоса, прибавил только:

— Перед своим отъездом на войну наш кузен, надеюсь, доставит нам удовольствие отобедать с нами один раз, не правда ли, м-м Кокенар?

На этот раз удар попал в цель, и Портос почувствовал его; по-видимому, и г-жа Кокенар не осталась к этому нечувствительной, потому что она прибавила:

— Мой кузен не вернется к нам, если найдет, что мы худо к нему относимся; да и без того ему придется слишком мало времени оставаться в Париже, так что это будет зависеть от нашей любезности и уменья упросить его посвятить нам свободные минуты до своего отъезда.

— О, мои ноги, мои бедные ноги, где вы! пробормотал Кокенар, пытаясь улыбнуться.

Эта помощь, подоспевшая к Портосу как раз в ту минуту, когда его гастрономическим надеждам начала угрожать некоторая опасность, внушила мушкетеру чувство величайшей признательности к прокурорше.

Скоро настал час обеда. Тогда все перешли в столовую, большую темную комнату напротив кухни.

Писцы, почувствовавшие, как кажется, в доме непривычное для них веяние, на этот раз выказали пунктуальную аккуратность и держали в руке по табуретке, готовые тотчас же сесть. Видно было, как их челюсти заранее пришли в движение с самыми злостными намерениями.

— Ей-Богу! подумал Портос, бросая взгляд на этих трех голодных (подросток, понятно, не удостоился чести быть допущенным к хозяйскому столу), ей-Богу! на месте моего кузена я не держал бы у себя таких обжор. Можно подумать, что это какие-нибудь потерпевшие крушение, не евшие целых шесть месяцев.

Метр Кокенар явился в столовую в кресле на колесиках, подталкиваемом г-жой Кокенар, которой Портос, в свою очередь, поспешил на помощь и помог довезти мужа до стола.

Как только его ввезли, нос и челюсти его тотчас же, как и у писцов, пришли в движение.

— Ого, сказал он, — какой аппетитный запах у супа!

— Черт возьми! да что он находить необыкновенного в этом супе? подумал Портос при виде слабого бульона, правда, поданного в большом количестве, но совсем не наварного, в котором кое-где плавало несколько сухариков, точно острова в Архипелаге. Г-жа Кокенар улыбнулась, и по данному ею знаку все поспешили сесть за стол.

Метру Кокенару подали первому, затем Портосу; затем г-жа Кокенар наполнила свою тарелку и разделила сухарики без бульона нетерпеливым писцам.

В эту самую минуту дверь столовой отворилась со скрипом, и через полуотворенные половинки Портос увидел маленького писца, который, не имея возможности принять участия в пиршестве, доедал свой хлеб при двойном запахе кухни и столовой.

После супа горничная подала вареную курицу — роскошь, при виде которой присутствовавшие сделали такие большие глаза, что они готовы были, казалось, лопнуть.

— Видно, что вы любите ваших родных, м-м Кокенар, сказал прокурор, почти с трагической улыбкой: — конечно, этой любезностью мы обязаны вашему кузену.

Бедная курица была худа и покрыта грубой щетинистой кожей, которую, несмотря на все усилия, не могли даже пробить никакие кости: должно полагать, ее долго пришлось искать на шесте, куда она запряталась, чтобы спокойно умереть от старости.

— Черт возьми! подумал Портос: — вот это ужасно грустно! Я уважаю старость, но я вовсе не дорожу ею, когда она является в виде вареного или жареного блюда.

И он посмотрел вокруг себя, чтобы убедиться, разделяют ли другие его мнение. Оказалось напротив: он увидел только горящие глаза, которые заранее пожирали этот чудный экземпляр курицы, — предмет, возбудивший в нем такое презрение. Г-жа Кокенар придвинула к себе блюдо, ловко отделила две большие черные лапы, которые положила на тарелку своего мужа; отрезала шею и вместе с головой отложила для себя; затем отделила крыло для Портоса и возвратила блюдо горничной, подавшей курицу, которая осталась почти нетронутой и исчезла прежде, чем мушкетер успел уловить разнообразные проявления чувства разочарованности, которое проявляется у людей, испытывающих его совершенно различно, смотря по характеру и темпераменту.

Вместо курицы на столе появилось блюдо бобов, блюдо огромной величины, на котором, вместе с бобами, виднелись несколько бараньих косточек, с первого взгляда как будто бы и казавшихся с мясом, но писцы не поддались на этот обман, хотя сумрачное выражение их лиц и сменилось выражением покорности судьбе.

Г-жа Кокенар раздала это кушанье молодым людям с умеренностью хорошей хозяйки.

Пришла очередь и вина. Г-н Кокенар налил из очень небольшой каменной бутылки по трети стакана каждому из молодых людей, налил почти такую же порцию себе, и бутылка тотчас же перешла на сторону Портоса и г-жи Кокенар.

Молодые люди долили треть стакана вина водой, затем, отпивши из него половину, снова долили водой, и так до конца обеда, когда они пили напиток, рубиновый цвет которого перешел в цвет дымчатого топаза.

Смущенный Портос съел положенное ему куриное крылышко и содрогнулся, почувствовав, что колено прокурорши коснулось его колена. Он тоже выпил полстакана этого вина, которое так берегли, и узнал в нем ужасное местное монтрельское вино.

Г-н Кокенар видел, как вино поглощается не разбавленным, и вздыхал.

— Не скушаете ли вы этих бобов, кузен Портос? предложила г-жа Кокенар таким тоном, который скорее говорил: поверьте мне, лучше их не есть.

— Черт бы меня взял, если я их только попробую! проворчал потихоньку Портос…

И затем громко добавил:

— Благодарю вас, кузина, я совершенно сыт.

Наступило молчание. Портос не знал, как ему держать себя. Прокурор несколько раз повторил:

— Ах, г-жа Кокенар, поздравляю вас — вы задали нам настоящий пир! Господи! как я наелся!

Г-н Кокенар съел свою тарелку супу, черные куриные лапки и единственную баранью кость, на которой было еще чуть-чуть мяса.

Портос думал, что с ним шутят, и уж начал крутить усы и сдвинул брови, но колено г-жи Кокенар опять нежно дотронулось до него, как бы советуя быть терпеливее. Это молчание и перерыв в обеде, совершенно непонятные для Портоса, имели, наоборот, ужасное значение для писцов: по одному взгляду прокурора, сопровождавшемуся улыбкой г-жи Кокенар, они медленно встали из-за стола, еще того медленнее сложили свои салфетки, затем поклонились и вышли.

— Отправляйтесь, молодые люди, отправляйтесь и займитесь работой, это полезно для пищеварения! важно заметил прокурор.

Как только писцы удалились, г-жа Кокенар встала и вытащила из буфета кусок сыру, айвовое варенье и сладкий пирог, который она собственноручно приготовила из миндаля и меду.

Увидя столько блюд, г-н Кокенар сдвинул брови; Портос же закусил губы, увидя, что остался без обеда.

Он взглянул, не стоит ли еще блюдо бобов на столе, но бобы уже исчезли.

— Настоящий пир! вскричал Кокенар, нервно двигаясь в своем кресле: — настоящий пир! epulae epularum, Лукулл обедает у Лукулла!

Портос посмотрел на бутылку, стоявшую около него, и думал, что на столе вино, хлеб и сыр и ему удастся утолить голод, но вина уже более не было — бутылка оказалась пустой. Супруги Кокенар сделали вид, что не замечают этого.

— Вот тебе на! подумал Портос: — меня уже опередили.

Он съел маленькую ложечку варенья и чуть не завяз зубами в клейком тесте г-жи Кокенар.

— Жертва принесена, подумал он про себя. — И зачем это я надеялся вместе с г-жой Кокенар заглянуть в шкап ее мужа!

Г-н Кокенар, насладившись сладостями такого обеда, который он считал излишней роскошью, почувствовал желание отдохнуть.

Портос думал, что он будет отдыхать в этой же комнате, но проклятый прокурор не хотел об этом и слышать; принуждены были отвезти его в кабинет, и он не успокоился до тех пор, пока не очутился против своего шкапа, на край которого, для большей предосторожности, он поставил свои ноги. Прокурорша увела Портоса в соседнюю комнату, и там начались переговоры об условиях перемирия.

— Вы можете приходить к нам обедать три раза в неделю… начала г-жа Кокенар.

— Благодарю, отвечал Портос: — но я не привык чем-либо злоупотреблять, тем более, что я должен позаботиться о своей экипировке.

— Это правда, согласилась прокурорша, грустно вздыхая. — Эта несчастная экипировка!

— Увы, да!

— Но из чего же состоит экипировка в вашем полку, г-н Портос?

— О, из многих вещей. Мушкетеры, как вы сами знаете, отборное войско, и им нужно многое такое, чего вовсе не требуется ни в гвардии, ни у швейцарцев.

— Но все-таки перечислите подробно, что именно нужно и что каждая вещь стоит?

— Это обойдется… сказал Портос, предпочитавший подвести итог, чем дробить на мелочи.

Прокурорша с трепетом ожидала окончания фразы.

— Сколько? Надеюсь, что не больше…

Она остановилась, боясь договорить.

— О, нет, сказал Портос, — не больше двух с половиною тысяч ливров; я думаю даже, что, при некоторой экономии, я обойдусь двумя тысячами.

— Боже, две тысячи ливров! вскричала г-жа Кокенар. — Да это целое состояние!

Портос состроил очень выразительную гримасу, и г-жа Кокенар поняла ее значение.

— Попрошу вас назвать мне каждую вещь отдельно, сказала она: — потому что, имея много родных и большую опытность в торговых делах, я почти уверена, что приобрету все вещи вдвое дешевле, чем вы сами.

— Так вы спрашивали об этих подробностях вот с какой целью!

— Да, любезный Портос. Итак, прежде всего, кажется, нужна лошадь?

— Да, лошадь.

— Хорошо, у меня именно есть в виду.

— Значит, сказал Портос сияя, — с лошадью покончено. Мне нужна еще полная сбруя, состоящая из таких вещей, которые может купить только сам мушкетер и покупка которых, к тому же, не превысит трехсот ливров.

— Трехсот ливров!.. Ну, пусть будет триста ливров, согласилась прокурорша вздыхая.

Портос улыбнулся: читатель помнит, что у него было седло от Букингама, а потому эти триста ливров он рассчитывал прямо положить в карман.

— Кроме того, продолжал он: — мне нужна лошадь для моего слуги и чемодан. Об оружии же вам нечего беспокоиться — оно у меня есть.

— Лошадь для слуги? заметила нерешительно прокурорша. — Но это делается только у вельмож, мой друг.

— А не полагаете ли вы, сударыня, гордо сказал Портос: — что я какой-нибудь нищий?

— Нет, я хотела только сказать, что иногда красивый мул может вполне заменить лошадь, и мне кажется, что можно купить красивого мула для Мускетона…

— Пожалуй, я согласен на мула; ваша правда, я видел многих очень знатных испанских вельмож, у которых вся свита ехала на мулах. Но вы понимаете, г-жа Кокенар, что нужен мул, украшенный перьями и погремушками?

— На этот счет будьте спокойны.

— Остается чемодан, сказал Портос.

— И об этом не беспокойтесь! вскричала г-жа Кокенар: — у моего мужа пять или шесть чемоданов, вы выберите себе лучший; в особенности он любил один из них — он так велик, что может вместить в себе целый мир.

— А что, он пустой? наивно спросил Портос.

— Конечно, пустой, также наивно ответила прокурорша.

— А чемодан, который мне нужен, вскричал Портос: — должен быть туго набит, моя милая!

Г-жа Кокенар опять вздохнула. Мольер еще не создавал своего «Скупого»; г-жа Кокенар была, таким образом, предшественницей Гарпагона.

Таким образом последовательно переговорили и об остальной части экипировки, и совещание закончилось тем, что прокурорша обещала выдать восемьсот ливров деньгами и доставить лошадь и мула, которые послужат к прославлению Портоса и Мускетона.

Когда переговоры были покончены, Портос простился с г-жой Кокенар, сделавшей попытку удержать его, состроивши ему глазки, но Портос сослался на то, что он очень занять по службе, и прокурорша должна была уступить его королю.

Портос вернулся к себе домой голодный, в прескверном расположении духа.

VI. Субретка и госпожа

Несмотря на все упреки совести и мудрые советы Атоса, д’Артаньян с каждым днем все более и более влюблялся в милэди и аккуратно каждый день отправлялся ухаживать за ней, причем самонадеянный гасконец был убежден, что рано или поздно она непременно ответит ему взаимностью.

Придя туда однажды вечером, веселый, как человек, ожидающий исполнения своих радужных надежд, он встретился с субреткой в воротах. На этот раз хорошенькая Кэтти не удовольствовалась тем, что только задела его мимоходом, а взяла его нежно за руку.

— Отлично, подумал д’Артаньян: — вероятно, госпожа поручила ей передать мне что-нибудь; она назначить мне какое-нибудь свидание, чего не сочла возможным сделать лично.

И он взглянул на прелестного ребенка с видом несомненной победы.

— Мне очень хотелось бы сказать вам два слова, господин офицер… пробормотала субретка.

— Говори, мое дитя, говори, сказал д’Артаньян: — я слушаю.

— Здесь это невозможно: то, что я хочу сообщить вам, очень долго рассказывать, и к тому же это большой секрет.

— В таком случае как же быть?

— Не согласится ли господин офицер последовать за мной? робко спросила Кэтти.

— Куда угодно, мое прелестное дитя.

— Так пойдемте.

И Кэтти, не выпускавшая руки д’Артаньяна, увлекла его по маленькой темной винтовой лестнице и, взобравшись ступенек на пятнадцать, отворила дверь.

— Взойдите, сударь, сказала она: — здесь мы будем одни и можем переговорить.

— Но чья же это комната, мое прелестное дитя? спросил д’Артаньян.

— Моя, сударь; она сообщается с комнатой госпожи вот через эту дверь. Но будьте спокойны, она не может нас услышать: она никогда не ложится ранее двенадцати часов.

Д’Артаньян бросил взгляд вокруг себя. Маленькая, чистенькая комнатка, убранная со вкусом, была прелестна, но, помимо его воли, взоры его обращались к той двери, которая, по словам Кэтти, вела в комнату милэди.

Кэтти догадалась, что происходило у него на душе, и вздохнула.

— Так вы очень любите мою госпожу, сударь?

— О, больше, чем могу это высказать! Кэтти, я от нее без ума.

Кэтти вздохнула еще раз.

— Ах, сударь, сказала она: — это очень жаль.

— А что ж ты, черт возьми, находишь в этом достойного сожаления? спросил д’Артаньян.

— А то, сударь, сказала Кэтти: — что моя барыня вовсе вас не любить.

— Гм! Разве она поручила тебе сказать мне это?

— О, нет, сударь, но я сама из участия к вам решилась сказать вам это.

— Благодарю тебя, моя добрая Кэтти, но только за твое участие, потому что то, что ты мне доверила, как ты и сама согласишься, не представляет ничего приятного.

— То есть вы окончательно не верите тому, что я вам сказала, не так ли?

— Подобным вещам всегда очень трудно верится, мое прелестное дитя, хотя бы только из самолюбия.

— Так, значит, вы мне не верите?

— Признаюсь, что пока не удостоишь представить мне какого-нибудь доказательства того, что ты говоришь…

— Что скажете вы об этом?

И Кэтти вынула из-за корсажа маленькую записочку.

— Это мне? спросил д’Артаньян, быстро схватывая письмо.

— Нет, другому.

— Другому?

— Да.

— Его имя, его имя! вскричал д’Артаньян.

— Посмотрите на адрес.

— Г. графу де-Варду!

Воспоминание о сцене в Сен-Жермене тотчас же представилось тщеславному гасконцу, и быстрым движением, как промелькнувшая мысль, он разорвал письмо, несмотря на крик Кэтти, испугавшейся при виде того, что он собирался сделать, или, вернее, уже сделал.

— Ах, Боже мой, г. офицер, что вы делаете?

— Я?!… Ничего, отвечал д’Артаньян и прочитал следующее:

«Вы не ответили мне на мою первую записку; не больны ли вы, или вы уже забыли, как вы за мной ухаживали и какие взоры кидали на меня на балу герцогини де-Гиз? Пользуйтесь удобным случаев, граф, и не пропустите его!»

Д’Артаньян побледнел; он был уязвлен в самолюбии и счел себя уязвленным в любви.

— Бедный, милый г-н д’Артаньян! сказала Кэтти полным участия голосом, снова сжимая руку молодого человека.

— Тебе жаль меня, моя добрая крошка? сказал д’Артаньян.

— О, да, от всего сердца, потому что я понимаю, что такое любовь!

— Ты знаешь, что такое любовь? спросил д’Артаньян, посмотрев на нее в первый раз со вниманием.

— Увы, да!

— Ну, в таком случае, вместо того, чтобы жалеть меня, ты сделала бы гораздо лучше, если бы помогла отомстить твоей госпоже.

— А каким образом вы хотели бы отомстить ей?

— Я хотел бы покорить ее и занять место моего соперника.

— Я никогда не окажу вам в этом помощи, г. офицер, с живостью возразила Кэтти.

— Почему так? спросил д’Артаньян.

— По двум причинам.

— По каким?

— Во-первых, потому, что моя госпожа никогда вас не полюбит.

— Почему ты это знаешь?

— Вы до глубины сердца оскорбили ее.

— Я! Чем мои я оскорбить ее, когда с той минуты, как я познакомился с ней, я ползаю у ее ног, как раб; разъясни мне, пожалуйста.

— Я скажу это только тому, перед кем открою всю мою душу.

Д’Артаньян взглянул на Кэтти вторично. У молодой девушки было столько свежести и красоты, что многие герцогини поменялись бы охотно за это с ней коронами.

— Кэтти, сказал он: — если ты хочешь, позволь мне прочитать, что у тебя на душе, за этим дело не станет, мое прелестное дитя.

И с этими словами он поцеловал ее, вследствие чего бедный ребенок покраснел, точно вишня.

— О, нет, вскричала Кэтти, — вы меня не любите! Вы сами только что сказали мне, что любите мою госпожу.

— И это мешает тебе открыть мне вторую причину?

— Вторая причина та, г. офицер, сказала Кэтти, сделавшаяся смелее от поцелуя, а затем и ободренная выражением глаз молодого человека: — что в любви каждый стоит за себя.

Только тогда д’Артаньян вспомнил томные взгляды Кэтти, встречи с ней в передней, на лестнице, в коридоре, прикосновение руки каждый раз, как он встречал ее, и затаенные вздохи, но, поглощенный только одним желанием понравиться ее знатной барыне, он пренебрегал субреткой: кто охотится за орлом, тот не обращает внимания на воробья. Но на этот раз наш гасконец с первого раза понял всю выгоду, которую он может извлечь из любви, в которой Кэтти так наивно, или так бесстыдно, призналась ему: перехватывание писем, адресованных графу Варду, постоянные сношения с домом, свободный вход во всякий час в комнату Кэтти, смежную с комнатой госпожи. Вероломный, что не подлежит сомнению, он мысленно жертвовал уже молодой девушкой для того, чтобы доброй волей или силой добиться любви милэди.

— Так ты хочешь, милая Кэтти, чтобы я представил тебе доказательство моей любви, в которой ты сомневаешься?

— Какой любви? спросила молодая девушка,

— Любви, которую я готов почувствовать к тебе.

— А какое же этому доказательство?

— Хочешь, я проведу с тобою сегодня вечером все время, которое я обыкновенно провожу с твоей госпожой?

— О, да, сказала Кэтти, хлопая в ладоши, — очень хочу.

— Коли так, прелестное дитя, сказал д’Артаньян, усаживаясь в кресло, — поди сюда, я хочу сказать тебе, что ты самая хорошенькая субретка, какую мне приходилось когда-либо видеть.

И он так нежно и так убедительно уверял ее в этом, что бедное дитя, ничего другого и не желавшее, как только верить этому, — поверило… Впрочем, к большому удивлению д’Артаньяна, хорошенькая Кэтти не очень-то скоро поддалась его обольщению.

Время в атаках и самозащите проходит скоро. Пробило полночь, и в комнате милэди раздался звон колокольчика,

— Великий Боже! вскричала Кэтти, — меня зовет барыня! Уйди, уйди скорее.

Д’Артаньян встал, взял шляпу, как бы повинуясь, но затем быстро отворил половинки большого шкафа вместо того, чтобы говорить дверь, и спрятался там между платьями и пеньюарами милэди.

— Что вы делаете? спросила Кэтти.

Д’Артаньян, заранее вынувший из шкапа ключ, заперся изнутри, ничего не ответив.

— Заснули вы там, что ли? кричала ей милэди резким голосом: — что вы не идете, когда я звоню?

Д’Артаньян услышал, как порывисто отворилась дверь, ведущая в комнату милэди.

— Иду, милэди, иду! закричала Кэтти, устремляясь навстречу милэди.

Обе вошли в спальню, и так как дверь осталась отворенной, д’Артаньян мог слышать, как милэди все еще продолжала бранить горничную. Затем она, наконец, успокоилась, и разговор зашел о нем, пока Кэтти помогала раздеться своей госпоже.

— Итак, сказала милэди: — я не видела сегодня вечером нашего гасконца.

— Как, сударыня, сказала Кэтти: — разве он не приходил? Неужели он начал ветреничать, не достигши еще счастья?

— О, нет! наверно ему помешал и задержал его де-Тревиль или Дезессар. Я в этом не ошибусь, Кэтти, и знаю, что этого-то я держу в руках

— Что же вы с ним сделаете, сударыня?

— Что я с ним сделаю!.. Будь спокойна, Кэтти, между этим человеком и мною есть что-то, чего он не знает… Я чуть не лишилась через него доверия его высокопреосвященства… О, я отомщу за себя!

— Я думала, что вы, сударыня, его любите?

— Я люблю его?! я его ненавижу! Дурак, в руках которого была жизнь лорда Винтера, и он не убил его и лишил меня трехсот тысяч ливров дохода!

— Правда, ваш сын — единственный наследник дяди, и до его совершеннолетия вы бы пользовались всем его состоянием.

Д’Артаньян дрожал до мозга костей, слыша, как это нежное создание упрекает его резким, пронзительным голосом, изменить который в разговоре ей стоило больших усилий, в том, что он не убил человека, к которому она, по-видимому, относилась дружески.

— Да я уже и отомстила бы ему, продолжала милэди: — если бы, не знаю почему, кардинал не велел мне щадить его.

— О, да! Но вы, сударыня, нисколько не пощадили ту маленькую женщину, которую он любил.

— Ах, да! жену торговца из улицы Могильщиков! Разве он еще не забыл об ее существовании? Да, сказать правду, я хорошо отомстила.

Холодный пот выступил на лбу д’Артаньяна: эта женщина была просто какое-то чудовище!

Он снова стал прислушиваться, но, к несчастию, туалет был окончен.

— Хорошо, сказала милэди: — ступайте к себе и постарайтесь завтра непременно получить ответ на то письмо, которое я вам дала.

— К графу Варду? спросила Кэтти.

— Конечно, к графу Варду.

— Вот этот господин, сказала Кэтти, — кажется мне, напротив, совсем другим, чем бедный г. д’Артаньян.

— Уходите, сказала милэди: — я не люблю рассуждений.

Д’Артаньян слышал, как затворилась дверь, и затем милэди заперлась на две задвижки; со своей стороны Кэтти так тихо, как только могла, повернула ключ у себя в двери. Тогда д’Артаньян отворил дверцы шкапа.

— Ах, Боже мой! совсем тихо сказала Кэтти: — что с вами, как вы бледны?

— Отвратительное существо! прошептал д’Артаньян.

— Молчите, молчите и уходите, сказала Кэтти: — одна только перегородка отделяет мою комнату от комнаты милэди, и из одной слышно все, что говорится в другой.

— Именно поэтому-то я и не выйду отсюда, сказал д’Артаньян.

— Как?! сказала Кэтти, покраснев.

— Или, по крайней мере, уйду… немного позже.

И он привлек Кэтти к себе…

Это было начало мести милэди. Д’Артаньян понял, что правы, когда говорят, что мщение — божественное наслаждение. К тому же, будь у д’Артаньяна хоть немного затронуто сердце, он удовольствовался бы этой новой победой, но им руководили только гордость и тщеславие.

Впрочем, должно сказать ему в похвалу, что, пользуясь своим влиянием на Кэтти, он прежде всего постарался узнать от нее, что сделалось с г-жей Бонасье, но бедная девушка клялась д’Артаньяну всеми святыми, что она положительно ничего не знает, так так ее госпожа посвящает ее только на половину в свои тайны; одно она может сказать наверно, что г-жа Бонасье не умерла.

Относительно того обстоятельства, вследствие которого милэди чуть не потеряла доверие кардинала, Кэтти ничего не могла сообщить, но на этот счет д’Артаньян знал больше ее самой, так как видел милэди на корабле, которому был запрещен выезд, в ту самую минуту, как он покидал Англию: он догадался, что, без сомнения, дело шло о брильянтовых наконечниках. Но что ему было во всем этом совершенно ясно, так это действительная, глубокая, закоренелая ненависть к нему милэди за то, что он не убил ее зятя.

Д’Артаньян на другой день пришел к милэди. Последняя была в самом дурном расположении духа, и д’Артаньян догадался, что причина этого — неполучение ответа от графа Варда, раздражаншее ее. Вошла Кэтти, но милэди отнеслась к ней очень грубо. Взгляд, брошенный Кэтти на д’Артаньяна, говорил; «видите ли, как я страдаю за вас».

Впрочем, к концу вечера прекрасная львица смягчилась; она с улыбкой слушала нежную болтовню д’Артаньяна и позволила ему даже поцеловать руку. Д’Артаньян ушел от нее, не зная, что и думать; но это был малый, которому не легко было вскружить голову, и потому, продолжая ухаживать за милэди, он составил в своей голове целый план. Он нашел Кэтти у дверей и, как и накануне, поднялся к ней в комнату. Кэтти сильно бранили, обвиняя ее в беспечности. Милэди не могла объяснить себе молчание графа Варда и приказала ей прийти к себе в девять часов утра, чтобы отправить ему третье письмо. Д’Артаньян взял с Кэтти слово, что она придет к нему на другой день и принесет письмо; бедная девушка обещала все, что требовал от нее ее любовник: она точно обезумела. Все произошло так же, как и накануне: д’Артаньян заперся в шкап, милэди позвала к себе горничную, разделась, отослала Кэтти и заперла дверь. Как и накануне, д’Артаньян вернулся к себе домой только в пять часов утра.

В одиннадцать часов к нему пришла Кэтти; у нее в руках была новая записка от милэди. На этот раз бедный ребенок даже и не пытался противиться д’Артаньяну; она позволила ему делать все, что он хотел, потому что она и телом и душой всецело принадлежала прекрасному солдату.

Д’Артаньян распечатал письмо и прочел следующее:

«Вот уж третий раз я пишу вам, чтобы сказать, что я люблю вас. Берегитесь, чтобы в четвертый я не написала вам, что я вас ненавижу. Если вы раскаиваетесь в своем поступке относительно меня, молодая девушка, которая передаст вам эту записку, скажет вам, каким образом порядочный господин может заслужить мое прощение».

Д’Артаньян несколько раз краснел и бледнел, читая эти строки.

— О! вы все еще ее любите! сказала Кэтти, ни на одну минуту не спускавшая глаз с молодого человекг

— Нет, Кэтти, ты ошибаешься: я ее больше не люблю, но я хочу ей отомстить за ее презрение ко мне.

— Да, я знаю о вашем мщении, вы уж говорили мне об этом.

— Не все ли это тебе равно, Кэтти! Ты хорошо знаешь что я люблю только тебя одну.

— Как это можно знать?

— Узнаешь по тому презрению, с каким я отнесусь к ней.

Кэтти вздохнула.

Д’Артаньян взял перо и написал:

"Милостивая государыня!

«До настоящей минуты я сомневался, что ваши оба письма предназначались для меня — до такой степени я считал себя недостойным подобной чести; к тому же я чувствовал себя настолько нехорошо, что во всяком случае не решался ответить вам. Но сегодня я принужден поверить вашему ко мне доброму расположению, так как не только одно ваше письмо, но и ваша горничная подтверждает, что я любим вами. Ей не нужно говорить и учить меня, как порядочный человек может заслужить прощение. Итак, я сам приду сегодня вечером в одиннадцать часов испросить себе прощенье. Опоздать хоть одним днем в моих глазах было бы теперь равносильно новому оскорблению вам

Тот, кого вы сделали самым счастливым человеком на свете

Граф де-Вард».

Это письмо было подложное и, кроме того, крайне не деликатное; по понятиям нашего времени, оно было даже позорное, но в ту эпоху люди не были так взыскательны, как теперь. И между тем д’Артаньян чувствовал, что, несмотря на все неуважение к ней, безумная страсть влекла его к этой женщине. Какая-то опьянявшая страсть, смешанная с презрением, одним словом, как угодно, — страсть или жажда мести.

План д’Артаньяна был очень прост: через комнату Кэтти он хотел пройти в комнату милэди и воспользоваться первой минутой удивления, стыда и ужаса, чтобы восторжествовать над ней; может быть, это и не удастся ему, но надо было на что-нибудь решиться и рискнуть. Через восемь дней начнется война, и нужно было уезжать: у д’Артаньяна не было времени тянуть с любовью,

— Возьми, сказал молодой человек, передавая Кэтти еапечатанную записку, — отдай это письмо милэди — это ответ Варда.

Бедная Кэтти побледнела как смерть: она догадывалась, что заключалось в письме.

— Послушай, милое дитя, сказал ей д’Артаньян: — ты понимаешь, что надо же, чтобы все это так или иначе кончилось; милэди может узнать, что ты передала первую записку моему лакею, вместо того, чтобы отдать ее лакею графа, и что я распечатал и две другие, предназначенные де-Варду; тогда милэди тебя прогонит, и ты ее знаешь, что она не такая женщина, чтобы этим и ограничить свое мщение.

— Увы! сказала Кэтти, — а для кого я подвергалась всему этому?

— Для меня, я это хорошо знаю, моя красавица, сказал молодой человек: — за то я очень тебе и благодарен, клянусь.

— Но что же, наконец, заключается в вашей записке?

— Милэди тебе скажет это.

— Ах, вы меня не любите! вскричала Кэтти, — и я очень несчастна.

На этот упрек есть ответ, на который женщины всегда даются в обман: д’Артаньян ответил так, что Кэтти осталась в страшном заблуждении. Впрочем, она очень плакала, прежде чем решилась передать письмо милэди, но наконец она все-таки решилась — это все, чего желал д’Артаньян.

К тому же он обещал вечером рано уйти от ее госпожи и прийти к ней.

Это обещание окончательно утешило бедную Кэтти.

VII. Экипировка Арамиса и Портоса.

С тех пор, как четыре друга принялись каждый охотиться за экипировкой, между ними не было уже более общих собраний. Обедали все отдельно, там, где приходилось, или, вернее, где кто мог. Служба тоже отнимала много драгоценного времени, которое бежало незаметно.

Они только условились хоть один раз в неделю сходиться в квартире у Атоса, так как этот, вследствие данной им клятвы, не переступал за порог своей двери. Они должны были собраться именно в тот день, когда Кэтти приходила к д’Артаньяну. Как только Кэтти ушла, д’Артаньян направился в улицу Ферру.

Он застал Арамиса и Портоса философствующими. Арамис опять начал поговаривать о пострижении. Атос, следуя своему обыкновению, не отклонял и не поощрял его к этому: он стоял за то, чтобы каждому была предоставлена свобода действий. Он никогда не давал никому советов прежде, чем его не просили об этом, да к тому же его надо было еще и очень просить.

— Вообще, советов просят только для того, говорил он: — чтобы не следовать им, а если им следуют, то лишь для того, чтобы было кого упрекнуть впоследствии за то, что посоветовали.

Портос пришел вскоре после д’Артаньяна; таким образом, собрались все четыре друга.

Лица их выражали совершенно различные чувства: на лице Портоса читалось спокойствие, у д’Артаньяна — надежда, у Арамиса — тревога, а лицо Атоса выражало беспечность.

После минутного разговора, в котором Портос дал понять, что некая знатная особа охотно взялась выручить его из затруднительного положения, вошел Мускетон.

Он пришел звать Портоса домой, где — сообщал он жалобным тоном — его присутствие необходимо.

— Не насчет ли моей экипировки? спросил Портос.

— И да, и нет, ответил Мускетон.

— Но, однакоже, разве ты не можешь мне сказать этого?

— Нет, сударь.

Портос встать, простился с друзьями и последовал за Мускетоном.

Минуту спустя на пороге появился Базен.

— Что вам нужно от меня, мой друг? спросил Арамис с той кротостью в голосе, которая замечалась в нем каждый раз, когда его мысли обращались к церкви.

— Какой-то человек ожидает вас, сударь, дома, ответил Базен.

— Человек! Какой человек?

— Нищий.

— Дайте ему милостыню, Базен, и скажите, чтобы он помолился за грешника.

— Этот нищий во что бы то ни стало хочет говорить с вами и уверяет, что вы будете очень довольны, увидевшись с ним.

— Не имеет ли он сказать мне чего-нибудь особенного?

— Да, точно так. «Если г. Арамис», прибавил он, «будет колебаться и не захочет видеть меня, скажите ему, что я из Тура».

— Из Тура? вскричал Арамис. — Тысячу извинений, господа, но, без сомнения, этот человек привез мне известия, которых я ждал.

И, встав, он торопливо вышел.

Остались Атос и д’Артаньян.

— Мне кажется, эти молодцы устроили свои дела. Что вы об этом думаете, дорогой д’Артаньян? спросил Атос.

— Я знаю, что Портос шибко подвигается вперед, сказал д’Артаньян: — а что касается до Арамиса, то, сказать по правде, я о нем никогда не беспокоился серьезно: но вы, мой милый Атос, вы, который так великодушно разделили пистоли англичанина, принадлежащие вам по праву, что станете вы делать?

— Я очень доволен, что убил этого плута, мое дитя, так как я считаю святым делом убить англичанина, но если бы я присвоил себе его пистоли, меня мучило бы раскаяние.

— Полноте, милый Атос! У вас какие-то странные, непостижимые понятия!

— Довольно, довольно об этом. Что это значит: мне говорил г. де-Тревиль, который вчера оказал мне честь, посетив меня, — что вы водитесь с какими-то подозрительными англичанами, которым покровительствует кардинал?

— Я бываю у одной англичанки, у той самой, о которой я вам говорил.

— Ах, да, блондинка, относительно которой я давал вам советы и которым, конечно, вы не последовали.

— Я представил вам на это свои причины.

— Да, вы, кажется, говорили мне, что надеетесь найти тут вашу экипировку.

— Вовсе нет, я убедился, что эта женщина принимала участие в похищении г-жи Бонасье.

— Да, и я понимаю: чтобы отыскать одну женщину, вы ухаживаете за другой; это самый длинный, но за то самый приятный путь к цели.

Д’Артаньян готов быль уже все рассказать Атосу, но его удержало одно обстоятельство: Атос был дворянин, очень строгий в делах, касающихся чести, а в маленьком плане, составленном нашим влюбленным по отношению к милэди, были такие обстоятельства, которые, он был вперед уверен, — не заслужили бы одобрения этого пуританина, а потому он предпочел промолчать, и так как Атос был менее всего на свете любопытен, то откровенность д’Артаньяна этим и ограничилась.

И так, мы оставим двух друзей, не имевших ничего важного передать друг другу, и последуем за Арамисом.

Мы видели, с какой скоростью при известии, что желающий переговорить с ним человек, приехал из Тура, молодой человек последовал или, скорее, побежал впереди Базена и чуть ни в один скачок перескочил из улицы. Ферру в улицу Вожирар.

Придя домой, он действительно застал у себя человека небольшого роста, с умным выражением глаз, но покрытого лохмотьями.

— Вы меня спрашивали? обратился к нему мушкетер.

— Я спрашивал г. Арамиса: это вас так зовут?

— Меня. Вы имеете мне передать что-нибудь?

— Да, если вы покажете известный вышитый платок.

— Вот он, сказал Арамис, вынимая из-за пазухи золотой ключик и открывая им маленькую шкатулку черного дерева с перламутровой инкрустацией, — смотрите.

— Отошлите вашего слугу.

Действительно, Базен любопытствовал узнать, что нужно нищему от барина, и не отставал от него ни на шаг и пришел домой почти в одно время с ним, но такая поспешность не принесла ему никакой пользы: по требованию нищего, его барин сделал ему знак удалиться, и волей-неволей пришлось повиноваться.

Когда Базен вышел, нищий бросил беглый взгляд вокруг себя, чтобы убедиться, что никто не может ни подслушать, ни увидеть его и, раскрывши лохмотья, едва стянутые кушаком, он принялся распарывать верхнюю часть камзола и вытащил оттуда письмо.

Арамис вскрикнул от радости, увидев печать, поцеловал надпись и с почти религиозным благоговением распечатал письмо и прочитал его:

«Друг мой, судьба хочет, чтобы некоторое время мы еще были разлучены; но чудные дни молодости потеряны не без возврата. Исполняйте ваши обязанности на войне; я исполняю свои в другом месте. Возьмите от подателя этого письма то, что он вам передаст; ведите себя на войне как достойно прекрасному и благородному дворянину и думайте обо мне, нежно целующей ваши черные глаза».

«Прощайте или, лучше, до свидания».

Между тем нищий все еще продолжал распарывать камзол и вытащил один за другим из-за своих грязных лохмотьев полтораста двойных испанских пистолей, которые он выложил на стол; затем он отворил дверь, поклонился и вышел, прежде чем молодой человек, совершенно ошеломленный, успел сказать ему хоть слово. Тогда Арамис вторично перечел письмо и заметил, что в нем была приписка.

«P. S. Вы можете принять подателя письма: это граф и испанский гранд».

— Золотые мечты! вскричал Арамис. — О, чудная жизнь! да, мы молоды! да, для нас еще настанут счастливые дни! О, тебе, тебе принадлежит моя любовь, моя кровь, моя жизнь, все, все, все, моя прекрасная возлюбленная!

И он страстно целовал письмо, даже не взглянув на золото, блестевшее на столе.

Базен постучался в дверь; у Арамиса не было более причин желать его отсутствия, и он позволил ему войти.

Базен остолбенел при виде такого обилия золота и забыл, что пришел доложить о приходе д’Артаньяна, который из любопытства узнать, что это был за нищий, выйдя от Атоса, пошел к Арамису.

Так как д’Артаньян нисколько не церемонился с Арамисом, то, видя, что Базен забыл доложить о нем, сам о себе доложил.

— Ах, черт возьми! милый Арамис, сказать д’Артаньян, — если это те сливы, которые присланы вам из Тура, могу поздравить садовника, возделывающего их.

— Вы ошибаетесь, мой любезный, сказать Арамис, же еще скрытничая: — это мой книгопродавец присылает мне деньги за поэму с одностопными стихами, которую я начал еще там.

— А, в самом деле! сказал д’Артаньян; — ну, что же, ваш книгопродавец очень щедр, мой любезный Арамис, вот все, что я могу вам сказать.

— Как, сударь! вскричал Базен, — за поэму платят так дорого! это невероятно! О, барин, вы можете сделать все, что захотите, вы можете сделаться таким же знаменитым, как г. де-Вуатюр и г. де-Бенгерад. Мне это очень нравится: поэт — это почти то же, что аббат. Ах, г. Арамис, сделайтесь же, пожалуйста, поэтом!

— Базен, друг мой, сказал Арамис, — мне кажется, что вы вмешиваетесь в разговор.

Базен понял, что поступил дурно и, опустив голову, вышел.

— А, продолжали, д’Артаньян, улыбаясь; — вы продаете ваши произведения на вес золота; вы очень счастливы, мой друг, но смотрите, будьте осторожны, не потеряйте письмо, которое торчит в вашем мундире и которое вы получили, без сомнения, тоже от книгопродавца.

Арамис покраснел до самых корней волос, запрятал письмо и застегнул камзол.

— Любезный д’Артаньян, сказал он, — мы пойдем, если хотите, к нашим друзьям и, так как я теперь богат, мы с сегодняшнего дня возобновим наши обеды вместе в ожидании, пока и вы тоже разбогатеете.

— Честное слово, с большим удовольствием. У нас уже давно не было приличного обеда, а так как у меня сегодня вечером в виду одно довольно рискованное предприятие, то, признаюсь, я вовсе не против того, чтобы подбодрить себя несколькими бутылками старого бургонского.

— Согласен и на старое бургонское; я тоже отношусь к нему не с ненавистью, сказал Арамис, у которого при виде золото как рукой сняло всякую мысль об отставке.

Положив в карман на всякий случай три или четыре двойных пистоля, он запер остальные деньги в шкатулку черного дерева с перламутровой инкрустацией, где хранился знаменитый платок, служивший ему талисманом.

Оба друга отправились прежде всего к Атосу, который, верный данной им клятве не выходить из дому, взялся распорядиться и велеть принести обед к нему; так как он был большой знаток по части гастрономических тонкостей, то д’Артаньян и Арамис не стали возражать и предоставили ему эту важную заботу.

Они отправились, между тем, к Портосу, но на углу улицы Как встретили Мускетона, который с самым кислым видом гнал перед собой мула и лошадь. Д’Артаньян вскрикнул от удивления, смешанного с радостью.

— Ах, моя желтая лошадка! вскричал он. — Арамис, взгляните на эту лошадь.

— О, какой страшный жеребец, сказал Арамис.

— Ну, что ж, дорогой, отвечал д’Артаньян: — это та самая лошадь, на которой я приехал в Париж.

— Как! вы, барин, знаете эту лошадь? спросил Мускетон.

— Она очень оригинальной масти, заметил Арамис: — я никогда не видал такой.

— Это верно. Потому-то я ее и продал за три экю, и столько, конечно, дали за ее масть, потому что весь ее остов не стоить и 18 ливров. Но каким образом лошадь эта очутилась в твоих руках, Мускетон?

— Ах, уж и не говорите об этом, барин, отвечал слуга: — эту ужасную штуку устроил муж нашей герцогини!

— Каким образом?

— Да вот как: к нам очень благосклонно относится одна знатная дама, герцогиня… Извините, барин приказал мне. быть скромным и не велел ее называть. Она заставила нас принять небольшой подарок в виде чудного испанского жеребца и андалузского мула — просто загляденье, а муж узнал об этом и перехватил по дороге двух чудных животных, которые были к нам отправлены, и заменил ихь этими ужасными одрами.

— Которых ты и ведешь обратно, сказал д’Артаньян.

— Точно так, ответил Мускетон: — вы сами понимаете, что мы не можем принять подобных лошадей взамен тех, которые нам были обещаны.

— Конечно, нет, черт возьми, хотя я очень бы желал видеть Портоса на моей буланой лошадке; это дало бы мне ясное понятие о том, как выглядел я сам, когда приехал в Париж. Но мы не будем тебя задерживать, Мускетон, ступай исполнять приказания своего барина, ступай. Он дома?

— Да, сударь, но в очень мрачном расположении духа.

И Мускетон отправился далее, по направлению к набережной Великих Августинцев, между тем как два друга пришли к несчастному Портосу и позвонили. Портос видел, как они проходили двором, и не хотел открыть, так что они звонили совершенно напрасно.

Мускетон продолжал свой путь и, пройдя Новый Мост, погоняя перед собою двух кляч, достиг Медвежьей улицы. Придя туда, он, следуя приказанию барина, привязал лошадь и мула к молотку двери дома прокурора и затем, не беспокоясь об их дальнейшей участи, вернулся домой и доложил Портосу, что поручение его исполнено.

По прошествии некоторого времени две несчастные скотинки, ничего не евшие с самого утра, подняли такой шум, поднимая и опуская молоток двери, что прокурор приказал подростку-писцу пойти и справиться по соседству, кому принадлежат эти лошадь и мул. Г-жа Кокенар узнала свой подарок и сначала не поняла и не знала, что думать об их возвращении, но вскоре посещение Портоса объяснило все.

Гнев, сверкавший в глазах мушкетера, несмотря на все старание сдержаться, испугал его чувствительную возлюбленную. И действительно, Мускетон не скрыл от своего барина о встрече с д’Артаньяном и Арамисом, а также и того, что д’Артаньян в желтой лошади узнал свою беарнскую клячу, на которой приехал в Париж и которую продал за три экю. Портос ушел, назначив свидание прокурорше у монастыря св. Маглуара.

Прокурор, видя, что Портос уходит, пригласил его отобедать с ними, но мушкетер с полным достоинством отказался от этого приглашения.

Г-жа Кокенар с трепетом отправилась к монастырю св. Маглуара, боясь, что ее встретят там упреками, но была обворожена величественными манерами Портоса.

Все упреки и проклятия, на какие только способен мужчина, оскорбленный в своем самолюбии, Портос вылил на покорно склоненную перед ним голову прокурорши.

— Увы! сказала она, — я хотела сделать лучше. Один из наших клиентов торгует лошадьми, он должен деньги в контору и упирается платить. Я взяла у него этого мула и лошадь в счет долга, и он обещал мне королевских лошадей.

— Ну, что ж, сударыня, сказал Портос, — если он вам должен был больше пяти экю, то ваш барышник просто мошенник.

— Ведь никому не запрещено, г. Портос, искать что подешевле, отвечала прокурорша, стараясь оправдаться.

— Нет, сударыня, но те, которые ищут подешевле, должны позволить другим поискать себе более великодушных друзей.

И Портос, повернувшись спиной, хотел удалиться.

— Г. Портос! г. Портос! вскричала прокурорша, — я была неправа, я сознаюсь в этом! мне не следовало торговаться, когда дело шло об экипировке такого кавалера, как вы.

Портос, не отвечая ни слова, сделал второй шаг, чтобы удалиться. Прокурорше показалось, что она уже видит его в блестящем облаке, со всех сторон окруженного герцогинями и маркизами, бросающими к его ногам мешки с золотом.

— Остановитесь, ради Бога, г. Портос! вскричала она, — остановитесь и поговоримте.

— Говорить с вами — для меня одно только несчастье, отвечал Портос.

— Но скажите мне, что вам надо?

— Ничего, потому что просить вас все равно что не просить ни о чем.

Прокурорша повисла на руке Портоса и в порыве горести вскричала:

— Г. Портос, я не имею никакого понятия обо всем этом; разве я понимаю что-нибудь в лошадях? Разве я знаю, какое нужно седло?

— В таком случае, сударыня, нужно было обратиться ко мне, который понимает в этом толк, а вы хотели съэкономничать и обратились к ростовщику.

— Это была ошибка, г. Портос, которую я поправлю, даю честное слово.

— Каким образом?

— Слушайте: сегодня вечером г. Кокенар отправится к герцогу де-Шонь, который присылал за ним. Это для какого-то совещания, которое продолжится по крайней мере часа два; приходите, мы будем одни и сочтемся.

— Слава Богу, наконец-то! Вот это дело, моя милая.

— Вы меня прощаете?

— Увидим.

И они расстались, сказавши друг другу: «до вечера».

— Черт возьми! подумал Портос, удаляясь, — кажется, наконец-то я доберусь до сундука метра Кокенара!

VIII. Ночью все кошки серы.

Наступил наконец вечер, так нетерпеливо ожидаемый д’Артаньяном и Портосом. Д’Артаньян, как обыкновенно, пришел около девяти часов к милэди.

Он нашел ее в прелестном настроении духа; никогда еще она не принимала его так хорошо. Наш гасконец с первого взгляда догадался, что его записка была передана по назначению и что она произвела свое действие. Вошла Кэтти и подала шербеть. Барыня ласково взглянула на нее и сделала ей самую приятную улыбку; но, увы! бедная девушка имела такой грустный вид, что даже и не заметила благосклонности милэди. Д’Артаньян взглянул на ту и на другую женщину и в душе принужден был сознаться, что природа, создавая их, ошиблась, давши знатной даме низкую и продажную душу, а субретке — сердце герцогини.

В 10 часов милэди стала выказывать некоторое беспокойство, и д’Артаньян понял, что это значило. Она смотрела на часы, вставала, снова садилась, улыбалась д’Артаньяну с таким видом, который ясно говорил: «без сомнения, вы очень любезны, но вы будете еще любезнее, если уйдете!»

Д’Артаньян встал, взял шляпу; милэди дала ему поцеловать руку, и при этом молодой человек почувствовать, как она сжала ее, и понял, что это сделано не из кокетства, а из чувства благодарности за то, что он уходит.

— Она дьявольски его любит, прошептал он и затем вышел.

На этот раз Кэтти нигде не ждала его, ни в передней, ни в коридоре, ни под воротами. Д’Артаньяну пришлось самому отыскать лестницу и маленькую комнатку Кэтти, где она сидела, закрывши голову руками, и плакала.

Она не слышала, как вошел д’Артаньян; молодой человек подошел к ней, взял ее за руки; тогда она разразилась рыданиями. Как д’Артаньян и ожидал милэди, получив письмо, в порыве радости все рассказала своей горничной и затем в награду за поручение, которое она так удачно на этот раз исполнила, милэди дала ей кошелек.

Вернувшись в свою комнату, Кэтти бросила кошелек в угол, где он и оставался открытым, а на ковре, подле него лежали три или четыре золотые монеты.

Бедная девушка, почувствовав ласки д’Артаньяна, подняла голову. Сам д’Артаньян испугался перемены, происшедшей в ее лице; она сложила руки с умоляющим видом, но не осмеливалась вымолвить ни слова.

Как ни мало чувствительно было сердце д’Артаньяна, он был тронут этой немой мольбой, но он слишком твердо держался своих планов, и в особенности последнего, чтобы решиться изменить что-нибудь в программе, раньше им предначертанной. Поэтому он не подал Кэтти ни малейшей надежды, что ей удастся поколебать его намерения, а только уверил ее, что поступок его просто следствие одного мщения.

Это мщение, впрочем, должно было достаться ему тем более легко, что милэди, вероятно для того, чтобы скрыть свою стыдливость от любовника, велела Кэтти потушить все свечи в квартире и даже в ее собственной комнате: граф де-Вард должен был оставаться до рассвета все в той же темноте.

Через несколько минут слышно стало, как милэди пришла в свою комнату.

Д’Артаньян тотчас же бросился в шкап; едва он успел там спрятаться, как раздался звонок. Кэтти вышла к барыне и затворила дверь, но перегородка, отделявшая обе комнаты, была так тонка, что можно было слышать почти весь разговор двух женщин.

Милэди, казалось, была вне себя от радости; она заставила Кэтти несколько раз повторить себе малейшие подробности предполагаемого свидания субретки с Вардом, как он получил письмо, что он ответил, какое было у него выражение лица и казался ли он очень влюбленным; на все эти вопросы бедная Кэтти, принужденная иметь веселый вид, отвечала задыхающимся голосом, но ее госпожа не замечала даже грустного тона ее голоса, до такой степени счастье эгоистично. Наконец, так как приближалось время свидания с графем, милэди в самом деле приказала все потушить у себя и велела Кэтти уйти к себе и ввести графа де-Варда тотчас же, как только он придет. Кэтти пришлось ждать недолго. Как только д’Артаньян увидел в щелку своего шкапа, что все погрузилось в мрак, он выскочил из своей засады в ту самую минуту, как Кэтти затворила дверь.

— Что это за шум? спросила милэди.

— Это я, шопотом сказал д’Артаньян, — это я, граф де-Вард.

— Ах! Боже мой, Боже мой! прошептала Кэтти, — он не мог даже дождаться того часа, который сам назначил.

— Ну, что ж, сказала милэди дрожащим голосом, — отчего же он не входит? Граф, граф, прибавила она, — вы ведь хорошо знаете, что я вас жду.

При этом приглашении д’Артаньян осторожно отстранил Кэтти и устремился в комнату.

Если чувства досады и печали мучительны для души, то больше всего должен страдать любовник, выслушивающий под чужим именем уверения в любви, предназначаемые его счастливому сопернику.

Д’Артаньян находился в этом мучительном положении, которого он не предвидел; ревность терзала его сердце, и он страдал почти так же, как и бедная Кэтти, которая в это время плакала в соседней комнате.

— Да, граф, говорила милэди своим приятным голосом, нежно сжимая его руку в своих, — да, я счастлива любовью, которую ваши взгляды и слова выражали мне каждый раз, как мы с вами встречались. Я тоже люблю вас. О, завтра, завтра я непременно хочу получить от вас какое-нибудь доказательство того, что вы обо мне думаете, и так как вы можете меня забыть, возьмите это.

И она сняла с своей руки кольцо и одела его д’Артаньяну.

Д’Артаньян вспомнил, что он видел это кольцо на руке милэди: это был чудный сапфир, с брильянтами кругом.

Первым движением д’Артаньяна было желание возвратить его ей, но милэди прибавила:

— Нет, нет, сохраните это кольцо из любви ко мне. К тому же, приняв его, продолжала она взволнованным голосом, — вы оказываете мне гораздо большую услугу, чем вы думаете.

— Эта женщина полна таинственности, подумал д’Артаньян.

В эту минуту он почувствовал, что готов все ей открыть. Он уже открыл рот, чтобы сказать милэди, кто он такой и с какой мстительной целью пришел к ней, но она прибавила:

— Бедный ангел, которого это гасконское чудовище чуть не убило!

Чудовище — это был он сам.

— Вы все еще продолжаете страдать от ваших ран? продолжала милэди.

— Да, очень, сказал д’Артаньян, не зная хорошо, что ей отвечать.

— Будьте покойны, прошептала милэди, — я отомщу за вас и жестоко.

— Черт возьми! подумал д’Артаньян, — время довериться еще не совсем наступило.

Д’Артаньяну нужно было некоторое время, чтобы прийти в себя от этого разговора, но всякая мысль о мщении, с которою он явился сюда, исчезла совершенно. Эта женщина имела на него какую-то непостижимую власть; он ненавидел и обожал ее в одно и то же время; он никогда не воображал, что два такие противоположные одно другому чувства могут совместиться в одном сердце и образовать такую странную, сатанинскую любовь.

Между тем пробило час; нужно было расстаться. Д’Артаньян, уходя от милэди, не чувствовал ничего, кроме крайнего сожаления о необходимости удалиться; в страстных взаимных поцелуях при прощании назначено было новое свидание на следующей неделе.

Бедная Кэтти надеялась, что ей удастся сказать несколько слов д’Артаньяну, когда он будет проходить чрез ее комнату, но милэди проводила его сама в темноте и рассталась с ним только на лестнице.

Надругой день утром д’Артаньян побежал к Атосу. У него завязалась такая странная интрига, что он хотел посоветоваться. Он все ему рассказал; Атос несколько раз хмурил брови.

— Ваша милэди, сказал он ему, — кажется мне какой-то низкой тварью, но тем не менее вы худо делаете, что обманываете ее: теперь у вас, так или иначе, явился злейший враг.

Говоря с ним, Атос со вниманием разглядывать сапфир, окруженный брильянтами, который заменял на руке д’Артаньяна перстень королевы, тщательно спрятанный им в футляр.

— Вы смотрите на это кольцо, сказал гасконец, сияющий гордостью, что он может похвастать перед своими друзьями таким богатым подарком.

— Да, сказал Атос, — оно напоминает мне одну фамильную драгоценность.

— Не правда ли, как оно прекрасно? заметил д’Артаньян.

— Великолепно, ответил Атос, — я никогда не думал, что на свете существуют два сапфира такой чудной воды. Разве вы его променяли на ваш брильянт?

— Нет, сказал д’Артаньян, — это подарок моей прекрасной англичанки, или, скорее, моей прекрасной француженки, потому что хотя я у нее никогда и не спрашивал, но убежден, что она родилась во Франции.

— Вы получили это кольцо от милэди! вскричал Атос таким голосом, в котором ясно замечалось сильное волнение.

— От нее самой: она мне дала его сегодня ночью.

— Покажите же мне кольцо, сказал Атос.

— Вот оно, отвечал д’Артаньян, снимая его со своего пальца.

Атос рассмотрел его и страшно побледнел; затем он попробовал надеть его на безымянный палец левой руки; кольцо пришлось, точно оно было сделано для него.

Облако гнева и мести омрачило обыкновенно столь спокойное лицо Атоса.

— Не может быть, чтобы это было оно; как это кольцо могло очутиться в руках милэди Кларик? А между тем очень трудно допустить, чтобы между двумя драгоценными вещами было такое сходство.

— Вам знакомо это кольцо? спросил д’Артаньян.

— Я думаю, что знаю его, сказал Атос, — но, без сомнения, я ошибаюсь.

И он передал кольцо д’Артаньяну, не переставая глядеть на него.

— Постойте, д’Артаньян, сказал он через минуту, — снимите кольцо с пальца, или поверните его камнем внутрь: оно напоминает мне такие ужасные вещи, что я не в состоянии ни о чем говорить с вами. Вы, кажется, пришли ко мне о чем-то посоветоваться; не говорили ли вы мне, что находитесь в затруднении относительно того, что вам делать? Но погодите… дайте мне опять этот сапфир; тот, о котором я вам говорил, должен быть с одной стороны исцарапан вследствие одного случая…

Д’Артаньян вторично снял с пальца кольцо и подал его Атосу. Атос задрожал.

— Вот, сказал он, — смотрите, не правда ли, как это странно.

И он показал д’Артаньяну ту самую царапину, которая, он помнил, должна была быть на нем.

— Но от кого же вам достался этот сапфир, Атос?

— От моей матери, которая тоже получила его от своей матери. Как я вам и сказал, это старая фамильная драгоценность, которая не должна была никогда выходить из нашего рода…

— И вы ее… продали? робко спросил д’Артаньян.

— Нет, ответил Атос с какой-то странной улыбкой: — я подарил его в одну из любовных ночей, точно так же, как получили его и вы.

Д’Артаньян, в свою очередь, призадумался; ему казалось, что в душе милэди скрывается глубокая, мрачная пропасть.

Взявши кольцо, он не надел его, а положил к себе в карман.

— Послушайте, сказал Атос, взяв его за руку: — вы знаете, люблю ли я вас, д’Артаньян: если бы у меня был сын, я не мог бы любить его больше, чем вас. Послушайте, поверьте мне, откажитесь от этой женщины. Я не знаю ее, но что-то ясно говорить мне, что это погибшее созданье и что в ней кроется что-то роковое.

— Вы правы, а потому я расстанусь с ней; я вам признаюсь, что эта женщина пугает даже меня самого.

— Достанет ли на это у вас твердости?

— Достанет, отвечал д’Артаньян: — я готов на это хоть сию минуту.

— Да, дитя мое, вы правы, сказал Атос, сжимая руку гасконца с почти родительской нежностью, — и дай Бог, чтобы эта женщина, только что встретившаяся с вами на жизненном пути, не оставила бы на нем ужасных следов.

Атос поклонился д’Артаньяну, как человек, дающий понять, что ему хотелось бы остаться со своими мыслями наедине.

Вернувшись домой, д’Артаньян застал у себя Кэтти, которая дожидалась его. Если бы бедный ребенок проболел целый месяц лихорадкой, наверное бы он так не изменился, как изменила ее одна эта бессонная и мучительная ночь. Ее послали к мнимому Варду. Ее госпожа была без ума от любви, вне себя от радости; она хотела знать, когда ее любовник придет к ней на следующее свидание.

Бедная Кэтти, бледная и дрожащая, о леи дал а ответа д’Артаньяна.

Атос имел огромное влияние на молодого человека, и советы друга, присоединившись к голосу его собственного сердца, заставили его решиться — теперь, когда его гордость была спасена и мщение удовлетворено — более не видеться с милэди. Вместо всякого ответа, он взял перо и написал следующее:

«Не рассчитывайте, сударыня, на будущее свидание со мною: со времени моего выздоровления у меня столько развлечений подобного рода, что я должен внести в них некоторый порядок. Когда настанет ваша очередь, я буду иметь честь известить вас об этом.

Целую ваши ручки. Граф де-Вард».

О сапфире — ни слова: хотел ли гасконец сохранить его в виде орудия против милэди, или — будем откровенны — не оставил ли он его, как последнее средство для экипировки?

Было бы ошибочно судить о фактах той эпохи с точки зрения нравов нашего времени. То, что современный порядочный человек счел бы для себя стыдом, в то время казалось совершенно простым и естественным, и молодые люди лучших фамилий большею частью были на содержании у своих любовниц.

Д’Артаньян передал письмо Кэтти незапечатанным, которая, прочитав его, прежде всего ничего не поняла, и затем, прочитав его вторично, чуть не сошла с ума от радости.

Кэтти не верила своему счастью: д’Артаньян должен был повторить на словах и уверить ее в том, что она уже знала из содержания письма, и как ни была велика опасность при вспыльчивом характере милэди вручить ей эту записку, но она, тем не менее, со всех ног бросилась бежать к Королевской площади.

Сердце лучшей из женщин остается нетронутым печалью своей соперницы.

Милэди с такой же поспешностью распечатала записку, с какой Кэтти принесла ее, но при первых прочитанных ею словах она сделалась прозрачной от бледности, затем смяла бумагу и с гневом в глазах обратилась к Кэтти.

— Что это за письмо? сказала она.

— Это ответ, сударыня, на ваше письмо, сказала вся трепещущая Кэтти.

— Не может этого быть! вскричала, милэди. — Не может быть, чтобы джентльмен мог написать женщине такое письмо.

Затем, вдруг задрожав, она прошептала:

— Боже мой! не узнал ли он… и она остановилась.

Она заскрежетала зубами и сделалась бледна, как труп; хотела сделать шаг, чтобы подойти к окну освежиться, но не могла этого сделать; она протянула только руки, колени подогнулись у нее, и она упала в кресло.

Кэтти вообразила, что ей дурно, и подбежала к ней, чтобы расстегнуть корсаж, но милэди быстро встала:

— Что вам от меня нужно? сказала она, — и зачем вы поднимаете на меня руку?

— Я думала, сударыня, что вам дурно, и хотела помочь вам, ответила горничная, испуганная страшным выражением лица своей госпожи.

— Мне дурно? мне! мне! Разве вы принимаете меня за какую-нибудь слабонервную женщину! Когда меня оскорбляют, я не падаю в обморок, я мщу за себя, слышите ли?

И она сделала Кэтти знак, чтобы та вышла.

IX. Мечты о мщении.

Вечером милэди отдала приказание ввести д’Артаньяна, как только он придет, по своему обыкновению. Но он не пришел.

На следующий день Кэтти пришла к молодому человеку и рассказала ему все, происшедшее накануне. Д’Артаньян улыбнулся: этот ревнивый гнев милэди был ему мщением.

Вечером милэди была еще более нетерпеливой, чем накануне; она повторила свое приказание относительно гасконца, но, как и накануне, она прождала его совершенно напрасно.

На другой день Кэтти явилась к д’Артаньяну, но далеко уже не такая живая и веселая, как в предшествовавшие дни, а, напротив — в высшей степени грустная.

Д’Артаньян спросил бедную девушку, что с ней, но та, вместо всякого ответа, вынула из кармана письмо и подала его ему.

Это письмо было написано рукою милэди, но только на этот раз оно было адресовано самому д’Артаньяну, а не графу Варду.

Он распечатал письмо и прочел:

«Любезный г. д’Артаньян, нехорошо так редко бывать у своих друзей, в особенности в то время, когда предстоит скоро расстаться с ними надолго. Мой зять и я совершенно напрасно ждали вас вчера и третьягодня. Повторится ли то же самое и сегодня?

Признательная вам лэди Кларик».

— Это очень просто и ясно, сказал д’Артаньян, — и я ожидал этого письма. Мой кредит поднимается по мере того, как кредит графа падает.

— Вы пойдете? спросила Кэтти.

— Послушай, милое дитя, сказал гасконец, старавшийся оправдать себя в своих собственных глазах в том, что он собирался изменить обещанию, данному им Атосу, — ты понимаешь, что было бы неполитично не пойти на такое любезное приглашение. Милэди, видя, что я не прихожу, не поняла бы причины, вследствие которой я прекратил свои посещения; она стала бы кое о чем догадываться, и кто скажет, до чего может дойти месть такой женщины, как она!

— О, Боже мой, сказала Кэтти, — вы умеете представить все в таком виде, что всегда останетесь правы, но вы, наверно, опять станете ухаживать за ней, и если на этот раз вы ей понравитесь под вашим настоящим именем, то это будет гораздо хуже, чем в прошлый раз.

Бедная девушка инстинктивно предугадывала то, что отчасти должно было случиться.

Д’Артаньян стал разуверять ее, насколько мог, и обещал остаться нечувствительным к обольщениям милэди.

Он поручил ей сказать, что он как нельзя более благодарен ей за ее доброту и что он исполнит ее приказание; он побоялся ответить письменно из опасения, что не сумеет для таких опытных глаз, как у милэди, достаточно изменить свой почерк.

Было ровно девять часов, когда д’Артаньян явился на Королевскую площадь. Очевидно, что слуги, ожидавшие в передней, были предупреждены, потому что как только д’Артаньян появился, раньше еще даже, чем он успел спросить, можно ли видеть милэди, один из них побежал доложить.

— Просите войти, сказала милэди отрывистым голосом, но настолько громко, что д’Артаньян из передней услышал его.

Его попросили войти.

— Меня ни для кого больше нет дома, сказала милэди, — слышите ли, ни для кого.

Лакей вышел.

Д’Артаньян с любопытством взглянул на милэди она была бледна и глаза ее имели очень усталый вид, может быть от слез, а может и от бессонницы. Преднамеренно был уменьшен свет в комнатах, но тем не менее молодая женщина была не в состоянии скрыть следы лихорадки, снедавшей ее последние два дня. Д’Артаньян подошел к ней с обычной ему любезностью; она сделала тогда над собой невероятное усилие, чтобы принять его, и никогда еще на ее расстроенном, встревоженном лице не появлялось такой любезной улыбки.

На вопрос, предложенный ей д’Артаньяном относительно ее здоровья:

— Нехорошо, ответила она, — очень нехорошо.

— В таком случае, сказал д’Артаньяв, — я пришел не во-время; вам нужен, без сомнения, отдых, и я лучше удалюсь.

— О, нет, сказала милэди, — напротив, останьтесь, г. д’Артаньян, ваше любезное общество развлечет меня.

— Ого! подумал д’Артаньян, — она никогда не была такой очаровательной: надо держать ухо востро.

Милэди приняла самый ласковый, дружеский тон, на какой была только способна, и придала необыкновенное оживление разговору. Вместе с тем лихорадка, оставившая было ее на одну минуту, возвратила опять блеск ее глазам, румянец — щекам и розовый цвет — губам. Д’Артаньян снова нашел в ней прежнюю Цирцею, очаровавшую его уже своими чарами. Его любовь, казавшаяся ему уже погасшей, была только усыплена и снова пробудилась в его сердце. Милэди улыбалась, и д’Артаньян чувствовал, что готов заслужить себе вечную кару из-за одной этой улыбки.

Была одна минута, когда он почувствовал в себе что-то вроде угрызений совести. Мало-по-малу милэди сделалась более сообщительной. Она спросила у д’Артаньяна, есть ли у него любовница.

— Увы! сказал д’Артаньян самым нежным голосом, на какой был только способен, — можете ли вы быть настолько жестоки, чтобы предлагать мне подобные вопросы, мне, который с тех пор, как увидел вас, только и дышит, и живет вами и для вас.

У милэди появилась странная улыбка.

— Так вы меня любите? спросила она.

— Нужно ли мне говорить вам это и разве вы не заметили сами?

— Напротив, но вы знаете: чем в сердце более гордости, тем труднее оно сдается.

— О, что дается трудно, меня не пугает; я страшусь только невозможного.

— Для действительной любви нет ничего невозможного.

— Ничего?

— Ничего, сказала милэди.

— Черт возьми! подумал про себя д’Артаньяны — тон совсем переменился. Не влюбилась ли уж в меня эта капризная, женщина и не собирается ли она дать мне лично еще другой такой же сапфир, какой уж дала мне вместо Варда?

Д’Артаньян быстро придвинул свой стул к милэди.

— Посмотрим, сказала она, — что бы вы сделали, чтобы доказать мне любовь, про которую вы говорите?

— Все, чего бы от меня ни потребовали. Приказывайте, и я готов повиноваться,

— Всему?

— Всему! вскричал д’Артаньян, знавший вперед, что, говоря так, он немногим рискует.

— Если так, поговоримте немножко, сказала милэди, в свою очередь придвигая кресло к стулу д’Артаньяна.

— Я слушаю вас, сударыня.

Милэди на минуту призадумалась, как бы колеблясь; затем, точно решившись, она сказала:

— У меня есть враг.

— У вас враг?! вскричал д’Артаньян, притворяясь изумленным. — Господи, возможно ли это? у такой прекрасной и доброй, как вы!

— И враг смертельный.

— В самом деле?

— Враг, оскорбивший меня так жестоко, что между мной и им — война на смерть. Могу ли я рассчитывать на вас, как на помощника?

Д’Артаньян сейчас же понял, чего именно хочет мстительное созданье.

— Можете, сударыня, сказал он с напускной важностью: — моя рука, как и мое сердце, принадлежат вам вместе с моей любовью.

— В таком случае, сказала милэди, — если вы настолько же великодушны, как и влюблены…

Она приостановилась.

— Ну, что же? спросил д’Артаньян.

— А то, сказала милэди после минутного молчания, — что с сегодняшнего дня не говорите больше о невозможности.

— Мне не вынести такого счастья! вскричал д’Артаньян, бросаясь на колени и покрывая поцелуями руки, которых она не отнимала.

— Отомсти за меня этому низкому Варду, думала милэди, стиснув зубы, — и я сумею затем отделаться и от тебя, двойной глупец, живая шпага.

— Отдайся добровольно в мои руки так нагло сначала посмеявшаяся надо мной, лицемерная и зловредная женщина, думал про себя д’Артаньян, — и тогда я посмеюсь над тобою вместе с тем, которого ты хочешь убить моей рукой.

Д’Артаньян поднял голову.

— Я готов, сказал он.

— Так, значит, вы меня поняли, дорогой г. д’Артаньян?

— Я понял бы вас по одному взгляду.

— Итак, вы согласны поднять за меня вашу руку, которая уже доставила вам столько славы?

— Сию же минуту.

— Но я, сказала милэди, — как отплачу я вам за такую услугу; я знаю влюбленных, эти люди никогда даром не делают ничего.

— Вы знаете, что я прошу единственной награды отвечал д’Артаньян, — единственной, достойной вас и меня.

И он нежно привлек ее к себе. Она почти не сопротивлялась.

— Какой корыстолюбивый! сказала она, улыбаясь.

— Ах! вскричал д’Артаньян, действительно увлеченный страстью, которую эта женщина умела разжигать в его сердце, — ах! это потому, что мне так трудно верится в мое счастье, и, постоянно опасаясь, чтобы оно не улетело, как мечта, я тороплюсь поскорее осуществить его.

— Так заслужите же это предполагаемое счастье.

— Я жду ваших приказаний.

— Правду вы говорите? спросила милэди с проблеском последнего сомнения.

— Назовите мне того низкого человека, который мог заставить ваши прекрасные глаза пролить слезы.

— Кто вам сказал, что я плакала?

— Мне показалось…

— Такие женщины, как я, не плачут.

— Тем лучше!.. Но скажите же его имя.

— Не забудьте, что в ею имени — моя тайна.

— Но, все-таки, нужно же мне знать, как его зовут!

— Да, нужно… Вот видите, как я вам доверяю!..

— Вы наполняете меня такой радостью!.. Его имя?

— Вы его знаете.

— Право?

— Да.

— Надеюсь, что это не кто-нибудь из моих друзей? спросил д’Артаньян, притворяясь колеблющимся, чтобы заставить поверить своему неведению.

— А если бы это оказался один из ваших друзей, так вы бы не решились? вскричала милэди, и угроза молнией блеснула в ее глазах.

— Нет, будь это хоть мой брат! вскричал д’Артаньян, точно в порыве восторга.

Наш гасконец шел так далеко ничем не рискуя, так как он знал, чем это кончится.

— Мне нравится ваша преданность, сказала милэди.

— Увы! вам только это нравится во мне?

— Я люблю также и вас, вас самих, отвечала она, взяв его за руку.

— Так вы любите меня, вы! вскричал он. — О! если бы это была правда, я с ума бы сошел!

Он заключил ее в свои объятья; она не делала попытки уклониться от его поцелуя, но не ответила на него.

Губы ее были холодны: д’Артаньяну показалось, что он поцеловал статую.

Тем не менее, он был упоен счастьем, наэлектризован любовью; ему почти верилось в любовь милэди; ему почти верилось в действительность преступления Варда. Если бы Вард подвернулся в настоящую минуту ему под-руку, он убил бы его. Милэди воспользовалась этой минутой.

— Его зовут… начала она.

— Де-Вард, я знаю! вскричал д’Артаньян.

— Как вы это знаете? спросила милэди, схватив его обе руки и стараясь прочитать в его глазах сокровенные мысли его души.

Д’Артаньян почувствовал, что он позволил себе увлечься и, следовательно, сделал ошибку.

— Скажите, скажите… но скажите же! повторяла милэди, — почему вы это знаете?

— Почему я это знаю? спросил д’Артаньян.

— Да.

— Потому что вчера в одной гостиной, где я встретился с Вардом, он показывал кольцо, полученное, как он говорил, от вас.

— Подлец! вскричала милэди.

Этот эпитет, как легко поймут, отозвался в глубине сердца д’Артаньяна.

— Ну, и что же? продолжала она.

— Я отомщу за вас этому негодяю, произнес д’Артаньян, принимая вид дона Иафета Арменийского.

— Благодарю вас, мой храбрый друг! вскричала милэди, — но когда же я буду отомщена?

— Завтра, сию минуту, одним словом, когда хотите!

Милэди хотела вскрикнуть: «сию же минуту!» но она рассудила, что подобная поспешность была бы большой нелюбезностью относительно д’Артаньяна.

К тому же ей нужно было принять тысячу предосторожностей и преподать тысячу советов своему защитнику для того, чтобы он избежал каких бы то ни было объяснений с графом при свидетелях. Все это было объяснено д’Артаньяну

— Завтра, сказал он, — я отомщу за вас или умру.

— Нет! Отомстите и не умирайте. Он — трус.

— С женщинами, может быть, но не с мужчинами; относительно этого мне кое-что известно.

— Но мне кажется., что в борьбе с ним вы не могли пожаловаться на недостаток счастья?

— Счастье все равно, что куртизанка: вчера оно было мне благоприятно, а завтра может повернуться ко мне спиной.

— Другими словами, вы начинаете колебаться теперь!

— Нет, я не колеблюсь, сохрани меня Бог от этого, но справедливо ли будет послать меня на возможную смерть, не вознаградив меня, по крайней мере, как-нибудь больше, а не одной только надеждой на будущее блаженство?

Милэди ответила ему взглядом, выражавшим:

— И только? — говорите же.

И затем прибавила:

— Это слишком справедливо, произнесла она с нежностью.

— О! вы ангел! вскричал молодой человек.

— Итак, все решено?

— Кроме того, о чем я прошу вас, душа моя.

— Но я ведь говорю вам, что вы можете положиться на мою любовь?

— Я не располагаю завтрашним днем, чтобы дожидаться его.

— Молчите, я слышу шаги брата: не нужно, чтобы он застал вас здесь.

Она позвонила; явилась Кэтти.

— Уйдите через эту дверь, сказала она, отворяя маленькую, потайную дверь, — и возвращайтесь в одиннадцать часов, мы окончим этот разговор; Кэтти вас проведет ко мне.

Бедный ребенок чуть не упал, лишившись чувств, услышав последние слова милэди.

— Что же вы стоите здесь, точно статуя! Проводите г. д’Артаньяна и сегодня вечером, в одиннадцать часов… вы слышали?..

Как кажется, она всегда назначает свои свидания в одиннадцать часов: это ее обыкновение.

Милэди протянула ему руку, которую он нежно поцеловал.

— Однако, думал он, уходя и едва отвечая на упреки Кэтти, — не разыграть бы из себя дурака; положительно, эта женщина большой руки мошенница, будем держать себя осторожно.

X. Тайна милэди.

Д’Артаньян, несмотря на все убедительные и настойчивые просьбы Кэтти, вместо того, чтобы пройти прямо в комнату молодой девушки, вышел из отеля, и сделал это по двум причинам: во-первых, он избежал таким образом упреков, жалоб и просьб, а во-вторых — ему хотелось остаться немного одному, чтобы собраться со своими мыслями и по возможности разгадать мысли этой женщины. Яснее всего для него во всем этом было то, что он любит милэди, какь сумасшедший, и что она его ничуть не любила. Одну минуту д’Артаньян думал, что всего бы лучше сейчас же пойти к себе и написать милэди длинное письмо, в котором признаться ей, что он и Вард были до этой минуты одним и тем же лицом, а следовательно он не может брать на себя убийство Варда, чтоб не совершить самоубийства. Но им в то же время овладело яростное желание мести; он хотел, в свою очередь, овладеть этой женщиной под своим собственным именем, и так как это мщение обещало ему известного рода наслаждение, то он не захотел от него отказаться.

Он пять или шесть раз обошел кругом Королевскую площадь, оборачиваясь через каждые десять шагов, чтобы взглянуть на свет в квартире милэди, который был виден сквозь жалюзи: было очевидно, что на этот раз молодая женщина спешила менее, чем прошлый раз, уйти в свою спальню. Наконец свет исчез.

С этим светом исчезла последняя нерешительность в сердце д’Артаньяна; сердце его радостно билось, голова была точно в огне, он вернулся в отель и стремительно вошел в комнату Кэтти.

Бедная девушка, бледная, как смерть, дрожа всеми членами, хотела остановить своего любовника, но милэди была на страже и, услышав шум при входе д’Артаньяна, отворила дверь.

— Войдите, пригласила она.

Все это было так невероятно цинично, так нагло и бесстыдно, что д’Артаньян едва верил тому, что видел и слышал. Ему казалось, что он увлечен в одну из тех фантастических интриг, которые случаются только во сне.

Тем не менее, он быстро вошел к милэди, уступая магнетической силе притяжения, влекущей его к ней, как железо к магниту.

Дверь заперлась за ними.

Кэтти, в свою очередь, бросилась к двери.

Ревность, злоба, оскорбленная гордость, одним словом, все страсти, волнующие сердце влюбленной женщины, побуждали ее открыть истину, но она погибла бы сама, если бы призналась, что принимала участие во всей этой интриге, и кроме того потеряла бы навсегда д’Артаньяна. Это последнее соображение заставило ее принести еще последнюю жертву. Д’Артаньян достиг цели всех своих желаний: в нем любили на этот раз не соперника, а делали вид, что любили его самого. Тайный голос говорил ему в глубине его сердца, что он был не более, как орудие мести, которое ласкали в ожидании, что он свершит убийство, но его гордость, самолюбие, страсть заставляли умолкнуть этот голос, заглушали этот ропот. При этом еще наш гасконец, с известной дозой самоуверенности, которая нам уже известна, сравнивал себя с Вардом и задавал себе вопрос: почему бы, в конце концов, нельзя полюбить и его самого?

Итак, он всецело отдался увлечению данной минуты. Милэди не была уже для него той женщиной с гибельными намерениями, которая за минуту перед тем так пугала его, а пылкой, страстной любовницей, отдавшейся всецело любви, которую, казалось, она сама испытывала. Таким образом прошло приблизительно часа два.

Между тем восторг двух любовников охладел; милэди, руководимая далеко не одинаковыми побуждениями с д’Артаньяном, не могла окончательно забыться; она первая вернулась к действительности и спросила молодого человека, нашел ли он какой-нибудь предлог, долженствующий вызвать столкновение между ним и Вардом, следствием чего должна была произойти на завтра их дуэль.

Но д’Артаньян, мысли которого приняли совершенно иной оборот, позволил себе забыться, как глупец, и любезно ответил ей, что слишком поздно, чтобы думать о дуэлях на шпагах.

Эта холодность к единственному предмету, интересующему ее, испугала милэди, и вопросы ее сделались еще настойчивее. Тогда д’Артаньян, никогда серьезно и не помышлявший об осуществлении этой невозможной дуэли, хотел переменить разговор, но это было ему не по силам. Милэди своей железной волей и увлекающим умом, которому трудно было противостоять удерживала его в заранее предначертанных ею гравицах. Д’Артаньян думал, что поступает очень умно, советуя милэди отказаться от составленных ею ужасных замыслов и простить Варда, но при первых сказанных им словах молодая женщина задрожала и отстранилась от него.

— Не боитесь ли вы, любезный д’Артаньян? спросила она резким, насмешливым тоном, странно прозвучавшим в темноте.

— Вы, конечно, этого не думаете, сердце мое! отвечал д’Артаньян: — но что если этот бедный граф Вард окажется менее виновным, чем вы это думаете?

— Во всяком случае, сказала строго милэди, — он меня обманул, и с той минуты, как он меня обманул, он заслужил смерть.

— Ну, так он умрет, если вы его приговорили к этому! произнес д’Артаньян таким твердым, решительным тоном, который милэди приняла за выражение самой непоколебимой преданности.

Она тотчас же придвинулась к нему.

Мы не можем сказать, как скоро прошла эта ночь для милэди, но д’Артаньяну показалось, что он не более каких-нибудь двух часов провел с нею, когда первые лучи начали уже пробиваться сквозь щели жалюзи, и вскоре вся комната озарилась бледным светом начинающагося дня.

Тогда милэди, видя, что д’Артаньян хочет с ней расстаться, напомнила ему данное ей обещание отомстить за нее Варду.

— Я совершенно готов, сказал д’Артаньян: — но только прежде я желал бы удостовериться в одном.

— В чем? спросила милэди.

— В том, что вы меня любите.

— Мне кажется, что я уже доказала вам это.

— Да, и потому я предан вам теперь и телом, и душой.

— Благодарю вас, мой храбрый возлюбленный, но так как я доказала вам любовь мою, то и вы мне, в свою очередь, докажете свою. Не правда ли?

— Конечно. Но если вы в самом деле меня любите, как говорите, сказал д’Артаньян: — разве вы нисколько не боитесь за меня?

— Но чего же мне бояться?

— Ведь я тоже могу быть опасно ранен, даже убит.

— Это невероятно, сказала милэди: — вы такой храбрый и так искусно владеете шпагой.

— Так вы не хотите избрать какую-нибудь другую месть, не требующую пролития крови? спросил д’Артаньян.

Милэди молча взглянула на своего любовника; бледный свет первых дневных лучей придавал ее глазам выражение какой-то особенной мрачности.

— Право, сказала она, — мне кажется, что вы теперь колеблетесь.

— Нет, я не колеблюсь; но, право, мне жал этого бедного графа Варда с тех пор, как вы его не любите, и мне кажется, что всякий человек вследствие одного уже того, что лишился вашей любви, так жестоко наказан, что нет надобности еще его наказывать.

— Кто вам сказал, что я его любила? спросила милэди.

— По крайней мере, я могу думать теперь без особенной самонадеянности, что вы любите другого, сказал молодой человек нежным голосом, — и я повторяю, что принимаю участие в графе.

— Вы? спросила милэди.

— Да, я.

— Но отчего это?

— Потому что я один знаю…

— Что?

— Что он далеко не так виновен или, скорее, не был виновен перед вами, как это кажется.

— В самом деле? сказала милэди встревоженным голосом: — объяснитесь, потому что я положительно не знаю, что вы хотите сказать.

И она посмотрела на д’Артаньяна, который обнимал ее, и ее глаза мало-по-малу стали разгораться.

— Да, я человек благородный, сказал д’Артаньян, решившийся покончить, — и с тех пор, как ваша любовь принадлежит мне, с тех пор, как я уверен в ней, — ведь я могу быть уверен в ней, не правда ли?

— Совершенно, но продолжайте.

— Ну, я и чувствую в себе какую-то перемену, и одно признание тяготит меня.

— Признание?

— Если бы я сомневался в вашей любви, я не сказал бы этого, но вы меня любите, моя прелестная возлюбленная, не правда ли, вы меня любите?

— Без сомнения.

— В таком случае, если бы вследствие черезмерной любви к вам я оказался бы в чем-нибудь виноватым перед вами, вы меня простите?

— Может быть.

Д’Артаньян с самой приятной улыбкой сделал попытку приблизить свои губы к губам милэди, но та отстранилась.

— Это признание? сказала она, бледнея: — что это за признание?

— Вы назначали свидание Варду в этот четверг в этой самой комнате, не правда ли?

— Я?! нет! Этого не было, сказала милэди таким решительным голосом и с таким бесстрастным лицом, что если бы д’Артаньян не был в этом так уверен, он усомнился бы.

— Не лгите, мой прелестный ангел, сказал д’Артаньян, улыбаясь, — это было бы бесполезно.

— Как так? Говорите же! Вы меня уморите!

— О, успокойтесь, вы не виноваты относительно меня, и я уже простил вас.

— Но что ж дальше, дальше!

— Вард не может ничем похвастаться.

— Отчего? Вы сами сказали мне, что это кольцо…

— Это кольцо, моя любовь, у меня. Граф Вард, бывший у вас в четверг, и сегодняшний д’Артаньян — одно и то же лицо.

Безумец ожидал удивления, смешанного с стыдливостью, маленькой бури, которая разразится слезами, но он сильно ошибся, и его заблуждение продолжалось недолго. Бледная и страшная милэди выпрямилась и, оттолкнув д’Артаньяна сильным ударом в грудь, бросилась с постели.

Было уже совершенно светло. Д’Артаньян удержал ее за пенюар из тонкого индийского батиста, чтобы вымолить себе прощение, но она властным и решительным движением сделала попытку вырваться. Тогда батист разорвался, обнажив плечи, и на одном из этих прекрасных, круглых белых плеч д’Артаньян с невыразимым ужасом увидел цветок лилии, эту неизгладимую метку, которую кладет позорная рука палача.

— Великий Боже! вскричал д’Артаньян, опуская пенюар, и, молча, неподвижно, как окаменелый, остался на постели.

Но милэди по одному ужасу д’Артаньяна почувствовала, что она изобличена. Без сомнения, он все видел: молодой человек знал теперь ее тайну, тайну ужасную, которая никому не была известна, кроме него.

Она обернулась и взглянула на него не как взбешенная женщина, но как раненая пантера.

— А, презренный, сказала она, — ты мне подло изменил и к тому же у тебяв руках моя тайна! Ты умрешь!

И она подбежала к шкатулке, украшенной инкрустацией, стоявшей у нее на туалете, лихорадочно открыла ее дрожавшей рукой, вынула оттуда маленький кинжал с золотой ручкой, с тонким и острым лезвием, и бросилась на полураздетого д’Артаньяна. Хотя молодой человек, как известно, быль храбр, он был испуган выражением этого расстроенного лица с страшно расширенными зрачками, бледными щеками и с выступившею кровью на губах; он отступил к узкому проходу около кровати, как бы от змеи, подползшей к нему, и когда покрывшаяся потом рука дотронулась до шпаги, он вынул ее из ножен. Но, не обращая внимания на шпагу, милэди старалась влезть на кровать, чтобы нанести ему удар кинжалом, и остановилась только тогда, когда почувствовала острие шпаги на своей груди. Тогда она хотела схватить шпагу руками, но д’Артаньян постоянно отклонял эти попытки и, приставляя шпагу то к ее глазам, то к груди, спустился с постели, стараясь ускользнуть в дверь, ведущую к Кэтти.

Тем временем милэди бросилась на него с страшной силой, испуская ужасные крики. Впрочем, все это скорей походило на дуэль, и д’Артаньян мало-по-малу пришел в себя.

— Хорошо, моя красавица, хорошо, говорил он, — но, ради Бога, успокойтесь, иначе я вам нарисую вторую лилию на ваших прелестных щеках.

— Подлый! подлый! вопила милэди.

Д’Артаньян, пытаясь отыскать дверь, все время старался защищаться. На шум, который они производили, — она — опрокидывая мебель, чтобы добраться до него, он — прячась за мебель, чтобы защититься от нее, — Кэтти отворила дверь. Д’Артаньян, постоянно маневрировавший так, чтобы приблизиться к этой двери, был только в трех шагах от нее, и тогда одним скачком он бросился из спальни милэди в комнату горничной и с быстротой молнии запер дверь и всею своею тяжестью уперся в нее, между тем как Кэтти запирала задвижки. Тогда милэди сделала попытку проломать перегородку, отделявшую ее комнату, с невероятной для женщины силой и затем, убедившись, что сделать это она была не в силах, начала колоть кинжалом дверь и в нескольких местах пробила ее насквозь; каждый из ударов сопровождался ужасными проклятиями.

— Скорее, скорее, Кэтти, торопил д’Артаньян вполголоса, когда дверь была заперта на задвижку, — выпусти меня из отеля, иначе, если мы дадим ей время опомниться, она велит своим лакеям убить меня.

— Но вы не можете выйти в таком виде, сказала Кэтти: — вы совсем раздеты.

— Это правда, сказал д’Артаньян, только сейчас заметивший костюм, бывший на нем, — это правда, одень меня, как ты можешь; но торопись; понимаешь ли, что дело идет о жизни и смерти!

Кэтти очень хорошо это понимала; она быстро закутала его в женское цветное платье, надела большую шляпу и тальму; она дала ему туфли, которые он надел на голые ноги, и затем повела его по лестнице. И это было сделано во-время: милэди звонила уже и перебудила весь отель. Привратник отворил дверь в ту самую минуту, как милэди, тоже полунагая, кричала в окно:

— Не выпускайте!

XI. Атосу без всякого труда удалось экипироваться.

Молодой человек убежал, между тем как она все еще угрожала ему бессильным жестом. В ту минуту, как он скрылся из виду, милэди без чувств упала в своей комнате.

Д’Артаньян был так встревожен случившимся, что, нисколько не беспокоясь об участи Кэтти, пробежал половину Парижа и остановился только у дверей Атоса. Он до такой степени растерялся и объят был ужасом, что крики патруля, бросившагося за ним в погоню, и гикания нескольких прохожих, которые, несмотря на раннюю пору, шли уже по своим делам, заставили его еще более ускорить шаг. Он прошел через двор, поднялся во второй этаж к Атосу и изо всех сил стал стучаться в дверь.

Гримо с заспанными глазами отворил ему. Д’Артаньян с такою силою ворвался в комнату, что чуть-чуть не сшиб его с ног. Несмотря на свою немоту, на этот раз бедный малый заговорил:

— Это ты, что тебе надо, шлендра? Зачем пришла, негодница?

Д’Артаньян снял шляпу и высвободил руку из-под мантильи; при виде его усов и обнаженной шпаги, бедный малый увидел, что он имеет дело с мужчиной. Он вообразил тогда, что это был разбойник.

— Помогите! на помощь ко мне, на помощь! вскричал он.

— Молчи, несчастный! сказал молодой человек, — я — д’Артаньян, разве ты меня не узнаешь? Где барин?

— Вы г. д’Артаньян! вскричал Гримо, — не может быть!

— Гримо, сказал Атос, выходя из своей комнаты в халате, — мне кажется, что ты позволяешь себе разговаривать…

— Ах, сударь! это потому…

— Молчи!

Гримо повиновался и пальцем указал барину на д’Артаньяна.

Атос узнал товарища и, при всей своей флегматичности, разразился смехом, причиной которого был странный маскарадный костюм, который он увидел: шляпа на боку, юбки, спускавшияся на башмаки, засученные рукава и усы, торчавшие от волнения.

— Не смейтесь, мой друг! вскричал д’Артаньян, — ради Бога, не смейтесь, потому что, даю вам слово, нечему смеяться.

И он произнес эти слова с таким неподдельным ужасом, что Атос тотчас же взял его за руки и вскричал:

— Не ранены ли вы, мой друг, вы так бледны?!

— Нет, но со мной случилось страшное происшествие… Вы одни, Атос?

— Черт возьми! да кому же быть у меня в этот час?

— Хорошо, хорошо.

Д’Артаньян быстро прошел в комнату Атоса.

— Ну, говорите же! сказал Атос, запирая дверь на задвижку, чтобы никто не помешал им. — Не умер ли король? Не убили ли кардинала? На вас лица нет: ну же, говорите, я положительно умираю от беспокойства.

— Атос, сказал д’Артаньян, сбрасывая с себя все женское платье и появляясь в одной рубашке, — приготовьтесь выслушать неслыханную, невероятную историю.

— Прежде всего наденьте этот халат, предложил мушкетер своему другу.

Д’Артаньян надел халат, причем не сразу попал в рукава, до такой степени он был еще взволнован.

— Ну, рассказывайте же?

Д’Артаньян, пригибаясь к уху Атоса, сказал ему шопотом:

— Милэди помечена цветком лилии на плече!

— Ах! вскричал мушкетер, как бы пораженный пулею в сердце.

— Послушайте, спросил д’Артаньян, — уверены ли вы, что та наверно умерла?

— Та? отвечал Атос таким глухим голосом, что д’Артаньян его едва расслышал.

— Да, та, о которой вы мне рассказывали в Амьене?

Атос издал стон и опустил голову на руки.

— Эта, продолжал д’Артаньян, — женщина лет 26-28…

— Блондинка, сказал Атос, — не правда ли?

— Да.

— Со светло-голубыми глазами, со странным блеском, с черными бровями и ресницами?

— Да, высокого роста, хорошо сложенная; у нее недостает одного глазного зуба на левой стороне.

— Она!

— Цветок лилии — маленький, красновато-рыжего цвета, точно натертый тестом, которое обыкновенно прикладывают?

— Да. Впрочем, вы говорите, что она англичанка?

— Ее зовут милэди, но она может быть француженка; это тем вероятнее, что лорд Винтер приходится ей только шурином.

— Я хочу ее видеть, д’Артаньян!

— Берегитесь, Атос, берегитесь; вы хотели ее убить, но эта женщина способна отплатить вам тем же и не сделает промаха.

— Она не посмеет ничего сказать, потому что она этим изобличила бы себя.

— Она способна на все! Видели ли вы ее когда-нибудь рассвирепевшей?

— Нет, сказал Атос.

— Это тигрица, пантера! Ах, мой милый Атос! я очень боюсь, что навлек на нас обоих страшное мщение.

И д’Артаньян рассказал тогда все: безумный гнев милэди и ее угрозу убить его.

— Вы правы, и, клянусь честью, я продал бы свою жизнь ни за грош, согласился Атос. — К счастью, послезавтра мы уезжаем из Парижа; по всей вероятности, мы поедем к Лярошели, и раз мы уедем…

— Она последует за вами на край света, Атос, если она вас узнает; пусть же ее ненависть обрушится только на меня.

— Ах! мой милый, да что мне до того, если она меня убьет! сказал Атос: — неужели же вы думаете, что я так дорожу жизнью?

— Во всем этом есть какая-то ужасная тайна, Атос. Эта женщина — шпионка кардинала, я в этом уверен.

— В таком случае берегитесь за себя. Если кардинал не особенно возлюбил вас за поездку в Лондон, то он страшно ненавидит вас, но так как во всяком случае он не может вас упрекнуть в чем-нибудь открыто, а между тем ненависть всегда ищет удовлетворения, в особенности ненависть кардинала, то будьте осторожны и берегитесь! Если вам придется выходить, не выходите одни; если вам придется ехать, тоже принимайте всякие предосторожности: одним словом, не доверяйте никому, даже вашей тени.

— К счастью, отвечал д’Артаньян, — надо протянуть только до послезавтра вечера, так как, раз мы очутимся на войне, надеюсь, нам не придется бояться никого, кроме неприятеля.

— А пока, сказал Атос, — я отказываюсь от своего добровольного тюремного заключения и всюду буду ходить с вами: вам надо вернуться в улицу Могильщиков и я провожу вас.

— Но как бы ни было это близко отсюда, сказал д’Артаньян, — я не могу туда вернуться в таком наряде.

— Совершенно справедливо, отвечал Атос и дернул за ручку колокольчика.

Явился Гримо.

Атос сделал ему знак сходить к д’Артаньяну и принести ему платье. Гримо тоже жестом показал, что он его понял.

— Ах, но все это, однако, нисколько не подвигает вперед нашего дела относительно экипировки, милый друг, сказал Атос, — так как, если я не ошибаюсь, вы оставили все ваши пожитки у милэди, которая, без сомнения, не подумает отдать их. К счастью, у вас есть сапфир.

— Сапфир принадлежит вам, мой дорогой Атос! Не сами ли вы сказали, что это кольцо — ваша фамильная драгоценность?

— Да, мой дед купил его за 2,000 экю, как он мне говорил когда-то; оно составляло часть свадебных подарков, которые он подарил моей бабушке, и было великолепно. Моя мать дала мне его, и я, безумец, вместо того, чтобы сохранить это кольцо как святыню, отдал его этой низкой твари…

— В таком случае, мой милый, возьмите обратно это кольцо, которым, я совершенно понимаю, вы очень дорожите.

— Чтоб я взял это кольцо после того, как оно побывало в руках этой подлой женщины, никогда! Это кольцо осквернено, д’Артаньян.

— В таком случае продайте его.

— Продать брильянт, доставшийся мне от матери! Признаюсь, что я счел бы это за осквернение святыни.

— В таком случае заложите его: вам охотно дадут за него тысячу экю. Эта сумма более чем достаточна для ваших надобностей, а затем, при первых полученных вами деньгах, вы его выкупите и возьмете очищенным от старых пятен, потому что оно пройдет через руки ростовщиков.

Атос улыбнулся.

— Вы чудный товарищ, сказал он, — мой дорогой д’Артаньян: вашей постоянной веселостью вы рассеиваете несчастных в их печали. Хорошо, заложимте это кольцо, но с одним условием.

— С каким?

— Чтоб 500 экю взяли вы, а другие 500 — я.

— Серьезно ли вы это говорите, Атос! Мне не нужно и четвертой доли этой суммы: я служу в гвардии и, продавши седло, буду иметь эту сумму. Что мне нужно? Только лошадь для Плянше, вот и все. Вы забываете, к тому же, что у меня тоже есть перстень.

— Которым вы дорожите, кажется, еще более, чем я своим; по крайней мере, мне это показалось.

— Да, потому что в каком-нибудь крайнем случае он может нас не только выручить из затруднительного положения, но еще и из какой-нибудь большой опасности; это не только драгоценный брильянт, но еще и талисман.

— Я вас не совсем понимаю, но верю тому, что вы говорите. Вернемся же к нашему кольцу, или, скорее, к вашему; вы возьмете половину суммы, которую нам дадут за него, или я брошу его в Сену, и я очень сомневаюсь, чтобы какая-нибудь рыба была бы настолько любезна и вернула его нам, как Поликрату.

— В таком случае, я согласен.

В эту минуту вошел Гримо в сопровождении Плянше; последний, беспокоясь о своем барине и желая узнать, что с ним случилось, воспользовался случаем и принес платье сам.

Д’Артаньян оделся, Атос тоже, и затем, когда оба были готовы, чтобы выйти, Атос сделал знак Гримо, как будто прицеливается; последний тотчас же снял со стены свой мушкет и приготовился следовать за барином. Они дошли до улицы Могильщиков без всякого пршиключения. Бонасье стоял у себя в дверях и насмешливо посмотрел на д’Артаньяна.

— А, любезный мой жилец! сказал он, — торопитесь: у вас сидит прелестная молодая девушка, которая ждет вас, а женщины, сами знаете, не очень-то любят, чтобы их заставляли ждать.

— Это Кэтти! вскричал д’Артаньян и бросился в коридор.

И действительно, на площадке перед его комнатой, прислонившись к двери, стоял бедный ребенок и дрожал всем телом. Как только она его увидела, то сказала:

— Вы обещали мне ваше покровительство, вы обещали мне защитить меня от ее гнева, — вспомните, что вы погубили меня?

— Да, без сомнения, отвечал д’Артаньян, — будь спокойна, Кэтти. Но что случилось после моего ухода?

— Разве я знаю?!.. сказала Кэтти. — На ее крики сбежались лакеи; она взбесилась от гнева и призывала на вашу голову все проклятия на свете. Тогда мне пришло в голову, что она вспомнить, что вы прошли к ней через мою комнату, и в таком случае сообразит, что я была вашей соучастницей; я захватила с собой немножко денег, что у меня было, самые дорогие и лучшие из моих пожитков и убежала.

— Бедное дитя! Но что я буду с тобою делать? Я уезжаю послезавтра.

— Все, что вам угодно, г. офицер… Увезите меня из Парижа, увезите меня из Франции.

— Не могу же я взять тебя с собою на осаду Лярошели?

— Нет, но вы можете поместить меня где-нибудь в провинции, у какой-нибудь знакомой вам дамы: на вашей родине, например.

— Ах, моя милая! на моей родине дамы обходятся без горничных. Но подожди, у меня есть для тебя кое-что в виду… Плянше, сходи за Арамисом и попроси его прийти сию же минуту. Нам нужно сообщить ему очень важное дело.

— Я догадываюсь, сказал Атос: — но почему же не Портосу? мне кажется, что его маркиза…

— Маркиза Портоса одевается с помощью писцов своего мужа, сказал д’Артаньян со смехом. — К тому же Кэтти не захотела бы жить в Медвежьей улице, не так ли, Кэтти?

— Я согласна жить где вам угодно, отвечала Кэтти: — лишь бы мне так скрыться, чтобы не знали, где я.

— Теперь, Кэтти, когда нам предстоит расстаться и, следовательно, ты не будешь меня больше ревновать…

— Где бы вы ни были, близко ли, далеко ли, я всегда буду любить вас.

— Вот где, подумаешь, гнездится постоянство, прошептал Атос.

— И я тоже, сказал д’Артаньян, — и я тоже буду всегда тебя любить, будь спокойна. Но, однако, ответь мне на один вопрос; заметь, что теперь я придаю этому вопросу большое значение: не слышала ли ты чего-нибудь об одной молодой женщине, которую похитили ночью?

— Постойте же!.. О, Боже мой! г. офицер, неужели же вы еще любите и эту женщину?

— Нет, ее любит один из моих друзей. Слушай, вот этот, Атос.

— Я! вскричал Атос таким голосом, точно вскрикнул человек, заметивший, что он наступил на змею.

— Конечно, ты! сказал д’Артаньян, сжимая руку Атоса. — Тебе известно, какое участие принимаем мы все в этой бедной, маленькой г-же Бонасье. К тому же, Кэтти никому не скажет, не правда ли, Кэтти? Ты понимаешь, мое дитя, продолжал д’Артаньян: — это жена той образины, которого ты видела у дверей, идя сюда.

— О, мой Боже! вскричала Кэтти, — вы мне напомнили, как я испугалась; лишь бы только он меня не узнал

— Как, узнал?! Так ты уже видела когда-нибудь этого человека?

— Он был два раза у милэди.

— Так… но когда именно?

— Приблизительно дней пятнадцать, восемнадцать тому назад.

— Именно так?

— Вчера вечером он приходил опять.

— Вчера вечером?

— Да, за минуту перед тем, как вы пришли сами.

— Любезный Атос, мы окутаны целой сетью шпионов. И ты думаешь, что он тебя узнал, Кэтти?

— Я надвинула низко на лоб шляпу, как только его заметила, но может быть было уже слишком поздно.

— Спуститесь вниз, Атос, он к вам относится менее недоверчиво, чем ко мне, и посмотрите, все ли еще он стоит у дверей.

Атос спустился и быстро вернулся.

— Он ушел, сказал он, — и дом заперт.

— Он отправился донести и сказать, что все голуби в голубятне.

— Так улетимте, сказал Атос, — и оставим здесь одного Плянше, чтобы он после все рассказал нам.

— Подождем только одну минуту. Ведь мы послали за Арамисом.

— Совершенно верно, согласился Атос, — подождем Арамиса.

В эту самую минуту вошел Арамис.

Ему рассказали в чем дело и объяснили, как крайне нужно, чтобы в кругу своих знатных знакомых он нашел какое-нибудь место для Кэтти.

Арамис задумался на минуту и сказал, покраснев:

— Действительно ли я окажу вам этим услугу, д’Артаньян?

— Я буду вам благодарен за это всю мою жизнь.

— В таком случае, г-жа Буа-де-Траси просила меня, кажется, для одной из ее приятельниц, живущей в провинции, хорошую, верную горничную, и если вы можете, д’Артаньян, ручаться мне, что мадемуазель…

— О, сударь! вскричала Кэтти: — будьте уверены, что я буду совершенно предана той особе, которая даст мне возможность уехать из Парижа.

— Коли так, сказал Арамис, — тем лучше.

Он сел к столу и написал несколько слов, запечатал записку своим перстнем и передал ее Кэтти.

— Теперь, мое дитя, сказал д’Артаньян, — ты знаешь, что и нам нисколько не лучше здесь, чем тебе. Итак, расстанемся. Мы свидимся, когда настанут лучшие дни.

— И когда бы и в каком бы месте мы ни встретились с вами, сказала Кэтти, вы увидите, что я всегда буду любить вас так же, как теперь.

— Клятва игрока, сказал Атос, между тем как д’Артаньян вышел на лестницу проводить Кэтти.

Минуту спустя трое молодых людей простились, сговорившись сойтись в четыре часа у Атоса и оставив Плянше сторожить квартиру.

Арамис пошел к себе, а Атос и д’Артаньян отправились закладывать сапфир.

Наш гасконец был совершенно прав: им без затруднения удалось получить за кольцо ссуду в триста пистолей. Притом жид сказал даже, что если кольцо хотят ему продать, то он даст за него пятьсот пистолей, так как из него можно сделать чудные подвески к серьгам.

Атос и д’Артаньян, с расторопностью военных и как знатоки своего дела, употребили всего каких-нибудь три часа на покупку всей мушкетерской экипировки. К тому же Атос был человек сговорчивый и аристократ в полном смысле этого слова. Когда какая-нибудь вещь ему нравилась, он платил требуемую сумму, не пытаясь даже сбавить цену. Д’Артаньян пробовал делать ему относительно этого некоторые замечания, но Атос с улыбкой клал ему руку на плечо, и д’Артаньян понимал, что торговаться было позволительно ему, бедному гасконскому дворянчику, но никак уж не шло человеку, державшему себя, как принц. Мушкетер отыскал чудную андалузскую лошадь, черную как смоль, горячую как огонь, с тонкими, изящными ногами, шести лет. Он подробно осмотрел ее и не нашел в ней никаких недостатков. За нее просили тысячу ливров. Может быть, ее бы и уступили дешевле, но в то время, как д’Артаньян торговался с барышником, Атос отсчитал уже сто пистолей.

Гримо купили пикардийскую лошадь, коренастую и сильную, за триста ливров. Но когда купили седло и все оружие для Гримо, из ста пятидесяти пистолей Атоса у него не осталось ни копейки. Д’Артаньян предложил своему другу взять из приходившейся на его долю части небольшую толику с тем, чтобы он отдал этот долг впоследствии. Но Атос вместо всякого ответа только пожал плечами.

— Сколько давал жид, чтобы приобрести кольцо в собственность? спросил Атос.

— Пятьсот пистолей.

— То есть двумястами пистолями больше: сто пистолей вам, сто пистолей мне. Да это целое состояние, мой друг, вернитесь-ка к жиду…

— Как, вы хотите?..

— Это кольцо положительно напоминало бы мне слишком много печального; к тому же мы никогда не будем иметь трехсот пистолей, чтобы выкупить его, так что при этом мы совершенно напрасно потеряем две тысячи ливров. Подите сказать ему, что перстень его, д’Артаньян, и возвращайтесь с двумястами пистолями.

— Подумайте, Атос…

— В нынешнее время наличные деньги дороги и надо уметь принести жертву. Идите, д’Артаньян, идите; Гримо пойдет с вами с своим мушкетом.

Полчаса спустя д’Артаньян вернулся без всяких приключений с двумя тысячами ливров.

Таким образом Атос нашел у себя дома источники, которых и не ожидал.

XII. Видение.

Итак, в четыре часа четверо друзей сошлись у Атоса.

Их заботы об экипировке были покончены, и лицо каждого из них носило следы тайных личных беспкойств, потому что за всяким настоящим счастьем кроется опасение за будущее.

Вдруг вошел Плянше с двумя письмами, адресованными на имя д’Артаньяна.

Одно из них было маленькой длинной формы записочкой, красиво сложенной и запечатанной хорошенькой печатью из зеленого воска, на которой был изображен голубь, несущий зеленую ветку.

Другое было большое, четырехугольного формата послание, украшенное страшными гербами его высокопреосвященства герцога-кардинала.

При виде маленькой записочки сердце д’Артаньяна радостно забилось, потому что ему показалось, что он узнал почерк, и хотя он видел его всего один раз, но память о нем сохранилась у него в глубине сердца.

Итак, он взял маленькое послание и быстро его распечатал.

«Отправляйтесь в будущую среду, — писали ему, — между шестью и семью часами вечера гулять по дороге в Шальо и заглядывайте в проезжающие кареты; но если вы дорожите вашей жизнью и жизнью тех людей, которые вас любят, не произносите ни слова и удерживайтесь от малейшего движения, по которому можно бы было догадаться, что вы узнали ту особу, которая подвергается опасности и идет на всякий риск, чтобы только хоть одну минуту взглянуть на вас».

Подписи не было никакой.

— Это какая-нибудь западня, сказал Атос: — не ходите туда, д’Артаньян.

— А между тем мне кажется, возразил д’Артаньян: — что почерк мне знаком.

— Он может быть подделан, убеждал Атос: — в шесть, в семь часов по дороге в Шальо совершенно безлюдно; это все равно, что идти гулять в лес Бонди.

— Но если бы мы пошли все вместе, сказал д’Артаньян, — черт возьми! не съедят же нас всех четверых, да еще с четырьмя слугами, лошадьми и со всем оружием.

— И к тому же это был бы удобный случай щегольнуть нашими лошадьми, вмешался Портос.

— Но если это пишет женщина, сказал Арамис, — желающая при этом, чтобы ее не видели, то подумайте, д’Артаньян, что вы ее компрометируете, что вовсе недостойно дворянина.

— Мы останемся позади, сказал Портос, — и он один поедет вперед.

— Да, но немного потребуется времени для того, чтобы выстрелить из пистолета из кареты, едущей в галоп.

— Вот еще! Да в меня и не попадут, возразил д’Артаньян. — Мы догоним тогда карету и убьем всех сидящих в ней. По крайней мере, все-таки несколькими врагами будет меньше.

— Он прав, сказал Портос, — предстоит сражение; надо к тому же испытать наше оружие.

— Ну что же, доставимте себе это удовольствие, сказал Арамис, сохраняя свой кроткий, беспечный вид.

— Как хотите, произнес Атос.

— Господа, сказал д’Артаньян, — теперь четыре часа с половиной, и у нас едва хватить времени поспеть к шести часам на дорогу в Шальо.

— И притом же, если мы выедем слишком поздно, сказал Портос, — нас не увидят, что было бы очень жаль. Пойдемте же собираться в путь, господа.

— Но вы забыли о втором письме, напомнил Атос: — а между тем мне кажется, судя по печати, что оно заслуживает того, чтобы его вскрыли; что касается меня, скажу вам прямо, дорогой д’Артаньян, что оно беспокоит и занимает меня гораздо более, чем маленькая пустая записочка, которую вы с такой нежностью спрятали у себя на сердце.

Д’Артаньян покраснел.

— Вот мы, сказал молодой человек, — и посмотрим, господа, чего желает от меня его высокопреосвященство.

Д’Артаньян распечатал письмо и прочитал:

«Г. д’Артаньяна, гвардейца королевской гвардии, роты Дезессара, просят пожаловать сегодня в восемь часов вечера в кардинальский дворец.

Ля-Гудиньер, капитан гвардии».

— Черт возьми! заметил Атос, — вот это свидание поважнее первого.

— Я пойду на второе после первого, сказал д’Артаньян: — одно в семь часов, а другое в восемь, на все хватит времени.

— Гми я бы не пошел, сказал Арамис: — порядочный человек не может не пойти на свидание, назначенное ему дамой, но благоразумный и осторожный джентльмен может найти предлог для извинения, чтобы не явиться к его высокопреосвященству, в особенности, когда у него есть некоторое основание предполагать, что его приглашают вовсе не для любезностей.

— Я согласен с мнением Арамиса, сказал Портос.

— Господа, объяснил д’Артаньян: — я уже и раньше через г. Кавуа получил такое же приглашение от его высокопреосвященства, на которое не обратил внимания, и на следующий же день со мной случилось большое несчастие: исчезла Констанция… Что бы ни случилось, я пойду.

— Если вы так решили, идите, сказал Атос.

— А Бастилия? спросил Арамис.

— Ну что же, вы меня из нее освободите, ответил д’Артаньян.

— Без сомнения, сказали в один голос Арамис и Портос с удивительной самоуверенностью, точно дело шло о самой простой вещи, — без сомнения, мы вас освободим, а пока, так как вы должны послезавтра уезжать, вы сделаете лучше, если не станете рисковать попасть в Бастилию.

— Лучше вот что сделаем, посоветовал Атос: — не будем оставлять его одного сегодня целый вечер; каждый из нас будет ждать его у одной из дверей дворца с тремя мушкетерами позади; если мы увидим, что выедет какая-нибудь подозрительная карета с опущенной занавеской и с запертой дверцой, мы нападем на все: давно уж у нас не было стычек с гвардейцами. Кардинал и г. де-Шревиль думают, что нас нет уже в живых.

— Положительно, Атос, сказал Арамис, — вы созданы для того, чтобы быть командиром армии; что вы скажете, господа, относительно этого плана Атоса?

— Превосходно-хорош! ответили молодые люди.

— Итак, сказал Поргос, — я бегу в отель и предупрежу, чтобы они были готовы к восьми часам; общее свидание состоится на площади кардинальского дворца, а вы тем временем велите слугам седлать лошадей.

— Но у меня нет лошади, сказал д’Артаньян: — я пошлю, впрочем, к де-Тревилю взять лошадь.

— Не нужно, сказал Арамис, — возьмите одну из моих.

— Сколько же их у вас? спросил д’Артаньян.

— Три, улыбаясь ответил Арамис.

— Дорогой Арамис, заметил Атос, — вы наверно самый богатый поэт во всей Франции и в Наварре! — Послушайте, Арамис, вы, конечно, не будете знать, что делать с тремя лошадьми, не правда ли? я даже не думаю, что вы сами купили всех трех лошадей?

— Нет, третью привел мне сегодня утром лакей без ливреи, не хотевший сказать, от кого он, и уверял меня, что получил приказание от своего барина…

— Или от своей барыни, прервал его д’Артаньян.

— Не в этом дело… сказал Арамис, краснея, — и который уверял меня, говорю я, что получил приказание от своей барыни доставить лошадь в мою конюшню, не говоря, от кого она прислана.

— Только с поэтами случаются подобные сюрпризы, серьезно заметил Атос.

— В таком случае, сделаемте лучше вот как, сказал д’Артаньян: — на которой лошади вы поедете: на той, что купили, или на той, которую вам подарили?

— Конечно, на той, которую мне подарили… Вы понимаете, д’Артаньян, что не могу же я нанести обиду…

— Неизвестному дарителю, прибавил д’Артаньян.

— Или таинственной дарительнице, поправил Атос.

— Следовательно, купленная вами лошадь больше вам не нужна?

— Почти нет.

— А вы выбрали ее сами?

— И притом осмотревши ее с большим вниманием; безопасность всадника, сами знаете, зависит, главным образом, почти всегда от лошади.

— Так уступите мне ее за ту цену, которую вы за нее заплатили!

— Я только что хотел предложить вам ее, дорогой д’Артаньян, с тем, чтобы вы отдали этот пустяшный долг когда-нибудь со временем.

— А сколько вы за нее заплатили?

— Восемьсот ливров.

— Вот вам сорок двойных пистолей, милый мой друг, сказал д’Артаньян, вынимая их из кармана: — мне известно, что этою монетою вам платят за ваши поэмы.

— Так вы богаты деньгами?

— Богат, страшно богат, мой милый!

И д’Артаньян позвенел в кармане остальными пистолями.

— Пошлите ваше седло в казармы мушкетеров, и лошадь приведут вам вместе с остальными.

— Отлично, но скоро уже пять часов, поспешим.

Четверть часа спустя Портос показался в конце улицы Феру на чрезвычайно красивом испанском жеребце; за ним ехал Мусксетон на маленькой, но очень красивой овернской лошадке. Портос сиял от радости и гордости.

В то же самое время на другом конце улицы появился Арамис на чудном английском скакуне; за ним следовал Базен на руанской лошади, ведя за собой сильную мекленбургскую лошадь: эта предназначалась д’Артаньяну.

Оба мушкетера съехались одновременно: Атос и д’Артаньян смотрели на них из окна.

— Черт возьми! заметил Арамис: — у вас великолепная лошадь, мой милый Портос.

— Да, отвечал Портос, — это именно та самая лошадь, которую хотели мне прислать сначала, но, желая подшутить, муж заменил ее другой, за что он и был наказан, а я достиг своего.

Плянше и Гримо появились, тоже ведя лошадей своих господ; д’Артаньян и Атос сошли вниз, вскочили в седла, и все четверо товарищей пустились в путь: Атос на лошади, которой обязан был своей жене, Арамис — любовнице, Портос — прокурорше, а д’Артаньян — только своему счастью, лучшей любовнице в мире.

Слуги последовали за ними.

Как и предполагал Портос, кавалькада произвела очень хорошее впечатление, и если бы им попалась по дороие г-жа Кокенар и увидела, какой красивый и важный вид имел Портос, восседая на своем чудном испанском жеребце, она не пожалела бы о кровопускании, произведенном ею в сундуке мужа. Близ Лувра четверо друзей встретили де-Тревиля, возвращавшагося из Сен-Жермена; он остановил их, чтобы поздравить с такой блестящей экипировкой, и эта маленькая остановка в одну минуту собрала вокруг них целую толпу ротозеев.

Д’Артаньян воспользовался этим обстоятельством и сказал де-Тревилю о письме с большой красной печатью и с гербами кардинала; понятно, что о другом он не сказал ни слога.

Де-Тревиль одобрил принятое им решение и успокоил его, сказавши, что если он не явится к нему на другой день, то он сумеет найти его всюду, где бы он ни был. В эту самую минуту часы самаритянки пробили шесть; четыре друга извинились, говоря, что они спешат на свидание, и простились с де-Тревилем. Они проскакали некоторое время галопом и приехали на дорогу в Шальо; день уже склонялся к вечеру, кареты ехали одна за другой; д’Артаньян, стоявший несколько поодаль и охраняемый товарищами, пристально смотрел в глубину карет и не видел ни одного знакомого лица.

Наконец, через четверть часа, когда уже настали сумерки, показалась карета, ехавшая галопом по дороге из Севра; какое-то предчувствие подсказало д’Артаньяну заранее, что в этой карете находилась особа, назначившая ему свидание; молодой человек удивился сам, почувствовав, как сильно забилось его сердце Почти в ту самую минуту из дверцы кареты высунулась женская головка, держа два пальца у рта, как бы советуя молчать или посылая поцелуй; д’Артаньян слегка вскрикнул от радости — эта женщина, или, лучше сказать, это видение, потому что карета промчалась с быстротой молнии, была г-жа Бонасье.

Невольным движением, несмотря на сделанное ему предостережение, д’Артаньян пустился в галоп и в несколько скачков догнал карету, но стекло в дверце кареты было герметически закрыто — видение исчезло.

Д’Артаньян вспомнил тогда данный ему совета: «если вы дорожите вашей жизнью и жизнью тех, кто вас любить, оставайтесь неподвижны, точно вы ничего не видели». Он остановился, дрожа не за себя, но за бедную женщину, которая, очевидно, подвергалась большому риску, назначая ему это свидание.

Карета, продолжая свой путь все с тою же скоростью, въехала в Париж и скрылась.

Д’Артаньян остался на том же месте, страшно смущенный, не зная, что ему делать. Если это была г-жа Бонасье и если она возвращалась в Париж, то для чего было это мимолетное свидание, для чего был этот беглый обмен взглядов, для чего этот брошенный поцелуй? Если, с другой стороны, это была не она, что было тоже возможно, так как в сумерках угасавшего дня было легко ошибиться, если это была не она, то не было ли это началом нападения на него с помощью приманки в лице этой женщины, которую, как было известно, он любил?

Три товарища подъехали к нему. Все трое отлично видели женскую головку, показавшуюся в окошечке кареты, но никто из них, кроме Атоса, не знал г-жи Бонасье. По мнению Атоса, впрочем, это была она, но, менее занятый, чем д’Артаньян, этим хорошеньким личиком, он заметил в глубине кареты еще другое лицо — лицо мужчины.

— Если там в самом деле сидел мужчина, соображал д’Артаньян, — то наверно они перевозят ее из одной тюрьмы в другую. Но что же они хотят сделать с этим бедным созданием и увижу ли я ее когда-нибудь?

— Друг мой, серьезно заметил Атос, — помните, что только с мертвыми нельзя встретиться на земле. Вам кое-что известно, так же, как и мне, относительно этого, не так ли? А потому, если ваша любовница не умерла и если мы ее видели сейчас, рано или поздно вы ее найдете. И, Господи, может быть гораздо скорее, чем вы этого желали бы, прибавил он с той мизантропией, которая была присуща его характеру.

Пробило половину восьмого; карета опоздала на двадцать минут на место назначенного свидания.

Друзья д’Артаньяна напомнили ему, что ему предстоит еще один визит, причем заметили, что еще не поздно и есть время отказаться от него. Но д’Артаньян был упрям. Он забрал себе в голову, что непременно пойдет в кардинальский дворец и узнает, что нужно от него кардиналу. Ничто не могло поколебать его решения.

Они приехали в улицу Сент-Оноре и на площади кардинальского дворца встретили двенадцать приглашенных мушкетеров, ожидавших своих товарищей. Там только им объяснили, в чем дело.

В почтенном полку королевских мушкетеров все знали д’Артаньяна; всем было известно, что со временем он будет зачислен к ним, а потому на него заранее смотрели, как на товарища. Следствием всего этого было то, что каждый из мушкетеров охотно согласился принять участие в деле, для которого их пригласили; к тому же, речь шла о том, чтобы, по всей вероятности, сыграть злую шутку с кардиналом и его людьми, а на подобные похождения эти достойные джентльмены всегда были готовы.

Атос разделил их на три группы: над одной принял начальство сам, над другой поручил командование Арамису и над третьей — Портосу.

Д’Артаньян, в свою очередь, храбро вошел в главную дверь.

Хотя он и чувствовал за собой сильную поддержку, но тем не менее молодой человек не без некоторого волнения поднимался шаг за шагом по ступеням большой лестницы. Его поведение относительно милэди отчасти походило на измену, и он подозревал, что между этой женщиной и кардиналом существуют какие-то политические сношения; к тому же де-Вард, с которым он не поцеремонился, был одним из преданных людей его высокопреосвященства, и д’Артаньяну было известно, что если кардинал был страшен и беспощаден относительно врагов, то в то же время он был очень привязан к друзьям.

— Если де-Вард рассказал про наше столкновение кардиналу, что очень сомнительно, и если он меня узнал, а это очень вероятно, я должен считать себя человеком почти погибшим, рассуждал сам с собой д’Артаньян, качая головой. — Это совершенно ясно: милэди пожаловалась на меня с тем лицемерно печальным видом, который так к лицу ей, и это преступление переполнило чашу. К счастью, мои добрые друзья внизу и не позволят меня увезти, продолжал он размышлять: — они защитят и не позволят меня увезти. Ведь рота мушкетеров де-Тревиля может одна начать войну с кардиналом, располагающим силами целой Франции и перед которым сама королева бессильна и король не властен. Д’Артаньян, друг мой, ты храбр, ты рассудителен, у тебя много достоинств, но тебя погубят женщины.

С этими печальными мыслями он вошел в переднюю. Он передал письмо дежурному приставу, который провел его в приемную залу и ушел во внутренние комнаты дворца.

В этой приемной зале находились пять или шесть гвардейцев кардинала, которые узнали д’Артаньяна и, зная, что это он ранил Жюссака, посматривали на него с какою-то загадочной улыбкой.

Эта улыбка показалась д’Артаньяну дурным предзнаменованием; только нашего гасконца не легко было напугать, или, лучше сказать, благодаря природному самообладанию, присущему жителям его провинции, он не так-то легко показывал, что творится у него на душе, в особенности, когда это чувство походило на страх; он с гордым видом прошел мимо гвардейцев и, подбоченясь, стал в ожидательную позу, не лишенную величия.

Вошел пристав и знаком пригласил д’Артаньяна следовать за ним. Молодому человеку показалось, что гвардейцы, видя, что он удаляется, стали перешептываться друг с другом. Он прошел по коридору, затем большую залу, вошел в библиотеку и очутился перед человеком, который сидел у бюро и писал.

Пристав ввел его и удалился, не сказав ни слова. Д’Артаньян вообразил сначала, что перед ним какой-нибудь судья, рассматривающий дела, но он скоро заметил, что человек, сидящий у бюро, писал или, вернее, исправлял строки неравной длины, рассчитывая стопы по пальцам. Минуту спустя поэт свернул рукопись, на обертке которой было написано: «Мирань», трагедия в пяти действиях, и поднял голову. Д’Артаньян узнал кардинала…

XIII. Ужасное видение.

Кардинал локтем оперся на рукопись, подпер щеку рукой и с минуту глядел на молодого человека. Ни у кого не было такого глубоко-проницательного, испытующего взгляда, как у кардинала Ришелье, и д’Артаньян почувствовал, как этот взгляд пронзил его насквозь.

Тем не менее, он имел довольно решительный вид и, держа в руке фетровую шляпу, без излишней гордости, но и без излишнего смирения, ожидал, что будет от него угодно его высокопреосвященству.

— Милостивый государь, обратился к нему кардинал, — не один, ли вы из беарнских д’Артаньянов?

— Да, монсиньор, ответил молодой человек.

— В Тарбе и его окрестностях много отраслей д’Артаньянов, продолжал кардинал, — к которой вы принадлежите?

— Я — сын того д’Артаньяна, который участвовать в религиозных войнах вместе с великим королем Генрихом, отцом его величества.

— Именно так. Это вы, приблизительно месяцев семь или восемь тому назад, приехали с родины искать счастия в столице?

— Да, монсиньор.

— Вы приехали через Менг, где с вами что-то случилось; я хорошо не знаю, что именно, но что-то было.

— Монсиньор, отвечал д’Артаньян, — со мной вот что случилось…

— Не нужно, не нужно, остановил его кардинал с улыбкой, указывавшей, что ему отлично известна вся история, которую д’Артаньян хотел ему рассказать: нас рекомендовали де-Тревилю, не правда ли?

— Да, монсиньор, но именно во время этого несчастного приключения в Менге…

— Письмо было потеряно?.. Да, я это знаю, сказал его высокопреосвященство: — де-Тревиль искусный физиономист и узнает людей с первого взгляда; он поместил вас в роте своего зятя, г. Дезессара, обнадежив, что со временем вы поступите в мушкетеры?

— Монсиньор имеет точные сведения, сказал д’Артаньян.

— С тех пор у вас было много всяких приключений: однажды вы прогуливались позади Шартрезского монастыря, когда было бы лучше вам не ходить туда; затем вы совершили путешествие на Форжеские воды, они остались в стороне, а вы продолжали свой путь. Очень просто, у вас были дела в Англии.

— Монсиньор, сказал смущенный д’Артаньян, — я ехал…

— На охоту в Виндзор, или куда-нибудь в другое место, это ни до кого не касается; я знаю это потому, что моя обязанность все знать. По возвращении вы были приняты одной августейшей особой, и я с удовольствием вижу, что вы сохранили вещь, которую она вам дала на память.

Д’Артаньян живо поднес руку к брильянту, данному ему королевой, и повернул камнем внутрь, но было уже слишком поздно.

— На следующий день после этого у вас был де-Кавуа, продолжал кардинал: — он приходил просить вас пожаловать во дворец; вы не отдали ему этот визит и поступили дурно.

— Монсиньор, я боялся, что навлек на себя немилость вашего высокопреосвященства.

— Но за что? За то, что вы исполнили приказание вагшего начальства с такою ловкостью и храбростью, с которою не сделал бы этого другой? Вы боялись навлечь на себя мою немилость, когда вы заслуживали только позвалы! Я наказываю только тех, которые не повинуются, но не тех, которые, как вы, исполняют приказания… слишком хорошо… В доказательство этого вспомните то число, когда я присылал звать вас к себе, и поищите в вашей памяти, не случилось ли чего-нибудь с вами в тот самый вечер. Это был именно тот вечер, когда произошло похищение г-жи Бонасье.

Д’Артаньян задрожал: он вспомнил, что полчаса тому назад бедная женщина, проехала мимо него, увлекаемая, без сомнения, той же силой, которая была причиной ее исчезновения.

— Наконец, продолжал кардинал, — так как с некоторых пор я ничего не слышу о вас, мне захотелось знать, что вы поделываете. К тому же, вы обязаны мне некоторой признательностью: вы сами заметили, как вас щадили во всех обстоятельствах.

Д’Артаньян почтительно поклонился.

— Это было сделано, продолжал кардинал, — не только по чувству естественной справедливости, но еще и в виду некоторого плана, который у меня был относительно вас.

Удивление д’Артаньяна все более и более возрастало.

— Я имел в виду изложить вам этот план в тот день, когда вы получили мое первое приглашение. К счастью, ничего не потеряно от этого замедления, и сегодня я сообщу вам его. Сядьте вон там, напротив меня, г. д’Артаньян: вы дворянин достаточно благородной крови, чтобы слушать меня не стоя.

И кардинал показал рукой на стул молодому человеку, который был так удивлен всем происходившим, что повиновался только по второму знаку своего собеседника.

— Вы храбры, г. д’Артаньян, продолжал его высокопреосвященство, — и благоразумны, что еще лучше. Я люблю людей с умом и сердцем; не пугайтесь, сказал он, улыбаясь, — говоря: людей с сердцем, я подразумеваю людей храбрых, но хотя вы и молоды и несмотря на то, что вы едва вступаете в свет, у вас много сильных врагов; если вы не будете осторожны, они вас погубят.

— Увы! монсиньор, ответил молодой человек, — и очень легко, без сомнения, потому что они сильны и имеют хорошую поддержку, между тем как я один.

— Да, это правда, но, несмотря на то, что вы одиноки, вы уже много сделали и сделаете еще гораздо больше, я не сомневаюсь в этом. Впрочем, я полагаю, что вы нуждаетесь в руководителе на том смелом жизненном пути, на который вы вступили, потому что, если я не ошибаюсь, вы приехали в Париж с честолюбивым намерением — составить себе карьеру и разбогатеть.

— В мои годы у людей бывают иногда безумные надежды, монсиньор.

— Безумные надежды бывают только у дураков, а вы человек умный. Послушайте: что сказали бы вы, если бы я вам предложил сделаться прапорщиком моей гвардии и дал бы роту после войны?

— Ах, монсиньор!

— Вы согласны! не правда ли?

— Монсьньор… пролепетал д’Артаньян в страшном замешательстве.

— Как, вы отказываетесь?! вскричал кардинал с удивлением.

— Я служу в гвардии его величества, монсиньор, и не имею никаких причин быть недовольным.

— Но мне кажется, продолжал его высокопреосвященство, — что мои собственные гвардейцы в то же время и гвардейцы его величества, и в каком бы французском полку они ни служили, все равно — служат королю.

— Ваше высокопреосвященство не так поняли мои слова.

— Вам нужен какой-нибудь предлогь, не правда ли? Я понимаю. Ну что же, этот предлогь у вас есть: производство, открывшаяся кампания, удобный случай воспользоваться предложением, все это для света, а для вас лично — необходимо иметь сильных, надежных покровителей, потому что вам не лишнее будет знать, г. д’Артаньян, что мне представлены большие жалобы на нас: вы далеко не все дни и ночи посвящаете исключительно службе короля.

Д’Артаньян покраснел.

— Впрочем, продолжал кардинал, кладя руку на связку бумаг, — у меня тут целое дело, касающееся вас, но прежде, чем его прочитать, я хотел поговорить с вами. Я вас знаю за человека решительного, и ваша служба, хорошо направленная, вместо того, чтобы вести вас к худому, могла бы принести вам много хорошего. Так подумайте же и решайтесь.

— Ваша доброта смущает меня, монсиньор, ответил д’Артаньян, — и величие души вашего высокопреосвященства заставляет меня чувствовать мое ничтожество, но так как вы, монсиньор, позволяете мне говорить с вами откровенно…

Д’Артаньян приостановился.

— Да, говорите.

— В таком случае я скажу вашему высокопреосвященству, что все мои друзья служат в мушкетерах гвардии короля и что все мои враги, по кккому-то непонятному року, служат у вашего высокопреосвященства; меня неохотно примут тут и худо взглянут там, если бы я согласился на ваше предложение, монсиньоръв

— Не зародилась ли уже у вас та мысль, что я оскорбляю вашу гордость, предлагая вам худшее место, чем вы заслуживаете? сказал кардинал с презрительной улыбкой.

— Ваше высокопреосвященство в сто крат добрее ко мне, чем я этого заслуживаю, и я думаю напротив, что я ничего еще не сделал, чтобы быть достойным такой доброты. Скоро начнется осада Лярошели, монсиньор; я буду служить на глазах у вашего высокопреосвященства. Если я буду иметь счастие вести себя при этой осаде так, что привлеку на себя наше внимание, тогда, по крайней мере, за мной будет какой-нибудь блистательный подвиг, чтоб оправдать покровительство, которым вы захотели меня осчастливить. Все должно совершиться в свое время, монсиньор; может быть несколько позже я буду иметь право сделаться нашим слугой, тогда как теперь это будет иметь вид, будто я продал себя.

— Иначе сказать — вы отказываетесь служить мне, сказал кардинал с досадой, но вместе с тем таким тоном, в котором сквозило некоторое уважение: — оставайтесь же свободным в вашей ненависти и симпатии.

— Монсиньор…

— Хорошо, хорошо, прервач кардинал: — я на вас не сержусь; но хотя вы сами понимаете, что достаточно одних друзей, чтобы защищать и вознаграждать их, а относительно врагов мы ничем не обязаны, тем не менее я вам дам совет: будьте осторожны и держите себя хорошо, г. д’Артаньян, потому что с той минуты, как я перестану охранять вас, я не дам за вашу жизнь ни одной полушки.

— Я постараюсь, монсиньор, ответил гасконец с благородной уверенностью.

— Припомните впоследствии, в ту минуту, как с вами случится какое-нибудь несчастие, сказал Ришелье с ударением, — что я призывал вас к себе и сделал все, чтобы с вами не случилось этого несчастия.

— Что бы ни случилось, отвечал д’Артаньян, положив руку на сердце и низко кланяясь, — я буду чувствовать вечную признательность к вашему высокопреосвященству за то, что вы делаете для меня в эту минуту.

— Итак, мы увидимся с вами, г. д’Артаньян, после кампании, как вы сказали; я буду следить за за потому что я буду там, сказал кардинал, указывая д’Артаньяну на великолепное вооружение, предназначенное для него, — и по нашем возвращении мы сочтемся.

— Ах, монсиньор, не подвергайте меня вашей не милости! вскричал д’Артаньян, — оставайтесь, монсиньор, беспристрастным, если вы находите, что я поступаю достойно порядочного человека.

— Молодой человек, сказал Ришелье, — если я найду возможность сказать нам еще раз то, что я вам сказал сегодня, я обещаю, что я сделаю это.

Эти последние слова Ришелье имели ужасный смысл: они повергли д’Артаньяна в больший ужас, чем угроза, потому что были предостережением: кардинал хотел предохранить его от какого-то несчастия, которое ему угрожало. Он открыл рот, чтобы ответить, но повелительным, высокомерным жестом кардинал дал понять ему, чтобы он удалился. Д’Артаньян вышел, но, переступив порог, он струсил и чуть было не вернулся назад. Однако он вспомнил серьезное и строгое лицо Атоса: если бы он согласился на условия, предложенные кардиналом, Атос не подал бы ему больше руки, он отрекся бы от него.

Боязнь этого удержала его: до такой степени велико влияние действительно сильного характера на все, его окружающее. Д’Артаньян спустился по той же самой лестнице, по которой взошел, и встретил Атоса и четырех мушкетеров, которые ждали его возвращения и начинали уже беспокоиться. Д’Артаньян успокоил их, и Плянше побежал предупредить другие посты, что больше уже не нужно караулить, так как его барин вышел здрав и невредим из кардинальского дворца.

Вернувшись к Атосу, Портос и Арамис справились о причинах этого странного свидания, но д’Артаньян сказал им только, что Ришелье призывал его к себе, чтобы предложить поступить к нему прапорщиком в его гвардию, но он отказался.

— Вы хорошо сделали! вскричали в один голос Портос и Арамис.

Атос сильно призадумался и не ответил ничего, но когда они остались одни, он сказал:

— Вы поступили так, как вам следовало поступить, д’Артаньян, но, может быть, вы сделали большую ошибку.

Д’Артаньян глубоко вздохнул, потому что эти слова вполне согласовались с тайным голосом в глубине его души, нашептывавшим ему, что его ожидают впереди большие несчастия. Весь следующий день прошел в приготовлениях к отъезду; д’Артаньян пошел проститься с де-Тревилем. В то время еще думали, что разлука гвардейцев с мушкетерами будет очень недолгая, так как король в этот самый день присутствовал в парламенте и предполагал выехать на следующий день. Де-Тревиль спросил только д’Артаньяна, не нужно ли ему от него чего-нибудь, но д’Артаньян с гордостью ответил, что у него есть все нужное. Ночью собрались все товарищи гвардейской роты Дезессара и роты гвардейцев де-Тревиля, которые были между собою в дружбе. Они расставались, чтобы свидеться, когда это будет угодно Богу. Ночь прошла так шумно и бурно, как только можно себе вообразит, потому что в подобных случаях озабоченное, грустное настроение духа побеждается только крайнею веселостью и беспечностью.

На другой день, при первых звуках труб, друзья расстались: мушкетеры побежали в отель де-Тревиля, а гвардейцы — в отель Дезессара. Каждый из капитанов тотчас же повел свою роту в Лувр, где король производил смотр.

Король казался грустным и больным, что несколько смягчало его гордый вид. И действительно, накануне в парламенте, во время заседания, у него сделался приступ лихорадки. Тем не менее, он остался при своем решении — выехать в тот же самый вечер, и, несмотря на все сделанные ему предостережения, хотел сделать смотр, надеясь этим усилием с первого шага победить начинавшуюся развиваться болезнь. Когда смотр кончился, гвардейцы выступили одни, так как мушкетеры должны были тронуться в путь только с королем, вследствие чего Портос имел возможность проехаться в своем полном великолепном вооружении в Медвежью улицу. Прокурорша увидела его в новом мундире, на чудной лошади. Она слишком любила Портоса, чтобы такт расстаться с ним, и сделала ему знак сойти с лошади и зайти к ней.

Портос был великолепен: его шпоры гремели, каска блестела, а шпага гордо била по ногам. У Портоса был такой внушительный вид, что у писцов на этот раз не было ни малейшего желания смеяться. Мушкетера ввели в кабинет г. де-Кокенара, маленькие серые глаза которого блеснули гневом при виде кузена, сиявшего во всем новом. Впрочем, одно соображение успокоивало его, а именно: все говорили, что война будет очень тяжелая, и в глубине своего сердца он таил надежду, что Портос будет убит во время войны.

Портос сказал Кокенару несколько любезных слов и простился с ним; г-н Кокенар пожелал ему всякого благополучия. Что касается до г-жи Кокенар, она не могла удержаться от слез, но ее печаль не имела никаких дурных последствий, так как была известна ее сильная привязанность ко всем родным, из-за которых она имела постоянно горячие споры с мужем. Но настоящее прощание произошло в комнате г-жи Кокенар и было трогательно: до той минуты, пока прокурорша могла следить глазами за своим возлюбленным, она махала платком, высунувшись из окна, точно хотела из него выброситься. Портос принимал все эти изъявления любви, как человек, привыкший к подобным демонстрациям, и только повернув за угол, он приподнял свою фетровую шляпу и помахал ею в знак прощания.

С своей стороны Арамис писал длинное письмо.

К кому? Это было никому неизвестно. В соседней комнате его ждала Кэтти, которая в тот же вечер должна была ехать в Тур.

Атос маленькими глотками доканчивал бутылку испанского вина. Между тем д’Артаньян дефилировал со своей ротой. Прибыв в предместье св. Антония, он весело оглянулся на Бастилию. Но так как он смотрел только на Бастилию, то совсем не заметил милэди, ехавшей на лошади соловой масти; она указывала на него пальцем каким-то двум людям очень подозрительной наружности, которые тотчас же подошли к рядам, чтобы лучше его рассмотреть. На их вопросительные взгляд милэди ответила утвердительным знаком, что это именно он. Затем, уверенная, что не могло быть ошибки при исполнении ее приказаний, она ударила лошадь хлыстом и исчезла. Двое неизвестных последовали за ротой и, пройдя предместье св. Антония, сели на приготовленных для них лошадей, которых, в ожидании их, держал слуга без ливреи.

XIV. Осада Лярошели.

Осада Лярошели была одним из важных политических событий царствования Людовика XIII и одним из великих военных предприятий кардинала. Интересно, даже необходимо, чтобы мы сказали о ней несколько слов. К тому же многие подробности этой осады были так тесно связаны с историей, которую мы рассказываем, что мы не можем пройти их молчанием. Политические причины, которые имел кардинал, предпринимая эту осаду, имели большое значение. Изложим их прежде всего, а затем перейдем к частным причинам, которые имели, может быть, на его высокопреосвященство не меньшее влияние, чем первые.

Из больших городов, данных Генрихом IV гугенотам, как место, вполне обезпеченное от всякой опасности, оставалась только одна Лярошель. Следовательно, нужно было уничтожить это последнее гнездо кальвинизма — опасную закваску, в которой постоянно зарождались внутренние возмущения и к которой примешивались внешние войны.

Недовольные испанцы, англичане, итальянцы, авантюристы всех наций, отставные солдаты, принадлежавшие к разным сектам, сбегались при первом призыве под знамена протестантов, и организовывался род обширной ассоциации, ветви которой распространялись по всей Европе.

Итак, Лярошель, которая приобрела еще большее значение после падения других городов кальвинистов, была очагом междоусобиц и честолюбивых замыслов. И даже еще того более: порт Лярошели оставался последним открытым портом Франции для англичан, и, прекращая в него доступ Англии, ее исконному врагу, кардинал довершал дело Иоанны д’Арк и герцога Гиза.

А потому Бассомпьер, бывший одновременно протестантом и католиком: протестантом — по убеждению, католиком — по своему званию командора ордена св. Духа, Бассомпер, немец по рождению и француз сердцем, одним словом, Бассомпьер, начальник отдельного отряда при осаде Лярошели, говорил в присутствии многих других протестантских вельмож, подобных ему:

— Вы увидите, господа, что мы окажемся настолько глупы, что возьмем Лярошель.

И Бассомпьер не ошибся: по пушечному обстреливанию острова Ре он предсказал преследования протестантов, которым они подверглись при Севеннах, а взятие Лярошели было предисловием Нантского эдикта.

Но, как мы уже сказали, на ряду с обширными планами министра, принадлежащими истории, все упрощающей и нивелирующей, летописец поневоле принужден упомянуть и о других более мелких целях человека, влюбленного и ревнивого соперника.

Ришелье, как всем известно, был влюблен в королеву; была ли у него эта любовь просто каким-нибудь политическим расчетом, или это была, совершенно естественно, одна из тех глубоких страстей, какие Анна Австрийская внушала всем, окружавшим ее, — мы не сумеем сказать этого, но во всяком случае было видно из предшествовавших событий этой истории, что Букингам одержал верх над кардиналом в двух или трех случаях, и в особенности в деле с наконечниками, благодаря преданности трех мушкетеров и храбрости д’Артаньяна, жестоко его одурачил.

Итак, для Ришелье важно было не только избавить Францию от врага, но отомстить за себя сопернику; впрочем, мщение должно было быть великим и блистательным, во всем достойным человека, который держит в своих руках вместо шпаги силы целого королевства. Ришелье знал, что, сражаясь с Англией, он сражается с Букингамом, что, торжествуя над Англией, он торжествует над Букингамом; одним словом, унижая Англию в глазах всей Европы, он унижает Букингама в глазах королевы.

Со своей стороны и Букингам, ставя выше всего честь Англии, был руководим совершенно одинаковыми с кардиналом мотивами: Букингам тоже искал честного мщения; он ни под каким предлогом не мог явиться во Францию как посланник, а потому хотел войти туда победителем.

Из этого следует, что настоящей ставкой этой партии, которую оба могущественные государства разыгрывали по прихоти двух влюбленных, был только благосклонный взгляд Анны Австрийской.

Первый успех был на стороне Букингама.

Подойдя внезапно и совершенно неожиданно к острову Ре с девятью кораблями и приблизительно с двадцатью тысячами человек, он напал врасплох на графа де-Туарака, начальствовавшего за короля на этом острове, и после кровопролитного сражения высадился. Скажем, между прочим, что в этой битье погиб барон де-Шанталь; барон оставил после себя маленькую сиротку, восьмимесячную девочку. Эта маленькая девочка была впоследствии г-жа де-Севинье.

Граф де-Туарак отступил с гарнизоном в крепость св. Мартына и оставил сотню людей в маленьком форте, известном под именем форта де-ла-Пре.

Это событие ускорило решимость кардинала, и на то время, пока ни король, ни он не могли отправиться, чтобы принять начальство и руководить осадой Лярошели, которая была уже решена, он послал брата короля, чтобы направить первые действия, и приказал стянуть на театр войны все войска, которыми мог располагать. В отряде, посланном авангардом, и находился наш друг д’Артаньян.

Король, как мы уже сказали, имел намерение тотчас же после, заседания в парламенте последовать за войском, но 23-го июня он почувствовал приступ лихорадки; тем не менее, он все-таки хотел ехать, но дорогой ему сделалось худо и он вынужден был остановиться в Виллеруа.

Когда останавливался король, останавливались и мушкетеры, вследствие чего д’Артаньян, служивший в гвардии, был разлучен, по крайней мере временно, со своими добрыми друзьями — Атосом, Портосомь и Арамисом; это разлука, которая была только неприятна, внушила бы ему, конечно, серьезное беспокойство, если бы он мог знать, какими непредвиденными опасностями он был окружен.

Тем не менее он добрался без всяких приключений до лагеря, расположенного перед Лярошелью, около 10 сентября 1627 года. Все было в том же положении: герцог Букингам со своими англичанами овладел островом Ре и продолжал осаждать, хотя и безуспешно, крепость св. Мартына и форт де-ла-Ире; военные действия открыты были за два или за три дня перед тем из-за небольшого укрепления, только что возведенного герцогом Ангулемским около города. Гвардейцы, под командой Дезессара, расположились на квартирах в Миниме.

Но, как нам известно, д’Артаньян, преобладающей честолюбивой мечтой которого было перейти в мушкетеры, мало дружил со своими товарищами, а потому он очутился одиноким, предоставленный собственным размышлениям!

Эти размышления были далеко не веселого характера: с тех пор, как он приехал в Париж, тому два года назад, он только и сделал, что впутался в политические дела, а его личные дела не очень-то подвинулись вперед как относительно любви, так и карьеры; единственная женщина, которую он любил, г-жа Бонасье, исчезла, так что он не мог узнать, что с ней сделалось, а карьеры он не только не сделал, но еще умудрился — он, такое ничтожество — сделаться врагом кардинала, то есть человека, перед которым дрожали высшие мира сего, не исключая самого короля!

Этот человек мог его раздавить, а между тем не сделал этого; для такого проницательного ума, каким обладал д’Артаньян, такая снисходительность к нему была просветом, сквозь который он видел лучшее будущее.

Затем он создал себе еще врага, менее опасного думать он, но которым, впрочем, — он инстинктивно это чувствовал, — нельзя было пренебрегать: этот враг — милэди.

Взамен всего этого он приобрел покровительство и благосклонность королевы, но благосклонность королевы в то время служила только лишним поводом к преследованиям, а она, как известно, мало могла защитить от них, примером чему могли служить Шале и г-жа Бонасье

Единственный выигрыш, имевший значение и приобретенный им во все это время, был брильянт, стоивший пять или шесть тысяч ливров, который он носил на пальце, да и то этот брильянт, — предположив, что д’Артаньян в своих честолюбивых замыслах захотел бы его сохранить, чтобы при случае с его помощью найти доступ к королеве, имел пока, раз он не мог сделать из него никакого употребления, не большую ценность, чем булыжники, попадавшиеся ему под ноги.

Мы сказали: чем булыжники, попадавшиеся ему под ноги потому, что д’Артаньян размышлял обо всем этом, одиноко гуляя по неширокой, хорошенькой дорожке, которая вела из лагеря в деревню Ангутен; его размышления завели его дальше, чем он предполагал; день склонялся к вечеру, как вдруг при последнем луче заходящего солнца ему показалось, будто за изгородью блеснуло дуло мушкета.

У д’Артаньяна был зоркий глаз и сообразительный ум; ему сейчас же пришло в голову, что мушкет не мог попасть туда один, сам по себе, и что тот, кто держал его, прятался за изгородью уж, конечно, не с дружеским намерением. Он решился дать тягу, как вдруг по другую сторону дороги, за скалой, он заметил конец другого мушкета.

Очевидно, ему устроили западню. Молодой человек бросил взгляд по направлению первого мушкета и с некоторым беспокойством заметил, что оно было направлено в его сторону; как только он увидел, что дуло мушкета стало неподвижно, он бросился ничком на землю. В эту самую минуту раздался выстрел, и он слышал, как пуля просвистела у него над головой. Нельзя было терять времени; д’Артаньян вскочил на ноги, и в ту же минуту пуля, пущенная из другого мушкета, разбросала в сторону камешки на том самом месте, где он лежал.

Д’Артаньян не был из тех людей, которые безразсудно храбрятся и ищут глупой смерти для того, чтобы о них говорили, что они ни на шаг не отступили; к тому же, здесь не могло быть и речи о храбрости: д’Артаньян просто попался в ловушку.

— Если только будет третий выстрел, подумал он, — я погиб.

И тотчас пустился бежать по направлению к лагерю с той быстротой, которой отличаются уроженцы Беарна, известные легкостью на бегу. Но как скоро он ни бежал, первый из людей, выстреливших в него, успел снова зарядить ружье и пустил ему в догонку пулю, на этот раз так метко, что она пробила его фетровую шляпу, сорвала ее с головы, и шляпа отлетела на десять шагов.

Так как у д’Артаньяна не было другой шляпы, он поднял ее на бегу, прибежал, страшно запыхавшись и ужасно бледный, к себе, сел, не сказав никому ни слова, и задумался.

Этот случай можно было объяснить трояким образом: первое и самое естественное объяснение этого происшествия было, что это — западня, устроенная жителями Лярошели, которые были очень не прочь убить гвардейца его величества, во-первых, уж потому, чтобы иметь одним врагом меньше, а затем у этого врага мог найтись в кармане туго набитый кошелек.

Д’Артаньян снял шляпу, осмотрел со всех сторону дыру, пробитую пулей, и покачал головой. Пуля была пущена не из мушкета, а из пищали, а верность выстрела еще и раньше навела его на мысль, что он был сделан не из обыкновенного оружия: очевидно, это не была военная западня, так как пуля была не калиберная.

Это могло быть и напоминанием кардинала. Читатель помнит, что в ту самую минуту, как д’Артаньян заметил, благодаря последнему лучу заходящего солнца, направленное на него дуло мушкета, он удивлялся долготерпению его высокопреосвященства по отношению к нему.

Д’Артаньян снова отрицательно покачал головой: с людьми, которых он мог уничтожить одним мановением руки, его высокопреосвященство редко прибегал к таким средствам.

Это могло быть мщением милэди, и это было вероятнее всего. Он совершенно безуспешно старался припомнить черты и костюмы убийц: он убежал от них так быстро, что не имел возможности ничего заметить.

— Ах, бедные друзья мои! прошептал д’Артаньян, — где-то вы теперь и как мне вас недостает!

Д’Артаньян провел очень тревожную ночь. Три или четыре раза он просыпался и вскакивал; ему все казалось, что к его кровати подходит какой-то человек, чтобы убить его, но ночь прошла без всякого приключения.

Все-таки д’Артаньян нисколько не сомневался в том, что дело только отложено, а не вовсе прекращено.

Д’Артаньян весь день провел дома, оправдываясь перед самим собой тем, что погода ужасная. На третий день после этого происшествия, в девять часов утра, ударили тревогу: герцог Орлеанский объезжал посты. Гвардейцы бросились к ружьям и выстроились, и д’Артаньян занял свое место в ряду товарищей.

Брать короля проехал вдоль фронта всего полка; затем все старшие офицеры столпились около него для приветствия и, между прочим, вместе с другими подошел Дезессар, капитан гвардии. Минуту спустя д’Артаньяну показалось, что Дезессар сделал ему знак приблизиться к нему; боясь ошибиться, он ждать нового знака своего начальника, и когда знак повторился, д’Артаньян вышел из строя и приблизился, чтобы выслушать приказание.

— Герцог вызывает охотников на рискованное предприятие, которое доставит случай отличиться тем, кто исполнит его, и я вызвал вас с целью предупредить вас, чтобы вы были готовы.

— Благодарю вас, капитан, ответил д’Артаньян, ничего так не желавший, как отличиться в глазах генерал-лейтенанта.

Оказалось, что лярошельцы сделали ночью вылазку и отбили бастион, взятый два дня тому назад королевской армией; предстояло сделать очень опасную рекогносцировку, чтобы узнать, сколько войска охраняет этот бастион.

Через несколько минут герцог возвысил голос и сказал:

— Мне нужно для этого поручения трех или четырех охотников под руководством верного, надежного человека.

— Человек надежный у меня есть, доложил Дезессар, указывая на д’Артаньяна: — а затем вашему высочеству остается только приказать, и пять-шесть таких людей всегда найдутся.

— Вызываются четыре охотника, которые бы согласились идти на смерть со мной! объявил д’Артаньян, поднимая свою шпагу.

Двое из его товарищей-гвардейцев тотчас же выступили вперед, затем к ним присоединились еще два солдата, и требуемое число людей было готово; д’Артаньян отказал всем остальным, не желая нарушать право очереди, чтобы не обходить тех, кто вызвался первым.

Было неизвестно, как поступили лярошельцы после взятия бастиона: очистили ли они его от войска, или оставили там гарнизон, и чтобы проверить это, надо было произвести рекогносцировку вблизи. Д’Артаньян отправился со своими четырьмя товарищами вдоль траншеи: два гвардейца шли с ним рядом, а солдаты позади. Прикрываясь каменной кладкой траншеи, они добрались до бастиона и очутились не далее, как в ста шагах от него. Тогда д’Артаньян обернулся и заметил, что оба солдата исчезли.

Он подумал, что они струсили и остались позади, и скомандовал двинуться далее.

При повороте контр-эскарпа они очутились в шестидесяти шагах от бастиона. Никого не было видно, и бастион казался покинутым.

Трое отчаянно смелых юношей раздумывали, идти ли им вперед, как вдруг облако дыма опоясало гигантские камни бастиона, и с дюжину пуль просвистело вокруг д’Артаньяна и его двух товарищей.

Они узнали, что им было нужно знать: бастион охраняли. Оставаться далее в этом опасном месте было бы бесполезной неосторожностью; д’Артаньян и оба гвардейца повернули назад и начали отступать, что скорее походило на бегство.

Подходя к углу траншеи, которая могла несколько защитить их, один из гвардейцев упал, пораженный пулею в грудь. Другой, оставшийся здрав и невредим, продолжал путь к лагерю.

Д’Артаньяну не хотелось покинуть так своего товариша; он наклонился, чтобы поднять его и помочь гы у добраться до пограничной черты, но в эту самую минуту раздались два выстрела: один из них раскроил голову раненому гвардейцу, а другой, пролетев в двух дюймах от д’Артаньяна, ударил в утес.

Молодой человек быстро обернулся, потому что эти выстрелы не могли быть из бастиона, который скрывался за углом траншеи; тогда у него блеснула мысль об отставших солдатах и напомнила позавчерашних его убийц; он решился на этот раз узнать, с кем имеет дело, и с этой целью бросился на тело своего товарища, притворившись убитым.

Он тотчас же увидел, что из-за неоконченного земляного вала, находившагося в тридцати шагах от него, показались две головы: это были два отставших солдата. Д’Артаньян не ошибся: эти два человека вызвались следовать за ним только для того, чтобы убить его, надеясь, что его смерть будет приписана неприятелю. Но все-таки, так как он мог быть только ранен и впоследствии мог донести на них, то они подошли, чтобы покончить с ним; к счастью, обманутые хитростью д’Артаньяна, они не позаботились зарядить ружья.

Когда они были всего в десяти шагах от него, д’Артаньян, который, падая, обратил особенное внимание на то, чтобы не выпустить из рук шпаги, одним прыжком вскочил и очутился перед ними.

Убийцы поняли, что если они убегут в лагерь, не убивши д’Артаньяна, он обвинит их, а потому первой их мыслью было дезертировать к неприятелю. Один из них схватил ружье за ствол и вооружился им, как палицей; он собирался нанести ужасный удар д’Артаньяну, который избежал его, отскочив в сторону, но этим движением он открыл дорогу разбойнику, стремительно бросившемуся к бастиону. Так как лярошольцам было неизвестно, с каким намерением он направляется к ним, то они открыли по нем огонь, и он упал, пораженный пулей, раздробившей ему плечо.

Д’Артаньян со шпагой в руке бросился на второго солдата; борьба продолжалась недолго: негодяй имел для своей защиты только разряженное ружье; шпага гвардейца скользнула по дулу ружья, на этот раз совершенно бесполезного оружия, и пронзила бедро убийце, который упал. Д’Артаньян тотчас же приставил ему острие шпаги к горлу.

— О, не убивайте меня! вскричал разбойник, — смилуйтесь, смилуйтесь, г. офицер, и я вам все расскажу.

— Да стоит ли еще твоя тайна, по крайней мере, того, чтобы я оставил тебе жизнь? спросил молодой человекь, сдерживая руку.

— Да, если вы сколько-нибудь цените жизнь! вам всего двадцать два года и вы можете достигнуть всего, будучи таким красивым и храбрым.

— Негодяй, проговорил д’Артаньян: — ну, говори скорее, кто поручил тебе убить меня?

— Женщина, которую я не знаю, но которую называют милэди.

— Если ты не знаешь этой женщины, как можешь ты знать ее имя?

— Мой товарищ знал ее и называл так: это с ним она сговаривалась, а не со мной; у него в кармане есть даже письмо этой особы, которое, должно быть, имеет большое значение для вас, судя по тому, что я от него слышал.

— Как же случилось, что ты принимаешь участие в этой ловушке?

— Он предложил мне помочь ему убить вас, и я согласился.

— А сколько она дала вам за это блестящее предприятие?

— Сто луидоров.

— Хорошо еще, заметил молодой человек, смеясь: — что она ценит меня во что-нибудь: сто луидоров — это крупная сумма для таких двух негодяев, как вы, а потому я не удивляюсь, что ты согласился, и тебя помилую, но с одним условием.

— С каким? спросил с беспокойством солдат, видя, что еще не все покончено.

— С тем, чтобы ты достал мне письмо, которое находится у твоего товарища в кармане.

— Ведь это, вскричал разбойник, — только другой способ убить меня! Как же вы хотите, чтобы я достал это письмо под выстрелами бастиона?

— Необходимо, чтобы ты сделал это, или иначе, клянусь тебе, ты умрешь от моей руки!

— Пощадите, г. офицер, сжальтесь надо мной во имя той молодой женщины, которую вы любите и считаете, может быть, мертвой и которая жива! вскричал разбойник, бросаясь на колени и опираясь на руку, так как от потери крови его силы начали уже изменять ему

— А откуда ты знаешь, что есть женщина, которую я люблю, и что я считал эту женщину умершей? спросил д’Артаньян.

— Из письма, которое у товарища в кармане.

— Ты сам теперь видишь, что мне необходимо иметь это письмо; итак, нечего ждать, нечего колебаться, или, как мне ни противно второй раз обагрить мою шпагу кровью такого негодяя, как ты, но я клянусь честью честного человека…

И при этих словах д’Артаньян сделал такой выразительный, угрожающий жест, что раненый встал.

— Остановитесь, остановитесь! вскричал он, от испуга делаясь храбрее, я пойду… пойду!..

Д’Артаньян взял пищаль у солдата, заставил его пройти вперед и начал подталкивать его по направлению к товарищу, покалывая его острием своей шпаги.

Ужасно было видеть этого несчастного, оставлявшего за собой по дороге кровавый след, побледневшего от страха предстоящей смерти, старавшагося дотащиться незамеченным до тела своего сообщника, распростертого в двадцати шагах от него.

Ужасный страх так ясно написан был на его лице, покрытом холодным потом, что д’Артаньян сжалился над ним и, смотря на него с презрением, сказал:

— Ну, так я тебе покажу разницу между человеком храбрым и таким трусом, как ты; оставайся, я пойду сам.

И, проворно осматриваясь кругом и наблюдая за всеми движениями неприятеля, пользуясь всеми средствами к защите, предоставляемыми ему местностью, д’Артаньян добрался до второго солдата.

Было два способа достигнуть цели: обыскать его на месте, или унести, прикрывшись, в виде щита, его телом, и обыскать его в траншее.

Д’Артаньян предпочел последний способ и взвалил разбойника себе на плечи в ту самую минуту, как по нем открыли огонь.

Легкое сотрясение, глухой звук трех пуль, пронизавших тело, последний крик, предсмертная дрожь агонии доказали д’Артаньяну, что тот, кто хотел убить его, спас ему теперь жизнь.

Д’Артаньян снова вернулся в траншею и сбросил тело около раненого, бледного как смерть.

Он тотчас же принялся за осмотр: кожаный бумажник, кошелек, в котором, очевидно, хранилась часть суммы, полученной разбойником, рожок и кости составляли все наследство после умершего.

Он оставил рожок и кости лежать на том месте, где они упали, бросил кошелек раненому и жадно набросился на бумажник.

Между несколькими незначительными бумажками он нашел следующее письмо — то самое письмо, за которым он ходил, рискуя своей жизнью:

«Так как вы потеряли след этой женщины и она находится теперь в полной безопасности в монастыре, куда вы никогда не должны были допустить ее, постарайтесь, по крайней мере, не упустить еще и этого человека: в противном случае вам известно, что я имею большую власть и заставлю вас дорого заплатить за сто луидоров, полученных от меня».

Подписи не было. Тем не менее было очевидно, что письмо это от милэди, вследствие чего д’Артаньян спрятал его, как улику, в безопасное место за углом траншеи, и принялся за допрос раненого. Последний признался, что он взялся со своим товарищем, тем самым, который был только что убит, похитить одну молодую женщину, которая должна была выехать из Парижа через заставу ля-Виллет, но, остановившись на минутку выпить в кабаке, они опоздали на десять минут и пропустили карету.

— Но что же вы сделали бы с этой женщиной? спросил д’Артаньян с томительным ожиданием.

— Мы должны были доставить ее в один отель на Королевской площади, отвечал раненый.

— Да, да, прошептал д’Артаньян: — именно так, к самой милэди.

Тогда молодой человек с ужасом понял, какая страшная жажда мщения толкала эту женщину погубить его и всех тех, кого он любил, и как хорошо были ей известны все придворные интриги, так же, как все было известно ей. Без сомнения, она была обязана кардиналу этими сведениями.

Но он с искренней радостью узнал, что, в конце концов, королева узнала, в какой тюрьме томится г-жа Бонасье за свою преданность к ней, и освободила ее из этой тюрьмы.

Тогда письмо, полученное им от молодой женщины, и ее проезд по дороге Шальо, где она промелькнула, как видение, стали ему понятными.

С этой минуты, как предсказал Атос, являлась возможность отыскать г-жу Бонасье: ведь монастырь место не неприступное.

Эта мысль окончательно склонила его к милосердию. Он повернулся к раненому, с беспокойством следившему за выражением его лица, и протянул ему руку.

— Пойдем, сказал он: я не хочу в таком положении покинуть тебя. Обопрись о мою руку и пойдем в лагерь.

— Да, сказал раненый, который не мог поверить такому великодушию: — но не для того ли, чтобы велеть меня повесить?

— Я дал тебе слово, и теперь вторично дарю тебе жизнь.

Раненый опустился на колени и поцеловал ноги своего спасителя, но д’Артаньян, не имевший больше никакой нужды оставаться так близко к неприятелю, прекратил изъявления его благодарности.

Гвардеец, вернувшийся в лагерь после первых выстрелов с бастиона, объявил о смерти своих четырех товарищей, а потому в полку были в одно и то же время и очень удивлены, и очень обрадованы, когда увидели молодого человека целым и невредимым.

Д’Артаньян, для объяснения раны товарища, нанесенной шпагой, выдумал, что на них сделана была вылазка.

Он рассказал о смерти другого солдата и о тех опасностях, которым они подвергались. Этот рассказ обратился для него в настоящее торжество: вся армия говорила о нем целый день, и герцог поручил от себя поздравить его.

Вообще, всякое хорошее дело вознаграждается, и добрый поступок д’Артаньяна имел последствием то, что вернул ему спокойствие, которое он было утратил.

Действительно, с этой минуты д’Артаньян мог быть совершенно спокоен, так как один из его врагов был убит, а другой — предан ему.

Это спокойствие было доказательством того, что д’Артаньян не знал милэди.

XV. Анжуйское вино.

После слухов о болезни короля, в лагере распространилось известие, что он начал выздоравливать, и так как он очень спешил лично принять участие в осаде Лярошели, то говорили, что при первой возможности сесть на лошадь им пустится к дорогу.

Герцог, которому было известно, что не сегодня-завтра он будет смещен и начальство примет или герцог Ангулемский, или Бассомпьер, или Рошбергь, оспаривавшие его друг у друга, мало что делал, проводил дни в том, что беспокоил неприятеля, не решаясь рискнуть на какой-нибудь серьезный шаг, чтобы прогнать англичан с острова Ре, где они продолжали осаждать крепость св. Мартына и форт де-ля-Пре, между тем как французы осаждали Лярошель.

Д’Артаньян, как мы уже сказали, сделался спокойнее, что обыкновенно случается, когда кажется, что опасность миновала; он беспокоился теперь только о том, что не получал никаких известий от своих друзей.

В одно утро, в начале ноября месяца, ему все сделалось ясно из следующего письма, полученного из Виллэруа:

"Г-н д’Артаньян!

«Гг. Атос, Портос и Арамис, после того, как провели у меня большую часть вечера, сильно подкутили и так нашумели, что начальник замка, человек очень строгих правил, на несколько дней арестовал их, но я исполняю их приказание и присылаю вам двенадцать бутылок моего анжуйского вина, которое им очень понравилось: они желают, чтобы вы выпили за их здоровье их любимое вино.

«Я им повиновался, и остаюсь с большим уважением вашим почтительным и покорным слугою

«Годо, «Содержатель гостиницы гг. мушкетеров».

— Наконец-то, в добрый час! вскричал д’Артаньян, — они вспомнили меня во время своих увеселений, как я думал о них в часы моего уныния; могут быть уверены, что я выпью, и с большим удовольствием, за их здоровье, но только выпью не один.

И д’Артаньян побежал к двум гвардейцам, с которыми сдружился более, чем с другими, пригласить их выпить отличного анжуйского вина, присланного ему из Виллеруа.

Один из этих гвардейцев был уже приглашен на этот самый вечер, а другой — на следующий день, и потому решено было собраться на третий день.

Д’Артаньян, вернувшись домой, отправил все двенадцать бутылок вина в общий гвардейский буфет, приказав позаботиться о сохранении их; затем в день празднества, вследствие того, что обед был назначен в двенадцать часов, д’Артаньян послал с девяти часов Плянше, чтобы он сделал все приготовления.

Плянше, гордясь своим новым званием метр-д’отеля, рассчитывал показать себя человеком способным и толковым; по этому случаю он пригласил к себе на помощь слугу одного из гостей своего барина, Фурро, и того самого мнимого солдата, который хотел убить д’Артаньяна и, не принадлежа ни к какому полку, поступил в услужение к д’Артаньяну, или, вернее, к Плянше, с тех пор, как д’Артаньян даровал ему жизнь.

В назначенный час для обеда пришли оба гостя, заняли свои места, и на столе вытянулся целый ряд блюд.

Плянше прислуживал с салфеткой в руке, Фурро откупоривал бутылки, а Бриземон, — так звали выздоравливавшего солдата, — переливал в графины из бутылок вино, которое, вероятность тряской дороги, дало осадок. Первая бутылка этого вина в конце оказалась немножко мутной; Бриземон вылил гущу в стакан, и д’Артаньян позволил ему выпить, потому что бедный малый был еще очень слаб. Окончивши суп, гости собирались выпить по первому стакану вина, как вдруг раздались пушечные выстрелы из фортов Людовика и Нового; гвардейцы, думая, что сделано какое-нибудь непредвиденное нападение или осажденными, или англичанами, тотчас же повскакали со своих мест и схватились за шпаги; д’Артаньян, не менее проворный, чем они, последовал их примеру, и вси трое выбежали и направились, к своим местам.

Но как только они выскочили из буфета, тотчас же узнали о причине этой тревоги: по всем направлениям били в барабаны и со всех сторон раздавались крики:

— Да здравствует король! да здравствует кардинал!

И действительно, король, у которого, как мы сказали, не хватило терпения дожидаться долее, пропустивши две станции, не отдыхая, въезжал в эту самую минуту в лагерь со всей своей свитой и с подкреплением из 10 тысяч войска; впереди и позади его шли мушкетеры.

Д’Артаньян, находившийся в своей роте, стоявшей шпалерой по пути короля, выразительным жестом приветствовал своих друзей, которые выследили его взглядом, и де-Гревиля, который сейчас же узнал его. Как только кончилась церемония въезда короля, четверо друзей бросились в объятия друг друга.

— Черт возьми! вскричал д’Артаньян: — невозможно приехать более кстати: ни одно блюдо еще не успело, вероятно, простынуть! Не правда ли, господа? прибавил молодой человек, обращаясь к двум гвардейцам, которых он представил своим друзьям.

— Ага! по-видимому, мы пируем, сказал Портос.

— Надеюсь, сказал Арамис, — что за вашим обедом не присутствуют дамы.

— Разве в вашем местечке есть какое-нибудь сносное вино? спросил Атос.

— Но, черт возьми! да ваше же, мой друг, отвечал д’Артаньян.

— Наше вино?! с удивлением спросил Атос.

— Да, то самое, которое вы мне прислали.

— Мы вам прислали вино?

— Но вы знаете вино с Анжуйских гор?

— Да, я хорошо знаю вино, о котором вы говорите.

— Вино, которое вы больше всего любите?

— Без сомнения, когда у меня нет под рукой шампанского или шамбертена.

— Ну, так за неимением шампанского и шамбертена вы удовольствуетесь этим.

— Так, значить, мы выписали анжуйского вина? какие же мы, однако, лакомки, сказал Портос.

— Да нет же, это то вино, которое мне прислано от вашего имени.

— От нашего имени? в одно время спросили три мушкетера.

— Не вы ли, Арамис, послали вино? спросил Атос.

— Нет; может быть, вы, Портос?

— Нет; значит вы, Атос?

— Нет.

— Но если не вы сами, то хозяин вашей гостиницы.

— Хозяин нашей гостиницы?

— Ну, да, хозяин вашей гостиницы, Годо, содержатель гостиницы мушкетеров.

— Честное слово, не все ли равно, откуда оно ни пришло, заметил Портос: — попробуемте, и если оно хорошо, выпьемте его.

— Ну, нет, сказал Атос: — напротив, не будем пить вино, присланное неизвестно от кого.

— Вы правы, Атос, согласился д’Артаньян. — Так, значит, никто из вас не поручал содержателю гостиницы, г. Годо, прислать мне вина?

— Нет, а между тем оно вам было прислано от нашего имени?

— Вот и письмо.

И д’Артаньян показал своим друзьям полученную им записочку.

— Это не его почерк, сказал Атос: — я его знаю: перед отъездом я сводил общие счеты.

— Письмо подложное, прибавил Портос: — мы вовсе не были под арестом.

— Д’Артаньян, сказал Арамис с упреком: — как вы могли поверить, что мы нашумели?…

Д’Артаньян побледнел и конвульсивная дрожь пробежала по его телу.

— Ты меня пугаешь, сказал Атос, говоривший ему ты только в очень редких случаях: — но что же такое случилос?

— Поспешим, поспешим, мои друзья! вскричал д’Артаньян: — у меня в голове промелькнуло страшное подозрение. Неужели это опять новое мщение этой женщины!

Атос побледнел в свою очередь. Д’Артаньян бросился обратно в буфет, трое мушкетеров и два гвардейца последовали за ним.

Первое, что бросилось в глаза д’Артаньяну, когда он вбежал в столовую, был Бриземон, катавшийся по полу в страшных конвульсиях.

Плянше и Фурро, бледные как смерть, пытались облегчить его страдания, но было очевидно, что всякая помощь была бесполезна: все черты умирающего были искажены предсмертными судорогами.

— Ах! вскричал он, увидев д’Артаньяна, — ах! это ужасно: вы сделали вид, что помиловали меня и отравили.

— Я!? вскричал д’Артаньян, — я?.. Несчастный, что ты говоришь?

— Я говорю, что вы дали мне этого вина; я говорю, что вы приказали мне его выпить; я говорю, что вы хотели отомстить мне за себя и что это жестоко…

— Не думайте так, Бриземон, отвечал д’Артаньян: — ничего подобного не было, клянусь вам, уверяю вас…

— О, Бог все видит! Бог накажет вас! Боже мой! пошли ему такие же страдания, какие испытываю я.

— Клянусь Евангелием, вскричал д’Артаньян, бросаясь к умирающему: — что я не знал, что это вино отравлено, и собирался сам пить его!

— Я вам не верю, сказал солдат и в страшных страданиях испустил последний вздох.

— Ужасно! ужасно! прошептал Атос, между тем как Портос бил бутылки, а Арамис отдавал несколько запоздавшие приказания сходить за священником.

— О, друзья мои! сказал д’Артаньян, — вы еще раз спасли мне жизнь, и не только мне, но и этим господам. Господа, продолжал он, обращаясь к гвардейцам: — я попрошу вас хранить молчание относительно всего этого приключения; великие сего мира замешаны во всем, чему вы были свидетелями, и все это может отозваться на нас.

— Ах, барин! пробормотал Плянше, полумертвый от страха: — как я счастливо отделался.

— Как, негодяй, вскричал д’Артаньян: — так и ты хотел выпить вина?

— За здоровье короля, барин, я собирался выпить маленький стаканчик, но Фурро сказал мне, что меня зовут.

— Увы! признался Фурро, у которого стучали зубы от страха: — я хотел его отослать, чтобы выпить все одному.

— Господа, сказал д’Артаньян, обращаясь к гвардейцам, — вы сами понимаете после всего случившагося, что наш пир прошел бы очень грустно… Итак, прошу извинить меня и позволить мне отложить его до какого-нибудь другого дня.

Оба гвардейца с полной готовностью приняли извинение д’Артаньяна и, понимая желание четырех друзей остаться одним, удалились.

Когда молодой гвардеец и три мушкетера остались без свидетелей, они так взглянули друг на друга, что без слов стало ясно, что каждый из них понимал всю затруднительность положения.

— Прежде всего, начал Атос, — выйдемте из этой комнаты: неприятно очутиться в обществе мертвого, да еще к тому умершего насильственной смертью.

— Плянше, распорядился д’Артаньян: — я поручаю тебе тело этого несчастного: похорони его, как подобает христианину. Правда, он совершил преступление, но раскаялся в нем.

И четыре друга вышли из комнаты, предоставив Плянше и Фурро заботу отдать последний долг Бриземону. Хозяин гостиницы отвел им другую комнату, где подал им яйца в смятку и воду, за которой Атос сам сходил к фонтану. В нескольких словах Портосу и Арамису рассказали суть дела.

— Итак, обратился д’Артаньян к Атосу: — вы видите, любезный друг. — это война на смерть.

Атос покачал головой.

— Да, да, согласился он: — я это вижу; но вы думаете, что это она?

— Я в этом уверен.

— А я, признаюсь, еще сомневаюсь.

— А изображение лилии на плече?

— Это англичанка, совершившая какое-нибудь преступление во Франции, вследствие чего ее и заклеймили.

— Атос, я вам говорю, что это ваша жена, настаивал д’Артаньян: — разве вы забыли, что обе приметы были схожи между собою?

— Тем не менее, я думаю, что та уже умерла: я так хорошо ее повесил.

Д’Артаньян покачал головой.

— Что же, однако, предпринять? спросил молодой человек.

— Дело в том, что нельзя же, чтобы вечно висел над головой Дамоклов меч, нельзя вечно быть под страхом смерти, сказал Атос, — и необходимо найти выход из этого положения.

— Но каким образом?

— Постарайтесь встретиться с ней и объясниться; предложите ей мир или войну. Давайте честное слово дворянина, что вы никогда ничего не скажете про нее, никогда ничего не сделаете против нее; с своей стороны потребуйте от нее клятвы совершенно оставить вас в покое; пригрозите, что если она не согласится на это, вы пойдете к канцлеру, к королю, обратитесь к палачу, восстановите против нее двор, объявите, что она заклеймена, предадите ее суду, и что, если ее оправдают, в таком случае поклянитесь честью дворянина, что вы убьете ее из-за угла, как убили бы всякую бешеную собаку.

— Этот способ покончить с ней мне нравится, согласился д’Артаньян: — но где я ее встречу?

— Время, любезный друг, время доставит этот случай, а случай — это двойная ставка для человека: чем больше поставили, тем больше можно выиграть, только надо суметь выждать.

— Да, но ждать, будучи окруженным убийцами и отравителями…

— Ба! заметил Атос, — Бог хранил нас до сей минуты, Он же сохранит нас и вперед.

— Да, нас; при том же мы — мужчины, готовые на все, привыкшие рисковать жизнью, но она, проговорил вполголоса д’Артаньян.

— Кто она? спросил Атос.

— Констанция.

— Г-жа Бонасье! Это правда, сказал Атос, — бедный друг, я забыл, что вы влюблены.

— Относительно нее, вмешался Арамис, — из письма, найденного вами у убитого негодяя, вы знаете, что она в монастыре. В монастыре жить очень хорошо, и я обещаю вам, что тотчас же, как только кончится осада Лярошели…

— Хорошо, хорошо, перебил его Атос, — мы знаем, любезный друг Арамис, что вы дали обет поступить в монахи.

— Я мушкетер только на время, произнес со смирением Арамис.

— Очевидно, он давно не имеет никаких известий от своей возлюбленной, заметил совсем тихо Атос, — но не обращайте на это внимания, нам это уже знакомо.

— Для ее освобождения, подал свое мнение Портос, — мне кажется, есть совсем простое средство.

— Какое? спросил д’Артаньян.

— Вы говорите, что она в монастыре? сирое ил Портос.

— Да.

— Так мы ее похитим из монастыря, как только кончится осада.

— Однако, еще надо узнать, в каком она монастыре?

— Совершенно верно, согласился Поргос.

— Вот что мне пришло в голову, сказал Атос: — вы говорили, любезный д’Артаньян, что сама королева выбрала для нее монастырь?

— Да, я, по крайней мере, так думаю.

— Если так, то Портос поможет нам в этом.

— Каким образом, позвольте узнать?

— Да через вашу маркизу, герцогиню, принцессу, — ведь у нее, должно быть, большие связи?

— Тс! сказал Портос, прикладывая палец к губам. — она кардиналистка и ничего не должна знать.

— В таком случае, предложил Арамис, — я берусь узнать все.

— Вы, Арамис?! вскричали все три товарища, — вы, каким образом?

— Через духовника королевы, с которым я очень дружен, отвечал Арамис, покраснев.

Успокоенные этим обещанием, четыре друга, окончив свой скромный обед, расстались, условившись сойтись опять в тот же вечер: д’Артаньян вернулся к себе, а три мушкетера отправились в стоянку короля, где им предстояло позаботиться о своей квартире.

XVI. Трактир Красной Голубятни.

Между тем только что приехавший король, который так спешил очутиться лицом к лицу с неприятелем и разделял ненависть к Букингаму с кардиналом, имея на это права гораздо более последнего, хотел сделать все распоряжения, чтобы прежде всего прогнать англичан с острова Ре, а затем ускорит осаду Лярошели, но, против его желания, исполнение его намерений было замедлено несогласием, возникшим у Бассомпьера и Шомберга с герцогом Ангулемским.

Бассомпьер и Шомбергь были маршалы Франции и отстаивали свое право командования армией под начальством короля, но кардинал, опасаясь, что Бассомпьер, будучи в душе гугепотом, будет слишком слабо действовать против англичан и лярошельцев, своих братьев по религии, стоял, напротив, за герцога Ангулемского, которого король, по его настоянию, произвел в генерал-лейтенанты. Следствием этого было то, что Бассомпьеру и Шомбергу, опасаясь, чтобы они не покинули армию, принуждены были дать каждому командование отдельными отрядами: Бассомпьер взял всю северную часть от города, начиная от ля-Ле до Домпьера; герцог Ангулемский — восточную часть, от Домпьера до Периньи, а Шомберг — южную часть, начиная от Периньи до Ангутена. Квартира герцога, брата короля, была в Домпьере, а главная квартира короля была то в Этре, то в ля-Жарри.

Наконец, квартира кардинала была на дюнах, на мосту ля-Пьерра, в маленьком домике без всяких окопов и ретраншементов. Таким образом, брат короля наблюдал за Бассомпьером, король — за герцогом Ангулемским и кардинал — за Шомбергом.

Как только все это было устроено, прежде всего занялись тем, чтобы выгнать англичан с острова. Обстоятельства благоприятствовали. У англичан, — которым, чтобы быть хорошими солдатами, прежде всего необходима хорошая пища, а между тем им нечего было есть, кроме соленой говядины и дурных сухарей, — появилось в лагере очень много больных; притом же море, всегда очень бурливое в это время года у всех берегов океана, каждый день наносило повреждение какому-нибудь маленькому судну, и буквально весь морской берег от Эгльонского мыса до траншеи, после всякого прилива, бывал покрыть обломками парусных и гребных судов; вследствие этого было очевидно, что если бы даже войска короля оставались у себя в лагере, не сегодня, так завтра Букингам, остававшийся на острове Ре только из упрямства, принужден будет снять осаду; но так как де-Туарак донес, что в неприятельском лагере делались все приготовления к новому приступу, то король рассудил, что надо помешать этому, и отдал необходимые приказания для решительной атаки.

Мы не имеем намерения делать подробное описание осады, а, напротив, хотим передать только обстоятельства. имеющие связь с историей, которую мы рассказываем; поэтому мы скажем в двух словах, что предприятие это вполне удалось, к великому удивлению короля и к большей славе кардинала.

Англичане, теснимые шаг за шагом, испытывая поражение при каждой стычке, окончательно разбитые при переходе с острова де-Луа, принуждены были опять сесть на суда, оставив на поле сражения 2 тысячи человек, между которыми было 5 полковников, 3 подполковника, 250 капитанов и 20 знатных дворян, 4 пушки, 60 знамен, которые были доставлены в Париж Клодом Сен-Симоном и с большим торжеством повешены в соборе Божией Матери.

В лагере пели Те Deum, а затем и по всей Франции. Итак, кардинал мог теперь, по крайней мере на время, не опасаться ничего со стороны англичан и свободно продолжать осаду.

Как мы только что сказали, такое положение вещей было лишь временное. Один из посланных герцога Букингама, по имени Монтегю, был взят в плен и у него нашли доказательство существующего между Империей, Испанией, Англией и Лотарингией союза, составленного против Франции.

Даже более: в квартире Букингама, которую он принужден был оставить гораздо скорее, чем предполагал, нашли бумаги, подтверждавшие этот союз, и эти документы, как уверяет кардинал в своих мемуарах, очень компрометировали г-жу де-Шеврез, а следовательно и королеву.

Понятно, на кардинале лежала вся ответственность, так как нельзя быть полновластным министром и не быть ответственным; а потому он день и ночь напрягал все способности своего гениального ума, прислушиваясь к малейшей перемене политического направления в каком-нибудь из великих государств Европы.

Кардиналу была известна деятельность, а в особенности ненависть к нему Букингама; если бы угрожавший Франции союз восторжествовал, все его значение и влияние было бы потеряно: испанская и австрийская политика имели бы своих сторонников при луврском кабинете, где пока они имели только одних партизанов, а он, Ришелье, министр Франции, министр в высшей степени популярный, погиб бы. Король, послушный ему, как малый ребенок, в то же время ненавидел его, как ненавидит ребенок своего учителя, и предоставит его тогда личному мщению своего брата и королевы; итак, он погиб, а с ним, может быть, погибнет и вся Франция. Надо было предотвратить все это.

Потому-то курьеры, число которых все более и более возрастало, день и ночь сменяли один другого в этом маленьком домике на мосту ля-Пьерра, где кардинал основал свою резиденцию.

Это были или монахи, так неискусно носившие свои рясы, что было очень легко догадаться, что они принадлежат по преимуществу к воинственной церкви; или женщины, несколько стесненные своим костюмом пажей, широкие шаровары которых не могли вполне скрыть округленности их форм; наконец, были и крестьяне с грязными руками, но с изящной поступью, в которых за целую версту можно было узнать людей знатных.

Были кроме того еще и такие мало приятные посетители, что два или три раза распространялся слух, будто кардинала чуть-чуть не убили.

Правда, враги его высокопреосвященства поговаривали, что это он сам подсылал неловких убийц, чтобы на случай неудачи иметь право заплатить тем же, но нельзя верить ни тому, что говорят министры, ни тому, что говорят их враги.

Это нисколько, впрочем, не мешало кардиналу, у которого самые злейшие клеветники никогда не оспаривали личной храбрости, предпринимать часто ночные поездки, чтобы передать герцогу Ангулемскому какие-нибудь важные приказания, или чтобы относительно чего-нибудь условиться, сговориться с королем, или, наконец, для того, чтобы переговорить с каким-нибудь гонцом, которого он почему-либо не желал допустит в свою резиденцию.

Мушкетеры, у которых было мало занятий и которых держали не строго, вели веселую жизнь Это тем более было удобно для наших трех друзей, что, будучи в дружеских отношениях с де-Тревилем, они очень легко получали от него личное позволение запаздывать и оставаться где-нибудь вне лагеря после определенного срока.

Однажды вечером, когда д’Артаньян был на часах в траншее и не мог их сопровождать, Атос, Портос и Арамис, верхом на своих боевых конях, завернувшись в походные плащи и держа пистолеты наготове, возвращались все трое из трактира Красной Голубятни, открытого Атосом два дня тому назад на пути из ля-Жарри, по дороге, ведущей в лагерь, будучи постоянно настороже из опасения какой-нибудь западни, как вдруг, приблизительно за четверть мили от деревни Боанар, им послышался лошадиный топот приближавшейся кавалькады, которая ехала им навстречу; все трое тотчас же остановились на средине, прижавшись друг к другу, и стали ожидать; спустя минуту, при свете луны, показавшейся в эту именно минуту из-за облака, они увидели на повороте дороги двух всадников, которые, заметив их, тоже остановились, казалось, советуясь, продолжать ли им путь, или вернуться назад. Эта нерешительность показалась трем друзьям подозрительной, и Атос, сделав несколько шагов вперед, закричал громким голосом:

— Кто идет?

— А вы сами кто? в свою очередь спросил один из всадников.

— Это не ответ, настаивал Атос. — Кто идет? Отвечайте, или мы выстрелим.

— Поостерегитесь сделать то, что вы собираетесь сделать, господа! раздался тогда слегка дрожащий голос, который, казалось, привык повелевать.

— Это какой-нибудь старший офицер, делающий ночной объезд, заметил Атос: — что нам делать, господа?

— Кто вы такие? спросил тот же голос и тем же повелительным тоном: — отвечайте, или вам дорого обойдется ваше непослушание.

— Королевские мушкетеры, отвечал Атос, все более и более убеждаясь в том, что лицо, спрашивавшее их, имело на то полное право,

— Какой роты?

— Роты де-Тревиля.

— Подъезжайте и отдайте мне отчет в том, что вы здесь делаете в этот час?

Три товарища подъехали, слегка повесивши нос, потому что теперь все трое вполне убедились, что имели дело с гораздо более сильными, чем они, предоставляя, впрочем, Атосу заботу отвечать за всех.

Один из двух всадников, тот, который заговорил второй раз, был на десять шагов впереди своего товарища; Атос сделал знак Портосу и Арамису тоже не двигаться вперед и выехал один.

— Прошу извинения, г. офицер, сказал Атос: — но мы не знаем, с кем имеем дело, и вы сами видели, что мы хорошо исполнили обязанности стражи.

— Ваше имя? спросил офицер, закрывший половину лица плащом.

— Кто же вы-то сами, отвечал Атос, начинавший возмущаться таким допросом: — прошу вас дать мне доказательство, что вы имеете право меня допрашивать?

— Ваше имя? вторично спросил всадник, опуская плащ и оставляя лицо открытым.

— Г. кардинал! вскричал мушкетер в изумлении.

— Ваше имя? в третий раз повторил его высокопреосвященство.

— Атос, отвечал мушкетер.

Кардинал сделал знак оруженосцу, который тотчас подъехал.

— Эти три мушкетера поедут за нами, шопотом сказал он: — я не хочу, чтобы знали, что я выезжал из лагеря, а если они поедут за нами, мы можем быть уверены, что они этого не скажут никому.

— Мы дворяне, монсиньор, заметил Атос: — возьмите с нас слово, и ни о чем больше не беспокойтесь. Слава Богу! мы умеем хранить тайны.

Кардинал устремил проницательный взгляд на смелого мушкетера.

— У вас тонкий слух, г. Атос, сказал кардинал: — но теперь выслушайте, что я вам скажу: я вовсе не из недоверия к вам прошу вас следовать на мной, но для моей безопасности; без сомнения, с вами ваши товарищи, гг. Портось и Арамис?

— Точно так, ваше высокопреосвященство, отвечал Атос, между тем как оба оставшиеся позади мушкетера подъезжали со шляпами в руках.

— Я вас знаю, господа, сказали, кардинал: — я вас знаю; я знаю, что вы не из числа моих друзей, и очень сожалею об этом, но я знаю также, что вы благородные и храбрые дворяне и что вам можно довериться. Г. Атос, сделайте же мне честь с вашими товарищами проводить меня, и тогда у меня будет такой конвой, которому позавидует и его величество, если он встретит нас.

Мушкетеры поклонились до шеи лошади.

— Клянусь честью, проговорил Атос, — ваше высокопреосвященство хорошо делаете, что берете нас с собою: мы встретили по дороге страшно подозрительных людей и даже с четырьмя из них имели ссору в Красной Голубятне.

— Ссору, по какому случаю, господа? сказал кардинал: — я не люблю ссор, вам это известно.

— Вот именно поэтому-то я и имею честь предупредить ваше высокопреосвященство о том, что случилось, потому что вы могли бы узнать про нас от других и по ложному доносу сочли бы нас виновными.

— А какие были последствия этой ссоры? спросил кардинал, нахмуривая брови.

— Мой друг Арамис, который стоит в настоящую минуту перед вами, получил легкий удар шпаги в руку, что нисколько не помешает ему, в чем ваше высокопреосвященство можете убедиться сами, быт завтра на штурме, если ваше высокопреосвященство отдаст приказание идти на приступ.

— Но вы не такие люди, чтобы позволить себя ранить безнаказанно, заметил кардинал: — ну, будьте же откровенны, господа, скажите, вы, наверно, за один удар отплатили несколькими; признавайтесь же, вы ведь знаете, что я имею право разрешать от грехов.

— Я, монсиньор, отвечал Атос, — не брал даже и шпаги в руки, но я взял того, с кем имел дело, поперек тела и выбросил его за окно; кажется, что при падении, продолжал Атос несколько нерешительно, — он сломал себе ногу.

— А-а! произнес кардинал; — а вы, г. Портос?

— А я, монсиньор, зная, что дуэль запрещена, схватил скамейку и нанес ею одному из разбойников удар и при этом, кажется, я сломал ему плечо,

— Хорошо, сказал кардинал, — а вы, г. Арамис?

— Я, монсиньор, от природы очень кроткого характера и притом же еще, — что, может быть, монсиньору и неизвестно, — готовлюсь поступить в монахи, — я хотел развести моих товарищей, как вдруг один из этих негодяев изменнически нанес мне удар шпагой в левую руку. Тогда я вышел из терпения, выхватил мою шпагу и в то время, как он снова начал наступать, мне показалось, что, бросившись на меня, он сам наскочил на шпагу; я только помню хорошо, что он упал и, кажется, его унесли вместе с его двумя товарищами.

— Черт возьми, господа! сказал кардинал, — три человека не в бою, а из-за какой-то ссоры в кабаке жестоко поколочены. А из-за чего вышла ссора?

— Эти негодяи были пьяны, объяснил Атос, — и, зная, что вечером в трактир приехала какая-то женщина, они хотели выломать дверь..

— Выломать дверь, спросил кардинал, — зачем?

— Без сомнения, чтобы учинить над ней насилие. Я имел честь доложить вашему высокопреосвященству, что эти негодяи были пьяны.

— А эта женщина молода и красива? спросил кардинал с некоторым беспокойством.

— Мы ее не видели, монсиньор.

— Вы ее не видели? а! очень хорошо, сказал с живостью кардинал, — вы хорошо поступили, защитив честь женщины, и так как я сам еду в трактир Красной Голубятни, я узнаю, правду ли вы мне говорите.

— Монсиньор, с гордостью проговорил Атос, — мы дворяне и даже для того, чтобы спасти нашу жизнь, мы не солгали бы!

— Я не сомневаюсь в том, что вы мне сказали, г. Атос, ни одной минуты не сомневаюсь… Но, прибавил он, желая переменить разговор, — эта дама была одна?

— С этой дамой был кавалер, который сидел запершись с ней; надо полагать, что это какой-нибудь трус, так как, несмотря на весь шум, он все таки не показался.

— Не судите строго, говорится в Евангелии, возразил кардинал.

Атос поклонился.

— Хорошо, господа, продолжал его высокопреосвященство. — Теперь я знаю, что мне хотелось знать; следуйте за нами.

Мушкетеры пропустили вперед кардинала, который опять закрыл аищо плащом и двинулся далее, держась на расстоянии восьми или десяти шагов впереди своих четырех провожатых.

Скоро приехали в трактир, где все было тихо и, по-видимому, не было никого; без сомнения, хозяин знал, какой знаменитый гость ожидается, и вследствие этого спровадил своих докучливых гостей. За десять шагов до трактира кардинал сделал знак своему конюху и мушкетерам остановиться; оседланная лошадь была привязана к ставню окна; кардинал особенным образом три раза постучался в дверь.

Человек, закутанный в плащ, тотчас же вышел и обменялся несколькими словами с кардиналом, после чего сел верхом и уехал по направлению к Сюржеру; эта дорога вместе с тем вела и в Париж.

— Подъезжайте, господа, сказал кардинал. — Вы сказали мне правду, гг. дворяне, обратился он к трем мушкетерам, — и не я буду виноват, если сегодняшняя наша встреча не принесет вам пользы, а пока следуйте за мной.

Кардинал сошел с лошади, мушкетеры последовали его примеру; кардинал бросил поводья своему оруженосцу, а мушкетеры привязали своих лошадей к ставням.

Хозяин-трактирщик стоял на пороге: для него кардинал был простым офицером, приехавшим на свидание с дамой.

— Нет ли у вас какой-нибудь комнаты в нижнем этаже, где бы эти господа могли подождать меня и погреться у камина? спросил кардинал.

Хозяин отворил дверь большой залы, где недавно вместо очень плохой печки поставили прекрасный большой камин.

— Вот, сказал он.

— Хорошо, произнес кардинал: — войдите сюда, господа, и потрудитесь подождать меня: я ухожу не более как на полчаса.

В то время, как мушкетеры входили в комнату, кардинал без дальнейших расспросов, как человек, который не нуждается, чтобы ему указывали дорогу, поднялся по лестнице.

XVII. На что могут пригодиться печные трубы.

Было очевидно, что наши мушкетеры, ничего не подозревая, движимые исключительно только своими рыцарскими, отважными характерами, оказали услугу какой-то особе, которую кардинал удостоивал своего личного покровительства. Теперь оставалось узнать, кто была эта особа? Этот вопрос тотчас же задали себе три мушкетера; затем, видя, что, при всем своем изобретательном уме, ни одно из предположений не дает удовлетворительного объяснения, Портос кликнул хозяина и велел подать игральные кости.

Портос и Арамис сели к столу играть, а Атос в раздумье стал ходить но комнате.

Прохаживаясь таким образом, Атос ходил взад и вперед мимо трубы наполовину сломанной печки, другой конец которой выходил в комнату верхнего этажа; каждый раз, проходя мимо, он слышал звуки голосов, которые наконец привлекли его внимание. Атос подошел ближе и расслушал несколько слов, которые, без сомнения, настолько заинтересовали его, что он сделал знак двум своим товарищам замолчать, а сам наклонился и приложил ухо к нижнему отверстию трубы.

— Послушайте, милэди, говорил кардинал. — дело очень серьезное; сядьте и поговорим.

— Милэди, прошептал Атос.

— Я вас слушаю, ваше высокопреосвященство, с большим вниманием, ответил женский голос, заставивший содрогнуться мушкетера.

— Маленькое английское судно, капитан которого мне предан, ожидает вас при устье Шаранты у форта де-ля-Пуант; оно завтра же снимется с якоря.

— В таком случае, мне нужно ехать туда сегодня ночью?

— Сию же минуту, то есть как только вы получите мои инструкции. Два человека, которых вы найдете у двери при выходе, будут служить вам конвоем; вы подождете, я выйду первым, а затем спустя полчаса после меня и вы выйдете в свою очередь.

— Хорошо, монсиньор, а теперь вернемся к поручению, которое вы хотите возложить на меня, и так как я продолжаю дорожить доверием вашего высокопреосвященства и желаю оправдать его, удостойте меня изложить его ясно и точно, чтобы я не могла сделать никакой ошибки.

Между двумя собеседниками на минуту водворилось глубокое молчание; было очевидно, что кардинал вперед взвешивал и обдумывал свои выражения, а милэди напрягала все свои умственные способности, чтобы понять и запечатлеть в своей памяти будущие слова его.

Атос воспользовался этой минутой, чтобы попросить своих двух товарищей запереть изнутри дверь, и знаком подозвал их, чтобы они слушали вместе с ним.

Оба мушкетера, любившие комфорт, принесли каждый себе по стулу, а также и для Атоса. Все трое сели, наклонили головы и стали прислушиваться.

— Вы поедете в Лондон, продолжал кардинал. — Приехавши туда, вы отправитесь к Букингаму.

— Я должна заметить вашему высокопреосвященству, сказала милэди: — что после случая с брильянтовыми наконечниками, в чем герцогь всегда подозревал меня, его светлость относится ко мне недоверчиво.

— На этот раз речь идет вовсе не о том, чтобы домогаться его доверия, а вы явитесь к нему открыто и честно в роли посредницы.

— Честно и открыто? повторила милэди с выражением неописанного лукавства.

— Да, честно и откровенно, повторил кардинал тем же тоном: — все эти переговоры должны произойти открыто.

— Я в точности исполню инструкции вашего высокопреосвященства и только ожидаю их.

— Вы явитесь к Букингаму от моего имени и скажете ему, что мне известны все его приготовления, но что это нисколько меня не беспокоит, потому что при первом его движении я погублю королеву.

— Поверит ли он, что ваше высокопреосвященство в состоянии привести в исполнение эту угрозу?

— Да, у меня есть доказательства.

— Необходимо ли, чтобы я могла представить ему эти доказательства?

— Без сомнения; вы ему передадите, что я опубликую донесение Боа-Робера и маркиза де-Ботрю о свидании герцога с королевой у жены коннетабля в тот вечер, когда она устраивала у себя бал-маскарад; вы его уверите, наконец, чтобы он нимало не сомневался в том, что мне все известно: он был там в костюме Великого Могола, который намеревался надеть герцог де-Гиз и у которого он купил его за три тысячи пистолей…

— Хорошо, монсиньор.

— Мне известны все подробности, как он вошел и затем вышел ночью из дворца, куда проник к костюме итальянского предсказателя и гадальщика; вы ему скажете еще, чтобы он не сомневался в верности моих сведений, что на нем было надето под плащом белое платье, усеянное черными блестками, мертвыми головами и костями, крест-накрест, так как в случае, если бы его узнали, он хотел выдать себя за привидение Белой дамы, которая, как всем известно, показывается в Лувре каждый раз перед каким-нибудь важным событием.

— Это все, монсиньор?

— Передайте ему, что мне также известны все подробности приключения в Амьене, что я велю составить из него небольшой роман, ловко, интересно написанный, с планом сада и с портретами главных действующих лиц этой ночной сцены.

— Я передам ему это.

— Передайте ему еще, что Монтегю в моих руках, что Монтегю в Бастилии, и хотя у него, правда, не нашли никакого письма, но пытка может заставить его сказать все, что он знает, и… даже то, чего не знает.

— Слушаю.

— Наконец, прибавьте, что его светлость, поспешив покинуть остров Ре, забыл в своей квартире некое письмо г-жи де-Шеврез, в особенности компрометирующее королеву, так как оно не только служить доказательством того, что ее величество может любить врагов короля, но что она еще составляет заговоры против Франции. Вы хорошо запомнили все, что я вам сказал, не правда ли?

— Ваше высокопреосвященство можете сами в этом убедиться: ночь в Лувре, вечер в Амьене, арест Монтегю, письмо г-жи де-Шеврез.

— Совершенно верно, совершенно верно; у вас прекрасная память, милэди.

— Но, возразила та, к кому относился лестный комплимент, — если, несмотря на все эти доводы, герцог не уступит и будет продолжать угрожать Франции?

— Герцог влюблен как сумасшедший или, скорее, как дурак, сказал Ришелье с глубокой горечью, — как рыцари старого времени. Он и предпринял эту войну только для того, чтобы заслужить благосклонный взгляд своей дамы. Если он узнает, что эта война будет стоить чести, а может быть и свободы даме его сердца, как он выражается, ручаюсь вам, что он очень обратит на это внимание.

— Но все-таки, продолжала милэди с настойчивостью, доказывавшей, что ей хотелось точно знать все, что от нее требовалось, — если он будет упорствовать?

— Если он будет упорствовать, повторил кардинал. — Это невероятно!

— Это возможно.

— Если он будет упорствовать… его высокопреосвященство сделал паузу и продолжал: — если он будет упорствовать, тогда я буду надеяться на одно из тех событий, которые изменяют исторический порядок в государствах.

— Если бы ваше высокопреосвященство соблаговолили указать мне на одно из таких событий в истории, сказала милэди, — может быть тогда я разделила бы вашу уверенность в будущее.

— Если так, слушайте! отвечал Ришелье. — В 1610 году, когда блаженной памяти король Генрих IV, побуждаемый почти такими же причинами, какие заставляют действовать и герцога, собирался захватить Фландрию и Италию, чтобы одновременно с двух сторон поразить Австрию, разве не случилось тогда событие, которое спасло Австрию? Почему бы королю Франции не быть таким же счастливым, как император?

— Ваше высокопреосвященство говорит об ударе ножа в улице Ферронери?

— Именно так.

— Ваше высокопреосвященство не боится, что казнь Равальяка наводит ужас на тех, кому хоть на одну минуту пришла бы мысль последовать его примеру?

— Во все времена и во всех государствах, в особенности, когда в этих государствах господствуют религиозные раздоры, найдутся фанатики, которые ничего так не желают, как сделаться мучениками. Стойте, мне пришло в голову, что именно теперь пуритане очень озлоблены против герцога Букингама, и их проповедники считают его антихристом.

— Так что же? спросила милэди.

— А то, продолжал кардинал самым равнодушным тоном: — что в настоящую минуту дело идет о том, чтобы найти, например, женщину, красивую, молодую, ловкую, которая хотела бы за себя отомстить герцогу. Такая женщина может встретиться: герцог — человек, имеющий успех у женщин, и если он зажег многие сердца любовью к себе своими клятвами в вечном постоянстве, то в то же время он возбудил много ненависти своей постоянной неверностью.

— Без сомнения, холодно проговорила милэди, — такая женщина может встретиться.

— Если так, подобная женщина, вложивши нож Жака Клемана или Равальяка в руки фанатика, спасла бы Францию.

— Да, но она сделается сообщницей убийцы.

— А разве кому-нибудь известны сообщники Равальяка или Жака Клемана?

— Нет, потому, может быть, что они занимали слишком высокое положение, чтобы осмелиться привлечь их к ответственности: ведь не для всякого сожгут палату суда.

— Так вы думаете, что пожар палаты суда произошел не случайно? спросил Ришелье таким тоном, точно он говорил о чем-нибудь, не имеющем ни малейшего значения.

— Я лично, монсиньор, ничего не думаю, я сообщаю факт — вот и все; я говорю только, что если бы я была мадемуазель де-Монпансье или королевой Марией Медичи, то я принимала бы меньше предосторожностей, чем теперь, будучи просто лэди Кларик.

— Совершенно справедливо, но чего же вы желали бы?

— Я хотела бы иметь приказ, в котором бы вы утвердили вперед все, что я сочту нужным сделать для блага Франции.

— Но прежде всего надо отыскать женщину, которая, как я сказал, согласилась бы отомстить за себя герцогу.

— Она найдена, сказала милэди.

— Затем остается отыскать того фанатика, который послужит орудием правосудия Божия.

— Он найдется.

— Когда он будет отыскан, тогда и настанет время получить приказ, о котором вы только что говорили.

— Ваше высокопреосвященство правы, согласилась милэди, — и я была виновата, полагая, что поручение, которым вы меня удостоиваете, не ограничивается только тем, что вы мне сказали, то есть: объявить только его светлости от имени вашего высокопреосвященства, что вам известны разные переодеванья, с помощью которых ему удалось достичь сближения с королевой на балу, данном женой коннетабля; что вы имеете доказательства тому, что королева согласилась на свидание в Лувре с известным итальянским астрологом, который был не кто иной, как герцог Букингам; что вы прикажете написать небольшой интересный роман по поводу приключения в Амьене, с планом сада, где оно произошло, и с портретами действующих лиц; что Монтегю в Бастилии и что пытки могут принудить его сказать такие вещи, которые он забыл; наконец, что у вас в руках некое письмо г-жи де-Шеврез, найденное в квартире его светлости, которое страшно компрометирует не только ту, которая написала его, но и ту, от чьего имени оно написано. Затем, если он, несмотря на все это, все-таки будет упорствовать и так как этим ограничивается мое поручение, то мне останется только молить Бога совершить чудо, чтобы спасти Францию. Это все так, не правда ли, монсиньор, и тогда мне нечего больше делать?

— Совершенно так, сухо сказал кардинал.

— А теперь, продолжала милэди, казалось, не замечая перемены тона кардинала, — а теперь, получив все инструкции вашего высокопреосвященства, касающияся ваших врагов, позволите ли вы мне, монсиньор, сказать вам два слова относительно моих?

— Так у вас есть враги? спросил Ришелье.

— Да, монсиньор, враги, против которых мне нужна ваша поддержка, потому что я приобрела их на службе вашего высокопреосвященства.

— Кто же это? спросил герцог.

— Во-первых, некая маленькая интриганка г-жа Бонасье.

— Она в Мантской тюрьме.

— Она там была, возразила милэди: — но королева выпросила у короля приказ, вследствие которого ее перевели в монастырь.

— В монастырь? спросил герцог.

— Да, в монастыре.

— В какой?

— Мне это неизвестно; это держат в глубокой тайне.

— Я это узнаю.

— Ваше высокопреосвященство сообщите мне, в каком монастыре эта женщина?

— Я не вижу к этому никакого препятствия.

— Хорошо… Но у меня есть еще теперь другой враг, гораздо более опасный, чем эта маленькая г-жа Бонасье.

— Кто?

— Ее любовник.

— Его имя?

— О, ваше высокопреосвященство знает его хорошо! вскричала милэди, увлекаясь гневом: — это наш общий с вами злой гений: это тот самый, благодаря которому в схватке гвардейцев вашего высокопреосвященства победа осталась на стороне гвардейцев короля; это тот, который нанес три удара де-Варду, вашему гонцу, и который был главной причиной неудачи в деле с брильянтовыми наконечниками; это, наконец, тот, который, узнав, что я похитила г-жу Бонасье, поклялся убить меня.

— А-а! произнес кардинал, — я знаю, о ком вы говорите.

— Я говорю об этом негодяе д’Артаньяне!

— Это смелый малый, заметил кардинал.

— Поэтому-то и следует его опасаться, что он очень смел.

— Надо бы иметь доказательство его сношении с Букингэмом.

— Доказательство? вскричала милэди, — у меня их десять!

— В таком случае погубить его самая легкая вещь на свете; представьте мне эти доказательства, и я отправлю его в Бастилию.

— Хорошо, монсиньор, но затем?

— Кто попадает в Бастилию, для того не существует будущего!

Затем кардинал сказал глухим голосом:

— Ах, черт возьми! если бы мне такь же легко было избавиться от моего врага, как вам от ваших, и если бы вы у меня просили о милости для подобных людей!..

— Монсиньор, предложила милэди, — хотите меняться жизнь за жизнь, человек за человека: отдайте мне этого, я отдам вам другого.

— Я не знаю, что вы хотите сказать, возразил кардинал, — и даже не хочу этого знать, но я хочу сделать вам приятное и не вижу никакого препятствия исполнить вашу просьбу относительно этой низкой твари, тем более, что этот маленький д’Артаньян, по вашим словам, вольнодумец, дуэлист и изменник.

— Бесчестный человек, монсиньор, бесчестный.

— Подайте мне бумагу, перо и чернила, сказал кардинал.

— Вот все, монсиньор.

Наступило минутное молчание, доказывавшее, что кардинал обдумывал выражениям которых должно было быть написано письмо, или уже писал его; Атос, не упустивший ни одного слова из их разговора, взял за руку своих двух товарищей и отвел их на другой конец комнаты.

— Ну! сказал Портос, — что тебе надо и отчего ты не даешь нам дослушать конца разговора.

— Тс! сказал шопотом Атос: — мы узнали все, что нам нужно было узнать; к тому же, я не мешаю вам дослушать конец, но я должен уйти,

— Ты должен уйти!? спросил Портос: — но если кардинал тебя спросит, что нам ему ответить?

— Нам нечего ждать его вопросов, вы первые ему скажете, что я уехал для рекогносцировки дороги, так как некоторые выражения нашего хозяина навели меня на подозрение, что дорога не безопасна; к тому же я скажу несколько слов конюху кардинала, а остальное касается меня, не.беспокойтесь об этом.

— Будь осторожен, Атос! посоветовал Арамис.

— Будьте покойны, ответил Атос, — вы знаете, я человек хладнокровный.

Портос и Арамис опять заняли места у печной трубы.

Атос вышел на виду у всех, нисколько не скрываясь, отвязал лошадь, привязанную с лошадьми его товарищей к ставням, убедил в четырех словах конюха в необходимости авангарда, чтобы осмотреть дорогу для обратного пути, со вниманием осмотрел затравочный порох в пистолете, взял шпагу в руки и отправился по дороге в лагерь.

XVIII. Семейная сцена.

Как Атос и предвидел, кардинал не замедлил сойти вниз; он отворил дверь комнаты, куда вошли мушкетеры, и застал Портоса и Арамиса за отчаянной игрой в кости. Беглым взглядом он окинул всю залу и увидел, что недостает одного из его провожатых.

— Где же Атос? спросил он.

— Монсиньор, отвечал Портос: — он поехал вперед для разведки пути, так как некоторые выражения нашего хозяина возбудили в нем подозрение, что дорога не совсем безопасна.

— А что вы сделали, г. Портос?

— Я выиграл 5 пистолей у Арамиса.

— И теперь вы можете вернуться со мной?

— Мы ждем приказаний вашего высокопреосвященства.

— В таком случае, господа, на лошадей; уже поздно.

Конюх стоял у дверей и держал под уздцы лошадь кардинала. Несколько поодаль, в тени, стояла группа из двух людей и трех лошадей: это были те самые люди, которые должны были проводить милэди в форт ла-Пуант и позаботиться об ее отплытии. Конюх подтвердил кардиналу сообщенное уже ему двумя мушкетерами относительно Атоса. Кардинал сделал одобрительный знак и отправился в дорогу с теми же предосторожностями, как приехал.

Предоставив ему под защитой конюха и двух мушкетеров следовать по пути в лагерь, мы вернемся к Атосу.

Шагов сто он проехал тем же шагом, но как только скрылся из виду, быстро повернул лошадь направо, сделал круг и, вернувшись в лесок, остановился в двадцати шагах, выжидая проезда маленькой группы; увидев опушенные шляпы товарищей и юлотую бахрому плаща кардинала, он дождался, пока они повернули за угол дороги, и, потерявши их из виду, галопом вернулся в трактир, куда его пустили без затруднения.

Хозяин узнал его.

— Мой начальник, сказал Атос, — забыл передать даме, которая в первом этаже, важное поручение и послал меня исправить свою ошибку.

— Войдите, сказал хозяин: — она еще у себя в комнате.

Атос воспользовался позволением, легким шагом взбежал наверх и, поднявшись на площадку, сквозь полуотворенную дверь увидел, что милэди завязывает шляпу.

Он вошел в комнату и запер за собой дверь. При шуме задвигаемой задвижки милэди обернулась.

Атос стоял у дверей, закутанный в плащ, со шляпой, надвинутой на глаза.

Увидев эту немую, неподвижную, точно статуя, фигуру, милэди испугалась.

— Кто вы и что вам нужно? вскричала она.

— Так и есть, это она! прошептал Атос.

Сбросив плащ и сняв фетровую шляпу, он подошел к милэди.

— Узнаете ли вы меня, сударыня? спросил он.

Милэди сделала шаг вперед, затем отступила, точно при виде змеи.

— Хорошо, сказал Атос, — я вижу, что вы меня узнаете.

— Граф де-ла-Фер! прошептала милэди, бледнея и отступая в стене, помешавшей ей двигаться далее.

— Да, милэди, отвечал Атос: — сам граф де-ла-Фер, который пришел с того света нарочно для того, чтобы иметь удовольствие видеть вас. Так сядемте же и поговоримте, как выражается кардинал.

Милэди, объятая невыразимым ужасом, села, не проронив ни одного слова.

— Вы — демон, посланный на землю, продолжал Атос. — Власть ваша велика, я знаю, но вам тоже известно, что с Божьей помощью люди часто побеждали самых ужасных демонов. Вы уже встретились на моей дороге; я думал, что я вас уничтожил, сударыня, но или я ошибался, или ад воскресил вас…

Милэди при последних словах, вернувших ей страшные воспоминания, опустила голову с глухим стоном.

— Да, ад воскресил вас, продолжал Атос: — ад сделал вас богатой, ад дал вам другое имя, ад дал вам почти другое лицо, но он не смыл грязи с вашей души и клейма с вашего тела.

Милэди вскочила точно на пружине и в глазах ее блеснула молния; Атос продолжал сидеть.

— Вы считали меня умершим, не правда ли, как и я считал вас умершей? И имя Атоса скрыло графа де-ла-Фер, как имя милэди Кларанс скрыло Анну де-Бейль! Не так ли вас звали, когда ваш почтенный брать женил нас? Наше положение, право, странное, продолжал Атос со смехом: — мы оба жили до сих пор потому, что считали друг друга умершими: ведь воспоминания не так стесняют, как живое существо, хотя воспоминания бывают иногда в высшей степени мучительны.

— Но, наконец, сказала милэди глухим голосом, — что привело вас ко мне и чего вы от меня хотите?

— Я хочу вам сказать, что, оставаясь невидимым для вас, я не упускал вас из виду.

— Вам известно, что я сделала?

— Я могу вам день в день рассказать все, что вы делали, с самого начала вашего поступления на службу к кардиналу до сегодняшнего вечера.

Недоверчивая улыбка промелькнула на бледных губах милэди.

— Слушайте: вы похитили два брильянтовых наконечника с плеча герцога Букингэма; вы похитили г-жу Бонасье; вы, влюбленная в Варда и мечтавшая провести с ним ночь, отворили вашу дверь д’Артаньяну; вы, вообразив, что Вард обманул вас, хотели заставить его соперника убить его; вы, когда этот соперник узнал вашу низкую тайну, хотели убить его с помощью двух наемных убийц, посланных вами по его следам; это вы, узнав, что пули не достигли своей цели, послали ему отравленное вино с подложным письмом, чтобы заставить свою жертву поверить, что это вино прислано ему от его друзей, и, наконец, вы, в этой самой комнате, сидя на этом самом стуле, на котором я теперь сижу, только что взяли на себя обязательство от кардинала Ришелье убить герцога Букингама взамен данного им вам обещания позволить убить д’Артаньяна…

Милэди от бледности сделалась прозрачной.

— Вы сам сатана! прошептала она.

— Может быть, но во всяком случае запомните следующее: убейте или велите убить герцога Букингама, — мне это все равно; я его не знаю, к тому же он англичанин; но пальцем не касайтесь ни до одного волоса д’Артаньяна, моего верного друга, которого я люблю и которого я защищаю, или, клянусь вам памятью моего отца, преступление, которое вы сделаете, будет последним!

— Д’Артаньян жестоко оскорбил меня, заметила милэди глухим голосом: — д’Артаньян умрет.

— Разве возможно, в самом деле, оскорбить вас, сударыня? сказал, усмехаясь, Атос: — он вас оскорбил и он умрет?!

— Он умрет, повторила милэди: — сначала она, потом он.

Атос был вне себя; вид этого существа, в котором не было ничего, напоминающего женщину, пробудил в нем ужасные воспоминания; он вспомнил, как однажды в менее опасном положении, чем теперь, он уже хотел принести ее в жертву своей чести; жгучее желание убить ее охватило его с страшной силой: он встал, поднес руку к своему кушаку, вытащил пистолет и взвел курок. Милэди, бледная, как смерть, хотела закричать, но язык от страха точно прилип к гортани, и она могла издать только глухой звук, даже не напоминавший человеческого голоса; прижавшись к темным обоям, с распущенными волосами, она казалась воплощением ужаса. Атос медленно поднял пистолет, протянул руку, так что орудие касалось почти лба милэди, и голосом, наводившим еще больший ужас вследствие своей непоколебимой решимости, произнес:

— Сударыня, вы мне сейчас же передадите бумагу, которую написал кардинал, или, клянусь честью, я застрелю вас.

Будь это другой человек, милэди усомнилась бы, что угроза будет приведена в исполнение, но она знала Атоса; тем не менее она не двигалась с места.

— Я даю вам одну секунду на размышление, продолжал он.

По выражению его лица милэди видела, что выстрел сейчас последует; она быстро поднесла руку к груди, вытащила бумагу и подала ее Атосу.

— Берите, сказала она, и будьте прокляты!

Атос взял бумагу, засунул пистолет за кушак, подошел к лампе, чтобы увериться, что это та самая бумага, развернул ее и прочитал:

«То, что сделает предъявитель сего, сделано по моему приказу и для блага государства 3-го декабря 1627 года.

Ришелье».

— А теперь, сказал Атос, надевая плащ и шляпу, — теперь, когда я у тебя вырвал зубы, ехидна, кусайся, если можешь.

Он вышел из комнаты, даже не обернувшись назад. У дверей трактира он увидел двоих людей и лошадь, которую они держали.

— Господа, сказал он, — моисиньор приказал, как вы знаете, отвезти эту женщину, не теряя времени, в форт де-ля-Пуант и не покидать ее до тех пор, пока она не сядет на корабль.

Так как эти слова действительно согласовались с полученным ими приказанием, они почтительно поклонились.

Атос легко вскочил в седло и ускакал галопом, но вместо того, чтобы ехать по дороге, поскакал полем, сильно пришпоривая лошадь и от времени до времени останавливаясь, чтоб прислушаться. Во время одной из этих остановок он услышал топот многих лошадей по дороге. Он не усомнился, что это был кардинал со своим конвоем. Он тотчас же поскакал еще вперед, обтер ноги своей лошади вереском и листьями и выехал на дорогу приблизительно шагов за 200 от лагеря.

— Кто идет? вскричал он, издали заметив всадников.

— Это, кажется, наш храбрый мушкетер? спросил кардинал.

— Да, монсиньор, ответил Портос, — он самый.

— Г. Атос, сказал Ришелье, — благодарю вас за хорошую охрану. Господа, вот мы и приехали, поезжайте налево; пароль: король и Ре.

С этими словами кардинал поклонился трем друзьям и навернул направо со своим конюхом; эту ночь он сам хотел провести в лагере.

— Ну, сказали вмест Портос и Арамис, как только кардинал скрылся из виду, — ведь он подписал бумагу, которую она требовала?

— Я это знаю, спокойно ответил Атос: — вот она.

Трое друзей не обменялись ни единым словом до самой своей квартиры, кроме пароля на оклики часовых, только послали Мускетона сказать Плянше, что его барина просят, после смены с караула в траншеях, немедленно прийти на квартиру господ мушкетеров.

Милэди, как предвидел Атос, найдя у дверей трактира ожидавших ее людей, без всякого возражения последовала за ними; одну минуту у нее явилось сильное желание вернуться, явиться к кардиналу и все рассказать ему. Если бы она передала ему обо всем случившемся, это могло бы иметь последствием открытие тайны со стороны Атоса: положим, она сказала бы, что Атос повесил ее, но Атос рассказал бы, что она заклеймена, и она рассудила, что все же лучше сохранить молчание, тайно уехать и исполнить со свойственной ей ловкостью трудное поручение, за которое она взялась; зачем, раз все будет исполнено к полному удовольствию кардинала, настанет время явиться и потребовать отмщения за себя.

Вследствие этих соображений, пробывши в дороге всю ночь, в 7 часов утра она приехала в форт де-ля-Пуант, в 8 час. была уже на палубе, а в 9 часов корабль с пропускным свидетельством кардинала, в котором было означено, что он отправляется в Баньону. снялся с якоря и поплыл в Англию.

XIX. Бастион Сен-Жерве.

Придя к своим трем друзьям, д’Артаньян нашел их всех вместе в одной комнате: Атос предавался размышлению, Портос покручивал усы, а Арамис молился по прекрасному маленькому молитвеннику в голубом бархатном переплете.

— Черт возьми, господа! сказал он: — надеюсь, что вы собираетесь сообщить мне что-нибудь довольно важное, иначе, предупреждаю вас, я не прощу вам, что вы заставили меня прийти, вместо того, чтобы дать отдохнуть мне после этой ночи, проведенной за взятием и срытием бастиона. Ах, как жаль, господа, что вас не было там! Дело было горячее.

— Мы были в другом месте, где было тоже нехолодно, ответил Портос, закручивая усы на совершенно особенный манер.

— Тс! предостерег Атос.

— Ого! произнес д’Артаньян, заметив слегка нахмуренные брови мушкетера: — по-видимому, здесь случилось что-то новое.

— Арамис, спросил Атос, — вы, кажется, завтракали третьего дня в гостинице Парпильо?

— Да.

— Как там?

— Я-то плохо поел: третьего дня был постный день, а там подавали только одно скоромное.

— Как, сказал Атос, — в приморском городе и вдруг нет рыбы?

— Они говорят, возразили Арамис, снова принимаясь за свое благочестивое занятие, — что плотина, которую строит кардинал, гонит всю рыбу в открытое море

— Я не об этом вовсе вас спрашивал, Арамис; я вас спрашивал: свободно ли вам там было и не потревожил ли вас там кто-нибудь?

— Мне кажется, что там не было слишком надоедливых посетителей… Да, действительно, дли того, что вы хотите рассказать, Атос, Парпильо место удобное.

— В таком случае пойдемте в Парпильо, предложил Атос, — потому что здесь стены точно картонные.

Д’Артаньян, привыкший к манерам своего друга и гго одному его слову, жесту или знаку угадывавший, что он имеет сообщить что-нибудь важное, взял Атоса под руку и вышел с ним, не говоря ни слова; Портос последовал за ними, разговаривая с Арамисом.

Дорогой встретили Гримо; Атос сделал ему знак следовать за ними: Гримо, по своему обыкновению, молча повиновался ему: бедный малый дошел до того, что почти разучился говорить. Пришли в буфет трактира Парпильо; было 7 часов утра и начинало уже светать. Трое друзей заказали завтрак и вошли в залу, в которой, по словам хозяина, их никто не мог потревожить.

К несчастью, время для тайного совещания было выбрано очень неудачно: только что пробили утреннюю зорю, и многие, чтобы стряхнуть с себя сон и согреться от утренней сырости, заходили в буфет выпить: драгуны, швейцарцы, мушкетеры, кавалеристы быстро сменялись одни другими, что было очень выгодно хозяину, но вовсе не благоприятствовало намерениям наших четырех друзей. Зато они очень неохотно и отвечали на поклоны, тосты и шутки своих товарищей.

— Нечего сказать! сказал Атос, — мы еще здесь с кем-нибудь крупно поссоримся, а в эту минуту нам будет это вовсе некстати. Д’Артаньян, расскажите нам, как вы провели ночь, а про свою мы расскажем вам после.

— В самом деле, вмешался один кавалерист, слегка покачиваясь и держа рюмку в руке, из которой он медленно отпивал, — в самом деле, вы сегодня ночью были в траншеях, гг. гвардейцы, и, мне кажется, сильно поспорили с рошельцами?

Д’Артаньян взглянул на Атоса, как бы желая знать, должен ли он ответить этому непрошенному собеседнику, вмешавшемуся в их разговор.

— Ну, что же, заметил Атос, — разве ты не слышишь, что г-н Бюзиньи оказывает тебе честь и обращается к тебе? Расскажи, что произошло у вас ночью, так как эти господа желают это знать.

— Вы взяли бастион? спросил один швейцарец, который пил ром из пивного стакана.

— Да, ответил д’Артаньян, поклонившись, — мы испытали это удовольствие; мы подложили даже, как вы, может быть, слышали, под один из его углов боченок пороху, который, взорвавшись, сделал славную брешь; притом же бастион был не новый, а потому от этого взрыва и все остальное здание очень пострадало.

— А какой это бастион? спросил один драгун, державший на своей сабле приколотого гуся, которого он принес изжарить.

— Бастион Сен-Жерве, ответил д’Артаньян, — из-за которого рошельцы беспокоили наших рабочих.

— А дело было жаркое?

— Да, мы потеряли пять человек, а рошельцы — восемь или десять.

— Чоргь возьми! произнес швейцарец, который, несмотря на всю богатую коллекцию всяких бранных слов и клятв на немецком языке, имел обыкновение божиться и браниться на французском.

— Но, вероятно, заметил кавалерист, — сегодня они пошлют охотников, чтобы привести бастион в надлежащее состояние?

— Да, это вероятно, сказал д’Артаньян.

— Господа, предложил Атос, — хотите пари!

— Ах, да, пари! подхватил швейцарец.

— Какое? спросил кавалерист.

— Погодите, сказал драгун, кладя свою саблю, в виде вертела, на два большие железные тагана, поддерживавшие огонь в камине,. — Хозяин! скорей дайте противень, чтобы не потерять ни одной капли жиру из этой вкусной птицы.

— Он прав, заметил швейцарец: — гусиный жир очень вкусен с вареньем.

— Вот так! сказал драгун. — А теперь мы вас слушаем, г. Атос. В чем наше пари?

— Да, пари, сказал кавалерист.

— Ну, г. Бюзиньи, я держу с вами пари, начал Атос: — что я и трое моих товарищей, гг. Портос, Арамис и д’Артаньян, позавтракаем в бастионе Сен-жерве и пробудем там ровно час с часами в руках, что бы ни делал неприятель для того, чтобы прогнать нас оттуда.

Портос и Арамис переглянулись: они начинали понимать, в чем дело.

— Но ты хочешь, сказал д’Артаньян, наклоняясь к уху Атоса, — убить нас без всякого милосердия.

— Нас еще скорее убьют, если мы не пойдем туда, ответил Атос.

— Честное слова, господа! сказал Портос, откидываясь на спинку стула и покручивая усы, — надеюсь, что это славное пари!

— А потому я его и принимаю, сказал г. Бюзиньи. — Теперь надо условиться относительно выигрыша.

— Вас четверо, господа, и нас четверо: обед на восемь человек — по вкусу каждого, предложил Атос, — согласны вы на это?

— Чудесно, согласился г. Бюзиньи.

— Как нельзя лучше, подтвердил драгун.

— Идет! проговорил швейцарец.

Четвертый собеседник, игравший во всем этом роль немого, одобрительно кивнул головою в знак согласия.

— Ваш завтрак готов, господа, доложил хозяин.

— Так принесите его, распорядился Атос.

Хозяин повиновался. Атос позвал Гримо, указал ему на большую корзину, валявшуюся в одном из углов залы, и сделал знак, чтобы он завернул в бумагу принесенную говядину.

Гримо тотчас же понял, что речь идет о завтраке на траве, взял говядину, завернул ее, присоединил к ней бутылки и взял корзину в руки.

— Где же вы думаете съесть завтрак? спросил хозяин.

— Не все ли нам равно, отвечал Атос: — лишь бы вам заплатили за него?

И он важно бросил на стол два пистоля.

— Прикажете ли дать вам сдачи, г. офицер? спросил хозяин.

— Нет, прибавь только две бутылки шампанского, а остальное пойдет за салфетки.

Трактирщик заработал не так много, как он думал сначала, но он наверстал свое, сунув четырем своим посетителям две бутылки анжуйского вина вместо двух шампанского.

— Г. Бюзиньи, сказал Атос, — не хотите ли вы проверить, поставив ваши часы по моим, или мне поставить свои по вашим?

— Отлично, проговорил кавалерист, вынимая из часового кармана чудные часы, украшенные брильянтами: — семь часов с половиною.

И, отвесив поклон ошеломленным присутствовавшим в буфете офицерам, четверо молодых людей отправились по направлению к бастиону Сен-Жервэ в сопровождении Гримо, который нес за ними корзину, сам не зная, куда он идет; в своем безмолвном, пассивном повиновении, к которому его приучил Атос, ему не пришло даже в голову спросить об этом.

Все время, пока они шли по лагерю, четверо друзей не обменялись между собой ни единым словом; к тому же за ними следовали любопытные, которые, оная о пари, интересовались, чем все это кончится. Но как только они перешли за циркумваллационную линию и очутились под открытым небом, д’Артаньян, совершенно не знавший в чем дело, счел возможным спросить, наконец, объяснения.

— А теперь, любезный Атос, спросил он: — скажите мне, пожалуйста, куда мы идем?

— Разве вы сами не видите, отвечал Атос: — что мы идем на бастион?

— Что мы там будем делать?

— Вы отлично знаете, что мы собираемся там завтракать.

— Почему же мы не остались завтракать в Парпильо?

— Потому что нам нужно переговорить об очень важных вещах, а в этой гостинице положительно невозможно поговорить и пяти минут из-за надоедливых посетителей, которые постоянно приходят, раскланиваются и пристают с разговорами; здесь, по крайней мере, продолжал Атос, указывая на бастион, — никто нас не потревожит.

— Мне кажется, заметил д’Артаньян с тем благоразумием, которое так хорошо и естественно соединялось у него с замечательною храбростью, — мне кажется что мы могли бы найти какое-нибудь более удобное место на дюнах, на берегу моря.

— Где увидели бы нас всех четверых разговаривающими, так что через четверть часа кардиналу его шпионы донесли бы, что у нас происходить совещание.

— Да, сказал Арамис, — Атос совершенно прав. Animad vertuntur in desertis.

— Не мешало бы найти какую-нибудь пустыню, сказал Портос, — но где ее отыскать.

— Нет пустыни, где не могла бы пролететь птица над головой, где не могла бы рыба выскочить из воды, где бы кролик не мог выскочить из своей норки, а мне кажется, что и птица, и рыба, и кролик сделались шпионами кардинала. Так лучше же последовать нашему намерению, тем более, что теперь без стыда мы и не могли бы отступить: мы держали пари, которого раньше не могли предвидеть и настоящей причины которого, я уверен, никто не угадает; чтобы его выиграть, мы пробудем час на бастионе. Или нас атакуют, или этого не будет. Если нас не атакуют, у нас будет достаточно времени поговорить, и никто нас не подслушает, потому что, я ручаюсь, у стен бастиона нет ушей; а если нас атакуют, мы все-таки успеем поговорить о наших делах и к тому же, обороняясь, мы покроем себя славой. Вы сами видите, что, как ни поверни, все получается выгода.

— О, сказал д’Артаньян, — нас несомненно настигнет какая-нибудь шальная пуля.

— Эх, мой любезный, возразил Атос, — вам хорошо известно, что самые опасные пули не те, которые посылаем неприятель.

— Но мне кажется, что для подобной экспедиции мы должны бы были захватить по крайней мере наши мушкеты.

— Вы глупы, друг Арамис: зачем еще обременять себя бесполезной ношей?

— Я вовсе не нахожу бесполезным, имея в виду встретиться с неприятелем, запастись мушкетом хорошего калибра, дюжиной патронов и пороховницей.

— Да разве вы не слыхали, что сказал д’Артаньян? спросил Атос.

— А что он сказал? переспросил Портос.

— Д’Артаньян сказал, что во время сегодняшней ночной атаки были убиты 8 или 10 французов и столько же рошельцев.

— Ну и что же?

— А то, что не было еще времени их обобрать, не так ли? Ведь в это время были другие дела, поважнее.

— Так что же?

— А то, что мы возьмем себе их мушкеты, их пороховницы и патроны, и вместо 4 мушкетов и 12 пуль у нас будет штук 15 ружей и с сотню патронов.

— О, Атос, сказал Арамис, — ты положительно великий человек.

Портос поклонился в знак согласия.

Только д’Артаньяна это, по-видимому, не убедило.

Без сомнения, Гримо разделял опасения молодого человека, так как, видя, что они продолжают идти к бастиону, в чем он еще до этой минуты сомневался, он дернул своего барина за фалду платья.

— Куда мы идем? спросил он жестом.

Атос указал ему на бастион.

— Ведь мы, продолжал на том же немом диалекте Гримо, — там оставим наши шкуры.

Атос поднял глаза и руки к небу.

Гримо поставил корзину на землю и сел, отрицательно покачав головой.

Атос вынул из-за кушака пистолет, осмотрел его кремень, зарядил его и приставил дуло к уху Гримо.

Гримо вскочил на ноги, точно он был на пружине.

Атос подал ему знак взять с земли корзину и идти вперед. Гримо повиновался. Все, что выиграл Гримо из этой пантомимы, продолжавшейся одну минуту, было то, что из арьергарда он перешел в авангард. Взобравшись на бастион, четыре друга обернулись.

Более 300 солдат разных полков собрались у выхода из лагеря, и в одной из групп можно было различить де-Бюзиньи, драгуна, швейцарца и четвертого офицера, участвовавшего в пари. Атос снял свою шляпу, надел ее на конец шпаги и помахал ею в воздухе. Все зрители ответили ему на поклон, сопровождая эту вежливость громкими возгласами «ура», долетевшими до них. После этого они, все четверо, скрылись в бастионе, куда еще прежде всех прошел Гримо.

XX. Совещание мушкетеров.

Предположения Атоса вполне подтвердились: на бастионе никого не было, кроме человек двенадцати убитых, как французов, так и рошельцев.

— Господа, сказал Атос, принявший на себя начальство над экспедицией, — пока Гримо будет собирать нам стол, мы соберем все ружья и патроны; к тому же это занятие нисколько не помешает нам разговаривать. Эти господа, прибавил он, указывая на убитых, — не услышат нас.

— На всякий случай можно бы сбросить их в ров, подал свое мнение Портос, — удостоверившись сначала, что карманы их пусты.

— Да, проговорил Атос, — это уж дело Гримо.

— В таком случае, предложил д’Артаньян, пусть Гримо их обыщет и перебросит через стену.

— Лучше нам этого не делать, сказал Атос, — они могут оказаться полезными.

— Эти мертвецы могут оказаться нам полезными? удивился Портос. — Да ты с ума сходишь, любезный друг!

— Не судите строго, говорит Евангелие и кардинал, ответил Атос: — Сколько ружей, господа?

— Двенадцать, ответил Арамис.

— Сколько патронов?

— С сотню.

— Это все, что нам нужно; зарядимте ружья.

Четыре мушкетера принялись за дело. Они кончали заряжать последнее ружье, когда Гримо подал им знак, что завтрак готов.

Атос тоже жестом ответил: «хорошо», и указал Гримо на нечто вроде каменной будки, где, как последний понял, он должен был остаться на страже; чтоб несколько смягчить часы скучного караула, Атос позволил ему захватить с собой хлеб, две котлетки и бутылку вина.

— А теперь сядем за стол, сказал Атос.

Четыре друга сели на землю, скрестивши ноги, как турки или портные.

— Ну, теперь, сказал д’Артаньян: — когда тебе нечего бояться, что тебя подслушают, надеюсь, что ты поделишься с нами своим секретом.

— Надеюсь, что я вам доставлю в одно время и удовольствие, и славу, господа, начал Атос. — Я заставил вас сделать прелестную прогулку, затем перед вами стоит вкусный завтрак и 500 человек зрителей, стоящих там, которых вы можете сами видеть из-за бойниц и которые принимают нас за сумасшедших или героев, — два класса дураков, имеющих сходство друг с другом.

— Но в чем же тайна? спросил д’Артаньян.

— А тайна моя в том, отвечал Атос: — что вчера вечером я видел милэди.

Д’Артаньян поднес было уже стакан ко рту, но при имени милэди рука его так сильно задрожала, что он принужден был поставить стакан на землю, чтобы не расплескать вино.

— Ты видел твою…?

— Тс! перебил Атос: — вы забываете, любезный друг, что эти господа не посвящены в мои семейные дела: я видел милэди.

— Где? спросил д’Артаньян.

— Приблизительно в двух лье итсюда, в гостинице Красной Голубятни.

— Тогда я погиб, прошептал д’Артаньян.

— Нет, не совсем еще, возразил Атос: — потому что в настоящую минуту она уже, вероятно, покинула берега Франции.

Д’Артаньян вздохнул с облегчением.

— В конце концов, спросил Портос, — кто же эта милэди?

— Очаровательная женщина, ответил Атос, отпивая из стакана пенистое вино. — Подлец трактирщик! вскричал он, — дал нам анжуйского вина вместо шампанского и воображает, что мы дадимся в обман! Да, продолжал он, — очаровательная женщина, которая очень благосклонно отнеслась к нашему другу, д’Артаньяну, но он сделал ей какую-то гнусность, вследствие чего она попробовала с месяц тому назад отомстить за себя и хотела убить его при помощи убийц; восемь дней тому назад она сделала попытку его отравить, а вчера выпросила его голову у кардинала.

— Как! выпросила мою голову у кардинала? вскричал д’Артаньян, бледный от ужаса.

— Да, сказал Портос, — это такая же истина, как евангельская: я слышал это собственными ушами.

— И я тоже, подтвердил Арамис.

— В таком случае, проговорил д’Артаньян, в полном унынии и отчаянии опуская руки, — всякая дальнейшая борьба вполне бесполезна; лучше мне пустить пулю в лоб, чтобы положить всему конец.

— Это — последняя глупость, к которой всегда будет время прибегнуть, сказал Атос: — к тому же эта глупость и единственно непоправимая.

— Мне никогда не избежать ее со столькими сильными врагами, заметил д’Артаньян. — Во-первых, менгский незнакомец, затем де-Вард, которому я нанес три удара шпагой, затем милэди, тайну которой я узнал, и, наконец, кардинал, которому я помешал отомстить!

— Эка много! сказал Атос, — всего только четверо; нас ведь тоже четверо, значит один на одного. Черт возьми! Если верить знакам Гримо, нам придется иметь дело с гораздо большим числом. Что случилось с ним? продолжал Атос. — Принимая во внимание серьезность положения, я вам разрешаю говорить, мой друг, но, прошу вас, будьте кратки. Что вы видите?

— Отряд.

— Из скольких человек?

— Из двадцати.

— Кто они?

— Шестнадцать охотников и 4 солдата.

— Во скольких шагах они отсюда?

— В пятистах.

— Хорошо, у нас еще есть время покончить с этим жарким и выпить стакан вина за твое здоровье, д’Артаньян.

— За твое здоровье! подхватили Портос и Арамис.

— Ну, и выпьемте за мое здоровье! Однако, я не думаю, чтоб ваши пожелания принесли мне какую-нибудь пользу.

— Аллах велик, говорят последователи Магомета, заметил Атос, — и будущее в его руках.

Затем, опорожнив свой стакан, который он поставил возле себя, Атос лениво поднялся, взял первое попавшееся ему ружье и подошел к бойнице.

Портос, Арамис и д’Артаньян последовали его примеру, и Гримо получил приказание стать позади четырех друзей, чтобы заряжать ружья. Спустя минуту показался отряд. Он следовал вдоль узкого прохода, вроде траншеи, служившего сообщением между бастионом и городом.

— Черт возьми! сказал Атос, — очень нужно было беспокоиться для каких-то двадцати мужиков, вооруженных заступами, мотыгами и лопатами. Стоило бы Гримо им сделать знак удалиться, и я убежден, что они оставили бы нас в покое.

— Сомневаюсь, произнес д’Артаньян: — потому что они очень решительно подвигаются в эту сторону. К тому же с мужиками идут четыре солдата и бригадир, вооруженные мушкетами.

— Это потому, что они нас не видят.

— Однако! сказал Арамис, — признаюсь, мне противно стрелять в этих бедных невооруженных бедняков.

— Плохой тот священник, который чувствует жалость к еретикам.

— Действительно, сказал Атос, — Арамис прав: я их предупрежу.

— Что, однако, выделаете? вскричал д’Артаньян: — вас пристрелять, мой дорогой.

Но Атос не обратил никакого внимания на это предостережение и, взобравшись на брешь с ружьем в одной руке и со шляпой в другой, закричал, обращаясь к солдатам и рабочим, которые, удивленные этим появлением, остановились в пятидесяти шагах от бастиона, и, вежливо им кланяясь, сказал:

— Господа, я и несколько моих друзей собрались позавтракать в бастионе, а вам самим, вероятно, известно, что очень неприятно быть потревоженным во время завтрака; поэтому мы просим вас, если вам непременно нужно быть здесь, подождать, пока мы кончим завтрак, или прийти несколько позже, если только вам не пришло благое желание оставить сторону бунтовщиков и пожаловать к нам выпить за здоровье французского короля.

— Берегись, Атос, вскричал д’Артаньян: — смотри, они в тебя целятся?

— Вижу, вижу, отвечал Атос: — но эти мещане очень плохо стреляют и не попадут в меня.

Действительно, в ту самую минуту раздались четыре выстрела, и 4 пули сплющились вокруг Атоса, но ни одна не попала в него.

Тотчас же четыре выстрела ответили им, но они были вернее направлены, чем выстрелы наступающих: три солдата были убиты на месте, а один из охотников ранен.

— Гримо, другой мушкет! приказал Атос, не сходя с бреши.

Гримо тотчас же повиновался.

Трое друзей тоже зарядили ружья; второй раз последовали четыре выстрела: бригадир] и двое пионеров пали мертвыми, а остальная часть отряда обратилась в бегство.

— Ну, господа, сделаемте вылазку! предложил Атос.

Четверо друзей бросились из форта, достигли места сражения, подняли четыре мушкета и пику бригадира; уверенные, что беглецы не остановятся раньше, чем добегут до города, они вернулись в бастион, захватив с собой трофеи своей победы.

— Зарядите опять ружья, Гримо, распорядился Атос: — а мы, господа, вернемся к нашему завтраку и будем продолжать разговор. На чем мы остановились?

— Помню, ответил д’Артаньян: — ты говорил, что, выпросивши мою голову у кардинала, милэди покинула берега Франции. Куда же она поехала? спросил д’Артаньян, очень озабоченный маршрутом, по которому должна была следовать милэди.

— Она едет в Англию, ответил Атос.

— С какой целью?

— С целью убить или велеть убить, Букингама.

Д’Артаньян испустил крик удивления и негодования.

— Это низко! вскричал он.

— О, относительно этого, сказал Атос, — уверяю вас, я вовсе не беспокоюсь! Теперь, когда вы покончили, Гримо, продолжал Атос, — возьмите пику бригадира, привяжите к ней салфетку и воткните ее на вышке нашего бастиона, чтобы эти бунтовщики-рошельцы видели и знали, что они имеют дело с храбрыми и благородными солдатами короля.

Гримо повиновался, не ответив ни слова, и минуту спустя над головами наших друзей взвился белый флаг; гром рукоплесканий приветствовать его появление; половина лагеря выступила за его пределы.

— Как, сказал д’Артаньян, — ты совсем не беспокоишься, убьет ли она сама, или велит убить Букингама? Герцог — наш друг!

— Герцог — англичанин, герцог сражается против нас; пусть она делает с герцогом, что хочет, я об этом так же мало забочусь, как об этой пустой бутылке.

И Атос за 15 шагов от себя отбросил бутылку, которую он держал и из которой вылил вино в свой стакан до последней капли.

— Ни на одну минуту, сказал д’Артаньян, — я не покину Букингама в таком положении. Он нам подарил чудных лошадей.

— И в особенности чудные седла, заметил Портос, у которого в эту самую минуту на плаще был нашить галун от него.

— К тому же, прибавил Арамис, — Богу угодно раскаяние, а не смерть грешника.

— Аминь, заключил Атос, — но мы вернемся к этому впоследствии, если вам будет угодно, а в данную минуту меня больше всего занимает, — и я уверен, что ты меня поймешь, д’Артаньян, — то, что я отнял у этой женщины нечто вроде бланка, который она выклянчила у кардинала и с помощью которого она безнаказанно могла избавиться от тебя, а может быть и от всех нас.

— Но это создание — сам демон! сказал Портос, протягивая свою тарелку Арамису, который резал дичь.

— И этот бланк, спросил д’Артаньян, — остался у нее в руках?

— Нет, он перешел ко мне, но не могу не сказать, что это досталось мне не без труда.

— Дорогой мой Атос, с чувством произнес д’Артаньян, — я уже потерял счет, сколько раз я обязан вам жизнью.

— Так ты оставил нас для того, чтобы вернуться к ней? спросил Арамис.

— Именно так.

— Записка кардинала у тебя? спросил д’Артаньян.

— Вот она, отвечал Атос.

Он вынул из мундира драгоценную бумагу.

Д’Артаньян дрожащею рукой развернул ее, не пытаясь даже скрыть своего волнения, и прочитал:

«То, что сделает предъявитель сего, сделано по моему приказанию и для блага государства 3-го декабря 1627 года.

Ришелье».

— Да, заметил Арамис, — это отпущение грехов по всем правилам.

— Надо разорвать эту бумагу, сказал д’Артаньян, который, казалось, прочитал свой смертный приговор.

— Совсем напротив, возразил Атос: — надо сохранить ее, как драгоценность; я не отдам этой бумаги ни за какое золото.

— А что же она предпримет теперь? спросил молодой человек.

— Она, небрежным тоном ответил Атос, — вероятно, напишет кардиналу, что один проклятый мушкетер, по имени Атос, вырвал у нее ее охранный лист; в этом же самом письме она даст ему совет избавиться, одновременно с ним, и от его двух друзей, Портоса и Арамиса; кардинал вспомнит, что это те самые люди, которые постоянно попадаются у него на дороге; тогда, в один прекрасный день, он велит арестовать д’Артаньяна, а для того, чтобы ему не было скучно одному, он пошлет для компании и нас в Бастилию.

— Однакоже, мне кажется, проговорил Портос, — что твои шутки очень невеселого характера, мой любезный.

— Я вовсе не шучу, возразил Атос.

— Знаешь ли ты, сказал Портос, — ведь свернуть шею этой проклятой милэди было бы гораздо меньшим грехом, чем убивать этих бедных еретиков-гугенотов, все преступление которых состоит только в том, что они поют по-французски те самые псалмы, которые мы поем по-латыни.

— Каково мнение об этом нашего аббата? спокойно спросил Атос.

— Я разделяю мнение Портоса, ответил Арамис.

— И я тоже, согласился с ними и д’Артаньян.

— К ее счастью, она теперь далеко, сказал Портос: — а то, признаюсь, она очень беспокоила бы меня.

— Она так же беспокоит и стесняет меня, будучи в Англии, как и во Франции, сказал Атос.

— Она стесняет меня всюду, проговорил д’Артаньян.

— Но раз она была у тебя в руках, заметил Портос: — почему ты ее не утопил, не задушил, не повесил, наконец? Одни только мертвые не оживают.

— Вы так полагаете, Портос? ответил мушкетер с мрачной улыбкой, значение которой было понятно только д’Артаньяну.

— Мне пришла идея! проговорил д’Артаньян.

— Говорите, сказали мушкетеры.

— К оружию! закричал Гримо.

Молодые люди быстро вскочили и схватились за оружие. На этот раз приближался небольшой отряд из двадцати — двадцати пяти человек, но это были уж не простолюдины, а гарнизонные солдаты.

— Не вернуться ли нам в лагерь? спросил Портос: — мне кажется, что у нас силы не равные.

— Это невозможно по трем причинам, ответил Атос: — во-первых, мы не окончили завтрака; во -вторых, нам надо еще переговорить об очень важных делах и в-третьих — еще остается десять минуть до назначенного часа.

— Тем не менее необходимо составить какой-нибудь план сраженья, заметил Арамис.

— Он очень прост, ответил Атос: — как только неприятель подойдет на расстояние ружейного выстрела, мы открываем огонь; если он будет продолжать идти вперед, мы снова выстрелим и будем продолжать до тех пор, пока будет чем заряжать ружья; если уцелевшие из отряда захотят тогда идти на приступ, мы позволим осаждающим спуститься в ров и сбросим им на головы часть стены, которая держится еще на своем месте просто каким-то чудом.

— Браво! закричал Портос. — Положительно, Атос ты рожден быть полководцем, и кардинал, считающий себя великим военным гением, в сравнении с тобой совсем ничего не стоить.

— Господа, посоветовал Атос, — пожалуйста, без излишних разглагольствований, цельтесь хорошенько.

— Я прицелился, отозвался д’Артаньян.

— И я тоже, произнес Портос.

— И я, сказал Арамис.

— В таком случае, или! скомандовал Атос.

Четыре выстрела слились в один звук, и четыре человека упали.

Тотчас же забили в барабан, и маленький отряд двинулся в атаку.

Выстрелы следовали один за другим, без всякой правильности, но с тою же меткостью. Между тем лярошельцы, как будто им было известно, что слабую сторону наших друзей составляла их малочисленность, продолжали подвигаться вперед беглым шагом.

От трех выстрелов упало еще двое, а оставшиеся в живых, тем не менее, не замедляли шагу.

В достигшем подножия бастиона неприятельском отряде оставалось еще человек двенадцать-пятнадцать; их встретили последним залпом, но это их не остановило: они вскочили в ров и готовились уже взобраться на брешь.

— Ну, друзья мои, сказал Атос, — покончимте с ними одним ударом: к стене! к стене!

И друзья наши, с помощью Гримо, начали толкать дулами ружей огромный кусок каменной стены, который поддался, наклонился, точно колеблемый ветром, и, отделившись от основания, с ужасным грохотом упал в ров; затем раздался страшный крик, облако пыли поднялось к небу и скрыло всех.

— Неужели мы задавили их всех до одного? спросил Атос.

— Честное слово, кажется, всех, ответил д’Артаньян.

— Нет, отозвался Портос, — вон двое или трое спасаются бегством, прихрамывая.

Действительно, трое или четверо из этих несчастных, покрытые грязью и кровью, бежали по протоптанной дороге к городу: это все, что осталось от маленького отряда.

Атос поглядел на часы.

— Господа, сказал он, — уже час, как мы здесь, и теперь пари выиграно… Но надо быть честными игроками, к тому же д’Артаньян не объяснил еще нам своей идеи.

И мушкетер, со свойственным ему хладнокровием, сел кончать завтрак.

— Мою идею? переспросил д’Артаньян.

— Да, вы говорили, что вам пришла идея.

— Ах, да, вспомнил: я поеду в Англию вторично и явлюсь к Букингаму.

— Вы не сделаете этого, холодно заметил Атос.

— Почему? Разве я уже не был там?

— Да, но в то время у нас не было войны, в то время Букингам был наш союзник, а не враг; то, что вы собираетесь сделать, очень похоже на измену.

Д’Артаньян понял силу этого довода и промолчал.

— Но, сказал Портос, — мне кажется, и мне тоже пришла хорошая идея.

— Выслушаемте Портоса! сказал Арамис.

— Я попрошу отпуск у де-Тревиля под каким-нибудь предлогом — вы сами его выдумайте: я не мастер на это. Милэди меня не знает, и потому я могу явиться к ней, не возбудив ее опасения, и когда я отыщу красавицу, я ее задушу.

— Я не прочь принять план Портоса, отозвался Атос.

— Фи! заметил Арамис, — убить женщину! Нет, постойте! Мне пришла действительно хорошая идея.

— Говорите, Арамис, какая, сказал Атос, который относился к молодому мушкетеру с большим уважением.

— Надо предупредить королеву.

— Ах, да! В самом деле, сказали в один голос Портос и д’Артаньян, — кажется, вы нашли действительное средство.

— Предупредить королеву! произнес Атос, — но как это сделать? Разве у нас есть с кем-нибудь сношения при дворе? Разве мы можем послать кого-нибудь в Париж, чтобы это не сделалось сейчас же известно всему лагерю? Отсюда до Парижа сто сорок льё; не успеет наше письмо дойти до Анжера, как нас уже упрячут в тюрьму!

— Я берусь устроить так, что письмо будет наверное доставлено ее величеству, сказал Арамис, краснея: — я знаю в Туре одну очень ловкую особу…

Арамис остановился, заметив, что Атос улыбнулся.

— Ну, что же? вам не нравится план Арамиса, Атос? спросил д’Артаньян.

— Я не отвергаю его совсем, сказал Атос: — но я только хотел заметить Арамису, что он не может оставить лагеря, а что ни на кого другого, кроме нас самих, нельзя положиться: два часа спустя после отъезда гонца все капуцины, все альгвазилы, все чорные рясы кардинала будут знать ваше письмо наизусть, и тогда арестуют вас и вашу особу.

— К тому же, вмешался Портос, — королева спасет Букингама, но не спасет нас.

— Господа, проговорил д’Артаньян, — замечание Портоса вполне благоразумно.

— Ага! в городе что-то творится! заметил Атос.

— Бьют тревогу.

Друзья прислушались, и до них, действительно, долетел барабанный бой.

— Вот увидите, что они вышлют против нас целый полк, сказал Атос.

— Вы не расчитываете, надеюсь, помериться силами с целым полком? спросил Портос.

— А почему бы и нет? ответил мушкетер: — я чувствую себя в ударе и готов выступить против целой армии, если бы мы только догадались запастись еще лишней дюжиной бутылок вина.

— Честное слово, барабанный бой приближается, проговорил д’Артаньян.

— Пусть себе приближается, отозвался Атос, — отсюда до города добрых четверть часа ходьбы, следовательно, и из города сюда потребуется тоже четверть; этого времени для нас более чем достаточно, чтобы принять какое-нибудь решение; если мы уйдем отсюда, мы нигде уже не найдем такого удобного места. А мне, как нарочно, пришла чудная идея, господа.

— Говорите же!

— Позвольте мне отдать Гримо несколько необходимых приказаний.

Атос подал знак своему слуге приблизиться.

— Гримо, приказал Атос, указывай на тела убитых, лежавших в бастионе: — возьми этих господ, прислони их к стене, надень им на головы шляпы и вложи ружья в руки.

— О, великий человек! вскричал д’Артаньян: — я тебя понимаю.

— Вы понимаете, в чем дело? спросил Портос.

— А ты, Гримо, понимаешь? обратился к нему Арамис. Гримо сделал утвердительный знак.

— Это все, что требуется, проговорил Атос: вернемся к моей идее.

— А я бы очень желал понять, в чем суть! сказал Портос.

— Это бесполезно.

— Да, да, идея Атоса бесподобна, в одно время сказали д’Артаньян и Арамис.

— У этой милэди, у этой женщины, у этого созданья, у этого демона есть, как вы, д’Артаньян, мне кажется, говорили, шурин.

— Да, я его даже хорошо знаю, и я полагаю, что он тоже не питает большой симпатии к своей невестке.

— Это недурно, сказал Атос: — а если бы он ее ненавидел, так это было бы еще лучше.

— Значит, в этом случае обстоятельства нам благоприятствуют.

— А между тем мне очень хочется, вмешался Портос, — понять, что это делает Гримо.

— Молчите, Портос! остановил его Арамис.

— Как зовут ее шурина?

— Лорд Винтер.

— Где он теперь?

— При первом слухе о войне он вернулся в Англию.

— Если так, это именно человек, какого нам нужно, продолжал Атос, — и его следует предупредить; мы дадим ему знать, что его невестка хочет кого-то убить, и попросим не терять ее из виду. В Лондоне, надеюсь, конечно, есть какие-нибудь смирительные заведения, вроде заведения Св. Магдалины или дома кающихся; он велит посадить туда свою невестку, и тогда мы можем быть спокойны.

— Да, заметил д’Артаньян, — до тех пор, пока она оттуда не выберется.

— О! честное слово, сказал Атос: — вы уж слишком многого требуете, д’Артаньян; это все, и я не могу придумать ничего лучшего.

— А и думаю, что лучше бы всего было, вмешался Арамис: — если бы мы предупредили и королеву, и лорда Винтера.

— Да, но через кого мы перешлем письма и в Тур, и в Лондон?

— Я ручаюсь за Базена, проговорил Арамис.

— А я за Плянше, сказал д’Артаньян.

— И в самом деле, вмешался Портос: — если мы не можем оставить лагерь, то нашим слугам это не запрещено.

— Без сомнения, проговорил Арамис, — и сегодня же мы напишем им письма, дадим им деньги, и они поедут.

— Мы дадим им денег? переспросил Атос: — значит, у вас есть деньги?

Четыре друга переглянулись, и их просиявшие за минуту перед тем лица снова омрачились.

— Смотрите! вскричал д’Артаньян: — я вижу вдали какие-то черные и красные точки, которые двигаются; вы говорили, Атос, что идет полк? — да это целая армия.

— Честное слово, вы правы! Да вот они! сказал Атос. — Посмотрите, какие хитрецы — идут скромно, без барабанов и не трубят. А ты кончил, Гримо?

Гримо утвердительно кивнул головой и указал на дюжину мертвецов, которых он расставил в самых живописных позах: одни держали ружья, другие делали вид, что прицеливаются, а некоторые держали в руках шпаги.

— Браво! одобрил Атос, — вот это делает честь твоей сообразительности!

— Все равно, произнес Портос: — я все-таки хотел бы понять, в чем тут суть.

— Прежде всего уберемся-ка отсюда, заметил д’Артаньян: — а затем ты поймешь.

— Одну минуту, господа, одну минуту, дадим только Гримо время убрать со стола.

— Эге, вскричал Арамис, — черные и красные точки видимо растут, и я разделяю мнение д’Артаньяна и думаю, что нам нечего терять времени, а надо спешить в лагерь.

— Даю слово, согласился Атос: — что теперь я ровно ничего не имею против отступления: мы держали пари, что пробудем здесь один час, а оставались полтора часа; все уже переговорено, идемте, господа, идемте.

Гримо уже отправился вперед с корзиной и с остатками завтрака.

Четверо приятелей последовали за ним и сделали уже шагов десять.

— Эх, вскричал Атос, — что же мы, черт возьми, господа, делаем!

— Разве ты забыл что-нибудь? спросил Арамис.

— А знаешь что?! Никогда нельзя оставлять неприятелю знамя, хотя бы это была просто салфетка.

Атос бросился на бастион, взбежал на платформу и снял знамя, но так как лярошельцы были уже на расстоянии выстрела от мушкетера, то они и открыли убийственную пальбу против этого человека, который, точно для удовольствия, подвергал себя опасности.

Можно было подумать, что Атос быль заколдован: пули со свистом летали вокруг, но ни одна не задела его. Атос повернулся спиной к войску, шедшему из города, и, помахав в воздухе знаменем, поклонился присутствовавшим в лагере. С обеих сторон раздались крики: с одной стороны — крики гнева, а с другой — крики восторга.

За первым залпом последовал второй, и три пули, попав в салфетку, превратили ее в настоящее знамя. Весь лагерь кричал: «спасайтесь, спасайтесь!»

Атос спустился. Нетерпеливо поджидавшие товарищи встретили его появление с большой радостью.

— Пойдем, Атос, пойдем, торопил д’Артаньян: — прибавим, прибавим шагу. Теперь, когда у нас не хватает только денег, глупо было бы быть убитыми.

Но Атос продолжал идти торжественным шагом, несмотря на все замечания своих товарищей, которые, видя, что все их доводы бесполезны, пошли тише, в ногу с ним. Гримо с корзиной намного опередил их и был уже вне выстрелов.

Спустя минуту послышалась ожесточенная пальба.

— Что это значит? удивился Портос. — По ком они стреляют? Я не слышу свиста ответных пуль и никого не вижу.

— Они стреляют по прислоненным к стенам мертвецам, ответил Атос.

— Но наши мертвецы им не ответят!

— Именно так; тогда они вообразят, что им устроили западню, начнут совещаться, пошлют парламентера и пока разберут, в чем дело, мы уже будем вне выстрелов. Вот почему нет никакой надобности торопиться, чтобы не нажить колотья в боку!

— А, теперь я понимаю! восхитился. Портос.

— Давно бы пора! заметил Атос, пожимая плечами.

Французы, увидев четырех друзей, возвращавшихся целыми и невредимыми, встретили их криками восторга.

Снова послышались ружейные выстрелы, но на этот раз пули с жалобным свистом пронеслись мимо и ударились в камни вокруг наших друзей: лярошельцы, наконец, овладели бастионом.

— Экие плохие стрелки, сказал Атос. — Сколько из них мы убили? дюжину?

— Или пятнадцать.

— А скольких мы задавили?

— Восемь или десять.

— И взамен всего этого ни одной царапины? Ах, нет! Что это у вас на руке, д’Артаньян? кажется, кровь?

— Это пустяки, отвечал д’Артаньян.

— Шальная пуля?

— Даже и не она.

— Что же в таком случае?

Мы уже сказали, что Атос любил д’Артаньяна, как своего сына, и, по своему характеру мрачный и суровый, он выказывал иногда к молодому человеку чисто отеческую привязанность.

— Царапина, объяснил д’Артаньян, — я защемил руку каменной стеной, и камнем на моем кольце мне ссадило кожицу.

— Вот что значить носить брильянты, милостивый государь, презрительным тоном заметил Атос.

— Ах, да и в самом деле — у него брильянт, вскричал Портос: — так чего же мы, черт возьми, жалуемся, обладая таким брильянтом!

— Правда, правда! подхватил Арамис.

— В добрый час, Портос! на этот раз ваша мысль очень удачна!

— Без сомнения, продолжал Портос, гордясь комплиментом Атоса: — раз есть брильянт, мы можем продать его.

— Но, начал д’Артаньян, — это подарок королевы…

— Тем лучше, сказал Атос: — королева, спасая Букингама, своего возлюбленного, поступит как нельзя более справедливо и естественно; а спасая нас, его друзей, поступит как нельзя более нравственно: надо продать брильянт. Что думает об этом г. аббат? Я не спрашиваю мнения Портоса, потому что мы ение его нам уже известно.

— Я думаю, краснея подал свое мнение Арамис: — что этот перстень может быть продан д’Артаньяном: ведь его подарила ему не любовница в знак любви.

— Любезный друг, вы говорите как олицетворенное богословие. Значить, по вашему мнению?..

— Брильянт следуеть продать, ответил Арамис.

— Эка важность! живо согласился д’Артаньян: — так продадим брильянт, и не стоит больше об этом и толковать.

Пальба продолжалась, но друзья были уже вне выстрелов, и лярошельцы стреляли только для очистки совести.

— Право, эта мысль очень во-время осенила Портоса: вот мы и в лагере. Итак, господа, теперь больше ни слова об этом. За нами наблюдают, идут нам навстречу и нам устроят торжественный прием

И действительно, как мы уже сказали, весь лагерь был в движении: более двух тысяч человек были зрителями, точно на спектакле, счастливо окончившейся хвастливой выходки четырех друзей, причем никто из них даже и не подозревал истинной побудительной причины этого пари. Всюду только и раздавались крики:

— Да здравствуют гвардейцы! Да здравствуют мушкетеры!

Г. де-Бюзиньи первый пожал руку Атосу и признал, что пари выиграно им. Драгун и швейцарец последовали его примеру, а за ними и все их товарищи. Начались поздравления, рукопожатия, обнимания без конца и неистощимые насмешки и шутки насчет лярошельцев; поднялся такой шум, что кардинал вообразил, не началось ли возмущение, и послал ла-Гудьера, капитана своей гвардии, осведомиться о случившемся.

Посланцу рассказали о происшествии со всем красноречием восторга.

— Ну? спросил кардинал, увидев ла-Гудъера.

— Три мушкетера, монсиньор, и один гвардеец держали пари с г. де-Бюзиньи, что они позавтракают в бастионе Сен-Жерве, и во время этого завтрака два часа держались против неприятеля и убили многих лярошельцев.

— А узнали ли вы, как зовут этих мушкетеров?

— Да, монсиньор.

— Назовите их.

— Атос, Портос и Арамис…

— Опять все те же три храбреца! прошептал кардинал. — А гвардеец?

— Д’Артаньян.

— Опять тот же молодой безумец! Положительно нужно, чтобы эти четыре друга перешли ко мне на службу.

В этот же вечер кардинал завел разговор с де-Тревилем об утреннем подвиге, составившем предмет разговора целого лагеря. Де-Тревиль, узнавший об этом приключении от самих мушкетеров, бывших в нем действующими лицами, рассказал все подробности, не забыв и эпизода с салфеткой.

— Хорошо, г. де-Тревиль, заметил кардинал: — пришлите мне эту салфетку, прошу вас. Я велю вышить на ней три золотых лилии и дам ее вместо ротного значка вашей роте.

— Монсиньор, отвечал де-Тревиль: — это было бы несправедливостью относительно гвардейцев: д’Артаньян служит не в моей роте, а в роте г-на Дезессара.

— Так переведите его к себе: раз эти четыре храбреца так любят друг друга, по справедливости им надо служить в одной и той же роте.

В тот же вечер де-Тревиль объявил эту новость трем мушкетерам и д’Артаньяну и пригласил к себе всех четверых на следующий день на завтрак.

Д’Артаньян быль вне себя от радости. Нам уже известно, что мечтой его было — сделаться мушкетером.

Три мушкетера были тоже очень рады.

— Право же, говорил д’Артаньян Атосу: — твоя идея была гениальна, и благодаря тебе мы покрыли себя славой и имели возможность переговорить об очень важном деле.

— Об этом деле мы можем и теперь продолжать разговор, не навлекая на себя ничьего подозрения, потому что отныне, с Божьей помощью, мы будем слыть за кардиналистов.

В тот же вечер д’Артаньян явился к Дезессару откланяться и объявить о своем переводе.

Дезессар, очень любивший д’Артаньяна, предложил ему по этому случаю свои услуги: перемена полка требовала много расходов по экипировке.

Д’Артаньян отказался, но, воспользовавшись удобным случаем, попросил оценить брильянт, который передал ему, прося обратить его в деньги.

На следующий день, в восемь часов утра, лакей Дезессара принес д’Артаньяну мешок с золотом, в котором было семь тысяч ливров. Это была цена брильянта королевы.

XXI. Семейное дело.

Атос придумал название: семейное дело. Семейное дело не подлежало ведению кардинала; семейное дело не касалось никого, о семейном деле можно было говорить перед всеми.

Итак, Атос придумал название: семейное дело.

Арамис подал идею относительно слуг.

Портос нашел средства: брильянт.

Один только д’Артаньян, обыкновенно самый изобретательный из всех четверых, не подал никакого совета, но надо признаться, что одно уже имя милэди парализовало все его мысли.

Ах, нет, мы ошибаемся: он нашел покупщика брильянта.

Завтрак у де-Тревиля прошел необыкновенно весело и оживленно. Д’Артаньян был уже в новой форме: так как он был приблизительно одного роста с Арамисом, а у последнего, получившего, как помнят, изрядный куш от книгопродавца за свою поэму, все было сделано в двух экземплярах, то он и уступил своему другу дубликат полной обмундировки.

Д’Артаньяну не оставалось желать ничего больше, если бы только не милэди, которая, точно черная туча, омрачала его горизонта. После завтрака условились собраться вечером в квартире Атоса и там покончить дело.

Д’Артаньян провел весь день, разгуливая по всем улицам лагеря в своей новой мушкетерской форме.

Собрались вечером, в назначенный час, все четверо; оставалось решить только три вещи:

1) что написать брату милэди,

2) что написать ловкой особе в Туре

3) и кому из слуг поручить доставить письма?

Каждый предлагал своего: Атос говорил о скромности Гримо, который говорит только тогда, когда получает разрешение барина разинуть рог; Портос выхвалял силу и ловкость Мускетона, такого ражего, что он быль бы в состоянии уложить четырех людей обыкновенного роста; Арамис, доверяя ловкости Базена, сильно стоял за своего кандидата; наконец, д’Артаньян, безусловно веривший и полагавшийся на храбрость Плянше, выставлял на вид его поведение в затруднительном деле в Булони.

Эти четыре добродетели долго оспаривали первенство друг у друга, и по этому случаю были произнесены прекрасные речи, которых мы не передаем из опасения, чтобы они не показались слишком длинными и утомительными.

— К несчастью, закричал Атос, — необходимо, чтобы наш посланец соединял в себе все четыре качества!

— Где же найти такого слугу?

— Невозможно, согласился Атос, — я сам знаю это: так возьмите Гримо.

— Нет, Мускетона.

— Лучше Базена.

— По-моему, Плянше; он и ловок, и храбр: вот уже два качества из четырех.

— Господа, произнес Арамис: — главное, что нам нужно знать, это не то, который из них скромнее, сильнее, ловчее и храбрее, а который из них больше всех любит деньги.

— Замечание Арамиса вполне справедливо, согласился Атос: — надо больше рассчитывать на недостатки людей, чем на их добродетели. Г. аббат большой психолог!

— Без сомнения, продолжал Арамис: — потому что нам не только нужно вполне надежного посланца для успеха нашего предприятия, но очень важно не потерпеть неудачи, так как в таком случае отвеит своей головой не слуга, а…

— Тс, Арамис! остановил его Атос.

— Да, не слуга, продолжал Арамис — а господин, и даже господа! Так ли нам преданы наши слуги, чтобы из-за нас рисковать своей жизнью? Нет.

— Ну, нет, возразил д’Артаньян: — я почти ручаюсь за моего Плянше.

— Если так, любезный друг, прибавьте к его бескорыстной преданности вам еще кругленькую сумму денег, которая доставила бы ему некоторые удобства, и тогда вы можете за него ручаться вдвойне.

— Эх, Боже мой! все-таки вас обманут, заметил Атос, который был оптимистом, когда дело шло о вещах, и пессимистом, когда речь шла о людях. — Они пообещают все, чтобы получить деньги, и дорогой страх помешает им действовать. Раз они будут пойманы, их прижмут, а прижатые они во всем признаются. Черт возьми! ведь мы не дети! Чтобы попасть в Англию (Атос, говоря это, понизил голос), надо проехать всю Францию, усеянную шпионами и креатурами кардинала; надо иметь свободный пропуск, чтобы сесть на корабль, надо знать английской язык, чтобы найти дорогу в Лондон. Я нахожу, что это дело очень трудное.

— Вовсе уже не такое трудное, возразил д’Артаньян, который настаивал на том, чтобы этот план был приведен в исполнение: — я нахожу, напротив, что все это очень легко. Нечего и говорить, что если предъявить лорду Винтеру какие-нибудь чрезмерные требования, написать об ужасах кардинала…

— Тс! предостерег опять Атос.

— …об интригах и тайнах государственных, продолжал д’Артаньян, вследствие предостережения Атоса говоря уже тише, — конечно, нас колесуют; но, ради Бога, не забывайте, Атос, что мы ему напишем, как вы сами сказали, о семейном деле, что мы ему напишем с единственною целью — просить его лишить милэди возможности по приезде в Лондон вредить нам. Я ему напишу письмо приблизительно такого содержания…

— Послушаем, вставил слово Арамис, заранее принимая на себя роль критика.

— «Милостивый государь и любезный друг…».

— Да, нечего сказать: любезный друг — англичанин! перебил его Атос, — начало хорошее! Браво, д’Артаньян! Ни из-за чего больше, как только за это слово, нас не колесуют, а четвертуют.

— Не годится — согласен; я напишу просто: милостивый государь.

— Вы можете написать даже — милорд, прибавил Атос, очень придерживавшийся всяких приличий.

— «Милорд, помните ли вы маленькое огороженное место для коз за Люксембургом?..»

— Хорошо! Теперь Люксембург! Подумают, что это намек на королеву-мать! Вот это неостроумно, заметил Атос.

— Ну, так мы просто напишем: «Милорд, помните ли вы то маленькое загороженное место, где вам даровали жизнь?»

— Дорогой д’Артаньян, заметил Атос, — вы никогда не будете хорошим писателем: «Где вам даровали жизнь!» Фуй! это просто неприлично. О такого рода услугах человеку порядочному не напоминают. Напомнить о сделанном благодеянии — обида.

— Ах, мой милый, проговорил д’Артаньян: — вы невыносимы, и если необходимо писать под вашей цензурой, я отказываюсь.

— Вы хорошо сделаете. Орудуйте мушкетом и шпагою, мой милый: в этих двух искусствах вы ловко выпутаетесь из беды, а перо предоставьте г. аббату, это по его части.

— Что правда, то правда, подтвердил Портос: — передайте перо Арамису, который пишет латинские диссертации.

— Будь по-вашему, согласился д’Артаньян: — составьте нам записку, Арамис, но, ради святого отца нашего папы, будьте осторожны, потому что и я тоже раскритикую вас в пух и прах — предупреждаю вас.

— Только этого я и желаю, отвечал Арамис с той наивной самоуверенностью, которая свойственна каждому поэту. — Но расскажите мне, в чем дело: я отовсюду слышу, что эта невестка милорда большая плутовка, и мы убедились в этом, подслушавши ее разговор с кардиналом…

— Говорите же тише, черт возьми! остановил его Атос.

— Но, продолжал Арамис, — подробностей я не помню.

— И я тоже, сказать Портос.

Д’Артаньян и Атос некоторое время молча глядели друг на друга. Наконец Атос, собравшись с мыслями и побледнев несколько более обыкновенного, кивнул в знак согласия; д’Артаньян понял, что он может говорить.

— Итак, вот о чем следует написать, сказал д’Артаньян: — «Милорд, ваша сестра — злодейка: она хотела велеть вас убить, чтобы получить от вас наследство. Однако, она не могла выйти замуж за вашего брата, так как-была уже замужем во Франции и была…»

Д’Артаньян приостановился, точно подыскивая слово, и глядел на Атоса.

— «Прогнана своим мужем», прибавил Атос.

— «Вследствие того, что она заклеймена…» продолжал д’Артаньян.

— Ба! вскричал Портос, — невозможно! Она хотела убить своего шурина?

— Да.

— Она была уже замужем? переспросил Арамис.

— Да.

— И ее муж видел у нее на плече клеймо — лилию? спросил Портос.

— Да.

Эти три «да» были произнесены Атосом, и с каждым разом голос его делался мрачнее.

— А кто видел этот знак? спросил Арамис.

— Д’Артаньян и я, или, вернее, соблюдая хронологический порядок: я и д’Артаньян, ответил Атос.

— А муж этого ужасного созданья жив еще? спросил Арамис.

— Он еще жив.

— Вы в этом уверены?

— Уверен.

Наступило минутное, томительное молчание, во время которого каждый из друзей переживал произведенное на них впечатление по-своему.

— На этот раз, сказал Атос, первый прервавший молчание, — д’Артаньян начертил нам прекрасную программу и именно это и нужно написать прежде всего.

— Черт возьми! ваша правда, Атос, согласился Арамис, — редакция этого письма очень затруднительна. Сам канцлер стал бы втупик при составлении подобного послания, а между тем канцлер отлично составляет протоколы. Впрочем, все равно, замолчите, я начну писать.

Арамис в самом деле взял перо, на несколько минут задумался, написал прелестным мелким женским почерком восемь или десять строчекь и зачем тихим голосом, медленно, точно взвешивая каждое слово, прочел следующее:

"Милорд!

«Особа, пишущая зам эти несколько строк, имела честь скрестить с вами шпаги в маленьком загороженном месте в улице Ада. Так как с тех пор вы много раз называли себя другом этой особы, то она считает себя обязанным доказать эту дружбу добрым советом. Два раза вы чуть не сделались жертвой вашей близкой родственницы, которую вы считаете своей наследницей, так как вам неизвестно, что до вступления в брак в Англии она уже была замужем во Франции. Но в третий раз, то есть теперь, вы можете пасть. Ваша родственница выехала из Лярошели в Англию этой ночью. Наблюдайте за ней по ее приезде, потому что ее замыслы велики и ужасны. Если вы пожелаете непременно знать, на что она способна, взгляните на ее левое плечо, и вы узнаете ее прошлое».

— Вот это так чудесно написано! заметил Атос. — Вы пишете точно государственный секретарь, мой милый Арамис. Лорд Винтер учредит теперь за ней хороший надзор, если только предостережение придет во время, а если бы даже оно и попало в руки самого кардинала, мы не были бы скомпрометированы. Но так как слуга, который повезет его, может остановиться в Шательро и сказать, что он был в Лондоне, то мы дадим ему с письмом только половину суммы, пообещав другую половину вручить ему по получении ответа. С вами ваш брильянт? спросил Атос.

— Со мною лучше этого, отвечал д’Артаньян, — у меня деньги, — и он бросил мешок с золотом на стол. При звуке золота Арамис поднял голову, Портос вздрогнул, а Атос остался бесстрастным.

— Сколько в этом маленьком мешке? спросил он.

— Семь тысяч ливров луидорами по двенадцать франков.

— Семь тысяч ливров! вскричал Портос. — Этот маленький негодный брильянт стоит семь тысяч ливров?

— По-видимому, сказал Атос: — так как и деньги налицо; я не думаю, чтобы наш друг д’Артаньян прибавил еще своих.

— Но, господа, начал снова д’Артаньян: — мы вовсе не думаем о королеве: позаботимтесь немного о здоровье милого ей Букингама. Это-то немногое мы во всяком случае обязаны для нее сделать.

— Совершенно справедливо, присоединился Атос, — но это по части Арамиса.

— Если так, ответил последний, краснея, — то что же должен я сделать?

— Очень просто, сказал Атос: — составить другое письмо к очень ловкой особе, проживающей в Туре.

Арамис снова взялся за перо, опять немного задумался и написал следующие строчки, которые тотчас же представил на одобрение друзей:

"Моя милая кузина…

— Ага! проговорил Атос, — эта ловкая особа изаша кузина.

— Моя двоюродная сестра, подтвердил Арамис.

— Пусть ее будет кузина.

Арамис продолжал:

«Моя милая кузина! Его высокопреосвященство, г. кардинал, да сохранит его Бог для счастья Франции и на устрашение врагов королевства, почти окончил дело с непокорными еретиками Ллрошели; очень вероятно, что английскому флоту, идущему на помощь, не удастся даже и подойти близко; я даже осмелюсь сказать, что уверен, что какое-нибудь важное событие помешает г. Букингаму выехать. Его высокопреосвященство — самый великий и прозорливый из политиков прошедшего, настоящего и, вероятно, будущего. Он потушил бы солнце, если-б оно ему мешали. Сообщите эти новости вашей сестре, любезная кузина. Я видел во сне, что этот проклятый англичанин умер; не могу припомнить — от кинжала или яда, но знаю только, что мне снилось, что он умер, а вы знаете — мои сны никогда не обманывают. Будьте же уверены, что скоро меня увидите».

— Прекрасно! вскричал Атос, — вы царь поэтов; вы говорите точно ясновидящий и правдиво, как сама природа. Теперь остается только написать на этом письме адрес.

— Это очень легко, сказал Арамис.

Он красиво сложил письмо и надписал:

«Девице Мишин, прачке в Туре».

Три друга, смеясь, переглянулись: их перехитрили.

— Теперь, продолжал Арамис, — вы понимаете, господа, что только один Базен может доставить это письмо в Тур: моя кузина знает только Базена и доверяет только ему одному, всякий другой может потерпеть неудачу. К тому же, Базен учен и самолюбив; Базен знает историю, господа; он знает, что Сикст Пятый сделался папой, а прежде пас свиней. И так как он рассчитывает поступить в духовное звание в одно время со мной, он не теряет надежды в свою очередь сделаться папой или, по меньшей мере, кардиналом; вы понимаете, что человек с подобными видами на будущее не даст схватить себя, а если это и случится, никакая пытка не заставит его проговориться.

— Хорошо, хорошо, уступил д’Артаньян: — я с удовольствием соглашаюсь относительно вашего Базена, но согласитесь же и вы со мною относительно Плянше; милэди однажды выгнала из своего дома Плянше палками, а у Плянше хорошая память, и я вам ручаюсь, что если он найдет возможность отомстить, то скорее позволит исколотить себя, чем откажется от удовольствия исполнить свою мечту. Если дела в Туре касаются вас, Арамис, то дела в Лондоне касаются лично меня. Итак, я прошу, чтобы выбрали Плянше, который, к тому же, был уже со мной в Лондоне и умеет совершенно правильно сказать: «London, sir, if you please» и «my master lord d’Artagnen», а зная это, будьте спокойны, он отлично найдет дорогу туда и обратно.

— В таком случае, решил Атос, — дадим Плянше семьсот ливров при его отъезде и семьсот по его возвращении, а Базену — триста туда и триста по возвращении; это сократит сумму до пяти тысяч ливров; каждый из нас возьмет по тысяче ливров и употребить ее как кому вздумается, а остальную тысячу мы оставим в запас, передав на сохранение г. аббату, на непредвиденные или общие расходы. Согласны вы на это?

— Дорогой Атос, сказал Арамис, — вы говорите, как Нестор, который был, как всем известно, мудрейший из греков.

— Итак, решено, продолжал Атос: — поедут Плянше и Базен; сказать правду, я рад оставить при себе Гримо: он уже освоился с моими привычками, и я дорожу им; вчерашний день повлиял на него, а предстоящее путешествие и вовсе погубило бы его.

Позвали Плянше и дали ему необходимые инструкции; он уже раньше был предупрежден д’Артаньяном, который прежде всего сказал ему, что его ожидает слава, затем деньги и уже после этого упомянул об опасности.

— Я повезу письмо, зашив его под подкладку платья, сказал Плянше, — и проглочу его, если меня схватят.

— Тогда ты не исполнишь поручения, заметил ему д’Артаньян.

— Вы мне дадите сегодня вечером копию с него, которую я выучу наизусть.

Д’Артаньян взглянул на своих друзей, как бы говоря:

— Ну, что? Правду я вам говорил?

— Теперь, продолжал он, обращаясь к Плянше, — тебе дается восемь дней, чтобы доехать до лорда Винтера, и восемь дней на обратный путь, всего шестнадцать дней; если в шестнадцатый день но твоем отъезде в восемь часов вечера ты не приедешь, то останешься без денег, хотя бы ты опоздал всего на пять минут.

— В таком случае, барин, сказал Плянше, — купите мне часы.

— Возьми вот эти, отдал ему Атос свои со свойственным ему небрежным великодушием, — и будь храбрым малым. Думай о том, что если ты проговоришься, проболтаешься или где-нибудь прошатаешься, то ты погубишь тем своего барина, который так доверяет тебе, что поручился нам за тебя. И помни еще, что если по твоей вине случится какое-нибудь несчастие с д’Артаньяном, я всюду найду тебя, чтобы распороть себе живот.

— О, Боже! вскричал Плянше, обиженный подозрением и испуганный спокойным тоном мушкетера.

— А я, сказал Портос, поводя своими огромными глазами, — сдеру с тебя с живого шкуру.

— О, сударь!

— А я, прибавил Арамис, своим тихим мелодичным голосом, — помни: сожгу тебя на медленном огне, как дикаря.

— Ах, сударь!

И Плянше заплакал; мы не сумеем сказать, было ли это следствием страха, причиненного ему угрозами, или следствием умиления при виде такой тесной дружбы четырех друзей.

Д’Артаньян взял его за руку и поцеловал.

— Видишь ли, Плянше, сказал он ему: — эти господа говорят тебе все это из дружбы ко мне, но в сущности они тебя любят.

— О, барин! сказал Плянше: — или мне все удастся, или меня изрежут на куски, но и в таком случае, будьте уверены, ни один кусочек моего тела не проговорится.

Было решено, что Плянше уедет на следующий день в восемь часов утра, чтобы дать ему время, как он хотел, в продолжение ночи выучить письмо наизусть; он должен был вернуться на шестнадцатый день, в восемь часов вечера.

Утром, в ту минуту, как он готов был сесть на лошадь, д’Артаньян, питавший в глубине сердца слабость к герцогу Букингаму, отвел Плянше в сторону.

— Слушай, сказал он ему, — когда ты отдашь письмо лорду Винтеру и он прочтет его, ты ему еще скажешь: «Оберегайте лорда Букингама, его хотят убить». Но это, видишь ли, Плянше, так важно и настолько серьезно, что я не хотел признаться даже моим друзьям, и я доверяю лишь тебе эту тайну; я не написал бы этого, хотя бы обещали за это сделать меня капитаном.

— Будьте спокойны, сударь, отвечал Плянше: — вы увидите, можно ли на меня положиться.

И, вскочив на прекрасную лошадь, которую должен был оставить через двадцать льё, чтобы взять затем почтовых, Плянше помчался галопом с грустью на сердце при воспоминании об угрозах трех мушкетеров, но все-таки в самом хорошем расположении духа и с надеждами на будущее.

Базен уехал на следующий день утром в Тур; ему дано было восемь дней для исполнения возложенного на него поручения.

Четыре друга в продолжение всего времени в отсутствии двух гонцов, понятно, более чем когда-нибудь были настороже и держали ухо востро. Они проводили целые дни, подслушивая, что говорится кругом, следя за действиями кардинала и расспрашивая приезжавших гонцов. Много раз ими невольно овладевала дрожь, когда, случалось, их неожиданно требовали ло каким-нибудь служебным делам. К тому же они должны были внимательно следить и за своей личной безопасностью: милэди была привидением, и раз она являлась к кому-нибудь, то уж не давала тому больше спокойно спать. Утром восьмого дня Базен, благодушный как всегда и, по своему обыкновению, улыбающийся, вошел в залу гостиницы Парпильо в то время, как четыре друга собирались завтракать, и сказал, как было условлено:

— Г. Арамис, вот ответ вашей кузины.

Четыре друга радостно переглянулись между собою: половина дела было уже сделана; правда, что эта половина была более легшие и требовала меньше времени.

Арамис, невольно покраснев, взял письмо, написанное грубым почерком, с орфографическими ошибками.

— Боже мой! вскричал он, засмеявшись, — я положительно прихожу в отчаяние: эта бедная Мишон никогда не научится писать, как Вуатюр.

— Кто это бедная Мишон? спросил швейцарец, разговаривавший с друзьями в ту минуту, как пришло письмо.

— О, мой Боже! Менее чем никто, сказал Арамис: — маленькая, очаровательная прачка, которую я очень любил и которую я просил написать мне на память несколько строк.

— Если она, сказал швейцарец, — настолько же знатная, насколько крупен ее почерк, то вы очень счастливы, товарищ.

Арамис прочитал письмо и передал его Атосу:

— Посмотрите-ка, Атос, что она пишет.

Атос беглым взглядом пробежал содержание, чтобы уничтожить всякие могущие возникнуть подозрения, прочел вслух:

«Мой кузен, моя сестра и я умеем очень хорошо разгадывать сны и мы очень боимся их, но про ваш можно, надеюсь, сказать только: всякий сон есть ложь. Прощайте, будьте здоровы и от времени до времени давайте знать о себе.

Аглая Мишон».

— А о каком сне пишет она? спросил драгун подошедший во время чтения письма.

— Да, о каком сне? спросил швейцарец.

— Эх, черт возьми! отвечал Арамис, — да очень просто: о сне, который я видел и рассказал ей.

— О, конечно, Боже мой, совершенно естественно рассказать свой сон, но у меня никогда не бывает снов.

— Вы очень счастливы, заметил Атос, вставая, — и я очень желал бы иметь возможность сказать то же, что и вы.

— Никогда! повторил швейцарец в восторге от того, что такой человек, как Атос, хоть в этом позавидовал ему, — никогда, никогда!

Д’Артаньян, увидев, что Атос встал, последовал его примеру, взял его под руку и вышел. Портос и Арамис остались отвечать на шутки и болтовню драгуна и швейцарца.

Базен отправился, чтобы прилечь на кучу соломы, и так как его воображение было гораздо живее, чем у швейцарца, то ему и приснился сон, что Арамис, сделавшись папой, возлагает на него кардинальскую шапку.

Но Базен своим счастливым возвращением снял только часть беспокойства, тяготившего четырех друзей. Дни ожиданий тянутся долго, и в особенности это чувствовал д’Артаньян, который побился бы об заклад, что теперь каждые сутки имеют сорок восемь часов. Он забывал о медленности водяного сообщения и преувеличивал могущество милэди. Он думал, что у этой женщины, казавшейся ему демоном, такие же сверхъестественные помощники, как и она сама; при малейшем шуме он воображал, что его хотят арестовать, или ведут Плянше на очную ставку с ним и его друзьями. И даже более того: когда-то большая уверенность его в верности пикардийца с каждым днем все более и более уменьшалась. Его беспокойство стало настолько велико, что оно сообщилось даже Портосу и Арамису. Один только Атос попрежнему сохранял хладнокровие, точно кругом его не было ни малейшей опасности и ничто не нарушало обычного порядка вещей. На шестнадцатый день, в особенности, признаки этого беспокойства были настолько заметны у д’Артаньяна и его двух друзей, что они не могли оставаться на месте и блуждали точно тени по дороге, по которой должен был вернуться Плянше.

— Право, говорил им Атос: — вы не мужчины, а дети, раз какая-то женщина может навести на вас такой страх. И чего вы в сущности боитесь? Что вас посадят в тюрьму? Если бы это и случилось, нас освободят оттуда: ведь освободили же г-жу Бонасье. Боитесь, что отрубят голову? Но каждый день в траншеях мы с самым веселым видом подвергаемся гораздо большей опасности, потому что пуля может раздробить ногу, и я уверен, что хирург заставит нас страдать гораздо более, отрезая ногу, чем палач, отрубая голову. Ждите же спокойно: через два часа, через четыре, через шесть или позже, Плянше будет здесь; он обещал быть, и я очень доверяю обещаниям Плянше, который кажется мне очень порядочным и храбрым малым.

— Однако, если он не приедет? сказал д’Артаньян.

— Ну, что же, если он не приедет, это будет значить, что он опоздал, — вот и все. Он мог свалиться с лошади, мог провалиться сквозь мост, может быть ему случилось где-нибудь так скоро бежать, что он схватил воспаление легких. Эх, господа, надо принимать во внимание все случайности. Жизнь представляет ряд маленьких несчастий, которые философ встречает со смехом. Будьте, подобно мне, философами, садитесь за стол и выпьемте; никогда будущее не кажется в таком розовом свете, как когда смотришь на него сквозь стаканы, наполненные шамбертеном.

— Совершенно верно, ответил д’Артаньян: — но мне ужасно надоело, раскупоривая каждую новую бутылку, опасаться, не из погреба ли она милэди!

— Вы очень требовательны, отозвался Атос: — она такая красивая женщина!

— Заклейменная женщина! сказал Портос со своим громким смехом.

Атос вздрогнул, провел рукой по лбу, точно вытирая пот, и встал в нервном волнении, которое он был не в силах скрыть. Между тем день прошел и медленно наступил вечер, но наконец он все-таки наступил; трактиры наполнились посетителями; Атос, получивший свою долю от продажи брильянта, совсем не выходил из трактира Парпильо. В лице Бюзиньи, который к тому же угостил их чудным обедом, он нашел отличного партнера, вполне достойного себя. Итак, они играли, по обыкновению, вдвоем, когда пробило семь часов; слышно было, как прошел патруль, чтобы усилить посты; в семь часов с половиною пробили зорю.

— Мы погибли, прошептал д’Артаньян на ухо Атосу.

— Вы хотите сказать, что мы проиграли, спокойно возразил Атос, вынимая из кармана четыре пистоля и бросая их на стол. — Пойдемте, господа, продолжал он: — бьют зорю, пора спать.

И Атос вышел из трактира Парпильо в сопровождении д’Артаньяна. Арамис шел сзади под руку с Портосом. Арамис скандировал какие-то стихи, а Поргос от времени до времени дергал себя в отчаянии за волосы.

Вдруг в темноте обрисовалась тень, очертание которой показалось знакомым д’Артаньяну, а еще более знакомый голос сказал ему:

— Я принес вам, барин, ваш плащ, потому что сегодня довольно свежо.

— Плянше! вскричал д’Артаньян вне себя от радости.

— Плянше! повторили Портос и Арамис.

— Ну, что же! да, Плянше, сказал Атос: — что же тут удивительного? Он обещал вернуться в восемь часов, и теперь бьет восемь. Браво, Плянше, ты малый, умеющий держать слово, и если когда-нибудь ты оставишь своего барина, я возьму тебя к себе.

— О! нет, никогда, сказал Плянше: — я никогда не оставлю г. д’Артаньяна.

В эту самую минуту д’Артаньян почувствовал, что Плянше сунул ему в руку записочку.

Д’Артаньяну ужасно хотелось обнять Плянше по его возвращении, как он это сделал при его отъезде, но он боялся, чтобы такой знак расположения, выказанный среди улицы, не показался бы странным кому-нибудь из прохожих, и удержался.

— Записка у меня, шепнул он Атосу и своим друзьям.

— Хорошо, сказал Атос: — пойдем домой и прочитаем.

Записка просто жгла руку д’Артаньяну; он хотел ускорить шаг, но Атос взял его под руку, так что молодой человек поневоле принужден был замедлить шаг.

Наконец вошли в палатку, зажгли лампу, и в то время, как Плянше стоял у входа на страже, чтобы никто не застал четырех друзей врасплох, д’Артаньян дрожащей рукой сломал печать и вскрыл ожидавшееся с таким нетерпением письмо.

Оно заключало полстроки чисто британского почерка и было самого лаконического содержания:

«Thank you, be easy».

Что означает: «Благодарю вас, будьте спокойны».

Атос взяль письмо из рук д’Артаньяна, поднес его к лампе, зажег и держал его, пока оно все не обратилось в пепел.

Затем позвали Плянше.

— Теперь, любезный, ты можешь требовать свои семьсот ливров, но ты немногим рисковал с таким письмом!

— Но, несмотря на это, я очень старался получше спрятать его, отвечал Плянше.

— Ну-ка, сказал д’Артаньян, — расскажи нам, как ты это делал.

— Нет, сударь, не теперь, потому что слишком долго рассказывать.

— Совершенно верно, Плянше, заметил Атос: — к тому же уже пробили зорю, и если у нас огонь будет гореть дольше, чем у других, это заметят.

— Пусть будет так, согласился д’Артаньян. — Ляжемте спать. Спи хорошо, Плянше!

— Могу вас уверить, барин, что я усну спокойно в первый раз после шестнадцати дней.

— И я тоже! проговорил д’Артаньян.

— И я тоже! произнес Портос.

— И я тоже! сказал Арамис.

— Сказать по правде, и я тоже! присоединился к ним Атос.

XXII. Судьба.

Милэди, вне себя от гнева, бегала по палубе, точно разъяренная львица, которую отправляют на корабле, и хотела броситься в море, потому что не могла перенести мысли, что она уезжает из Франции, не отомстив д’Артаньяну за нанесенное ей оскорбление и Атосу за его угрозы. Эта мысль сделалась вскоре для нее настолько невыносимой, что она стала умолять капитана высадить ее на берег, рискуя даже ужасными последствиями, но капитан, очень спешивший выйти поскорее из своего ложного положения, попав между французскими и английскими крейсерами, как летучая мышь между крысами и птицами, очень торопился поскорее достигнуть берегов Англии и упорно отказывался повиноваться ее требованию, которое он принимал за женский каприз; впрочем, он обещал своей пассажирке, которая была особенно рекомендована его заботам кардиналом, высадить ее, если море и французы это позволять, в одном из бретонских портов: или в Лориане, или в Бресте, но пока дул противный ветер и море было бурное, они лавировали и старались держаться подальше от берега. Через девять дней по отплытии из Шаранты милэди, бледная от огорчения и гнева, увидела только синеватый берег Финистера. Она рассчитала, что для того, чтобы проехать этот уголок Франции и снова вернуться к кардиналу, ей потребуется по крайней мере три дня; прибавьте к этому еще день на сборы, в итоге будет четыре дня; прибавьте эти четыре дня еще к четырем другим на обратный путь, всего, значит, тринадцать! — тринадцать потерянных дней, в продолжение которых могло произойти в Лондоне столько новых событий. Она подумала, что, без сомнения, кардинал страшно рассердится, если она вернется, а следовательно более будет склонен поверить жалобам других на нее, чем ее обвинениям против них. А потому, проходя мимо Лориана и Бреста, она не настаивала больше на своем прежнем требовании, а капитан со своей стороны поостерегся напомнить ей об этом. Итак, милэди продолжала свой путь, из тот самый день, как Плянше отплыл из Портсмута во Францию, посланница кардинала торжественно вступила в порт.

Весь город был в необыкновенно сильном волнении — спускали в море четыре больших, только что оконченных постройкой корабля; весь расшитый золотом, сиявший, по своему обыкновению, брильянтами и драгоценными камнями, в фетровой шляпе с белым пером, падавшим ему на плечи, стоял на плотине Букингам, окруженный свитой, почти так же блестяще одетой, как и он сам. Это был один из тех редких, прекрасных зимних дней, когда Англия вспоминает, что на свете есть солнце. Бледное, но все еще роскошное светило опускалось за горизонт, обливая пурпурным светом в одно время и небо, и море своими заходящими лучами и бросая на башни и старые дома города последний золотой луч, заставлявший блестеть окна точно от отражения пожара. Милэди, вдыхая этот морской воздух, сделавшийся более ощутительным и мягче вследствие приближения к берегам, созерцая все грозные приготовления, которые ей поручено было уничтожить, все могущество этой армии, которую должна была сокрушить она одна — она, женщина несколькими мешками золота, мысленно сравнила себя с Юдифью, страшной еврейкой, когда та проникла в ассирийский лагерь и увидела огромную массу колесниц, лошадей, людей и оружия, которая одним мановением ее руки должна была рассеяться, как облако дыма.

Вошли в рейд; но в ту минуту, как только готовились бросить якорь, небольшой куттер (одномачтовое военное судно) подошел к купеческому кораблю и, выдавая себя за сторожевое судно, спустил на море шлюпку, которая и направилась к трапу. В этой шлюпке были офицер боцман и восемь гребцов; только офицер взошел на корабль, на котором он был принят со всем уважением, внушаемым формой. Офицер поговорил несколько минуть с хозяином судна, дал ему прочитать какие-то бумаги, по предъявлении которых, по приказанию купца, который в одно и то же время был и капитаном, весь экипаж судна и пассажыры были вызваны на палубу.

Когда это приказание было исполнено, офицер спросил громко о том, откуда отплыл бриг, какого курса он держался, о скорости хода, и на все эти вопросы капитан ответил без колебания и без всякой запинки. Тогда офицер стал осматривать всех пассажиров, одного за другим, и, остановившись на милэди, посмотрел на нее с большим вниманием, не сказав ей ни слова. Затем он снова обратился к капитану и сказал ему несколько слов; с этой минуты как будто он вступил в управление кораблем и отдал приказание исполнить один маневр, что экипаж тотчас же и исполнил. Тогда судно отправилось далее в сопровождении маленького куттера, который плыл бок-о-бок с ним, угрожая ему жерлами своих шести пушек, между тем как шлюпка шла позади, следом за кораблем, представляя из себя, рядом с этой массой, маленькую точку.

В то время как офицер рассматривал милэди, эта последняя, чему легко поверять, с своей стороны, пожирала его глазами. Но как ни велика была проницательность этой женщины, привыкшей читать в сердцах людей, тайны которых ей нужно было знать, на этот раз она встретила такое бесстрастное лицо, что ее проницательность не помогла ей ничего открыть. Офицер, остановившийся перед ней и молча, с таким вниманием разглядывавший ее, не мог быть старше двадцати пяти, двадцати шести лет; у него было бледное лицо, с светло-голубыми, немного впалыми глазами, неподвижный рот с тонкими, хорошо очерченными губами; страшно выдавшийся подбородскъуказывал на его сильную волю, которая в простонародном британском типе переходит скорее даже в упрямство; лоб, подавшийся назад, как у поэтов, людей увлекающихся и у солдат, оставался почти открытым из-под коротких, редких волос, которые, как и его борода, покрывавшая нижнюю часть лица, были прекрасного темно-каштанового цвета.

Была уже ночь, когда вошли в гавань. Туман еще более увеличивал темноту и образовывал около маяков и береговых фонарей круги, похожие на те, которые окружают луну перед наступлением дождливого времени. Воздух был сырой и холодный. Милэди, эта крепкая, здоровая женщина, невольно чувствовала дрожь.

Офицер потребовал, чтобы ему указали вещи милэди, велел отнести ее багаж в свою шлюпку, и когда все это было исполнено, он пригласил сойти и ее предложивши руку.

Милэди посмотрела на него и не решалась сойти.

— Кто вы такой, спросила она, — и почему вы так добры и так особенно заботитесь обо мне?

— Вы можете догадаться, сударыня, об этом по моему мундиру: я офицер английского флота, ответил молодой человек.

— Но разве офицеры английского флота обыкновенно так услуживают своим соотечественницам, когда они вступают в какой-нибудь из портов Великобритании, и простирают свою любезность даже до того, что провожают их и на суше?

— Да, милэди, это делается обыкновенно не из любезности, но из предосторожности, и во время войны иностранных посетителей провожают в известную, указанную уж гостиницу, где до тех пор, пока о них не соберут самых точных сведений, они остаются под надзором правительства.

Эти слова сказаны были с изысканной вежливостью и самым спокойным тоном. Тем не менее, ими не удалось успокоить милэди.

— Но я не иностранка, сказала она самым чистым английским языком, который когда-либо раздавался от Портсмута до Манчестера.

— Эта мера общая для всех, милэди, и вы напрасно станете пытаться избавиться от нее.

— В таком случае, я последую за вами.

И, опираясь на предложенную ей офицером руку, она начала спускаться по лестнице, внизу которой ее ожидала шлюпка. Офицер сел в шлюпку вслед за ней; на корме был разостлан большой плащ, офицер усадил ее на него и сам сел рядом.

— Гребите, приказал он матросам.

Восемь весел сразу опустились к воду, и шлюпка, казалось, полетела но воде. Через пять минут пристали уже к берегу.

Их ожидала карета.

— Эта карета приготовлена для нас? спросила милэди.

— Да, сударыня, ответил офицер.

— Разве гостиница очень далеко?

— На другом конце города.

— Едемте!

И она, не колеблясь более, села в карету.

Офицер позаботился о том, чтобы все ее вещи и чемоданы были аккуратно привязаны позади кареты, и когда все было готово, сел в карету около милэди и затворил дверцу.

Кучер, не дожидаясь никаких дальнейших приказаний и указаний, куда именно ехать, пустил лошадей галопом, и карета быстро покатилась по улицам города.

Такой странный прием заставил милэди сильно призадуматься; заметив, что молодой офицер, казалось, вовсе не был расположен к разговору, она откинулась в угол кареты и перебирала всевозможные предположения, которые представлялись ее уму.

Между тем, по прошествии четверти часа, удивляясь, что они так долго уедут, не останавливаясь, она нагнулась к окну дверцы, чтобы посмотреть, куда ее везут. Домов уже больше не видно было; деревья казались в темноте какими-то большими черными привидениями, которые бежали одни за другими.

Милэди вздрогнула.

— Однако мы уже не в городе, заметила она. Молодой офицер продолжал молчать.

— Я не поеду дальше, если вы не скажете мне, куда вы меня везете, предупреждаю вас!

Эта угроза осталась также без всякого ответа.

— О, это уже слишком! вскричала милэди. — На помощь ко мне! на помощь!

Никто не отозвался на ее крик, карета продолжала ехать с прежней быстротой, а офицер, казалось, превратился в статую.

Милэди взглянула на офицера с тем страшным выражением, которое иногда появлялось на ее лице и в редких случаях не производило должного впечатления; глаза ее сверкали в темноте от гнева. Молодой человек оставался попрежнему бесстрастным зрителем.

Милэди хотела открыть дверцу и выскочить.

— Берегитесь, сударыня, хладнокровно сказал молодой человек: — если выскочите, то убьетесь.

Милэди опять села, дрожа от гнева; офицер наклонился, поглядел на нее и, казалось, был удивлен при виде этого лица, прежде такого красивого, а теперь искаженного бешеным гневом и сделавшагося почти отвратительным. Хитрое созданье сообразило, что она вредит себе, давая возможность видеть состояние души своей; черты лица ее прояснились, и она сказала жалобным голосом:

— Ради Бога, скажите мне, должна ли я приписать вашему правительству или какому-нибудь моему врагу то насилие, которому я подверглась?

— Вам не делают никакого насилия, сударыня, и все, чему вы подверглись, есть только простая мера предосторожности, которую мы обязаны принимать относительно всех приезжающих в Англию.

— Так вы меня не знаете вовсе?

— Я в первый раз имею честь видеть вас.

— И, скажите по совести, у вас нет никакой личной причины ненавидеть меня?

— Никакой, клянусь вам.

В голосе молодого человека было столько спокойствия, хладнокровия и даже нежности, что милэди успокоилась.

Наконец, проехавши приблизительно около часу, карета остановилась перед железною решеткой, за которой дорога вела к массивному, уединенному, строгого стиля старинному замку. В то время, как колеса покатились по мелкому песку, до милэди донесся сильный шум, в котором она узнала рев волн, ударявшихся о крутой берег. Карета проехала под двумя сводами и наконец остановилась в закрытом с четырех сторон темном дворе; тотчас же дверца кареты отворилась, молодой человек легко выпрыгнул и предложил руку милэди, которая на нее оперлась и вышла довольно спокойно.

— Все-таки, сказала милэди, поглядев вокруг себя и переведя свой взгляд на молодого офицера с самой приятной улыбкой, — я пленница; но это ненадолго, я в этом уверена, прибавила она, — моя совесть и ваша любезность ручаются мне в этом.

Как ни был лестен этот комплимент, офицер все-таки ничего не ответил, но, вынув из-за пояса маленький серебряный свисток, похожий на те, которые употребляются боцманами на военных кораблях, он свистнул три раза на разные тона; тогда появились несколько человек, распрягли усталых лошадей, от которых шел пар, и поставили карету в сарай.

После этого офицер со своей прежней спокойной вежливостью пригласил пленницу войти в дом. Она, с тою же улыбкой на лице, взяла его под руку и вошла с ним в низкую со сводом дверь, которая только в глубине была освещена и вела к каменной круглой лестнице; затем они остановились перед массивной дверью; молодой человек вложил в замок ключ, бывший при нем; дверь тяжело повернулась на петлях и перед ними открылась комната, назначенная для милэди.

Беглым взглядом пленница окинула комнату во всех ее подробностях.

Убранство этой комнаты в одно и то же время подходило и к тюрьме, и к жилищу свободного человека; впрочем, железные решетки у окон и наружные замки у дверей указывали скорее на то, что это была тюрьма. На одну минуту все силы этого созданья, закаленного самыми сильными испытаниями, оставили ее; она упала в кресла, скрестила руки и опустила голову, ожидая, что каждую минуту войдет судья и станет ее допрашивать.

Но ннкто не входил, кроме двух или трех матросов, которые внесли чемоданы и дорожные ящики, поставили их в угол комнаты и удалились, не сказав ни слова.

Офицер присутствовал при всем этом с прежним спокойствием, лично не произнося ни слова и отдавая приказания жестом руки или свистком.

Можно было подумать, что для этого человека и его подчиненных не существует разговорного языка, или что он для них стал совершенно бесполезен.

Наконец милэди долее не выдержала и нарушила молчание.

— Ради Бога, милостивый государь, спросила она: — объясните, что все это означает? Разрешите мое недоумение: я буду иметь довольно твердости перенести всякую опасность, всякое несчастие, которое я предвижу и понимаю. Где я и в качестве кого я здесь? Если я свободна, зачем эти железные решетки и двери? Если я пленница, то скажите, какое преступление я совершила?

— Вы в комнате, которая для вас назначена, сударыня. Я получил приказание взять вас с корабля и препроводить вас в этот замок. Я исполнил, мне кажется, это приказание со всею точностью солдата и вместе со всею вежливостью дворянина. Этим оканчивается, по крайней мере в настоящее время, возложенная на меня обязанность по отношению к вам, — остальное касается другого лица.

— А кто это другое лицо? спросила милэди: — не можете ли вы мне назвать его?

В эту минуту на лестнице раздались звуки шпор и голоса нескольких человек, затем все смолкло и только слышен был шум шагов приближавшагося к дверям человека.

— Вот это другое лицо, сударыня, сказал офицер, отходя от двери и сторонясь с почтительным и покорным видом.

Отворилась дверь, и на пороге появился человек.

Он был без шляпы, со шпагой на боку, а в руках держал платок, который судорожно сжимал между пальцами.

Милэди, казалось, узнала его и в темноте; она оперлась рукой о ручку кресла и вьггянула голову, чтобы убедиться в своем предположении.

Тогда незнакомец медленно подошел, и по мере того, как он входил в полосу света, бросаемого лампой, милэди невольно отодвигалась.

Когда уже не было никакого сомнения, она, в высшей степени удивленная, вскричала:

— Как, мой брат! так это вы?!

— Да, моя красавица! ответил лорд Винтер, делая ей полу любезный, полунасмешливый поклон: — я самый.

— Что значит этот замок?

— Он принадлежит мне.

— Эта комната?

— Ваша.

— Так я ваша пленница?

— Почти.

— Ведь это страшное злоупотребление силой!

— Без громких слов. Сядемте и поговорим спокойно, как подобает брату и сестре.

Затем, обернувшись к двери и увидев, что молодой человек ожидает его приказаний, он сказал:

— Хорошо, благодарю вас! теперь, г-н Фельтон, оставьте нас.

XXIII. Беседа брата с сестрой.

Пока лорд Винтер запирал дверь, затворял ставни и придвигал стул к креслу своей невестки, милэди задумалась, перебирая в уме разного рода предположения, и, наконец, напала на ту нить, которую совершенно не могла себе объяснить, пока ей было неизвестно, в чьи руки она попала. Она знала своего шурина за настоящего дворянина, страстного охотника, смелого игрока, любителя поухаживать за женщинами, но почти вовсе неспособного на интриги. Как ему удалось узнать об ее приезде и схватить ее? и зачем он удерживает ее в плену?

Правда, несколько слов, сказанных Атосом, доказали ей, что ее разговор с кардиналом был подслушан посторонними, но она не могла допустить, чтобы он мог так скоро и смело устроить ей западню. Она скорее опасалась, не открылись ли ее прежние похождения в Англии. Букингам мог догадаться, что это именно она отрезала у него брильянтовые наконечники, и отомстить за эту маленькую измену, но Букингам был неспособен допустить ни малейшего насилия против женщины, в особенности, если эта женщина действовала из чувства ревности.

Это последнее предположение показалось ей более вероятным: она вообразила, что ей хотят отомстить за прошедшее, а не предупредить будущее. Все-таки она радовалась, что попала в руки своего шурина, от которого она рассчитывала отделаться дешевле, чем если бы попала в руки своего прямого и умного врага.

— Да, поговорим, братец, сказала она с довольно веселым видом, решившись, несмотря на скрытность лорда Винтера, выведать из разговора с ним все сведения, которые были ей нужны для дальнейшего ее образа действий.

— Итак, вы вернулись в Англию, сказал лорд Винтер, — вопреки вашему решению, которое вы так часто высказывали мне в Париже: вы говорили, что никогда ваша нога не ступит более на территорию Великобритании?

Милэди на этот вопрос ответила вопросом же.

— Прежде всего, начала она, — объясните мне, каким образом вы меня так зорко подстерегали, что вперед узнали, в какой день, час и порт я пристану?

Лорд Винтер прибег к той же тактике, полагая, что раз его невестка придерживается ее, то наверно она хорошая.

— Однако, скажите мне, милая сестра, возразил он: — зачем вы сами приехали в Англию?

— Я приехала повидаться с вами, отвечала милэди, не зная, насколько этим ответом она увеличивала подозрения, зародившияся в уме ее шурина письмом д’Артаньяна, и желая этой ложью только снискать расположение своего собеседника.

— А, повидаться со мной? с угрюмым видом заметил Винтер.

— Без сомнения, я хотела видеть вас. Что же тут удивительного?

— И у вас не было другой цели, кроме желания видеться со мной?

— Нет.

— Так, значит, для меня одного вы взяли на себя труд переехать Ламанш?

— Для вас одного.

— Черт возьми, какая нежность, сестра!

— Но разве я не самая близкая ваша родственница? спросила милэди тоном самой трогательной наивности.

— И даже моя единственная наследница, не так ли? поддержал, в свою очередь, лорд Винтер, смотря прямо в глаза милэди.

Как ни хорошо владела собой милэди, но она невольно вздрогнула; лорд Винтер при последних словах положил руку на руку невестки, а потому эта дрожь не ускользнула от его внимания.

Действительно, удар был силен и хорошо направлен.

Первою мыслью, блеснувшею у милэди, было, что ее выдала Кэтти и что эта последняя передала барону о чувстве отвращения и денежных рассчетах ее, о которых она неосторожно высказывалась перед своей горничной; она вспомнила также о своих страшных, невоздержанных выходках, которые она позволила себе против д’Артаньяна, когда он спас жизнь ее шурина.

— Я не понимаю, милорд, сказала она, чтобы выиграть время и заставить своего противника высказаться, — что вы хотите сказать? и нет ли какого-нибудь скрытого смысла в ваших словах?

— О, Боже мой! нет, сказал лорд Винтер с притворным добродушием: — вы пожелали меня видеть и приехали в Англию. Я узнал об этом желании, или, скорее, догадался, что оно у вас было, и чтобы избавить вас от неприятностей ночного приезда в гавань и утомительной высадки на берег, я послал одного из своих офицеров навстречу вам, предоставил в ваше распоряжение карету, и он привез вас в этот замок, комендантом которого я состою; сюда я приезжаю каждый день, а для удовлетворения нашего обоюдного желания видеться друг с другом я велел приготовить вам комнату. Что же вы находите в этом удивительного после того, что вы сказали мне сами?

— Нет, ничего, но я нахожу удивительным то, что вы были предупреждены о моем приезде.

— А это объясняется совсем просто, милая сестра: разве вы не видели, что капитан вашего маленького корабля, прежде чем стать на рейд, послал вперед, для получения разрешения войти в гавань, маленькую шлюпку с судовым журналом и с реестром пассажиров? Я — командир порта, мне принесли этот журнал и я увидел в нем ваше имя. Мое сердце подсказало мне то, что подтвердили вы лично сами, т. е. ту цель, для которой вы подверглись опасностям морского переезда, во всяком случае очень утомительного в это время года, и я послал куггер навстречу вам. Остальное вам уже известно.

Милэди поняла, что лорд Винтер лгал, и это испугало ее еще более.

— Братец, спросила она, — не герцога ли Букингама я видела сегодня вечером на плотине, когда приехала?

— Да, его. Ах, я понимаю, что встреча с ним напугала вас: вы приехали из страны, где, вероятно, очень им интересуются, и я знаю, что его вооружения против Франции очень озабочивают вашего друга кардинала.

— Моего друга кардинала?! вскричала милэди, замечая, что как с этой, так и с другой стороны лорду Винтеру, гювидимому, все известно.

— А разве он не друг ваш? небрежным тоном спросил барон: — если ошибаюсь, извините: я так думал. Мы вернемся к кардиналу-герцогу после, а теперь не будемте удаляться от чувствительной темы, которой коснулся наш разговор: вы приехали, говорите вы, чтобы видеть меня?

— Да.

— Ну, что же! я вам объяснил, что все устроено согласно вашему желанию и что мы будем видеться каждый день.

— Так я должна постоянно здесь жить? спросила милэди с некоторым ужасом.

— А разве вы худо помещены, сестра? Требуйте, чего вам недостает, и я поспешу исполнить все ваши желания.

— У меня нет ни своих горничных, ни людей…

— У вас все это будет, сударыня. Скажите мне, как был устроен ваш дом при первом вашем муже, и хотя я и не муж ваш, а только зять, но устрою вам все точно так же.

— Мой первый муж?! вскричала милэди, смотря на лорда Винтера испуганными глазами.

— Да, ваш муж, француз: я говорю не о моем брате. Впрочем, если вы забыли его, он жив еще; я могу написать ему и он сообщит мне все нужные сведения но этому вопросу.

Холодный пот выступил на лбу милэди.

— Вы смеетесь, произнесла она глухим голосом.

— Разве я имею такой вид? спросил барон, вставая и отступая шаг назад.

— Или, вернее, вы меня оскорбляете, продолжала она, судорожно сжимая ручки кресла и приподнимаясь на локтях.

— Я вас оскорбляю?! произнес лорд Винтер с презрением: — неужели, сударыня, вы в самом деле считаете это возможным?

— Вы, милостивый государь, сказала милэди, — или пьяны, или сошли с ума… Ступайте вон и пошлите ко мне женщину.

— Женщины очень нескромны, сестра! Не могу ли я заменить вам горничную? Таким образом все наши семейные секреты останутся при нас.

— Дерзкий! вскричала милэди и, точно движимая какой-то пружиной, она бросилась на барона, который ждал ее, скрестивши руки; впрочем, опираясь одной на эфес своей шпаги.

— Эге! вскричал милорд, — я знаю, что вы привыкли убивать людей, но предупреждаю вас, что я буду защищаться, хотя бы против вас.

— О! вы правы, сказала милэди, — и вы кажетесь мне настолько низким, что способны поднять руку на женщину.

— Да, может быть; к тому же у меня есть оправдание: я думаю, что моя рука наверно будет не первой мужской рукой, которая поднимается против вас.

И барон медленным обвинительным жестом указал на левое плечо милэди, почти коснувшись его пальцем.

Милэди испустила глухое рычание и отступила в угол комнаты, точно пантера, приготовляющаяся сделать прыжок.

— О, рычите сколько вам угодно! вскричал лорд Винтер, — но не пытайтесь укусить, потому что, предупреждаю вас, это послужит вам только во вред; здесь нет прокуроров, вперед распределяющих наследства; нет странствующего рыцаря, который затеял бы со мной ссору из-за того, что я держу его красавицу пленницей, но у меня есть наготове судьи, которые сумеют справиться с женщиной, настолько бесстыдной, что при живом муже она осмелилась сделаться женой лорда Винтера, моего старшего брата, и эти судьи, предупреждаю вас, пошлют вас к палачу, который сделает вам одно плечо похожим на другое.

Глаза милэди кидали такие молниеносные взгляды, что хотя он был мужчина и стоял вооруженный перед безоружной женщиной, но все-таки он почувствовал в глубине души страх. Тем не менее он продолжал с возрастающим гневом:

— Да, я понимаю, что, получив наследство моего брага, вам было бы приятно наследовать и от меня, но знайте вперед: вы можете меня убить или велеть меня убить, — я взял на этот случай все предосторожности, чтобы ни один пенни не перешел в ваши руки. Разве вы не достаточно богаты, имея около миллиона, и не пора ли вам остановиться на вашем фатальном пути, если бы вы не делали зла из одного только ненасытного желания делать его? О, поверьте тому, что я говорю: если бы память моего брата не была для меня священна, я послал бы вас гнить в какую-нибудь государственную тюрьму, или в Тибурн удовлетворять любопытству; я буду молчать, но вы должны спокойно переносить ваш плен. Через пятнадцать-двадцать дней я уезжаю с армией в Лярошель, но накануне моего отъезда за вами явится корабль, который отвезет вас в наши южные колонии; я приставлю к вам товарища, и, будьте уверены, он размозжит вам голову при первой вашей попытке вернуться в Англию или на континент.

Милэди слушала его со вниманием; глаза ее блестели, зрачки расширились.

— Да, в настоящее время, продолжал лорд Винтер, — вы останетесь в этом замке; стены его толсты; двери крепки, железные решетки прочны; ваше окно выходит прямо на море; мои люди, которые готовы отдать за меня свою жизнь, стоять на страже около этой комнаты и стерегут все проходы, ведущие на двор; да и пробравшись на двор, вам пришлось бы еще пройти сквозь три железные решетки. Отдан очень точный приказ: один шаг, один жест, одно слово, указывающие на попытку к бегству, и в вас будут стрелять; если вас убьют, английское правосудие, надеюсь, будет мне благодарно, что я избавил его от хлопот. А! ваши черты принимают более спокойное выражение, на вашем лице показалась прежняя самоуверенность; вы думаете: «пятнадцать-двадцать дней; о! у меня изобретательный ум, что-нибудь придумаю; я чертовски умна и найду какую-нибудь жертву. Через пятнадцать дней, говорите вы себе, меня не будет здесь». А ну, попытайтесь!

Милэди, видя, что ее отгадали, вонзила ногти в свое тело, чтобы сдержать всякое невольное движение, могущее придать ее лицу какое-нибудь другое выражение, кроме тоски и печали.

— Вы уже видели офицера, который остается здесь единственным начальником в мое отсутствие, следовательно вы его уже знаете; он, как вы сами видели, хорошо исполняет приказания, так как, зная вас, я уверен, по дороге из Портсмута сюда вы непременно пытались заставить его говорить. И что вы относительно этого скажете? разве мраморная статуя могла быть молчаливее и бесстрастнее его? Вы уже испытали на многих силу вашего обольщения и, к несчастию, вам это всегда удавалось, но попробуйте на этот раз, и, черт возьми! если вам это удастся, то я скажу, что вы сам демон!

Он подошел к двери и резким движением отворил ее.

— Позвать ко мне г. Фельтона, приказал он. — Подождите еще одну минутку, и я рекомендую вас ему.

Между этими двумя лицами воцарилось странное молчание, слышался только шум медленно, равномерно приближавшихся шагов. Вскоре в полутемном коридоре показалась человеческая фигура, и молодой лейтенант, с которым мы уже познакомились, остановился на пороге комнаты в ожидании приказаний барона.

— Войдите, милый Джон, обратился к нему лорд Винтер, — войдите и затворите за собою дверь.

Молодой человек вошел.

— Теперь, продолжал барон, — посмотрите на эту женщину: она молода, прекрасна, обладает всеми прелестями земного соблазна — и что же! Это чудовище, которой всего двадцать пять лет, уже совершила столько преступлений, сколько вы не насчитаете за целый год в архивах наших судов; ее голос располагает в ее пользу, красота служит приманкой для жертв, тело платит то, что обещает — ей надо отдать в этом справедливость; она постарается соблазнить вас, может быть даже попытается убить вас. Я вывел вас из нищеты, Фельтон, сделал вас лейтенантом; я спас вам однажды жизнь — вы помните, по какому случаю: я не только ваш покровитель, но друг ваш; не только благодетель, но отец; эта женщина вернулась в Англию с целью убить меня; я держу эту змею в своих руках, и я позвал вас и прошу вас: друг мой Фельтон, Джон, мое дитя, оберегай меня и в особенности берегись сам этой женщины; поклянись, поклянись своей честью сохранить ее для наказания, которое она заслужила. Джон Фельтон, я полагаюсь на твое слово! Джон Фельтон, я верю твоей честности!

— Милорд, отвечал молодой офицер, глядя на милэди со всей ненавистью, какую только мог найти в своем сердце, — милорд, клянусь вам, что будет все сделано согласно вашему желанию.

Милэди перенесла этот взгляд с видом жертвы, покорившейся своей участи; нельзя было вообразить себе более покорного и кроткого выражения, чем то, которое было написано на ее прекрасном лице. Едва ли сам лорд Винтер узнал бы в ней тигрицу, с которой за минуту перед тем он собирался вступить в борьбу.

— Она никогда не должна выходить из этой комнаты, слышите ли, Джон, продолжал барон, — она ни с кем не должна переписываться, она ни с кем не должна говорить, кроме вас, если еще вы окажете ей честь говорить с ней.

— Я поклялся, милорд, этого достаточно.

— А теперь, сударыня, постарайтесь примириться с Богом, потому что людской суд над вами свершился.

Милэди опустила голову, точно подавленная этим приговором.

Лорд Винтер вышел, сделав знак Фельтону, который вышел вслед за ним и запер дверь.

Минуту спустя раздались в коридоре тяжелые шаги матроса, бывшего на страже с топором за поясом и с мушкетом в руке.

Милэди в продолжение нескольких минуть оставалась все в том же положении, потому что она думала, что за ней наблюдают в замочную скважину; затем медленно подняла голову; лицо ее снова приняло выражение страшной угрозы и неустрашимости; она подбежала подслушать к двери, взглянула в окно и, вернувшись на прежнее место, села в кресло и задумалась.

XXIV. Офицер.

Кардинал с нетерпением ждал известий из Англии, но никаких вестей не было, кроме неприятных и угрожающих.

Как ни была окружена со всех сторон Лярошель и как ни казался несомненен успех этой осады, благодаря принятым мерам и в особенности плотине, не пропускавшей ни одной лодки в осажденный город, тем не менее блокада могла продолжаться еще долго к великому стыду для оружия короля и к большому стеснению кардинала, которому, правда, не нужно было ссорить Людовика XIII с Анной Австрийской, так как это дело было уже сделано, но предстояло мирить де-Бассомпьера, поссорившагося с герцогом Ангулемским.

Брать короля только начал осаду, а заботу окончить ее предоставил кардиналу.

Город, несмотря на невероятную настойчивость своего мэра, желал сдаться и сделал попытку возмутиться, но мэр велел повесить взбунтовавшихся. Это наказание успокоило самые горячия головы, и лярошельцы решились лучше позволить себя уморить голодом. Эта смерть все-таки казалась им более медленной и менее верной, чем смерть через повешение.

Осаждавшие от времени до времени перехватывали гонцов, которых посылали лярошельцы к Букингаму, или шпионов, которых посылал Букингам к лярошельцам. И в первом, и во втором случае суд был короток: кардинал произносил единственное слово: «повесить». Приглашали короля смотреть на казнь. Король приходил вялой походкой и становился на удобнейшее место, чтобы видеть всю операцию во всех ее подробностях: это все-таки немножко развлекало его и разнообразило время осады, но не мешало ему, однако, сильно скучать и каждую минуту говорить о своем возвращении в Париж, так что, если бы не попадались гонцы и шпионы, кардинал, несмотря на всю свою изобретательность, очутился бы в очень затруднительном положении.

Тем не менее время проходило, а лярошельцы не сдавались; последний гонец, которого схватили, вез письмо. В этом письме Букингам извещался, что город доведен до последней крайности; но вместо того, чтобы прибавить: «Если ваша помощь не придет раньше пятнадцати дней, то мы сдадимся», в нем было сказано только: «Если ваша помощь не придет раньше пятнадцати дней, то она застанет нас всех умершими с голоду».

Лярошельды возлагали единственную надежду на Букингама: Букингам был их Мессией. Было очевидно, что если до них как-нибудь дойдет достоверное известие, что на Букингама нечего более рассчитывать, вместе с надеждой у них пропало бы и всякое мужество.

Поэтому-то кардинал с большим нетерпением ждал из Англии известий о том, что Букингам не придет к ним на помощь.

Вопрос, не взять ли город приступом, часто обсуждался в королевском совете, но его всегда отклонили; во-первых, Лярошель казалась неприступной, а затем кардинал, что бы он ни говорил, отлично понимал сам, что ужас крови, пролитой в этой стычке французов с французами же, показался бы политическим поворотом назад на целых шестьдесят лет, а кардинал был в ту эпоху «человеком прогресса», как выражаются в настоящее время. В самом деле разгром Ларошели и убийство трех или четырех тысяч гугенотов, которые скорее дали бы себя убить, чем сдались, в 1628 году слишком походили бы на Варфоломеевскую ночь 1672 года; и затем, кроме всего этого, это крайнее средство, казавшееся королю, как ревностному католику, вовсе не противным, разбивалось об упорство осаждавших генералов, утверждавших, что Лярошель нельзя взять иначе, как только голодом.

Кардинал не мог избавиться от невольного страха, внушаемого ему его страшной посланницей, так как ему тоже были известны странные противоположности в характере этой женщины, казавшейся то змеей, то львицей. Не изменила ли она ему? Не умерла ли? Во всяком случае, он знал ее настолько хорошо, что был уверен в том, что действовала ли она в его пользу, или против него, была ли ему другом, или недругом, она не оставалась бы в бездействии, не помешай ей какие-нибудь важные препятствия… Но откуда могли явиться эти важные препятствия? Вот этого-то он и не мог знать.

Впрочем, он рассчитывал, и не без основания, на милэди: он догадывался, что прошедшее этой женщины скрывает в себе такие страшные тайны, которые могут быть прикрыты только одной его красной мантией, и чувствовал, что по той или другой причине, но во всяком случае эта женщина ему предана, потому что только в нем одном она могла найти себе сильную поддержку и защиту от угрожавшей ей опасности.

Итак, он решился продолжать войну один и ожидать посторонней помощи, как ждут счастливой случайности. Он продолжал воздвигать знаменитую плотину, которая должна была уморить голодом жителей Лярошели, а в ожидании этого он обратил свой взор на несчастный город, заключавший в себе столько величайших бедствий и столько героических добродетелей, и припомнил слова Людовика XI, своего политического предшественника, как сам он был предшественником Робеспьера; он вспомнил правило хитрого Тристана: «Ссорь людей, чтобы управлять ими».

Генрих IV, осаждая Париж, велел бросать через стены города хлеб и другие съестные припасы; кардинал приказал пустить в ход подметные письма, в которых доказывал ларошельцам, насколько поведение их начальников несправедливо, эгоистично и жестоко: у этих начальников хлеба в изобилии, но они не раздают его; они придерживаются правила, что не важно, если умрут женщины, дети и старики, лишь бы мужчины, обязанные защищать стены, оставались здоровы и крепки.

До последней минуты это правило, вследствие ли чувства долга или бессилия противодействовать ему, в Лярошели еще не практиковалось, однако уже собирались перейти от теории к практике. Подметные письма поколебали это решение. Эти подметные письма напомнили мужчинам, что умирающие — дети, женщины, старики — их сыновья, их жены, их отцы; что было бы гораздо справедливее, чтобы каждый равно участвовал в общем бедствии, и тогда одинаковое бедственное положение всех могло бы заставить единогласно принять какое-нибудь решение.

Эти подметные письма произвели то именно действие, какого ожидал от них писавший их, а именно — склонили многих из жителей войти в частные переговоры с королевской армией.

Но в ту самую минуту, когда кардинал видел уже, что придуманное им средство приносить плоды, и радовался, что прибег к нему, один из жителей Лярошели, которому удалось пройти сквозь линию королевских войск, — уж одному Богу известно как, так велика была бдительность Бассомпьера, Шомберга и герцога Ангулемского, за которыми, в свою очередь, наблюдал кардинал, — один из жителей Лярошели, говорим мы, приехал из Портсмута, проник в город и сообщил, что он видел грозный английский флот, готовый к отплытию не позже как через восемь дней. Притом еще Букингам извещал мэра, что скоро наконец великий союз против Франции вступит в силу, и в королевство одновременно вторгнутся английские, императорские и испанские войска. Это письмо всюду читалось публично; с него были расклеены копии на углах улиц, и даже те, которые начали уже переговоры, прервали их, решившись дождаться помощи, так торжественно им обещанной.

Это неожиданное обстоятельство вернуло кардиналу все беспокойство прежних дней и невольно заставило его обратить взоры по другую сторону моря.

Королевская же армия, чуждая беспокойства своего единственного и настоящего главы, вела веселую жизнь съестных припасов в лагере было вдоволь, да и денег тоже; все корпуса соперничали в удальстве и веселости. Хватать шпионов и вешать их, предпринимать смелые, рискованные поездки на плотину и на море, выдумывать самые безразсудные предприятия и хладнокровно исполнять их — в этом проходило все время и все это помогало армии коротать долгие дни; дни тянулись бесконечно не только для одних лярошельцев, изнуренных от голода и тревог, но и для кардинала, теснившего их блокадой.

Иногда кардинал, ездивший всегда верхом, как последний из жандармов армии, окидывал задумчивым взглядом эти медленно подвигавшияся работы, исполняемые по его желанию и распоряжению инженерами, собранными им со всех концов Франции; когда в эти минуты ему случалось встретить мушкетера из роты де-Тревиля, он подъезжал к нему, смотрел на него с особенным вниманием и, не признав в нем ни одного из наших четырех друзей, переводил на другой предмет свой орлиный взгляд, и мысли его обширного ума меняли свое направление.

Однажды, снедаемый смертельной скукой, не надеясь более на переговоры с городом, не имея известий из Англии, кардинал выехал, не имея другой цели, как только проехаться, в сопровождении Каюзака и ла-Гудьера, и, погруженный в мечты, глубина которых равнялась глубине океана, он ехал тихим шагом вдоль низкого песчаного берега; поднявшись на один холм, он увидел с вершины его за плетнем лежавших на песке и гревшихся под лучами солнца, редко показывающагося в это время года, семь человек, окруженных пустыми бутылками.

Четверо из них были наши мушкетеры, приготовившиеся слушать чтение письма, только что полученного одним из них. Это письмо было настолько важно, что из-за него оставили карты и кости, лежавшие на барабане.

Трое других были заняты раскупоркой большой плетеной бутылки с коллиурским вином; это были слуги тех господ. Кардинал, как мы уже сказали, был в мрачном настроении духа, а когда он бывал в таком настроении, ничто так не увеличивало его, как веселие других. К тому же у него было странное предубеждение всегда воображать, что причиной веселия других было именно то, что его печалило. Сделав ла-Гудьеру и Каюзаку знак остановиться, он сошел с лошади и подошел к этим подозрительным весельчакам, надеясь на то, что, ступая по песку, заглушавшему его шаги, и под защитой плетня, ему удастся подслушать несколько слов из их разговора, казавшагося ему таким интересным; на расстоянии десяти шагов от плетня он узнал говор гасконца, и так как он уже знал, что это были мушкетеры, то не сомневался более, что трое других были именно те, которых называли неразлучками, то-есть Атос, Портос и Арамис.

Можно судить, насколько его желание расслышать разговор усилилось от этого открытия; его глаза приняли странное выражение, и кошачьим шагом он подкрался к плетню. Но ему не удалось еще схватить ни одного слова, кроме отрывистых звуков, без всякого определенного смысла, как вдруг громкий, короткий крик заставил его вздрогнуть и в то же время привлек внимание мушкетеров.

— Офицер! вскричал Гримо.

— Ты, кажется, заговорил, дурак, рассердился Атос, приподнимаясь на локте и устремляя на Гримо сверкающий взор.

Гримо не прибавил больше ни слова, а протянул только указательный палец по направлению к плетню, выдавая этим жестом кардинала и его свиту.

В один прыжок мушкетеры очутились на ногах и почтительно поклонились.

Кардинал, казалось, был страшно взбешен.

— Кажется, господа мушкетеры приказывают караулить себя! заметил он — Не опасаются ли они, что англичане придут сухим путем, или мушкетеры считают себя старшими офицерами?

— Монсиньор, отвечал Атос, единственный среди всеобщего смятения сохранивший то спокойствие и хладнокровие настоящего вельможи, которое его никогда не покидало, — монсиньор, мушкетеры, когда они не на службе или когда их служба окончена, пьют и играют в кости, и они, не подлежит сомнению, офицеры высшего ранга для своих слуг.

— Слуги! проворчал кардинал, — слуги, которым отдан приказ предупреждать своих господ, когда кто-нибудь идет, это уж не слуги, а часовые.

— Ваше высокопреосвященство видите сами, что если бы мы не приняли этой предосторожности, мы могли бы пропустить случай засвидетельствовать вам наше почтение и принести вам нашу благодарность за оказанную нам милость, соединившую нас всех вместе. Д’Артаньян, продолжал Атос, — вы сейчас только говорили о вашем желании найти случай выразить признательность монсиньору: случай явился, пользуйтесь же им.

Эти слова были произнесены с невозмутимым хладнокровием, отличавшим Атоса в минуты опасности, и эта крайняя вежливость и изысканность манер делала его в некоторые минуты более величественным королем, чем иногда бывает прирожденный король.

Д’Артаньян приблизился и пробормотал несколько слов благодарности, которые быстро замерли под суровым взглядом кардинала.

— Все равно, господа, продолжал кардинал, нисколько, по-видимому, не отступая от своего прежнего намерения и игнорируя тот вопрос, которого коснулся Атос, — все равно, господа, я не люблю, чтобы простые солдаты, потому только, что они имеют преимущество служить в привилегированном полку, разыгрывали из себя важных вельмож: дисциплина как для них, так и для других одна и та же.

Атос предоставил кардиналу окончить фразу и, поклонившись в знак согласия, ответил:

— Надеюсь, монсиньор, что дисциплина нисколько не была нами нарушена. Мы не на службе, и думали, что, будучи не на службе, мы можем располагать своим временем, как нам заблагоразсудится. Если мы будем настолько осчастливлены, что наше высокопреосвященство даст нам какое-нибудь особенное приказание — мы готовы повиноваться. Вы, монсиньор, сами видите, продолжал Атос, нахмуривая брови, так как этот допрос начинал выводить его из терпения, — что для того, чтобы быть наготове при малейшей тревоге, мы захватили с собой оружие.

И он указал кардиналу пальцем на четыре мушкета, поставленные в пирамидку около барабана, на котором лежали карты и косги.

— Ваше высокопреосвященство можете быть уверены, прибавил д’Артаньян: — что мы вышли бы вам навстречу, если бы могли предположить, что это вы подъезжаете к нам с такой маленькой свитой.

Кардинал кусал усы и отчасти губы.

— Знаете ли вы, на кого вы похожи, будучи всегда вместе, вот как теперь, вооруженные и охраняемые слугами? спросил кардинал: — вы похожи на заговорщиков.

— О, что касается до этого, монсиньор, то это совершенно верно, отвечал Атос, — и мы действительно составляем заговор, как ваше высокопреосвященство могли сами в этом убедиться однажды утром, но только против лярошельцев.

— Э, господа политики! возразил кардинал, в свою очередь нахмуривая брови, — у вас в головах таится, вероятно, много секретов; что, если бы их можно было прочесть так же легко, как письмо, которое вы спрятали, когда увидели, что я подхожу!

Краска бросилась в лицо Атоса; он сделал шаг к кардиналу.

— Можно подумать, что вы действительно нас подозреваете, монсиньор, и что вы делаете нам настоящий допрос, если я не ошибаюсь; удостойте, ваше высокопреосвященство, объясниться, и мы будем знать, по крайней мере, в чем нас обвиняют.

— А если бы даже это был и в самом деле допрос? сказал кардинал: — другие не ниже вас, г. Атос, а подвергались ему и отвечали.

— Я ведь докладывал вашему высокопреосвященству, что если вам угодно будет нас допрашивать, мы готовы отвечать.

— Что это было за письмо, которое вы собирались читать, г. Арамис, и затем спрятали?

— Письмо от женщины, монсиньор.

— О, я понимаю, сказал кардинал, — относительно подобных писем надо быть скромным, но, впрочем, их можно показать духовнику, а вы ведь знаете, что я посвящен в духовное звание.

— Монсиньор, отвечал Атос с тем спокойствием, которое казалось тем более ужасным, что он рисковал своей головой, отвечая таким образом: — письмо от женщины, но на нем нет подписи ни Марион Делорм, ни г-жи д’Егильон.

Кардинал сделался бледен, как смерть, и страшная молния блеснула в его глазах; он обернулся как бы дня того, чтобы отдать приказание Каюзаку и ла-Гудьеру; Атос заметил это движение и сделал шаг к мушкетам. На кардинала были устремлены глаза трех друзей, вовсе не расположенных позволить себя арестовать. На стороне кардинала, считая его самого, было трое, а мушкетеров, считая слуг, — семь человек; он рассудил, что партия будет тем более не равна, что Атос и его товарищи действительно составили заговор, и вдруг сделал один из тех крутых поворотов, к которым он часто прибегал, и весь его гнев растаял и сменился улыбкой.

— Хорошо, хорошо, сказал он, — вы храбрые молодые люди: гордые днем и преданные ночью; нет худа оберегать себя, когда так хорошо оберегаешь других. Господа, я вовсе не забыл той ночи, когда вы провожали меня в «Красную Голубятню»; если бы предстояла какая-нибудь опасность на той дороге, по которой я поеду, то я попросил бы вас проводить меня, но так как ничего подобного нет, оставайтесь тут, доканчивайте ваши бутылки, вашу партию и ваше письмо. Прощайте, господа.

И, сев на лошадь, которую ему подвел Каюзак, он сделался им прощальный знак рукой и уехал.

Четыре молодых человека остались стоять неподвижно и проводили его глазами, не произнеся ни слова, пока он не исчез из виду.

Затем они переглянулись.

Все были в большом смущении, потому что, несмотря на дружеский прощальный привет кардинала, они знали, что он уехал сильно взбешенный.

Один Атос улыбался властной, презрительной улыбкой.

Когда кардинал отъехал на такое расстояние, что не мог ни слышать, ни видеть их, Портос, которому ужасно хотелось на ком-нибудь сорвать свой гнев, вскричал:

— Этот Гримо слишком поздно дал нам знать!

Гримо собирался уже отвечать в свое оправдание, но Атос поднял палец, и Гримо не произнес ни слова.

— Вы бы отдали письмо, Арамис? спросил д’Артаньян.

— Я, сказал Арамис самым приятным, нежным голосом, — решился, если бы он потребовал, чтобы письмо было ему отдано: подавая одной рукой ему письмо, я другой приколол бы его шпагой.

— Я этого и ждал, сказал Атос: — вот почему я и вмешался в ваш разговор. Право, этот человек страшно неосторожен, что позволяет себе говорить так с другими; можно подумать, что ему приходилось иметь дело только с детьми и женщинами.

— Любезный Атос, возразил д’Артаньян, — я вами любуюсь, но в конце-концов мы все-таки были неправы.

— Как неправы! проговорил Атос. — Кому принадлежит воздух, которым мы дышим? Этот океан, на который обращены наши взоры? Песок, на котором мы лежали? Кому принадлежит письмо вашей любовницы? Разве кардиналу? Клянусь честью, этот человек воображает, что целый свет принадлежит ему одному; вы стояли перед ним что-то бормоча, одурелый, подавленный; можно было думать, что перед вами стояла Бастилия, и гигантская Медуза собиралась превратить вас в камень. Ну, скажите, быть влюбленным разве значить составлять заговоры? Вы влюблены в женщину, которую кардинал запрятал в тюрьму, вы хотите ее вырвать из рук кардинала; у вас идет игра с кардиналом, это письмо — ваш козырь; зачем вы покажете ваши карты противнику? Так не делается. Пусть он их отгадывает, в добрый час! Мы отгадали же его карты!

— Да, отвечал д’Артаньян, — все то, что вы говорите, Атос, совершенно верно.

— В таком случае ни слова больше о том, что только что произошло, и пусть Арамис продолжает читать письмо своей кузины с того места, на котором его прервал кардинал.

Арамис вынул письмо из кармана, трое друзей пододвинулись к нему ближе, а слуги снова сгруппировались около бутылок.

— Вы прочитали только одну или две строчки, начал д’Артаньян: — -так у ж начните сначала.

— Охотно, отвечал Арамис.

«Мой милый кузен, мне кажется, я решусь уехать в Стене, где моя сестра поместила нашу маленькую служанку в монастырь кармелиток; этот бедный ребенок покорился своей участи; она знает, что во всяком другом месте спасение ее души будет подвергаться опасности и искушению. Впрочем, если наши семейные дела устроятся так, как мы того желаем, мне кажется, что она рискнет погубить свою душу и вернуться к тем, о которых она печалится, тем более, что она знает, что о ней постоянно думают. А пока она не очень несчастна: все, чего только она больше всего желает, — это получить письмо от своего возлюбленного. Я знаю, что этот товар не легко попадает через решетки монастыря, но, как я уже доказала вам, любезный кузен, я не слишком уж неловка и возьмусь за это поручение. Моя сестра благодарит вас за вашу постоянную добрую память о ней. Одно время она очень беспокоилась, но теперь несколько успокоилась с тех пор, как послала туда своего приказчика, чтобы не случилось чего-нибудь неожиданного.

«Прощайте, любезный кузен, давайте о себе известия как можно чаще, то есть каждый раз, как вы будете уверены, что письмо будет верно доставлено. Целую вас. Мария Мишон».

— О, как я вам обязан, Арамис! вскричал д’Артаньян. — Дорогая Констанция! наконец-то я имею о ней сведения! Она жива, она в монастыре, вне опасности, она в Стене! Где это Стене, Атос?

— В нескольких лье от границ Эльзаса, в Лорени; когда осада окончится, мы можем совершить прогулку в ту сторону.

— И надо надеяться, что это скоро случится, заметил Портос, — потому что еще сегодня утром повесили одного шпиона, который сказал, что лярошельцы питаются подвязками башмаков. Если предположить, что, съевши кожу, они примутся за подошвы, я не знаю, что же им после этого останется — разве приняться пожирать друг друга.

— Бедные глупцы! проговорил Атос, опоражнивая стакан чудного бордосского вина, которое в то время хотя и не имело за собой такой репутации, как теперь, но тем не менее было не хуже нынешнего, — бедные глупцы! как будто католичество не самое удобное и не самое приятное из всех вероисповеданий. А все-таки, прибавил он, прищелкнув языком, — они молодцы. Но что вы, черт возьми, делаете, Арамис? продолжал Атос: — вы прячете это письмо в карман?

— Да, подхватил д’Артаньян, — Атос прав, его надо сжечь… Да если и сжечь его, кто знает, может быть кардинал обладает секретом добывать ответы из пепла

— Наверное так, сказал Атос.

— Но что вы хотите сделать с этим письмом? спросил Портос.

— Поди сюда, Гримо, приказал Атос.

Гримо повиновался.

— В наказание за то, что ты заговорил, мои друг, ты съешь этот клочек бумаги; затем, чтобы наградить тебя за услугу, которую нам окажешь, ты выпьешь стакан вина; вот возьми прежде письмо и разжуй его хорошенько.

Гримо улыбнулся и, устремив глаза на стакан, который Атос наполнил вином до краев, разжевал бумагу и проглотил ее.

— Браво, молодчина, Гримо! сказал Атос, — а теперь возьми это. Хорошо, можешь не благодарить.

Гримо молча проглотил стакан бордосского, но его глаза, поднятые к небу, говорили в продолжение всего этого причудного занятия таким языком, который хотя и без слов, но был очень выразителен.

— А теперь, продолжал Атос, — если только у кардинала не явится гениальная мысль распороть живот Гримо, я думаю, что мы можем быть почти спокойны.

А кардинал продолжал свою меланхолическую прогулку, бормоча себе в усы:

— Положительно необходимо, чтобы эти четыре человека стали моими.

XXV. Первый день плена.

Вернемся к милэди, которую мы, обративши наши взоры на берега Франции, на время потеряли из виду. Мы найдем ее в том же самом отчаянном положении, в котором мы ее оставили, погруженную в бездну самых мрачных размышлений, в кромешный ад, за дверями которого она оставила почти всякую надежду, так как в первый раз в жизни она сомневается, в первый раз в жизни она боится.

Два раза счастье изменило ей; в двух случаях ее разгадали и изменили, и в этих обоих случаях причиной ее неудачи был роковой гений, без сомнения, посланный Всевышним, чтобы сразить ее: д’Артаньян победил ее, ее, эту непобедимую злую силу.

Он злоупотребил ее любовью, оскорбил ее гордость, обманул ее честолюбивые замыслы и теперь еще погубить ее счастье, лишив свободы и даже угрожая жизни. И даже более того: он приподнял угол ее маски, этой эгиды, которой она прикрывалась и которая составляла всю ее силу. Д’Артаньян отвратил от Букингама, — которого она ненавидела, как ненавидит все, что прежде она любила, — бурю, которой грозил ему Ришелье в лице королевы. Д’Артаньян выдал себя за Варда, к которому она питала страсть тигрицы, неукротимую, как вообще страсть женщин подобного характера. Д’Арганьяну известна та страшная тайна, которую, она поклялась, никто не узнает, не поплатившись за это жизнью. И, наконец, в эту самую минуту, как только ей удалось получить бланк, с помощью которого она собиралась отомстить своему врагу, этот бланк вырван у нее из рук, и все тот же д’Артаньян держит ее пленницей и пошлет ее в какой-нибудь гадкий Ботанибей, в какой-нибудь проклятый Тибурн Индейского океана,

Без сомнения, виной всего этого был д’Артаньян: кто мог покрыть ее голову таким позором, как не им. Один только он мог сообщить лорду Винтеру все эти страшные тайны, которые он открыл одну за другой роковым образом. Он знает ее шурина, и верно это он написал ему.

Сколько излито ею ненависти! Она сидит неподвижно, устремив пристальный, горящий взор в глубину своей пустынной комнаты; как раскаты грома вырываются по временам со вздохом из глубины ее груди глухие стоны и вторят шуму волн, которые поднимаются, шумят и с воем разбиваются, как вечное и бессильное отчаяние, о скалы, на которых воздингнут этот мрачный, гордый замок! Ее ум, озаряемый точно молнией, проблесками ее бурливого гнева, составляет против г-жи Бонасъе, против Букингама и в особенности против д’Артаньяна блестящие планы мести, теряющиеся в дали будущего.

Да, но чтобы мстить — надо быть свободной, а чтобы быть свободной, когда находишься в плену, надо пробуравить стену, распилить решетки, разломать пол; подобные предприятия мыслимы еще для человека терпеливого и сильного, но что может сделать лихорадочно раздражительная женщина? К тому же для всего этого нужно иметь время, месяцы, годы, а у ней… у ней впереди только десять-двенадцать дней, как сказал ей лорд Винтер, ее братолюбивый и страшный тюремщик. А между тем, если бы она была мужчиной, она сделала бы эту попытку, и кто знает, может быть, она удалась бы ей: зачем же Небо так ошиблось, вложивши такое мужество и энергию в слабое и нежное тело. Поэтому первые минуты неволи были ужасны! Она не могла превозмочь нескольких судорожных движений ярости — женская слабость отдала дань природе. Но мало-по-малу она сдержала порывы своего сумасшедшего гнева, нервная дрожь, овладевшая ею, прекратилась, и теперь она пришла в себя и собралась с силами, как уставшая змея, которая отдыхает.

— Я с ума сошла, что так погорячилась, сказала она, смотрясь в зеркало, отразившее огненный взгляд ее глаз, которые, казалось, смотрели на нее самое вопросительно. — Не надо горячиться: гнев — признак слабости. К тому же это средство никогда не удавалось мне: может быть, если бы я употребила мою силу против женщин, и случилось, что я нашла бы их слабее и, следовательно, могла бы остаться победительницей, но и веду борьбу с мужчинами, и перед ними я не больше, как слабая женщина. Будем же бороться тем оружием, каким природа одарила женщин: моя сила в моей слабости.

Тогда, как бы для того, чтобы испытать и убедиться самой, какие изменения она могла придать своему выразительному и подвижному лицу, она заставила его принимать попеременно все выражения, начиная от гнева, вследствие которого черты ее были судорожно сжаты, до самой кроткой, нежной, соблазнительной улыбки. Затем ее ловкие, умелые руки последовательно меняли прическу и увеличивали прелесть ее лица. Наконец она прошептала, вполне удовлетворенная собой:

— Ничего еще не потеряно. Я все-таки прекрасна.

Было приблизительно около восьми часов вечера.

Милэди заметила кровать; она подумала, что несколько часов отдыха освежат не только голову и мысли, но и цвет лица. Между тем, прежде чем лечь, ей пришла в голову еще лучшая мысль. Она вспомнила, что ей говорили об ужине. Она была уже более часа в этой комнате, и надо было полагать, что его не замедлять принести ей. Пленница не хотела терять времени и решилась в этот же самый вечер попытаться и позондировать почву, чтобы познакомиться с характером людей, которым было поручено стеречь ее.

В скважинке замка показался свет: этот свет возвещал о возвращении ее тюремщиков. Милэди, которая было встала, быстро бросилась снова в кресло, откинув назад голову, распустив свои чудные волосы, с полуоткрытой грудью под смятыми кружевами, положив одну руку на сердце, а другую опустив вниз.

Засовы отодвинулись, дверь скрипнула на петлях, в комнате раздались шаги и приблизились.

— Поставьте там этот стол, произнес голос, который пленница признала за голос Фельтона.

Приказание было исполнено.

— Принесите свечей и смените часового, продолжал Фельтон.

И это второе приказание, отданное молодым лейтенантом одним и тем же лицам, доказало милэди, что ее прислуга состояла из тех же людей, которые были и ее сторожами, то-есть из солдат.

Приказания Фельтона были, к тому же, исполнены с той молчаливой скоростью, которая давала самое лучшее понятие о дисциплине его подчиненных.

— А! а! сказал он, — она спить, хорошо: проснувшись, она поужинает.

И он сделал несколько тагов к выходу.

— Нет, лейтенант, сказал солдат, менее стоик, чем его начальник, подходя к милэди, — эта женщина не спит.

— Она не спита? спросил Фельтон, — так что же она делает?

— Она в обмороке; она очень бледна, и сколько я ни прислушивался, не слышно дыхания.

— Ваша правда, сказал Фельтон, посмотрев на милэди с того места, где остановился, не сделав и шага к ней: — подите предупредить лорда Винтера, что его пленница лишилась чувств, потому что это непредвиденный случай, и я не знаю, что делать.

Солдат вышел, чтобы исполнить приказание своего офицера. Фельтон сел в кресло, случайно стоявшее около двери, и стал ожидать, не говоря ни слова, не сделав ни одного жеста. Милэди обладала великим искусством, изученным женщинами, видеть сквозь длинные свои ресницы, не открывая глаз: она увидела Фельтона, сидевшего к ней спиной; она продолжала смотреть на него в продолжение десяти минуть приблизительно, и во все время ее бесстрастный сторож не оглянулся ни разу.

Она сообразила тогда, что придет лорд Винтер и его присутствие придаст новую силу ее тюремщику: ее первый опыт был неудачен; она перенесла это, как женщина, у которой еще много средств в запасе; вследствие этого она подняла голову, открыла глаза и слабо вздохнула.

При этом вздохе Фельтон наконец оглянулся.

— А, вот вы и проснулись, сударыня! сказал он, — в таком случае мне нечего больше здесь делать! Если вам что-нибудь понадобится, позвоните.

— Ах, Боже мой, Боже мой, как я страдаю! прошептала милэди гармоническим голосом, подобным голосу древних очаровательниц, которые околдовывали всех, кого хотели погубить.

И, выпрямившись в кресле, она приняла еще более грациозную и свободную позу, чем та, когда она лежала.

Фельтон встал.

— Вам будут подавать кушать три раза в день, в следующие часы, сударыня, сказал он: — утром в девять часов, затем в час дня и вечером в восемь. Если это распределение вам неудобно, вы можете назначить свои часы вместо тех, которые я вам предлагаю, и поступлено будет согласно вашему желанию.

— Неужели я всегда буду одна в этой большой скучной комнате? спросила милэди.

— Приглашена женщина из окрестностей; она завтра явится в замок и будет приходить к вам каждый раз, как вам будет это угодно.

— Благодарю вас, со смирением ответила милэди.

Фельтон слегка поклонился и направился к двери.

В ту минуту, как он готовился переступить порог, в коридоре появился лорд Винтер в сопровождении солдата, который послан был сказать ему, что милэди лежит в обмороке. У него в руках был флакон с солями.

— Ну-с, что такое? Что здесь происходит? сказал он насмешливым тоном, увидев, что его пленница уже встала, а Фельтон готовился выйти. — Так эта мертвая уже воскресла? Черт возьми, Фельтон, мое дитя, разве ты не понял, что тебя принимают за новичка и разыграли перед тобою первое действие комедии, которую мы, без сомнения, будем иметь удовольствие проследить всю до конца?

— Я и сам подумал это, милорд, отвечал Фельтон: — но так как наша пленница все-таки женщина, то я и хотел отнестись к ней с тем вниманием, которым обязан женщине всякий благовоспитанный человек, если не лично для нее, то по крайней мере для себя.

Дрожь пробежала по всему телу милэди. Эти слова Фельтона пробежали холодом по всем ее жилам.

— Итак, сказал Винтер, смеясь, — эти искусно распущенные волосы, эта белая кожа и томный взгляд не соблазнили тебя, каменное сердце!

— Нет, милорд, ответил бесстрастный молодой человек, — и поверьте, что надо побольше, чем уловки и кокетство женщин, чтобы обольстить меня.

— В таком случае, мой храбрый лейтенант, предоставим милэди поискать какое-нибудь другое средство и пойдем ужимать… О, будь спокоен, у нее изобретательная фантазия, и второе действие не замедлит последовать за первым.

С этими словами лорд Винтер взял под руку Фельтона и со смехом увел его.

— О, я найду, что нужно для тебя, прошептала милэди сквозь зубы: — будь спокоен, бедный, неудавшийся монах, несчастный новообращенный солдат, превративший свой военный мундир в рясу.

— Кстати, сказал Винтер, остановившись на пороге двери, — желательно, чтобы эта неудача не отняла у вас аппетита. Попробуйте этого цыпленка и этих рыбок, которые, клянусь честью, не отравлены. Я доволен своим поваром, и так как он не ожидает от меня наследства, я имею к нему полное и безграничное доверие. Последуйте моему примеру. Прощайте, милая сестра! До следующего вашего обморока!

Это было более, чем могла перенести милэди: ее руки судорожно ухватились за кресло, зубы глухо заскрежетали, глаза следили за движением двери, которая затворялась за лордом Винтером и Фельтоном, и когда она осталась одна, ее обуял новый приступ отчаяния; она бросила взгляд на стол, увидела блестевший нож бросилась к нему и схватила его, но ее разочарование было ужасно: лезвие было из гибкого серебра с закругленным концом.

За неплотно закрытой дверью раздался взрыв хохота, И дверь снова отворилась.

— Ага! вскричал лорд Винтер, — ну, вот ты сам видишь, мой храбрый Фельтон, сам видишь, что я тебе говорил: этот нож был для тебя; она убила бы тебя, мое дитя. Видишь ли, это одна из ее странностей — отделываться так или иначе от людей, которые ей мешают. Если бы я тебя послушался и велел подать ей острый стальной нож, тогда Фельтона уж не существовало бы больше — она зарезала бы тебя, а после тебя всех нас! Видишь, Джон, как хорошо она умеет владеть ножом.

Действительно, милэди держала еще наступательное оружие в судорожно сжатой руке, но эти последние слова, это высшее оскорбление, заставили ее руки разжаться: силы и воля оставили ее.

Нож упал на землю.

— Вы правы, милорд, сказать Фельтон тоном глубокого отвращения, который проник до глубины сердца милэди: — вы правы, я ошибался.

И оба вышли снова.

На этот раз милэди прислушалась с большим вниманием, чем в первый раз, и она слышала, как они удалились и шаги их затихли в коридоре.

— Я погибла, прошептала она, — я попала в руки людей, которых могу тронуть так же мало, как бронзовые или гранитные статуи; они отлично изучили меня и защищены броней против всех моих уловок. Но нельзя допустить, чтобы все это кончилось так, как они желают!

В самом деле, ни инстинктивное возвращение к надежде, ни страх, ни слабость не овладевали надолго этой сильной душой. Милэди села за стол, поела некоторые кушанья, выпила немного испанского вина и почувствовала, что к ней явилась вся энергия.

Прежде чем лечь спать, она уже сообразила, проанализировала, обдумала и изучила все со всех сторон: слова, поступки, жесты, каждое движение включительно до молчания своих собеседников, и результатом этого глубокого всестороннего исследования получилось убеждение, что из двух ее мучителей Фельтон был все-таки более уязвим.

Одно слово особенно обратило на себя внимание пленницы:

— Если бы я тебя послушался, сказал лорд Винтер Фельтону.

Значит Фельтон говорил в ее пользу, потому что лорд Винтер его не послушался.

Маленькая или большая, повторяла милэди, — но у этого человека есть, следовательно, в душе какая-нибудь искра жалости ко мне; из этой искры я раздую пожар, который уничтожит его. Ну, а лорд Винтер знает меня; он боится меня и знает, чего может ожидать от меня, если мне когда-нибудь удастся ускользнуть из его рук, а потому совершенно бесполезно пытаться подействовать на него. Но Фельтон — это совсем другое дело, это наивный молодой человек, чистый душой и, кажется, добродетельный, с этим есть возможность справиться.

И милэди легла и заснула с улыбкой на губах; если бы кто-нибудь увидел ее спящей, то мог бы подумать, что это — молодая девушка и что ей снится венок из цветов, которым она украсить себя на первом предстоящем празднике.

XXVI. Второй день плена.

Милэди снилось, что она держит наконец д’Артаньяна в своих руках, присутствует при его казни, и именно вид его ненавистной крови, брызнувшей под топором палача, вызвал очаровательную улыбку на ее устах.

Она спала, как спит пленник, убаюканный своей первой надеждой.

На следующий день, когда вошли в ее комнату, она лежала еще в постели. Фельтон стоял в коридоре, он привел женщину, про которую говорил накануне и которая только что приехала; эта женщина вошла, подошла к кровати милэди и предложила ей свои услуги.

Милэди была бледна, как обыкновенно, и цвет ее лица мог обмануть всякого, кто видел ее в первый раз.

— У меня лихорадка, сказала она: — я не могла заснуть ни минуты в продолжение всей этой длинной ночи, я страшно страдаю… Отнесетесь ли вы ко мне человечнее, чем это сделали вчера другие? Впрочем, я прошу только одного, чтобы мне позволили остаться в постели.

— Не хотите ли, чтобы позвали доктора? спросила женщина.

Фельтон слушал этот разговор, не произнося ни слова.

Милэди рассудила, что чем больше народу окружить ее, тем больше будет людей, которых надо будет разжалобить, и тем более усилится надзор лорда Винтера; к тому же, доктор мог бы объявить, что болезнь ее притворная, и милэди, проиграв первую партию, не хотела рисковать проиграть еще и вторую.

— Пойти за доктором, сказала она, — на что? эти господа объявили вчера, что моя болезнь — комедия; то же самое было бы, без сомнения, и сегодня, потому что со вчерашнего вечера успели уже предупредить доктора.

— В таком случае, сказал Фельтон, выведенный из терпения этими нескончаемыми жалобами. — скажите сами, сударыня, чем вы хотите лечиться.

— Ах, Боже мой, разве я знаю чем?! Я чувствую, что я страдаю, вот и все; пусть мне дают, что хотят, мне решительно все равно.

— Подите, позовите лорда Винтера, распорядился Фельтон, утомленный этими нескончаемыми жалобами.

— О, нет, нет! вскричала милэди, — нет, не зовите его, умоляю вас, я чувствую себя хорошо, мне ничего не нужно, только не зовите его!

Эти слова были произнесены с такою горячностью, с такой увлекательной убедительностью, что Фельтон, под впечатлением их, сделал несколько шагов к ней.

— Он вошел-таки, подумала милэди.

— Впрочем, сударыня, сказал Фельтон: — если вы действительно страдаете, пошлют за доктором, но если вы нас обманываете — тем хуже для вас; по крайней мере, нам не в чем будет упрекнуть себя.

Милэди ничего не ответила, но, уткнув очаровательную головку в подушки, она залилась слезами.

Фельтон посмотрел на нее с обычным ему бесстрастием, затем, видя, что кризис грозит продолжиться, он вышел; женщина вышла вслед за ним. Лорд Винтер не появлялся.

— Кажется, начинает проясниваться, прошептала милэди, с дикой радостью завертываясь в простыни, чтобы скрыть от всех этот порыв внутреннего довольства, который могли бы подсмотреть у нее.

Прошло еще два часа.

— Теперь пора болезни кончиться, подумала она: — встанем и постараемся сегодня же добиться чего-нибудь; у меня впереди только десять дней, и из них сегодня вечером истекает второй.

Утром, когда входили в комнату милэди, ей принесли и завтрак, а потому она сообразила, что не замедлят прийти убрать его, и в это время она опять увидит Фельтона.

Милэди не ошиблась: Фельтон явился снова и, не обратив ни малейшего внимания, завтракала ли милэди, или нет, отдал приказание, чтобы из комнаты унесли стол, который приносили совсем накрытым.

Фельтон остался один; в руках он держал книгу. Миледи, полулежа в кресле, стоявшем у камина, прекрасная, бледная, покорная, казалась святой девственницей, ожидающей мучений.

Фельтон подошел к ней.

— Лорд Винтер такой же католик, как и вы, сударыня, и думает, что невозможность исполнять церемонии и обряды вашей церкви для вас может быть тягостным лишением, а потому он изъявил согласие, чтобы вы читали каждый день повседневные молитвы вашей обедни. Вот книга, в которой вы найдете и требник.

Заметив, с каким видом Фельтон положил эту книжку на маленький столик, стоявший около милэди, каким тоном он произнес эти два слова: ваша обедня и какая презрительная улыбка сопровождала эти слова, милэди подняла голову и с большим вниманием взглянула на офицера.

Тогда по его строгой прическе, но черезчур утрированной простоте костюма, но гладкому, точно из полированного мрамора лбу, по твердому и проницательному взгляду она узнала в нем одного из тех мрачных, суровых пуритан, которых ей так часто приходилось встречать как при дворе короля Иакова, так и при дворе французского короля, куда, несмотря на Варфоломеевскую ночь, они приходили иногда искать убежища. На нее вдруг нашло внезапное вдохновение, как бывает только с гениальными людьми в известные критические минуты, в те именно минуты, когда приходится решать вопрос об участи их жизни.

Эти два слова: ваша обедня и один только взгляд, брошенный на Фельтона, объяснили ей всю важность предстоящего ей ответа.

По свойственной ей быстроте соображения, у ней тотчас же явился готовый ответ:

— Мне, сказала она с тем презрением, которое она заметила в голосе молодого офицера, мне — мою обедню?! Лорд Винтер, развращенный католик, отлично знает, что я не одинакового с ним вероисповедания, и он хочет расставить мне сети.

— Какого же вы вероисповедания, сударыня? спросил Фельтон с удивлением, которого не мог скрыть при всем уменье владеть собой.

— Я скажу вам это, вскричала милэди с притворной экзальтацией, — в тот день, когда кончатся мои страдания за веру!

Взгляд Фельтона открыл милэди, как много она выиграла одним этим словом. Впрочем, молодой офицер не проронил ни слова, только один его взгляд обнаружил его мысли.

— Я в руках моих врагов, продолжала она с тою восторженностью, которую она подметила у пуритан. — Уповаю на Господа моего: или Он спасет меня, или я погибну за Него! Вот мой ответ, который я прошу вас передать лорду Винтеру. А эту книгу, прибавила она, указывая на молитвенник пальцем, но не дотрагиваяс до него, точно боясь оскверниться через это прикосновение, — вы можете унести и пользоваться им сами, потому что, без сомнения, вы вполне сообщник лорда Винтера как в преследовании, так и в ереси.

Фельтон ничего не ответил, взял книгу с тем же чувством отвращения, которое он уже выказал раньше, и ушел, задумавшись.

Около пяти часов вечера к ней пришел лорд Винтер; милэди в продолжение целого дня имела достаточно времени, чтобы начертить план своих действий; она приняла его как женщина, на стороне которой были все преимущества.

— Как кажется, сказал барон, садясь в кресло напротив милэди и небрежно протягивая ноги к камину, — как кажется, мы сделали попытку отступиться от своей веры!

— Что вы хотите этим сказать?

— Я хочу сказать, что с тех пор, как мы в последний раз с вами виделись, мы изменили нашей религии; уж не вышли ли вы за третьего мужа — протестанта?

— Объяснитесь, милорд, сказала пленница величественным тоном: — так как я объявляю вам, что я слышу, но не понимаю ваши слова.

— Это потому, что у вас нет никакой религии; мне даже больше это нравится, — заменил насмешливо лорд Винтер.

— Конечно, это больше согласуется с вашими принципами, холодно возразила милэди.

— О, признаюсь вам, что это для меня совершенно безразлично.

— О, если бы даже вы и не признавались в своей индиферентности в религии, то ваш разврат и ваши преступления выдали бы вас.

— Гм! Вы говорите о разврате, г-жа Мессалина, лэди Макбет! Или я вас плохо понял, или вы, должно быт, страшно бесстыдны!

— Вы говорите так потому, что знаете, что нас слушают, заметила холодно милэди, — и потому, что вы желаете вооружить против меня ваших тюремщиков и палачей.

— Ваших тюремщиков! ваших палачей! Увы, сударыня! вы начинаете говорить, как поэт, и вчерашняя комедия переходит сегодня в трагедию. Впрочем, через восемь дней вы будете там, где вам следует быть, и тогда мое дело будет окончено.

— Дело бесчестное! дело безбожное! произнесла милэди с экзальтацией жертвы, вызывающей на бой своего судью.

— Честное слово, сказал лорд Винтер: — мне кажется, что эта развратница сходит с ума. Ну, ну, успокойтесь же, госпожа пуританка, или я велю посадить вас в тюрьму. Черт возьми! это должно быть испанское вино бросилось вам в голову, но успокойтесь: это опьянение не опасно и не будет иметь. никаких последствий.

И лорд Винтер ушел, произнеся довольно крепкое слово, что в ту эпоху было принято даже у людей высшего общества.

Фельтон, действительно, был за дверью и не проронил ни слова из всего этого разговора.

Милэди угадала это.

— Да, ступай, ступай! прошептала она вслед своему шурину, — последствия скоро выяснятся, но ты, глупец, заметишь их только тогда, когда уже нельзя будет их исправить.

Снова наступило молчание; прошло два часа, принесли ужин и застали милэди, громко творившей свои молитвы, те молитвы, которым она выучилась у старого слуги своего второго мужа, самого строгого пуританина. Она, казалось, была в каком-то экстазе и не обратила ни малейшего внимания на то, что происходило вокруг нее. Фельтон подал знак, чтобы ей не мешали, и когда все было приготовлено, он без шума вышел со своими солдатами.

Милэди знала, что за нею могут наблюдать, а потому прочитала все молитвы до конца, и ей показалось, что солдат, стоявший на часах у двери, ходит иначе, чем ходил раньше, и, казалось, прислушивается. На этот раз ей ничего больше и не надо было; она встала, села за стол, немного поела и выпила только воды.

Час спустя пришли убрать со стола, но милэди заметила, что Фельтон на этот раз не пришел с солдатами.

Значить, он боялся видеть ее часто.

Она отвернулась к стене, чтобы улыбнуться, потому что эта улыбка выражала торжество и могла выдать ее.

Она подождала еще с полчаса; в старом замке царила в это время тишина, слышен был только непрерывный ропот волн, это необъятное дыхание океана, и тогда своим чистым, мелодичным, вибрирующим голосом она запела первый стих псалма, в то время очень любимого пуританами:

«Господь, Ты покидаешь нас, чтобы испытать, сильны ли мы, но зато Ты же и даруешь нам божественной рукой Своей пальму за наши страдания».

Эти стихи были не особенно хороши, им недоставало даже многого, но, как известно, пуритане не могли похвастаться своей поэзией. Милэди пела и прислушивалась: солдат, стоявший на карауле у ее двери, остановился неподвижно. Из этого милэди могла заключить о том, какое сильное действие произвело ее пение. Тогда она снова начала петь с усердием и с невыразимым чувством; ей казалось, что звуки разносились далеко под сводами и, как волшебное очарование, смягчали сердца ее тюремщиков. Однако часовой, без сомнения, ревностный католик, нарушил очарование, потому что он крикнул через дверь:

— Да замолчите же, сударыня, сказал он: — ваше пение наводит тоску, точно заупокойное пение, и если, кроме приятности находиться в этом гарнизоне, придется еще слушать подобные вещи, то тогда уж будет совсем не в моготу.

— Молчать! приказал ему суровый голос, в котором милэди узнала голос Фельтона: — к чему вы мешаетесь не в свое дело, глупый человек! Разве вам приказывали мешать петь этой женщине? Нет. Вам отдан был приказ стеречь ее и стрелять, если она сделает попытку бежать. Стерегите ее; если она вздумает убежать, убейте ее, но не отступайте от данного вам приказания.

Выражение невыразимой радости озарило лицо милэди, но выражение это было мгновенное, как блеск молнии, и, как будто не слыхав этого разговора, из которого она не проронила ни одного слова, она опять запела, придавая своему голосу всю прелесть, все обольстительное очарование, вложенное в него демоном:

«За все мои слезы, за перенесенные бедствия, за мое изгнание и наложенные на меня железные цепи мне оставлена молодость, молитва, и со мной Господь, Который видит все мои страдания».

Этот голос, неслыханной силы, одушевленный высокой страстью, придавал грубоватой, дикой поэзии стихов псалма магическую прелесть и такое выражение, какое самые восторженные пуритане редко находили в пении своих братьев, хотя они и украшали его всем пылом своей фантазии; Фельтону казалось, что он слышит пение ангела, утешающего трех евреев в горящей пещи. Милэди продолжала:

«Но день освобожденья придет для нас, Боже праведный и сильный; и если даже наша надежда и не оправдается, у нас все-таки останется отрада в мучении и в смерти».

Этот стих, в который страшная очаровательница вложила всю свою душу, внес окончательное смущение в сердце молодого офицера; он резким движением отворил дверь и предстал перед милэди, бледный, как всегда, но с горящими, почти блуждающими глазами.

— Зачем вы так поете, обратился он к ней, — и таким голосом?

— Простите, отвечала милэди с кротостью, — я забыла, что в этом доме я не должна петь таких песен. Я, может быть, оскорбила ваше религиозное чувство, но это было сделано без умысла, клянусь вам; простите мне мою вину, которая, может быть, и велика но неумышленна.

Милэди была так прекрасна в эту минуту, религиозная восторженность, охватившая ее, придавала такое выражение ее лицу, что ослепленный Фельтон думал, что видит перед собою ангела, пение которого только что слышал.

— Да, да, ответил он, — да, вы смущаете, волнуете людей, живущих в замке.

И бедный безумец сам не замечал бессвязности своих слов, между тем как милэди своими рысьими глазами старалась проникнуть до глубины его сердца.

— Я не буду петь больше, — опуская вниз глаза, сказала милэди со всей кротостью, которую она только могла придать своему голосу, со всей покорностью, какую только могла придать своему взгляду.

— Нет, нет, сударыня, сказал Фельтон, — только не пойте так громко, особенно ночью.

И с этими словами Фельтон, чувствовавший сам, что он не в состоянии надолго сохранить свой суровый вид относительно пленницы, бросился вон из комнаты.

— Вы хорошо сделали, лейтенант, сказал солдат: — это пение выворачивает всю душу; впрочем, к этому можно привыкнуть, у нее такой чудный голос!

XXVII. Третий день плена.

Фельтон пришел, но оставалось сделать еще один шаг: нужно было его удержать или, скорее, остаться с ним наедине; средство к достижению этой цели еще смутно рисовалось милэди.

Надо было достигнуть еще большого: необходимо было заставить его говорить, чтобы иметь возможность и самой высказаться; милэди знала хорошо, что обольстительнее всего был ее голос, так искусно принимавший все оттенки, начиная от человеческой речи до небесного пения. А между тем, несмотря на всю его прелесть, милэди могла потерпеть неудачу, потому что Фельтон был предупрежден против всякой малейшей случайности. С этой минуты она стала следить за всеми его поступками, за каждым его словом, начиная от простого взгляда, кончая малейшим жестом, дыханием, которое можно было истолковать вздохом. Наконец она изучила все, как ловкий актер, которому дали новую роль в таком амплуа, к которому он еще не привык. Ее поведение относительно лорда Винтера далеко не представляло таких трудностей; да к тому же она еще накануне составила себе известный план: в его присутствии быть молчаливой и сохранять свое достоинство, от времени до времени раздражать, относясь к нему с притворным пренебрежением, каким-нибудь презрительным словом вынудить его угрозы, насилия, которые составили бы контраст с ее покорностью — вот в чем был ее план. Фельтон был бы всему этому свидетелем; он не сказал бы, может быть, ни слова, но все видел бы.

Утром Фельтон пришел, по обыкновению, но милэди по сказала ему ни слова в то время, пока приготовляли завтрак. И в ту самую минуту, как он собирался уйти, у нее блеснула надежда, потому что ей показалось, что он хочет заговорить, но его губы пошевелились, не испустив ни звука, и, видимо сделав усилие над собой, чтобы сдержать слова, готовые сорваться с языка, он вышел.

Около двенадцати часов к ней пришел лорд Винтер.

Выл довольно хороший зимний день, и лучи бледного английского солнца, которое светит, но не греет, проникали сквозь оконные решетки тюрьмы.

Милэди смотрела в окно и сделала вид, что не слышала, как отворилась дверь.

— Ага! сказал лорд Винтер, — сыгравши комедию, трагедию, мы ударились в меланхолию.

Пленница ничего не ответила.

— Да, да, продолжал лорд Винтер, — я понимаю: вам очень бы хотелось очутиться на свободе на этом берегу; вам очень бы хотелось плыть на корабле, рассекая изумрудные волны этого зеленого моря; вам очень бы хотелось, на суше или на воде, устроить мне одну из тех ловких засад, на которые вы так изобретательны. Терпение! терпение! Через четыре дня море сделается для вас доступным, море будет для вас открыто, даже более, чем вы, может быть, желаете, так как через четыре дня Англия избавится от вас.

Милэди сложила руки и, поднявши свои чудные глаза к небу, произнесла с ангельской нежностью и в голосе, и в своих движениях:

— Боже мой! Боже мой! прости этому человеку, как я прощаю ему.

— Да, молись, проклятая! вскричал барон, — тебе молитва тем более необходима, что ты — клянусь тебе в этом — находишься в руках человека, который никогда не простить тебя.

Он вышел.

В ту самую минуту, как он выходил, она бросила беглый, проницательный взгляд в полуотворенную дверь и заметила Фельтона, который быстро посторонился, чтобы не быть замеченным ею.

Тогда она бросилась на колени и начала молиться.

— Боже мой! Боже мой! сказала она. — Ты знаешь, за какое святое дело я страдаю; дай мне силу перенести эти страдания.

Дверь тихо отворилась; прекрасная молельщица сделала вид, будто не слышала этого, и голосом, полным слез, продолжала:

— Боже мститель! Боже милосердный! неужели Ты допустишь осуществиться планам этого ужасного человека!

И только после этого она сделала вид, что услышала шум шагов Фельтона, быстро, как молния, вскочила и покраснела, как будто бы устыдившись, что ее застали на коленях молящеюся.

— Я не люблю мешать тем, кто молится, сударыня, сказал серьезно Фельтон, — и потому, умоляю вас, не беспокойтесь из-за меня.

— Почему вы думаете, что я молилась, спросила милэди, голосом, прерывавшимся от рыданий: — вы ошибаетесь, я не молилась.

— Неужели вы думаете, сударыня, отвечал Фельтон все тем же суровым тоном, хотя несколько мягче, — что я считаю себя в праве мешать кому-нибудь повергаться к стопам Всевышнего? Сохрани меня, Боже! К тому же, виновные должны каяться; каково бы ни было преступление — я считаю неприкосновенным всякого, когда он молится.

— Виновна, я! проговорила милэди с улыбкой, которая обезоружила бы ангела во время последнего суда. — Виновна! Боже мой, Тебе известно, правда ли это! Скажите, что я осуждена, это будет справедливо, но вам известно, что Господь любит мучеников и допускает иногда осуждение невинных.

— Преступница ли вы, невинная ли жертва, или мученица, отвечал Фельтон: — тем более вы должны молиться, и я присоединю в вашим и свои молитвы.

— О, вы праведный! вскричала милэди, бросаясь к его ногам: — выслушайте, я не могу больше скрываться перед вами, потому что я боюсь, что у меня не хватит сил в ту минуту, когда мне нужно будет выдержать борьбу и открыто признать свою веру. Вами злоупотребляют, но вопрос не в этом — я прошу у вас только одной милости, и если вы мне ее окажете, я буду благословлять вас и в этом, и в том мире.

— Поговорите с милордом, сударыня, сказал Фельтон: — я, к счастью, не имею права ни прощать, ни наказывать, и эта ответственность предоставлена Богом тому, кто выше меня.

— Напротив, вам, вам одному! Лучше выслушайте меня, чем способствовать моей погибели и моему унижению.

— Если вы заслужили этот позор, сударыня, если вы навлекли на себя это унижение, надо покориться и перенести все для Бога.

— Что вы говорите! О, вы меня не понимаете! Говоря об унижении, вы думаете, что я разумею под этим какое-нибудь наказание, что я говорю о тюрьме или о смерти? Да сохранить меня Небо! Что значат для меня тюрьма и смерть!

— В таком случае я совсем не понимаю вас, сударыня! сказал Фельтон.

— Или делаете вид, что не стали понимать меня, заметила пленница с улыбкой сомнения.

— Нет, сударыня, клянусь честью солдата, словом христианина!

— Как! вам неизвестны намерения лорда Винтера относительно меня?

— Они мне неизвестны.

— Этого быть не может — вы его поверенный.

— Я никогда не лгу, сударыня.

— Между тем он слишком мало старается скрыть их, чтобы нельзя было их угадать!

— Да я и не стараюсь ничего отгадывать, сударыня; я жду, чтобы вы мне открыли тайну сами, а лорд Винтер, кроме того, что мне сказать при вас, ничего мне больше не доверял.

— Значит, вскричала милэди с необыкновенной искренностью в голосе; — вы не его сообщник и вам неизвестно, что он готовит мне позор, который страшнее и ужаснее всех наказаний на земле?

— Вы ошибаетесь, сударыня, возразил Фельтон, краснея: — лорд Винтер неспособен на такое преступление.

«Хорошо, подумала милэди, — еще не зная в чем дело, он называет уже это преступлением».

Затем она продолжала громко:

— Друг низкого человека способен на все.

— Кого вы называете низким человеком? спросил Фельтон.

— Разве есть в Англии еще другой человек, который заслуживал бы такое же название?

— Вы говорите о Жорже Вилльерсе? спросил Фельтонь, глаза которого воспламенились.

— Которого язычника, вероломные дворяне, зовут герцогом Букингамом, подтвердила милэди. — Я не думала, чтобы в Англии был хотя один англичанин, которому нужно бы было так долго объяснять, о ком я говорю.

— Рука Всевышнего распростерта над ним, сказал Фельтон, — и он не избегнет наказания, которого заслуживает.

Фельтон выказывал относительно герцога то чувство ненависти и отвращения, которое питали все англичане к тому, которого сами католики называли грабителем, лихоимцем, развратником и которого пуритане коротко называли просто сатаной.

— О, Боже мой, Боже мой! вскричала милэди: — когда я молю Тебя послать этому человеку заслуженное им наказание, Ты знаешь, что я прошу об этом не из личной мести, но взываю о спасении целого народа!

— Разве вы его знаете? спросил Фельтон.

— Наконец-то он делает мне вопрос, подумала милэди вне себя от радости, что ей удалось так скоро достигнуть такого результата. — О, знаю ли я его! О, да, к моему несчастью, к моему величайшему несчастью.

И милэди начала ломать себе руки, как бы в припадке отчаяния. Фельтон почувствовал, без сомнения, что твердость его оставляет, и сделал несколько шагов к двери; пленница, не упускавшая его из виду, бросилась вслед за ним и остановила его.

— Будьте добры, будьте милосердны ко мне! вскричала она, — и выслушайте мою просьбу: дайте мне нож, который из роковой предосторожности барон отнял у меня, потому что ему известно, какое употребление я хочу из него сделать… О, выслушайте меня до конца! этот нож, отдайте мне его только на одну минуту, сделайте это из милости, из сожаления ко мне! Я обнимаю ваши колени, вы увидите, что вам я ничего не сделаю. Господи! вы думаете, что я причиню какой-нибудь вред вам, вам, единственному справедливому существу, доброму, сострадательному, которого я встретила! Вам, моему спасителю, может быть!.. На одну минуту, и я вам отдам его через дверное окошечко… ничего более, как только нож на одну минуту, г. Фельтон, и вы спасете мне честь!

— Вы хотите убить себя! вскричал Фельтон с ужасом, забывая выдернуть свои руки из рук пленницы, — убить себя!

— Я открыла мою тайну, прошептала милэди, понижая голос и в изнеможении падая на пол, — я открыла тайну! Ему теперь все известно! Боже мой, я погибла!

Фельтон в нерешимости стоял, не двигаясь.

— Он еще сомневается, подумала милэди: — я была недостаточно правдива.

В коридоре послышался шум, и милэди узнала шаги лорда Винтера.

Фельтон тоже узнал походку лорда и сделал шаг к двери.

Милэди бросилась к нему.

— О! не говорите ни слова, сказала она сдержанным голосом: — ни одного слова этому человеку из всего, что я вам сказала, — или я погибла, и это вы, вы…

Затем, так как шаги приближались, она замолчала, из опасения, чтобы не услыхали ее голоса, и приложила свою прекрасную руку к губам Фельтона с неописанным ужасом.

Фельтон нежно оттолкнул милэди, которая упала в кресло.

Лорд Винтер прошел мимо двери, не остановившись, и слышно было, как шаги его удалились и затихли.

Фельтон, бледный, как смерть, стоял несколько минут, прислушиваясь, и затем, когда шум шагов совершенно затих, он вздохнул, как человек, пробудившийся от сна, и бросился вон из комнаты.

— А! сказала милэди, в свою очередь прислушиваясь к шагам Фельтона, удалявшагося в противоположную сторону от лорда Винтера, — наконец-то ты мой!

Затем ее лицо снова омрачилось.

— Если он скажет барону, сказала она, — я погибла, потому что барон знает хорошо, что я не зарежусь; он при нем даст мне нож в руки, и тогда он увидит, что это страшное отчаяние было не больше, как комедия.

И она стала перед зеркалом и посмотрелась: никогда она не была так прекрасна.

— О, да! сказала она, улыбаясь, — он ничего не скажет.

Вечером, когда принесли ужин, пришел лорд Винтер.

— Разве ваше присутствие, обратилась к нему милэди, — составляет необходимую принадлежность моего заточения и не можете ли вы меня избавить от ваших посещений, увеличивающих мои страдания?

— Как, милая сестра! сказал лорд Винтер: — не вы ли трогательно сообщили мне вашими хорошенькими губками, которые сегодня ко мне так жестоки, что вы приехали в Англию нарочно только для того, чтобы иметь удовольствие видеться со мной — удовольствие, лишение которого, по вашим словам, было для вас настолько ощутительно, что вы рискнули всем: морскою болезнью, бурей, пленом! Ну, что же! вот и я, утешьтесь! К тому же на этот раз мое посещение имеет цель.

Милэди задрожала: она вообразила, что Фельтон все сказал ему; никогда, может быть, во всей ее жизни у этой женщины, испытавшей так много сильных, самых противоположных ощущений, не билось так сильно сердце.

Лорд Винтер застал ее сидящей; он взял кресло, придвинул его и сел около нее, затем вынул из кармана бумагу, которую медленно развернул.

— Посмотрите, сказал он ей: — я хочу показать вам род паспорта, который я сочинил для вас и который будет отныне заменять вам его вполне в вашей жизни, которую я согласен оставить вам.

Затем, переведя свой взор от милэди на бумагу, он прочитал следующее:

— «Приказ отвезти в…» Тут для названия куда именно оставлено пустое место, прервал свое чтение лорд Винтер: — если вы предпочитаете какой-нибудь город, вы мне укажете, и если он окажется не ближе тысячи верст от Лондона, ваша просьба будет исполнена. Итак, я продолжаю: «Приказ отвезти в… поименованную Шарлотту Блаксон, заклейменную судом французского королевства, но освобожденную после наказания; она будет жить в этой резиденции, никогда не удаляясь от нее более чем на три льё. В случае попытки к побегу она подвергнется смертной казни. Ей будет отпускаться пять шиллингов в день на квартиру и пищу».

— Этот приказ относится вовсе не ко мне, холодно ответила милэди: — потому что на нем выставлено не мое имя.

— Имя! Да разве у вас есть оно?

— Я ношу фамилию вашего брата?

— Вы ошибаетесь: мой брат был вашим вторым мужем, а ваш первый муж жив еще. Назовите мне его имя, и я поставлю его вместо имени Шарлотты Блаксон. Нет? вы не хотите этого? вы молчите?… Хорошо! вы будете внесены в тюремную роспись под именем Шарлотты Блаксон.

Милэди продолжала хранить молчание; на этот раз оно было следствием не обдуманного плана, а просто страха: она вообразила, что этот приказ сейчас же будет приведен в исполнение; она думала, что лорд Винтер ускорил ее отъезд; она думала, что осуждена выехать сегодня же вечером. Ей представилось одну минуту, что все потеряно, как вдруг она заметила, что приказ был без подписи. Радость, которую она почувствовала при этом открытии, была настолько велика, что она не смогла скрыть ее.

— Да, да, сказал лорд Винтер, заметивший перемену в ней, — да, вы ищете подписи и думаете: не все еще потеряно, раз под этим приказом нет подписи, мне его только показывают, чтобы испугать меня. Вы ошибаетесь: завтра этот приказ будет послан к лорду Букингаму; послезавтра он будет возвращен с его подписью и с приложением к нему печати, и через двадцать четыре часа, ручаюсь вам, он будет приведен в исполнение. Прощайте, сударыня, вот все, что я имел сообщить вам.

— А я отвечу вам, милостивый государь, что это злоупотребление властью и это изгнание под вымышленным именем — подлость.

— Разве вы предпочитаете быть повешенной под вашим собственным именем, милэди? Вам известно, что английские законы неумолимы к преступлениям против брака; объяснитесь откровенно, и хотя мое имя, или, вернее, имя моего брата, замешано в этом, я рискну даже публичным скандалом, чтобы быть вполне уверенным, что я раз навсегда избавился от вас.

Милэди ничего не ответила, но побледнела как мертвец.

— О! я вижу, что вы предпочитаете путешествие. Чудесно, сударыня, есть старинная поговорка, что путешествие образует молодость. Честное слово! вы правы: во всяком случае, жизнь — вещь хорошая. Оттого-то я забочусь, чтобы вы ее у меня не отняли. Значит остается теперь покончить дело относительно пяти шиллингов; я кажусь немножко скупым, не правда ли? Это все оттого, что я очень забочусь о том, чтобы вы не подкупили ваших стражей. К тому же для их обольщения при вас останутся все ваши прелести. Попробуйте воспользоваться ими, если ваша неудача с Фельтоном не отняла у вас охоты прибегать к попыткам этого рода…

«Фельтон ничего ему не сказал», подумала милэди, «еще ничего не потеряно».

— А теперь, сударыня, до свидания. Завтра я приду к вам объявить отъезд моего гонца.

Лорд Винтер встал, сделал насмешливый поклон милэди и вышел.

Милэди свободно вздохнула: у нее оставалось еще четыре дня впереди; четырех дней ей вполне достаточно, чтобы окончательно покорить своему очарованию Фельтона. Между тем ей пришла ужасная мысль, а именно, что лорд Винтер, может быть, пошлет самого Фельтона к Букингаму за подписью приказа; таким образом Фельтон ускользнул бы из ее рук, а для полного успеха пленнице необходимо было непрерывно поддерживать прелесть своего очарования.

Впрочем, как мы уже сказали, одно успокаивало ее Фельтон ничего не сказал.

Она не хотела выказать волнения, произведенного на нее угрозами лорда Винтера, а потому села за стол и поела. Затем, как и накануне, она встала на колени и громко прочитала молитвы. Как и накануне, солдат перестал ходить и, остановившись, слушал.

Вскоре она услыхала шум более легких шагов, чем шаги часового, которые раздались в конце коридора и, приблизившись, остановились у ее двери.

— Это он, подумала она.

И она запела ту самую религиозную песню, которая так сильно наэлектризовала накануне Фельтона.

Хотя ее приятный, сильный и звучный голос казался мелодичнее и трогательнее, чем был когда-либо, тем не менее дверь не отворилась. Милэди бросила украдкой взгляд в окошечко двери, и ей показалось, что за решеткой сверкнули горящие глаза молодого человека; но было ли это действительностью, или только видением, она наверное не знала, так как на этот раз он имел настолько над собой власти, что не вошел.

Спустя несколько минут после того, как она окончила религиозную песню, милэди показалось, что послышался глубокий вздох; затем те же самые шаги, которые приблизились к двери, тихо и точно с сожалением удалились.

XXVIII. Четвертый день плена.

На следующий день, когда Фельтон вошел к милэди, он застал ее стоявшею на кресле и державшею в руках веревку, свитую из батистовых платков, разорванных на длинные полосы, которые были сплетены и связаны за концы одна с другой; при шуме, произведенном Фельтоном, когда он отворил дверь, милэди легко спрыгнула с кресла и хотела спрятать позади себя эту импровизированную веревку. Молодой человек был бледнее обыкновенного, и красные глаза вследствие бессонницы, указывали на то, что он провел беспокойную ночь.

Между тем его лицо выражало еще большую суровость, чем когда-либо.

Он медленно приблизился к милэди, которая сидела, и, взяв конец смертоносной веревки, которую она нечаянно или с намерением оставила на виду, холодно спросил ее:

— Что это такое, сударыня?

— Это? — Ничего, отвечала милэди с выражением той затаенной грусти, которую она так искусно умела придавать своей улыбке: — скука — смертельный враг заключенных, я скучаю и для развлечения сплела эту веревку.

Фельтон обратил взор на стену, у которой он застал милэди стоявшею на кресле, на котором в данную минуту она сидела, и заметил над ее головой позолоченный крюк, ввинченный в стену, служивший для вешания платья или оружия. Он вздрогнул, и пленница заметила это, так как, хотя она и сидела с опущенными глазами, от нее ничто не ускользало.

— А что вы делали, стоя на кресле? спросил он.

— Что вам до этого?

Однако, настаивал Фельтон, — я желаю это знать.

— Не спрашивайте меня, — вы знаете, что нам, истинным христианам, запрещено лгать.

— В таком случае, я сам скажу вам, что вы делали или, вернее, что вы собирались сделать: вы хотели привести в исполнение задуманное вами намерение. Подумайте только о том, сударыня, что если Господь запрещает ложь, то тем строже Господь запрещает прибегать к самоубийству.

— Когда Господь видит, что одно из его созданий несправедливо подвергается гонению и ему остается только выбор между самоубийством и позором, поверьте, ответила милэди тоном глубокого убеждения: — что Господь простит ему самоубийство, потому что в таком случае самоубийство — мученичество.

— Вы или преувеличиваете ваши несчастья, или не вполне высказываетесь… Сударыня, ради Бога, объяснитесь.

— Рассказать вам мои несчастья, чтобы вы приняли все сказанное мною за басню; сообщить вам о моих планах для того, чтобы вы донесли о них моему преследователю, — нет, к тому же что вам значит жизнь и смерть несчастной заключенной? вы ведь только отвечаете за мое тело, не так ли? Лишь бы вы представили труп, который признали бы за мой, с вас больше ничего и не спросят, а может быть даже вас и вознаградят вдвойне.

— Меня, сударыня, меня! вскричал Фельтон, — и вы можете предположить, что я возьму награду за вашу жизнь; о! вы не думаете о том, что говорите.

— Оставьте меня, Фельтон, позвольте мне исполнить мое намерение, сказала милэди, воспламеняясь: — каждый солдат должен быть честолюбив, не правда ли? Вы лейтенант, а за моим гробом вы уже последуете в чине капитана.

— Что такое я сделал вам, сказал потрясенный этими словами Фельтон: — что вы хотите возложить на меня такую ответственность перед людьми и Богом. Через несколько дней, сударыня, вас здесь не будет, и ваша жизнь не будет под моей охраной, и тогда, прибавил он со вздохом, — делайте так, как вы хотите,

— Следовательно, вскричала милэди, как будто бы не в состоянии была сдержать своего гнева, — вы, человек благочестивый, вы, которого считают праведным, вы просите только о том, чтобы вас не потревожили, не обвинили в моей смерти?

— Я должен охранять вашу жизнь, сударыня, и буду ее охранять.

— Но понимаете ли вы, какую обязанность вы исполняете? Вы поступаете жестоко, если бы даже я была и виновна, но как назовете вы свое поведение, как на зовет его Господь, если я невинна?

— Я солдат, сударыня, и исполняю возложенные на меня обязанности.

— Думаете ли вы, что в день последнего суда Господь отделить слепых палачей от несправедливых судей? Вы не хотите, чтобы я убила свое тело, и делаетесь сообщником человека, который хочет погубить мою душу?

— Повторяю вам, сказал Фельтон, начавший колебаться: — вам не грозит никакой опасности, и я отвечаю за лорда Винтера, как за самого себя.

— Безумец! не кричала милэди, — бедный безумец тот, кто осмеливается ручаться за другого, когда самые мудрые, когда самые богоугодные люди не решаются поручиться за самих себя и становится на, сторону сильнейшего и счастливейшего, чтобы притеснять более слабую и несчастную.

— Невозможно, сударыня, невозможно, прошептал Фельтон, чувствовавший в глубине сердца всю справедливость этого довода: — пока вы пленница, вы не получите свободы через меня; пока вы живы, вы не лишитесь жизни через меня.

— Да, вскричала милэди, — но я потеряю, что мне дороже жизни, Фельтон: я потеряю честь, и это вас, именно вас я сделаю ответственным перед Богом и людьми за мой позор и за мое бесчестие.

На этот раз Фельтон, как ни был или ни хотел казаться бесстрастным, не мог устоять против тайного обольщения, которое уже овладело им: видеть эту женщину, такую прекрасную, чистую, как само непорочное видение, — видеть ее то плачущею, то угрожающею, испытывать в одно и то же время влияние ее красоты и быть свидетелем ее отчаяния, это было слитом для мечтателя, слишком для человека, исполненного пламенных мечтаний исступленной веры, слишком для сердца, снедаемого такой ненавистью к людям. Милэди заметила его смущение, она видела, что кровь в жилах молодого фанатика кипит, волнуемая противоположными страстями, и, подобно искусному генералу, который, видя, что неприятель готов отступить, идет прямо на него с победным криком, она встала, прекрасная, как древняя жрица, вдохновенная, как древняя христианка, с распростертой вперед рукой, с обнаженной шеей, с распущенными волосами, стыдливо придерживая платье на груди, со взглядом, воспламененным тем огнем, который уже внес смущение в душу молодого пуританина, она двинулась к нему и громко запела своим приятным голосом, которому при случае умела придавать особенно внушающее выражение:

«Приноси Ваалу твою жертву, ввергни на растерзание ко львам мученика! Господь заставит тебя раскаяться! Я взываю к Нему из пропасти».

Фельтон под влиянием этого странного воззвания стоял точно окаменелый.

— Кто вы? кто вы? вскричал он, сложивши руки: — Божья ли вы посланница, служительница ли ада, ангел ли вы, или демон, зовут ли вас Элоя, или Астарта?

— Разве ты меня не узнал, Фельтон? Я не ангел, не демон, я дочь земли, сестра тебе по вере, вот и все,

— Да, да, я сомневался еще, сказал Фельтон: — но теперь я этому верю.

— Ты веришь этому, а между тем ты сообщник этого детища Велиала, которого зовут лордом Винтером. Ты веришь, и между тем оставляешь меня в руках моих врагов, врага Англии, врага Божия? Ты веришь, и между тем ты предаешь меня тому, который наполняет и оскверняет свет своею ересью, своим развратом, бесчестному Сарданапалу, которого ослепленные зовут герцогом Букингамом, а истинно верующие зовут антихристом.

— Я предаю вас Букингаму — я! Что вы говорите?

— Имеющие глаза, вскричала милэди, — не видят и имеющие уши не слышат.

— Да, да, сказал Фельтон, проводя рукой по лбу, покрытому потом, как бы для того, чтобы уничтожить последнее сомнение: — да, я узнаю голос, говоривший мне во сне; да, я узнаю черты ангела, который являлся мне каждую ночь и говорил моей душе, не знающей сна: «Рази, спаси Англию, спаси самого себя, потому что ты умрешь, не исполнивши волю Господню!» — Говорите, говорите! вскричал Фельтон: — теперь я вас понимаю.

Луч ужасной радости, но быстрый, как молния, блеснул в глазах милэди.

Как мимолетен ни был этот предательский луч радости, но Фельтон заметил его и содрогнулся, точно этот луч осветил бездну сердца этой женщины.

Фельтон вспомнил вдруг предупреждения лорда Винтера, обольщения милэди и ее первые попытки в этом роде по ее приезде; он отступил назад и опустил голову, но не переставал глядеть на нее: точно околдованный этим странным созданьем, он не мог отвести от нее глаз.

Ммлэди была не из тех женщин, чтобы ошибиться и не понять причины его нерешительности. Несмотря на ее видимое волнение, ледяное спокойствие не покидало ее. Прежде чем Фельтон ответил ей и тем заставил ее продолжать разговор в том же восторженном духе, что было бы в высшей степени трудно, она опустила вниз руки, будто женская слабость взяла верх над восторженным вдохновением.

— Нет, сказала она, — не мне быть Юдифью, которая освободит Бетулию от Олоферна. Меч Господень слишком тяжел для руки моей. Дайте же мне возможность умереть, чтобы избегнуть позора, найти спасение в мученичестве. Я не прошу у вас ни свободы, как бы это сделана виновная, ни мщения, как язычница. Я умоляю вас и на коленях взываю к вам: дайте мне умереть, и мой последний вздох будет благословлять моего избавителя.

При звуках этого нежного и умоляющего голоса, при виде этого робкого, убитого взгляда Фельтон снова подошел к ней. Мало-по-малу обольстительнице опять удалось окружить себя магическим очарованием, действие которого она усиливала и уменьшала по своему произволу, и которое заключалось в ее красоте, смирении, слезах и в особенности в неотразимой прелести таинственного сладострастия, самой губительной из всех страстей.

— Увы! сказал Фельтон, — я не могу сделать ничего, как только жалеть вас, если вы докажете, что вы жертва! Но лорд Винтер взводит на вас страшные обвинения. Вы христианка, вы мне сестра по вере, я чувствую к вам влечение. — я, никогда не любивший никого, крохме своего благодетеля, я, не встречавший в жизни никого, кроме изменников и нечестивых. Но вы, сударыня, хотя, действительно, прекрасны и по наружности беспорочны, вы, наверно, совершили какое-нибудь неправое дело, если лорд Винтер так преследует вас!

— Имеющие глаза, повторила милэди с невыразимою печалью, — не будут видеть, и имеющие уши не будут слышать.

— В таком случае, вскричал молодой офицер, — говорите, говорите же!

— Открыть вам мой позор! вскричала милэди с краской в лице: позор, — потому что часто преступление одного бывает позором другого… Доверить мне, женщине, мой позор вам, мужчине! О! продолжала она, стыдливо закрывая рукой свои чудные глаза, — о! никогда, никогда я не буду в состоянии это сделать.

— Мне, вашему брату? проговорил Фельтон.

Милэди долго вглядываюсь в него с таким выражением, которое молодой человек принял за колебание, но которое в сущности было только наблюдением и в особенности желанием обворожить,

Фельтон с умоляющим видом сложил руки.

— Да, произнесла милэди, — брату своему я решусь довериться!

В эту самую минуту раздаюсь шаги лорда Винтера, но на этот раз страшный зять милэди не удовольствовался тем, что прошел мимо двери, как он это сделав накануне, и не удалился, а остановился, сказал два слова часовому, затем дверь отворилась, и он вошел.

Во время этого краткого разговора с часовым Фельтон быстро отошел в сторону, и когда лорд Винтер вошел, он уже стоял в нескольких шагах от пленницы.

Барон вошел медленно и окинул испытующим взглядом пленницу и молодого человека.

— Вы что-то давно здесь, Джон, сказал он: — уж не рассказывает ли вам эта женщина о своих преступлениях? В таком случае мне стало бы понятно, что ваш разговор продолжается так долго.

Фельтон вздрогнул, и милэди поняла, что она погибла, если не подоспеет на помощь смущенному пуританину.

— А! вы боитесь, чтобы ваша пленница не ускользнула от вас, заметила она: — спросите у вашего достойного тюремщика, о какой милости сию минуту я умоляла его.

— Вы просили о милости? спросил подозрительно барон.

— Да, милорд, сказал смущенный молодой человек.

— О какой же это милости?

— Она просила у меня нож, который обещала отдать через минуту в дверное окошечко, ответил Фельтон.

— Разве здесь кто-нибудь спрятан, кого эта милая особа хочет зарезать? спросил лорд Винтер своим насмешливым, презрительным тоном.

— Я здесь, ответила милэди.

— Я предоставил вам на выбор Америку или Тибурн, продолжал лорд Винтер: — выберите Тибурн, милэди: поверьте мне, что веревка надежнее ножа.

Фельтон побледнел и сделал шаг вперед, вспомнив, что в ту минуту, как лорд Винтер входил, милэди держала в руках веревку.

— Вы правы, сказала она, — я уже думала об этом; и затем прибавила глухим голосом: — и еще подумаю.

Фельтон почувствовал, как дрожь пробежала по всему его телу; вероятно, это движение не ускользнуло от внимания лорда Винтера.

— Не верь этому, Джон, сказал он, — Джон, друг мой, я положился на тебя, будь осторожен — я предупреждал тебя! К тому же будь спокоен, мое дитя, через три дня мы избавимся от этого созданья, и там, куда я ее отправлю, она никому не будет в состоянии вредить.

— Вы слышите! вскричала милэди громко, так что барин думал, что она обращается к небу, а Фельтон понял, что это обращение относилось к нему.

Он опустил голову и задумался. Барон взял офицера под руку и, уходя, все время глядел через плечо на милэди, не теряя ее из виду, пока они не вышли из комнаты.

— Однакоже, подумала пленница, когда дверь затворилась за ними, — мое дело вовсе не так подвинулось вперед, как я думала. Винтер изменил своей обычной глупости, сделавшись необыкновенно осторожным; вот что значит желание мести и как оно изменяет человека! А что до Фельтона — он не решается. О! это не такой человек, как проклятый д’Артаньян. Пуританин обожает только целомудренных дев, и к тому же обожает их только скрестивши перед ними руки, а когда мушкетер любит женщин, он любит их совсем иначе.

Милэди с нетерпением ожидала возвращения Фельтона, так как она не сомневалась, что увидится с ним еще в продолжение дня. Спустя час после вышеописанной сцены она услышала, что кто-то тихо разговаривает у ее двери, затем вскоре дверь отворилась, и вошел Фельтон.

Молодой человек быстро вошел в комнату, оставив за собой дверь полуоткрытой, и сделал милэди знак, чтобы она молчала: по лицу его было видно, что он очень встревожен.

— Чего вы от меня хотите? спросила она.

— Послушайте, тихо ответил ей Фельтон: — я удалил часового, чтобы иметь возможность быть с вами, чтобы никто не слышал нас. Барон сейчас рассказал мне ужасную историю.

Милэди улыбнулась своей улыбкой покорной жертвы и склонила голову.

— Вы — демон, продолжал Фельтон, — или барон мой благодетель, мой отец — чудовище. Я знаю вас всего четыре дня, а его я люблю с двухлетнего возраста, так мне простительно колебаться в выборе между вами и им; не пугайтесь моих слов: мне необходимо убедиться в истине того, что вы говорите. Сегодня ночью, после двенадцати, я приду к вам и вы меня убедите.

— Нет, Фельтон, нет брат мой, отвечала она; — ваша жертва слишком велика, и я понимаю, чего вам она стоит. Нет, я погибла, не губите себя вместе со мною. Моя смерть будет гораздо красноречивее моей жизни, и безмолвие трупа убедит вас гораздо лучше слов заключенной.

— Замолчите, сударыня, вскричал Фельтон, — и не говорите мне этого; я пришел затем, чтобы вы дали честное слово, чтобы вы поклялись мне всем, что для вас священно, что вы не посягнете на вашу жизнь.

— Я не хочу обещать, отвечала милэди: — потому что никто так не уважает клятвы, и если я обещаю, я должна буду сдержать слово.

— В таком случае обещайте мне, по крайней мере, сдержать слово и подождать, пока мы не увидимся снова. И если вы после того, как увидитесь со мной, будете продолжать настаивать на своем, тогда, нечего делать, вы будете свободны, и я сам лично дам вам оружие, которое вы просили.

— В таком случае, я согласна: я подожду.

— Поклянитесь.

— Клянусь нашим Богом! Довольны вы?

— Хорошо, до наступающей ночи.

И он вышел из комнаты, запер за собою дверь и стал ждать, стоя у двери с пикой солдата в руке, как будто заменяя часового.

Когда солдат вернулся, Фельтон передал ему его оружие.

Тогда через дверное окошечко, к которому подошла милэди, она увидела, с какой лихорадочной набожностию Фельтон перекрестился и пошел по коридору вне себя от восторга.

Она вернулась на свое место с улыбкой дикого презрения на губах и с богохульством призывая Бога, того Бога, именем Которого она только что поклялась, никогда не научившись познавать Его.

— Боже мой! сказала она: — какой безумный фанатик! Боже мой! я все та же, и он мне поможет отомстить за себя.

XXIX. Пятый день плена.

Между тем милэди наполовину уже торжествовала победу, и успех удвоил ее силы.

Не трудно было одерживать победы, которые удавались ей до сих пор над людьми, легко поддающимися обольщению и которых изящное придворное воспитание легко увлекало в ее сети; милэди была настолько красива, что никогда не встречала препятствия для удовлетворения своих прихотей, и настолько хитра и ловка, что преодолевала всякого рода препятствия.

Но на этот раз пришлось вступить в борьбу с натурой дикой, сдержанной, вследствие суровых предписаний религиозной секты, доводивших почти до полного отвержения чувственности и налагавших на ее последователей обет покаяния, сделавших Фельтона человеком, недоступным обычным обольщениям. В этой восторженной голове вертелись такие обширные планы, такие мятежные проекты, что в ней не оставалось места ни для какой любви из каприза или чувственности, зарождающейся главным образом от праздности и усиливающейся от разврата. Милэди, следовательно, своей притворной добродетелью пробила брешь и поколебала мнение о себе человека, страшно предубежденного против нее, а своей красотой покорила сердце и чувства человека целомудренного и чистого душой. Наконец-то она узнала силу своего очарования, до сих пор ей самой неизвестную, из опыта над человеком с упорным характером и с твердыми убеждениями. Но тем не менее много раз в продолжение вечера она отчаивалась за свою судьбу и за себя лично; она не призывала Бога, это правда, но верила в помощь своего злого гения, эту могущественную силу, управляющую всеми случайностями человеческой жизни, которой, как повествует одна арабская сказка, достаточно иногда одного гранатного семечка, чтобы возвратить к жизни целый погибший мир.

Милэди, приготовляясь принять Фельтона, должна была обдумать свой образ действий и на следующий день. Она знала, что ей оставалось всего два дня и что на к только приказ будет подписан Букингамом (а Букингам не замедлит подписать его еще и потому, что в этом приказе было поставлено вымышленное имя, следовательно он не мог знать, о какой женщине идет речь), — барон отправит ее немедленно; ей было тоже не безызвестно, что женщины, осужденные на ссылку, обладают гораздо меньшими средствами к обольщению, чем мнимые добродетели, красота которых возвышается блеском большого света, увеличивается всеми атрибутами и требованиями моды и прелести которых получают новую силу вследствие падающего на них луча их аристократического происхождения. Приговор к позорному, постыдному наказанию не лишает женщины красоты, но он является препятствием когда-либо достигнуть могущества. Как все люди, несомненно одаренные от природы, милэди отлично понимала, какая среда подходила ей больше всего по ее характеру и средствам. Бедность всегда представлялась для нее чем-то отталкивающим, и унижение отнимало у нее две трети ее красоты. Милэди была королевой, оставаясь только между королевами; для ее владычества нужна была удовлетворенная гордость. Властвовать над низшими существами было для нее скорее унижением, чем удовольствием. Разумеется, она вернулась бы из своей ссылки, в этом она не сомневалась ни одной минуты, но сколько времени могло продолжиться это изгнание? Для такого деятельного и честолюбивого характера, каким обладала милэди, дни, проведенные бездеятельно, не подвигаясь к цели, казались потерянными; какое же поэтому слово нужно было подыскать, чтобы назвать дни, когда теряешь уже приобретенное! Потерять год, два, три года — да это целая вечность; вернуться, когда д’Артаньян, торжествующий и счастливый, получить уже вместе со своими друзьями награду от королевы, вполне ими заслуженную за оказанные ей услуги; все это были такие угнетающие мысли, которых никак не могла перенести женщина, подобная милэди. Впрочем буря, бушевавшая в ней, удваивала ее силы, и она была бы в состоянии проломить стены своей темницы, если бы хотя только на одну минуту физические ее силы равнялись умственным.

Ее еще более мучила среди всего этого мысль о кардинале. Что должен был думать, чем мог себе объяснить ее молчание недоверчивый, беспокойный, подозрительный кардинал, кардинал, который был для нее не только единственной опорой, поддержкой ее и единственным покровителем в настоящем, но еще и единственным орудием ее счастия и мщения в будущем? Она его знала; она тоже знала, что по ее возвращении из бесплодного путешествия она напрасно бы стала ссылаться и оправдываться своим заключением в тюрьме и рассказывать о перенесенных ею страданиях: на все это кардинал ответил бы с насмешливым спокойствием могущественного скептика, сильного как своей властью, так и своим гением: «Вам не следовало позволять схватить себя!»

Тогда милэди вооружалась всей свой энергией, повторяя в глубине души своей имя Фельтона, этот единственный луч света, проникающий до глубины того ада, в который она упала, и точно змея, свивающая и развивающая свои чешуйчатые кольца, чтобы испытать свою силу, она заранее окружала Фельтона тысячами изгибов своего изобретательного воображения.

Между тем время шло, часы бежали и, казалось, будили время от времени колокол, и каждый удар металла отзывался в сердце пленницы. В девять часов, ни обыкновению, пришел лорд Винтер, осмотрел окно и железные решетки, пол, стены, камин и двери, и в продолжение всего этого долгого и тщательного осмотра ни он, ни милэди не обменялись ни единым словом. Без сомнения, оба понимали, что положение сделалось слишком серьезным, чтобы терять время в бесполезных словах и в бессильном гневе.

— Нет, вам еще не удастся, сказал барон, уходя из комнаты, — убежать сегодня ночью!

В десять часов Фельтон пришел сменить часового; милэди узнала его шаги. Она угадывала теперь его походку, как любовница угадывает шаги возлюбленного, а между тем в то же время она ненавидела и презирала этого слабохарактерного фанатика.

Условленный час еще не наступил, и Фельтон не вошел. Два часа спустя, когда пробило двенадцать, часовой быль сменен.

Наступил назначенный час, и с этой минуты милэди стала ожидать с нетерпением.

Новый часовой начал ходить по коридору.

Прошло десять минуть. Пришел Фельтон.

Милэди стала прислушиваться

— Слушай, сказал молодой человек часовому: — ни под каким предлогом не отходи от этой двери, потому что тебе известно, что в прошлую ночь милорд наказал одного солдата за то, что он на минуту отлучился с своего поста, несмотря на то, что я сам караулил за него во время его отсутствия.

— Да, я знаю, отвечал солдат.

— Я приказываю тебе следить как можно строже. Я пойду осмотреть еще второй раз комнату этой женщины, у которой, я боюсь, есть злое намерение посягнуть на свою жизнь, и я получил строгое приказание следить за ней.

— Прекрасно, прошептала милэди, — вот строгий пуританин начинает уже и лгать.

Солдат только улыбнулся.

— Черт возьми, лейтенант, заметил он, — вы не всем несчастны, если на вас возложено такое поручение; особенно, если милорд уполномочил вас осмотреть даже и кровать.

Фельтон покраснел; будь это при других обстоятельствах, он сделал бы солдату строгий выговор за то, что он позволил себе подобную шутку, но его совесть слишком громко говорила в нем, и он ничего не возразил.

— Если я позову тебя, объяснил он, — войди; точно также, если кто-нибудь придет, позови меня.

— Слушаю, лейтенант.

Фельтон вошел к милэди; милэди встала.

— Это вы? спросила она.

— Я обещал вам прийти и пришел.

— Вы мне обещали еще кое-что.

— Что же такое? Боже мой! проговорил молодой человек, чувствовавший, несмотря на все уменье владеть собой, что у него дрожат колени и на лбу выступил пот.

— Вы обещали мне принести нож и оставить его мне после нашего разговора.

— Не говорите этого, сударыня! Как бы положение ни было ужасно, возразил Фельтон, — оно не дает права Божьему созданью прибегать к самоубийству. Я обдумал и пришел к заключению, что никогда я не должен был принимать на свою душу такого греха.

— А! вы раздумали! заметила пленница, садясь на кресло с презрительной улыбкой, — и я тоже раздумала.

— Что?

— Что я ничего не имею сказать человеку, который не держит своего слова.

— О, Боже мой! прошептал Фельтон.

— Вы можете удалиться, я ничего не скажу.

— Вот нож! сказал Фельтон, вынимая из своего кармана обещанное им орудие, которое он принес, но не решался передать своей пленнице.

— Дайте мне его посмотреть.

— Зачем?

— Клянусь честью, я его отдам вам сейчас же; вы его положите на стол и встанете между ним и мною.

Фельтон подал оружие милэди, которая со вниманием осмотрела лезвие и попробовала острие его на конце пальца.

— Хорошо, сказала она, возвращая нож молодому офицеру: — он из отличной, прочной стали… Вы верный друг, Фельтон.

Фельтон взял нож и положил его, согласно условию, на стол.

Милэди следила за ним глазами и сделала вид, что вполне удовлетворена.

— Теперь выслушайте меня, сказала она.

Эти слова были совершенно излишни. Молодой человек стоял около нее, с нетерпением ожидая, что она скажет,

— Фельтон, начала милэди с меланхолической торжественностью, — Фельтон, если бы ваша сестра, дочь вашего отца, сказала бы вам: когда я была еще молода и слишком невинна, чтобы быть несчастной, меня завлекли в западню, я не поддалась и устояла; против меня удвоили козни, насилия — я устояла; оскорбляли веру, которую я исповедываю, Бога, которому я поклонюсь, потому что в моих несчастиях я прибегала к нему за помощью — я все-таки устояла; тогда начали оскорблять меня, и так как не могли погубить мою душу, то захотели навсегда осквернить мое тело; наконец…

Милэди остановилась, и горькая улыбка мелькнула на губах ее.

— Наконец, спросил Фельтон, — наконец, что же сделали?

— Наконец, однажды вечером они решили сломить мое упорство, которого им не удалось поколебать, — однажды вечером, говорю я, мне в воду подмешали сильного наркотического вещества; едва окончила я свой ужин, как почувствовала, что мало-по-малу впадаю в какое-то странное оцепенение. Хотя я ничего не подозревала, но невольный страх овладел мной, и я старалась преодолеть сон; я встала, хотела подбежать к окну, позвать на помощь, но ноги отказались мне повиноваться; мне казалось, что потолок опускается на мою голову и давит меня своей тяжестью; я протянула руки, попробовала что-нибудь сказать, но могла только испустить какие-то неопределенные звуки; непреодолимое онемение овладело мною, я ухватилась за кресло, чувствуя, что упаду, но вскоре эта опора сделалась недостаточной для моих ослабевших рук; я упала сначала на одно колено, потом на оба. Хотела молиться — язык оледенел. Господь, без сомнения, не видел и не слышал меня, и я упала на пол, сделавшись жертвой сна, похожего на смерть.

«Из всего, что произошло во время этого сна, и долго ли он продолжался — я ничего не помню и не сохранила об этом никакого воспоминания; единственно, что я помню, это что я проснулась в какой-то круглой комнате, великолепно убранной, в которую свет проникал только через отверстие в потолке. К тому же в ней, казалось, не было ни одной двери; можно было подумать, что это великолепная тюрьма.

«Я долго не в состоянии была отдать себе отчет, где я нахожусь, и во всех подробностях, которые я теперь рассказываю, мой ум, казалось, бесполезно усиливался отделаться от гнетущего впечатления этого сна, которому я не могла противиться; у меня сохранилось смутное воспоминание, что я совершила какую-то поездку в карете, что я видела какой-то страшный сон, во время которого силы мои истощились, но все это представлялось мне так неясно и смутно, как будто все эти события случились не со мной, а между тем, вследствие какой-то фантастической двойственности, они имели отношение и ко мне.

«Некоторое время состояние, в котором я находилась, казалось мне настолько странным, что я думала, что все это я вижу во сне. Я встала, шатаясь; вся моя одежда лежала около меня на стуле, а я не помнила, как я разделась, как легла. Тогда мало-по-малу действительность начала представляться мне во всем своем ужасном виде: я поняла, что нахожусь не в том доме, где жила; судя по тому, как стояло солнце, день уже склонялся к вечеру, а я уснула накануне вечером — значит мой сон продолжался около суток. Что произошло в продолжение этого долгого сна?!

«Я оделась так скоро, как только мне позволили мои силы. Все мои вялые движения, оцепенелость и слабость в членах указывали на то, что влияние наркотического средства еще не прошло окончательно. Впрочем, эта комната, видимо, предназначалась для приема женщины, и самая прихотливая кокетка не могла бы пожелать лучшей, потому что ей стоило только бросить взгляд вокруг себя, и она убедилась бы, что малейшее ее желание предупреждено.

«Без сомнения, я была не первой пленницей, запертой в этой роскошной темнице, но вы понимаете, Фелетон, что великолепие моей темницы еще более увеличиваю мой страх.

«Да, это была настоящая темница, так как я напрасно делала попытки выйти из нее; я осмотрела все стены, желая найти дверь, но всюду стены издавали один только глухой звук.

«Я, может быть, раз двадцать обошла вокруг комнаты, ища какого-нибудь выхода — ничего подобного не было. Подавленная ужасом и усталая, я упала в кресло.

«Между тем быстро наступила ночь, а с ней удвоился и мой ужас. Я не знала, оставаться ли мне там, где я сидела: мне казалось, что со всех сторон мне угрожает непредвиденная опасность и при первом шаге я подвергнусь ей. Хотя я еще ничего не ела со вчерашнего дня, но мой страх заглушал во мне ощущение голода.

«Ни малейший звук извне, по которому я могла бы определить время, не достигал до меня; я предполагала, что должно быть семь или восемь часов вечера, потому что это было в октябре и уже было совсем темно.

«Вдруг раздался скрип двери и заставил меня вздрогнуть; в отверстие потолка показался свет и ярко осветил комнату, и я с ужасом увидела, что в нескольких шагах от меня стоит человек.

«Точно по волшебству, на средине комнаты появился стол, накрытый на два прибора.

«Это был тот самый человек, который преследовал меня в продолжение целого года и поклялся обезчестить меня и при первых словах которого я догадалась, что ему удалось в прошлую ночь привести свое намерение в исполнение…»

— Низкий! прошептал Фельтон.

— О! да, низкий человек! вскричала милэди, видя, с каким участием слушает молодой человек, боясь проронить хотя слово этого странного рассказа: — о! да, низкий человек, который думал, что ему достаточно было одержать надо мной победу во время сна, чтобы достигнуть цели; он пришел в надежде, что я соглашусь переносить мой стыд, так как мой позор был делом уже совершенным: он явился предложить мне свое состояние взамен моей любви.

«Я высказала этому человеку все презрение, все негодование, на какое только может быть способно сердце женщины; без сомнения, он привык к подобным упрекам, потому что выслушал меня спокойно, улыбаясь, скрестивши руки на груди; зачем, когда он думал, что я все высказала и кончила, он приблизился ко мне; я бросилась к столу, схватила нож и приставила его к груди моей.

«— Сделайте еще шаг вперед, сказала я ему: — и кроме моего позора на вас ляжет еще упрек за мою смерть.

«Вероятно в моем взгляде, в моем голосе и во всей моей фигуре было столько красноречивой правдивости в жестах и в интонации голоса, что я могла убедить и повлиять на самого развращенного человека: он остановился.

«— Вашу смерть! сказал он мне: — о! нет, вы слишком очаровательная любовница, чтобы я согласился потерять вас, испытав только один раз счастие обладать вами. Прощайте, моя красавица! я подожду и приду к вам тогда, когда вы будете в лучшем расположении духа.

«При этих словах он свистнул; круглый освещенный шар в потолке поднялся и скрылся, и я осталась снова в темноте. Минуту спустя послышался тот же шум, как и раньше: отворившейся и снова затворившейся двери; освещенный шар появился опять, и я осталась одна.

«Эта минута была ужасна; если у меня и оставалось еще некоторое сомнение относительно моего несчастия, то теперь оно окончательно исчезло и перешло в ужасную действительность: я находилась в руках человека, которого я ненавидела и презирала; в руках человека, способного на все и который мне уже доказал роковым образом, на что был способен».

— Но кто же был этот человек? спросил Фельтон.

— Я провела ночь, сидя на стуле, вздрагивая при малейшем шуме, потом, приблизительно около полуночи, лампа потухла, и я очутилась в темноте. Но ночь прошла спокойно, без новых покушений со стороны моего преследователя; наступил день, стол исчез, и только один нож остался у меня в руках.

«Этот нож составлял всю мою надежду.

«Я изнемогала от усталости; глаза мои горели от бессонницы; я не посмела заснуть ни на минуту: дневной свет успокоил меня; я бросилась на кровать, не выпуская из рук спасительного ножа, который я спрятала под подушку.

«Когда я проснулась, снова стоял уже накрытый стол.

«На этот раз, несмотря на весь страх, на тоску, я почувствовала страшный голод: прошло сорок восемь часов, как я не принимала никакой пищи; я съела немного хлеба и несколько фруктов; затем, вспомнив, что наркотическое средство примешано было в воду, которую я выпила, я не прикоснулась к той, которая стояла на столе, и налила себе стакан из мраморного фонтана, устроенного в стене, над туалетом.

«Тем не менее, несмотря на эту предосторожность, я все-таки была некоторое время в страшном беспокойстве, но на этот раз мои опасения были неосновательны: день прошел, и я не почувствовала ничего, похожего на то, чего я опасалась.

«Чтобы не заметили моей недоверчивости, я, из предосторожности, на половину вылила воду из графина.

«Наступил вечер, а с ним и темнота; но между тем, как ни была велика темнота, глаза мои стали привыкать к ней; я видела, как стол опустился под пол и через четверть часа появился снова с приготовленным на нем ужином, а спустя минуту, посредством той же лампы, моя комната опять осветилась.

«Я решилась ничего не есть, кроме только того, к чему нельзя примешать сонного порошка: два яйца и несколько фруктов составили весь мой ужин; затем я налила стакан воды из моего благодетельного фонтана и напилась.

«При первых глотках мне показалось, что вода не такого вкуса, который имела утром; мною сейчас же овладело подозрение, и я приостановилась пить, но я уже отпила более полу стакана.

«Я с отвращением и ужасом бросила стакан и ожидала последствий; холодный пот выступил у меня на лбу.

«Без сомнения, какой-нибудь невидимый свидетель видел, что я брала воду из фонтана, и воспользовался моей доверчивостью, чтобы вернее достигнуть моей гибели, рассчитанной и приводимой в исполнение с таким жестоким хладнокровием.

«Не прошло и получаса, как появились те же самые симптомы, что и в первый рать; но так как на этот раз я выпила всего полстакана воды, то я долее боролась и вместо того, чтобы заснуть совсем, я впала в какое-то сонливое состояние, которое не лишило меня сознания всего, что происходило вокруг меня, но в то же самое время отняло у меня всякую силу и возможность защищаться или бежать.

«Я хотела дотащиться до постели, чтобы взять единственное оставшееся у меня средство для защиты — мой спасительный нож, но я не могла дойти до изголовья: я упала на колени, судорожно ухватившись за одну из ножек кровати.. Тогда я поняла, что я погибла»…

Фельтон страшно побледнел, и судорожная дрожь пробежала по всему его телу.

— И всего ужаснее было то, продолжала милэди, с волнением в голосе, как будто она еще чувствовала мучение, испытанное ею в ту ужасную минуту, — что на этот раз у меня сохранилось полное сознание грозившей мне опасности; душа моя, если только я могу так выразиться, бодрствовала в моем уснувшем теле, вследствие чего я все видела и слышала; правда, все происходило точно во сне, но это было тем ужаснее.

«Я видела, как мало-по-мало поднялась вверх лампа, и я осталась в темноте; затем я услышала знакомый звук двери, хотя эту дверь отворяли всего два раза.

«Я инстинктивно почувствовала, что кто-то ко мне приближается; говорят, что несчастный, заблудившийся в степях Америки, также чувствует приближение змеи.

«Я хотела сделать над собой усилие и закричать; собрав последние силы энергии и воли, я даже встала, но для того только, чтобы тотчас же снова упасть… упасть в объятия моего преследователя».

— Скажите же, кто был этот человек? вскричал молодой офицер.

Милэди с первого взгляда видела, как сильно заставляет она страдать Фельтона при передаче малейших подробностей рассказа, но она не хотела избавить его ни от единой пытки. Чем глубже она затронет его сердце, тем увереннее она может быть, что он отомстит за нее. Итак, она продолжала, как будто не слыхала вопроса или думала, что еще не пришло время ответить ему на него:

— Только на этот раз низкий преследователь имел дело не с бесчувственным трупом. Я вам уже сказала: не будучи в состоянии окончательно прийти в себя и вернуть способность действовать по своей воле, у меня все-таки оставалось сознание угрожавшей мне опасности: я боролась изо всех сил, и, как я ни была слаба, мое сопротивление, вероятно, было продолжительно, потому что я слышала, как он воскликнул:

«— Эти негодные пуританки! мне хорошо известно, что палачам не легко с ними справиться, но я думали, что они менее сильны перед своими любовниками.

«Увы! это сопротивление не могло продолжаться слишком долго, и я чувствовала, что силы меня оставляют, и на этот раз негодяй воспользовался не моим сном, а моим обмороком».

Фельтон слушал это, не говоря ни слова, но с глухим рычанием; только холодный пот струился по его мраморному лбу и скрытая под одеждой рука терзала грудь.

— Моим первым движением, когда я очнулась, было схватиться за нож, который я не могла достать раньше; если он не послужил мне защитой, то послужит мне искуплением.

«Но когда я схватила нож, Фельтон, ужасная мысль пришла мне в голову. Я поклялась все рассказать вам и расскажу все; я обещала открыть вам всю истину и ничего не скрою, если даже и погубила себя этим».

— Вам пришла мысль отомстить за себя этому человеку, не правда ли? вскричал Фельтон.

— Да, признаюсь! сказала милэди: — я знаю, что это не христианская мысль; без сомнения, ее внушил мне этот рыкающий лев, вечный враг души нашей, постоянно преследующий нас. Наконец, признаться ли вам, Фельтон? продолжала милэди тоном женщины, обвиняющей себя в преступлении, — эта идея пришла мне и более не покидала меня. За эту смертоносную мысль я и несу теперь наказание.

— Продолжайте, продолжайте, сказал Фельтон: — я с нетерпением хочу знать, как вы за себя отомстили.

— О, я решилась отомстить как можно скорее; я не сомневалась в том, что он непременно опять придет в следующую же ночь. Днем мне нечего было бояться…

«Поэтому, когда настал час завтрака., я ела и пила, ничего не опасаясь: я решилась сделать вид, что за ужином я ем, но ни к чему не прикасаться, и таким образом я должна была подкрепить себя утром, чтобы не чувствовать вечернего голода.

«Я только спрятала от завтрака стакан воды, потому что я всего более страдала от жажды с того времени, как мне пришлось остаться сорок восемь часов без пищи и питья.

«День прошел без всякого приключения, и только принятое мною намерение стало еще тверже: я старалась только о том, чтобы выражение моего лица не выдало затаенной моей мысли, потому что я не сомневалась в том, что за мной наблюдают; я даже несколько раз поймала на моем лице улыбку. Фельтон, я боюсь вам признаться, какой мысли я улыбалась, вы в ужасе отвернулись бы от меня…»

— Продолжайте, продолжайте, торопил Фельтон, — вы видите, я слушаю и поскорее хочу узнать конец.

— Настал вечер, все шло обычным порядком: во время наступавшей темноты, по обыкновению, был подан ужин, затем зажгли лампу и я села за стол

«Я съела только несколько фруктов, сделала вид, что налила себе воды из графина, а выпила только ту, которую спрятала в стакане от завтрака; подлог был сделан, впрочем, так искусно, что мои шпионы если и были таковые, ничего бы не заподозрели.

«После ужина я притворилась, что на меня напало такое же усыпление, как и накануне, но на этот раз, как будто я изнемогла от усталости или уже освоившись с опасностью, я дотащилась до кровати, спустила с себя платье и легла.

«Я нащупала под подушкой нож и, притворившись спящей, судорожно сжимала его ручку.

«Прошло два часа совершенно спокойно, и, Боже мой, могла ли бы я поверить этому еще вчера — я почти боялась, что он не придет!

«Наконец я увидела, что лампа тихо поднимается и затем совсем исчезла в отверстии потолка; в моей комнате сделалось темно, но я сделала над собой усилие, чтобы разглядеть, что происходит в этой темноте.

«Прошло приблизительно минут десять; я не слышала никакого другого звука, кроме биения собственного сердца.

«Я взывала к небу о том, чтобы он пришел.

«Наконец я услышала столь знакомый мне звук, как отворилась и снова затворилась дверь, и затем, несмотря на толстый ковер, послышался шум шагов; я увидела в темноте какую-то тень, приближавшуюся к моей постели.

— Скорее, скорее! говорил Фельтон: — разве вы не видите, что каждое ваше слово жжет меня, как расплавленный свинец?

— Тогда, продолжала милэди, — я собрата все свои силы; я вспомнила, что настал час мщения или, вернее, правосудия; я смотрела на себя, как на новую Юдифь; я собралась с духом и ждала его с ножом в руке, и когда он подошел ко мне и протянул руку, отыскивая свою жертву, тогда, с криком горести и отчаяния, я нанесла ему удар в грудь.

«Негодяй, он все предвидел: грудь его была покрыта кольчугой, и нож притупился о нее.

«— Ага, вскричал он, схватив мою руку и вырывая у меня нож, который сослужил мне такую плохую службу, — вы посягаете на мою жизнь, прекрасная пуританка! Но это более, чем простая ненависть, это — неблагодарность! Однако, успокойтесь, мое прелестное дитя! я думал, что вы уже смягчились. Я не из числа тех тиранов, которые удерживают женщину силой: вы меня не любите, а я, по свойственной мне самонадеянности, еще надеялся; теперь я в этом разубедился, и завтра вы получите свободу.

«Я желала только одного, чтобы он меня убил.

«— Берегитесь, сказала я ему, — потому что мое освобождение будет для вас бесчестием.

«— Объяснитесь, моя прелестная сибилла.

«— Да, потому что, как только я выйду отсюда, я расскажу все, я расскажу о насилии, которое вы надо мной учинили, и о том, что вы держали меня в плену. Я укажу на этот дворец, в котором творятся подлости; вы слишком высоко поставлены, милорд, но бойтесь: над вами есть король, а над королем — Бог.

«Как ни хорошо владел собой мой преследователь, но он не мог сдержать движения гнева. Я не могла видеть выражения его лица, но почувствовала, как задрожала его рука, на которую опиралась моя.

«— В таком случае вы не выйдете отсюда! грозил он.

«— Хорошо, хорошо! вскричала я: — в таком случае место моей пытки будет вместе с тем и моей могилой. Прекрасно! я умру здесь, и тогда вы увидите, что привидение, которое будет являться для укора вам, страшнее угрожающего живого человека.

«— У вас не будет никакого оружия.

«— У меня есть одно, которое отчаяние оставило во власти каждого существа, имеющего настолько мужества, чтобы прибегнуть к нему.

«— Не лучше ли мир, чем подобная война? сказал негодяй. — Я немедленно возвращу вам свободу, провозглашу вас добродетелью и назову вас Лукрецией Англии.

«— А я назову вас Секстом, я выдам вас таким, каков вы, перед людьми, как я уже сделала это перед Богом и если нужно будет засвидетельствовать это обвинение моей кровью, я сделаю это, как Лукреция.

«— А! а! произнес мой враг насмешливо, — тогда это дело другого рода. Честное слово, в конце концов вам здесь хорошо, вы не чувствуете ни в чем недостатка, и если вы уморите себя голодом, то будете сами виновны в этом.

«С этими словами он удалился. Я слышала, как отворилась и затворилась за ним дверь, и я остановилась, подавленная, признаюсь в этом, менее огорчением, чем стыдом, что мне не удалось отомстить за себя.

«Он сдержал слово. Прошел целый день и следующая ночь, и я его не видела. Но и я тоже держала свое слово и ничего не пила и не ела; я осталась, как и объявила ему, при своем решении уморить себя голодом.

«Я провела целый день и ночь в молитве, потому что я надеялась, что Господь простит мне мое самоубийство.

«На следующий день дверь отворилась; я лежала на полу, силы начали изменять мне.

«При шуме его шагов, я приподнялась на руке.

«— Ну, как же! спросил голос, звучавший для меня слишком страшно, чтобы я могла не узнать его: — успокоились ли вы немного и согласны ли купить свободу обещанием только молчать? Послушайте, я добрый принц, прибавил он, — и хотя я не люблю пуритан, но я им отдаю справедливость, равно как и пуританкам, когда они хорошенькие. Ну, поклянитесь же мне на кресте, я не требую от вас большого.

«— Поклясться вам на кресте! вскричала, я приподнимаясь: от этого ненавистного голоса ко мне вернулись все силы, — поклясться на кресте! Клянусь, что никакое обещание, никакая угроза, никакая пытка не заставят меня молчать. Поклясться на кресте! Клянусь, что я буду всюду указывать на вас, как на убийцу, как на похитителя чести, как на подлеца. Поклясться на кресте! Клянусь, если мне удастся когда-либо выйти отсюда, умолять целый светь о мщении вам.

«— Берегитесь! сказал он таким угрожающим тоном, которого я еще не слышала у него: — у меня есть еще сильное средство, к которому я прибегну только в крайнем случае, — заставить вас молчать или, по крайней мере не допустить, чтобы поверили хотя одному вашему слову.

«Я собрала последние силы и в ответ на его слова разразилась смехом.

«Он видел, что с этих пор между ним и мною началась война на жизнь и на смерть.

«— Послушайте, предложил он: — я даю вам еще остаток этой ночи и следующий день; подумайте и решите: если вы обещаете молчат — тогда вас ждет богатство, уважение, даже почести; если вы будете продолжать угрожать мне, то я предам вас позору.

«— Вы! вскричала я, — вы!

«— Вечному позору, неизгладимому.

«— Вы! повторила я.

«О! я вам говорю, Фельтон, что я просто считала его за безумного.

«— Да, я! отвечал он.

«— Ах! оставьте меня, сказала я ему: — уйдите, если вы не хотите, чтобы я сейчас же на ваших глазах разбила себе голову о стену!

«— Хорошо, сказал он: — как хотите. До завтрашнего вечера.

«— До завтрашнего вечера! ответила я, надая снова на пол и кусая ковер от бешенства».

Фельтон опирался о мраморный стол, и милэди с сатанинской радостью заметила, что он может лишиться чувств, не дослушав до конца, рассказа.

XXX. Сцена из классической трагедии.

После минутного молчания, в продолжение которого милэди пристально вглядывалась в молодого человека, внимательно ее слушавшего, милэди продолжала свой рассказ:

— Почти три дня я ничего не ела и не пила и испытывала страшные мучения: по временам у меня точно сдавливало лоб и темнело в глазах, начинался бред.

«Наступил вечер; я была так слаба, что каждую минуту падала в обморок и каждый раз, как это со мной случалось, я благодарила Бога, думая, что я умираю.

«В один из этих обмороков я услышала, что отворилась дверь; от ужаса я пришла в себя.

«Он вошел ко мне в сопровождении человека в маске — сам он тоже был замаскирован, но, несмотря на это, я узнала его шаги, его голос; я узнала этот повелительный, властный вид, данный ему адом к несчастью человечества.

«— Итак, спросил он меня: — согласны ли вы дать мне клятву, которую я от вас требовал?

«— Вы сами сказали, что пуритане не изменяют раз данному слову: вы слышали, что я обещала преследовать вас на земле, предав вас на суд людей, и на том свете — на суд Божий!

«— Итак, вы продолжаете упорствовать?

«— Клянусь в этом перед Богом, Который меня слышит: я буду призывать весь свет в свидетели вашего преступленья, и это до тех пор, пока не най,иу мстителя.

«— Вы — погибшая женщина, сказал он громовым голосом, и вы подвергнетесь наказанию, которого заслуживают подобные женщины! Заклейменная в глазах света, к которому вы взываете, постарайтесь доказать этому свету, что вы не преступница и не сумасшедшая.

«Затем он обратился к человеку, который пришел вместе с ним:

«— Палач, исполняй свою обязанность! — приказал он…»

— О! его имя! его имя! вскричал Фельтон, — скажите скорее его имя!

«… Тогда, несмотря на все мои крики, на все мое сопротивление, так как я начала понимать, что мне угрожает нечто худшее смерти, палач схватил меня, повалил на пол, сдавил меня в своих руках. Я, задыхаясь от рыданий, почти без чувств, призывая на помощь Бога, Который не внял мне, испустила вдруг страшный крик от боли и стыда: горячее, раскаленное железо палача положило клеймо на мое плечо…»

Фельтон испустил дикий крик.

— Видите, сказала тогда милэди, вставая с величественным видом королевы. — видите, Фельтон, какое новое мучение выдумали для молодой, невинной девушки, сделавшейся жертвою насилия злодея. Научитесь познавать сердце человеческое и вперед будьте осторожнее и не делайтесь так легкомысленно орудием их несправедливой мести.

Милэди быстрым движением распахнула платье, разорвала батист, прикрывавший ее грудь, и, краснея от притворного гнева и стыда, показала молодому человеку неизгладимую печать, бесчестившую это чудное плечо.

— Но, вскричал Фельтон, — я вижу тут лилию!

— В этом-то вся подлость! Если бы это было английское клеймо, тогда надо бы было еще доказать, какой суд приговорил меня к этому наказанию, и я могла бы подать жалобы во все публичные суды государства, но французское клеймо… О! им я была действительно заклеймена.

Это было слишком для Фельтона.

Бледный, неподвижный, подавленный этим страшным признанием, ослепленный сверхъестественной красотой этой женщины, открывшей ему свою наготу с бесстыдством, которое он счел за необыкновенное, величие души, он кончил тем, что упал перед ней на колени, как это делали первые христиане перед чистыми, святыми мучениками, которых вследствие гонения императоров предавали в цирках на растерзание зверям для удовлетворения развратного народа, требовавшего кровавых зрелищ.

— Простите, простите! вскричал Фельтон, — о, простите!

Милэди прочитала в его глазах: любовь, любовь.

— Простить вам — что? спросила она.

— Простите меня за то, что я стал на сторону ваших преследователей.

Милэди протянула ему руку.

— Такая прекрасная, такая молодая! вскричал Фельтон, покрывая ее руки поцелуями.

Милэди бросила на него один из тех взглядов, которые из раба делают повелителем. Фельтон был пуританин; он оставил руку и начал целовать ее ноги.

Он уже не только любил, но обожал ее.

Когда эта минута экстаза прошла, когда милэди, казалось, пришла в себя, хотя она ни на одну минуту и не теряла своего хладнокровия, когда Фельтон увидел, что завеса стыдливости скрыла прелести, которые закрыли от него только для того, чтобы еще более воспламенить его, он сказал:

— Ах! теперь я желаю знать только одно: имя вашего палача, потому что во всем виноват только он один, и никто больше.

— Как, мой брат! вскричала милэди: — тебе нужно еще, чтобы я его назвала, а ты сам не догадываешься?!

— Как! спросил Фельтон, — это он, опять он, все он же! Как! неужели настоящий виновник…

— Настоящий виновник, отвечала милэди, — опустошитель Англии, гонитель истинных христиан, низкий похититель чести стольких женщин, тот, который для одной прихоти своего развращенного сердца готовится пролить столько крови англичан, тот, который сегодня покровительствует протестантам, а завтра предаст их…

— Букингам! так это Букингам! вскричал Фельтон.

Милэди закрыла лицо руками, как будто не могла перенести стыда, который напоминало ей это имя.

— Букингам — палач этого ангельского созданья! повторял Фельтон. — И гром не поразил его, мой Бог! и он остался попрежнему окруженный почестями, могущественный, на погибель всех нас!

— Господь забывает тех, кто забывает Его, сказала милэди.

— Но он хочет навлечь на свою голову наказание, постигающее проклятых! продолжал Фельтон с возрастающею восторженностью. — Да, он хочет, чтобы человеческое мщение предупредило небесное!

— Люди боятся и щадят его.

— О! я, сказал Фельтон, — я не боюсь не пощажу его.

Милэди почувствовала адскую радость.

— Но как случилось, что лорд Винтер, мой покровитель, мой отец, спросил Фельтон, — замешан во всем этом?

— Слушайте, Фельтон, это оттого, что на ряду с людьми низкими, презренными есть натуры благородные и великие, объяснила милэди. — У меня был жених, человек, которого я любила и который любил меня; у него было такое же сердце, как ваше, Фельтон. Я явилась к нему и все рассказала; он знал меня и ни на минуту не усомнился во мне. Это был важный вельможа, человек во всем равный Букингаму. Он ничего не сказал, подпоясал свою шпагу и отправился во дворец Букингама.

— Да, да, сказал Фельтон, — я понимаю, хотя для подобных людей нужна не шпага, а кинжал.

— Букингам накануне уехал в Испанию в качестве посланника, чтобы просить руки инфанты для короля Иакова I, который тогда был еще принцем Уэльским. Мой жених вернулся ни с чем.

«— Послушайте, сказалъон, — этот человек уехал на время, следовательно, он ускользнул от моего мщения, а пока, в ожидании его, обвенчаемся, как мы и хотели, а затем доверьтесь лорду Винтеру, который сумеет поддержать свою честь и честь своей жены».

— Лорду Винтеру? спросил Фельтон.

— Да, отвечала милэди, — лорд Винтер, и теперь вам должно быть все понятно, не так ли? Букингам был в отсутствии более года. За восемь дней до его возвращения лорд Винтер внезапно умер, оставив меня своей единственной наследницей. Отчего он умер, это известно только одному Богу, который, без сомнения, ведает все, но я никого не обвиняю.

— О! какая бездна, какая бездна! прошептал Фельтон.

— Лорд Винтер умер, ничего не сказав своему брату. Страшная тайна должна была остаться скрытою от всех до тех пор, пока она не поразить виновного, как громом. Ваш покровитель с неудовольствием посмотрел на брак своего старшего брата с молодой девушкой без состояния. Я понимала, что не могла ожидать поддержки со стороны человека, обманутого в своих надеждах на получение наследства. Я уехала во Францию, решившись провести там остаток моей жизни, но все мое состояние в Англии; война прекратила все сообщения, и я стала во всем нуждаться: поневоле я принуждена была вернуться сюда снова, и шесть дней тому назад я пристала в Портсмуте.

— А дальше? спросил Фельтон.

— Дальше?! Букингам, без сомнения, узнав о моем возвращении, переговорил обо мне с лордом Винтером, и без того уже предубежденным против меня, и сказал ему, что его невестка — погибшая, заклейменная женщина. Благородный, правдивый голос моего мужа отсутствовал и не раздался в мою защиту. Лорд Винтер поверил всему, что ему сказали, тем охотнее, что это ему было выгодно. Он велел меня арестовать, привезти сюда и отдал под вашу охрану. Остальное вам известно: послезавтра он посылает меня в изгнание, отправляет в ссылку, послезавтра он удаляет меня для водворения между преступниками. О! заговор искусно составлен, будьте уверены! План приведен в исполнение ловко, и моя честь погибнет. Вы сами видите, Фельтон, что я должна умереть! Фельтон, дайте мне нож.

И с этими словами, как будто силы ее окончательно истощились, милэди в изнеможении упала в объятия молодого офицера, увлеченного любовью, гневом и неизвестным ему наслаждением; он обнял ее с восторгом, прижал к своему сердцу, с наслаждением впивая ее дыхание и дрожа от прикосновения ее волнующейся груди.

— Нет, нет, сказал о н, — нет, ты будешь жить чистою и уважаемою; ты будешь жить для того, чтобы восторжествовать над врагами.

Милэди медленным движением оттолкнула его рукой, привлекая вместе с тем взглядом; но Фельтон с своей стороны снова овладел ею, взывая к ней, как к божеству.

— О! смерть! смерть! сказала она томным голосом, закрывая глаза: — о! скорее смерть, чем позор! Фельтон, мой друг, мой брат, я тебя заклинаю…

— Нет, вскричал Фельтон, — нет, ты будешь жить и будешь жить отомщенною.

— Фельтон, я приношу несчастие всем, кто меня окружает. Фельтон, оставь меня! Фельтон, позволь мне умереть!

— Если так, то мы умрем вместе! вскричал он, страстно целуя ее.

Несколько ударов в дверь раздались в эту минуту; на этот раз милэди оттолкнула его настоящим образом.

— Слушай, сказала она: — нас у слышали, сюда идут… Кончено! мы погибли!

— Нет, сказал Фельтон, — это часовой, который только предупреждает меня, что идет патруль.

— В таком случае, бегите к двери и отворите ее сами.

Фельтон повиновался: эта женщина овладела уже всеми его мыслями, всей его душой.

Отворнн дверь, он очутился лицом к лицу с сержантом, командовавшим патрулем.

— Что случилось? спросил молодой лейтенант.

— Вы приказали мне отворить дверь, если я услышу крик, сказал солдат, — но вы забыли оставить мне ключ; я вас услышал, но не понял, что вы говорите, хотел открыть дверь, она оказалась запертой изнутри, тогда я и позвал сержанта.

— Вот я и явился, отозвался сержант.

Фельтон, растерявшись, как полоумный, стоял, не говоря ни слова.

Милэди поняла, что надо вывернуться из затруднительного положения; она подбежала к столу и схватила нож, который принес Фельтон.

— По какому праву вы хотите помешать мне умереть? спросила она.

— Боже великий! вскричал Фельтон, увидев блеснувший нож в ее руке.

В эту минуту насмешливый смех раздался в коридоре. Барон, привлеченный шумом, в халате, со шпагою в руке, показался на пороге двери.

— А! а! сказал он, — вот мы и на последнем действии трагедии… Вы видите, Фельтон, что драма последовательно прошла все фазисы, как я вам предсказывал, но будьте спокойны — кровь не будет пролита.

Милэди поняла, что она погибла, если не представит Фельтону немедленного доказательства своего мужества.

— Вы ошибаетесь, милорд, кровь будет пролита, и пусть она падет на тех, кто заставил ее пролить.

Фельтон вскрикнул и бросился к ней; но было уже поздно: милэди нанесла себе удар.

К счастью, или мы были бы более правдивы, сказавши, благодаря ловкости, нож ударился в стальную планшетку корсета, которые в ту эпоху, точно кирасы, защищали грудь женщины; он скользнул, разорвав платье, и прошелся наискось между ребрами.

Тем не менее, платье милэди тотчас же обагрилось кровью.

Милэди упала навзничь и, казалось, лишилась чувств. Фельтон вырвал у нее нож.

— Видите, милорд, произнес он мрачным тоном, — вот женщина, которая была поручена моей охране и которая убила себя.

— Будьте спокойны, Фельтон, заметил лорд Винтер: — она не умерла: демоны так легко не умирают; будьте спокойны, ступайте ко мне и ждите.

— Но, милорд…

— Ступайте, я вам это приказываю.

Фельтон на этот раз повиновался приказанию своего начальника, но, выходя из комнаты, он спрятал нож у себя на груди.

Что касается до лорда Винтера, то он позвал только женщину, служившую милэди, и когда она явилась, он поручил ее заботам пленницу, все еще не пришедшую в себя, и оставил ее с ней одну.

Между тем, раз дело дошло до этого, то рассчитывая, несмотря на все свои подозрения в притворстве, что рана могла оказаться серьезной, он тотчас же послал верхового за доктором.

XXXI. Побег.

Как и предполагав лорд Винтер, рана милэди была не опасна; как только она осталась одна с женщиной, которую барон прислал и которая поспешила раздеть ее, она открыла глаза. Впрочем, надо было притворяться слабой и больной, что было вовсе не трудно для такой комедиантки, как милэди, и бедная женщина вполне поддалась обману пленницы и, несмотря на ее неотступные просьбы удалиться, она упорно отказывалась и осталась провести с ней всю ночь.

Присутствие этой женщины нисколько не мешало милэди думать.

Не было никакого сомнения, Фельтон был побежден окончательно; Фельтон отныне был вполне предан ей: если бы теперь явился ангел и стал обвинять милэди, в том умственном настроении, в котором он находился, он и его принял бы наверно за посланного от демона.

При этой мысли милэди улыбалась, потому что Фельтон с этой минуты сделался ее единственной надеждой, единственным спасением.

Но лорд Винтер мог заподозреть его, а потому и за самим Фельтоном могли теперь учредить надзор.

Около четырех часов утра приехал доктор; к этому времени рана уже затянулась, а потому доктор не мог определить ее направления: он констатировал только по пульсу больной, что ничего серьезного не было.

Утром милэди, под предлогом, что она не спала всю ночь и что ей необходим покой, отослала от себя женщину.

Она надеялась, что Фельтон придет к завтраку, но он не пришел.

Неужели ее опасения сбылись? Неужели Фельтон, заподозренный бароном, не придет к ней в самую решительную, нужную минуту? Ей оставался только один день: лорд Винтер назначил ее отплытие на 23-е число, а наступило утро 22-го.

Тем не менее, она довольно терпеливо ждала до обеда. Хотя она ничего не ела и утром, но обед был принесен в обычный час, и милэди тогда с ужасом заметила, что караулившие ее солдаты были уже в другой форме. Тогда она рискнула спросить, где Фельтон.

Ей ответили, что с час тому назад Фельтон сел на лошадь и уехал.

Она спросила, все ли еще барон в замке; солдат ответил, что барон дома и велел себя предупредить, если заключенная пожелает говорить с ним.

Милэди ответила, что она в данную минуту еще слишком слаба и единственно, чего она только желает, это остаться одной.

Солдат вышел, поставив обед на стол.

Фельтона удалили, морских солдат сменили; очевидно, Фельтону не доверяли больше.

Это был последний удар, нанесенный пленнице.

Оставшись в комнате одна, она встала; эта постель, в которой она оставалась из предосторожности и из желания заставить думать, что она тяжело ранена, жгла ее, точно раскаленная жаровня. Она бросила взгляд на дверь: оказалось, что барон приказал забить окошечко в ней: он, без сомнения, опасался, чтобы ей не удалось каким-нибудь дьявольским способом соблазнить своих стражей через это отверстие.

Милэди улыбнулась от удовольствия: она могла наконец предаться своей радости без опасения, что за ней наблюдают; в бешеном гневе, точно запертая в клетке тигрица, она начала быстро ходить по комнате.

Наверно, если бы у нее остался нож, она замыслила бы на этот раз убить барона, а не себя.

В шесть часов пришел лорд Винтер; он был вооружен с ног до головы. Этот человек, которого милэди считала всегда довольно глуповатым джентльменом, превратился в превосходного тюремщика: казалось, он все предвидел, все предугадал и все предупредил.

Одного взгляда, брошенного на милэди, было для него вполне достаточно для того, чтобы понять, что происходило в ее душе.

— Как бы то ни было, сказал он: — но сегодня вы меня еще не убьете; у вас нет никакого оружия, и к тому же я принял все предосторожности. Вам удалось уже несколько развратить моего бедного Фельтона, он начал уже подчиняться вашему дьявольскому влиянию, но я хочу спасти его, и он больше вас не увидит, все кончено. Соберите ваши вещи, завтра вы уедете. Завтра в двенадцать часов пополудни у меня в руках будет приказ о вашей ссылке, подписанный Букингамом. Я раньше назначил ваше отплытие на 24-е число, но затем, передумал и решил, что чем скорее это совершится, тем лучше. Если вы скажете с кем-нибудь хоть единое слово, прежде чем сядете на корабль, мой сержант пустит вам пулю в лоб — ему отдан такой приказ; если на корабле вы скажете с кем-нибудь хоть единое слово без разрешения капитана, капитан бросит вас в море — так заранее условлено. До свиданья, вот все, что я имел на сегодня сообщить вам. Завтра я вас увижу, чтобы проститься с вами.

С этими словами барон вышел.

Милэди выслушала всю эту грозную тираду с улыбкой: на устах у нее было презрение, в сердце — бешенство.

Подали ужин; милэди чувствовала, что ей необходимо подкрепиться; она не знала, что могло еще произойти в эту ночь, которая надвигалась и, казалось, будет страшной, так как все небо было обложено тучами, а сверкавшая вдали молния предвещала грозу.

Гроза разразилась около десяти часов вечера; милэди испытывала какое-то утешение в том, что природа, казалось, разделяет мрачное состояние ее души; гром гремел в воздухе, как гнев в ее сердце; ей казалось, что порывы ветра касались ее лба, как и деревьев, у которых они гнули ветки и срывали листья; она стонала, как ураган, и ее голос терялся и заглушался страшным голосом природы, которая, казалось, тоже издавала стоны отчаяния. Вдруг она услышала стук в окно и при свете молнии увидела за его решеткой человеческое лицо.

Она подбежала к окну и открыла его.

— Фельтон! вскричала она, — я спасена!

— Да, сказал Фельтон, — но молчите, молчите, мне нужно еще подпилить ваши решетки. Будьте осторожны только, чтобы они не увидели нас в дверное окошечко.

— О! доказательством того, Фельтон, что Бог за нас, сказала милэди, — может служить то, что они сами забили окошечко доской.

— Это хорошо, Господь отнял у них ум! сказач Фельтон.

— Что должна я сделать? спросила милэди.

— Ничего, ничего, только заприте окно. Ложитесь в постель, или, по крайней мере, ложитесь не раздеваясь; когда я кончу, я постучу в окно. Но в состоянии ли вы последовать за мной?

— О, да!

— А ваша рана?

— Заставляет меня страдать, но это не мешает мне идти.

— Будьте же готовы по первому знаку.

Милэди закрыла окно, потушила лампу и легла, как советовал ей Фельтон, в постель. Среди бури она слышала звуки пилы, подпиливавшей решетки, и при каждом блеске молнии видела в окне лицо Фельтона.

Она пролежала целый час, едва дыша; холодный пот покрывал ее лоб, а сердце сжималось невыносимой тоской при всяком малейшем звуке, который раздавался в коридоре.

Иногда один час кажется годом.

Через час Фельтон снова постучал в окно.

Милэди вскочила с постели и отворила его. Два отпиленных от решетки железных прута образовали отверстие, вполне достаточное, чтобы в него мог пролезть человек.

— Готовы ли вы? спросил Фельтон.

— Да. Нужно ли мне что-нибудь захватить с собою?

— Золото, если оно у вас есть.

— Да, к счастью, мне оставили то, которое я имела с собой.

— Тем лучше, потому что я истратил все свои деньги на наем лодки.

— Возьмите, сказала милэди, передавая Фельтону мешок с золотом.

Фельтон взял мешок и бросил его вниз к подножию стены.

— Теперь, спросил он, — вы идете?

— Я здесь.

Милэди встала на кресло и вылезла в проделанное отверстие. Она увидела, что Фельтон висел над пропастью на веревочной лестнице. В первый раз на минуту овладевшее ею чувство страха напомнило ей, что она женщина: эта пропасть ее испугала.

— Этого я и боялся, заметил Фельтон.

— Это ничего, ничего, — я спущусь с закрытыми глазами.

— Имеете ли вы ко мне доверие? спросил Фельтон.

— И вы еще об этом спрашиваете!

— Протяните мне ваши руки, скрестите их вот так.

Фельтон связал ей руки своим платком и сверх платка веревкой.

— Что вы делаете? спросила она с удивлением.

— Положите мне руки на шею и ничего не бойтесь.

— Таким образом я заставлю вас потерять равновесие, и мы оба расшибемся.

— Будьте покойны — я моряк.

Некогда было терять ни минуты; милэди обвила за шею Фельтона и сошла с окна.

Фельтон начал медленно спускаться со ступеньки на ступеньку. Несмотря на тяжесть двух тел, лестница под ними качалась в воздухе от сильного ветра.

Вдруг Фельтон остановился.

— Что такое? спросила милэди.

— Тише, сказал Фельтон: — я слышу шум шагов.

— Нас заметили!

Наступило молчание, длившееся несколько минуть.

— Нет, сказал Фельтон, — ничего.

— Но что же там за шум?

— Это патруль делает обход.

— А где он должен пройти?

— Как раз под нами.

— Они нас заметят?

— Нет, если только не блеснет молния.

— Они наткнутся на нашу лестницу.

— К счастью, она недостает до земли на шесть футов.

— Вот они, Боже мой!

— Молчите.

Они остались оба висеть неподвижно, едва переводя дыхание, на расстоянии двадцати футов от земли, между тем как в это самое время под ними проходили солдаты, смеясь и разговаривая.

Это была ужасная минута для беглецов.

Патруль прошел; слышно было, как удалялся шум шагов, и мало-по-малу голоса их затихли.

— Теперь, сказал Фельтон, — мы спасены.

Милэди вздохнула и лишилась чувств.

Фельтон продолжал спускаться. Достигнув нижней части лестницы и почувствовав, что дальше для ног нет опоры, он крепко ухватился за лестницу руками и, дойдя до ее конца, повис на ней во весь рост; таким образом ноги его коснулись земли. Он нагнулся, поднял мешок с золотом и ухватился за конец его зубами.

Затем он взял милэди на руки и быстро пошел в сторону, противоположную той, куда пошел патруль.

Скоро он свернул с дороги, по которой прошел патруль, спустился по скалам на берег моря и свистнул.

Такой же свист ответил ему, и пять минут спустя он увидел, что подъехала лодка с четырьмя гребцами. Лодка подошла к берегу настолько близко, насколько это было возможно, но она не могла подойти совсем вплотную, так как этому мешала недостаточная глубина. Фельтон вошел в воду по пояс: он не хотел никому доверить свою драгоценную ношу.

К счастью, буря начала утихать, хотя море попрежнему сильно волновалось; маленькую лодку бросало из стороны в сторону, точно ореховую скорлупу.

— В шлюпку, приказал Фельтон, — и гребите сильнее.

Четыре гребца принялись грести, но волны были так велики, что весла плохо работали.

Хотя и медленно, но все-таки они удалялись от замка, а это было всего важнее. Ночь была ужасно темная, и с лодки почти уже стало невозможно отличить берег, а тем больше с берега видеть лодку.

Какая-то черная точка качалась на воде.

Это была шлюпка.

Тем временем, как лодка с помощью четырех сильных гребцов удалялась, Фельтон развязал веревку, а затем и платок, которым были связаны руки милэди.

Когда он развязал ей руки, то зачерпнул морской воды и спрыснул ей лицо. Милэди вздохнула и открыла глаза.

— Где я? спросила она.

— Вы спасены, ответил молодой офицер.

— О! спасена! спасена! вскричала она. — Да, вот и небо, вот и море! Воздух, которым я дышу, пахнет свободой. Ах… благодарю, Фельтон, благодарю!

Молодой человек прижал ее к своему сердцу.

— Но что с моими руками? спросила милэди, — мне кажется, их точно сдавили в каких-то тисках.

Действительно, когда милэди подняла руки, они были онемевшими.

— Увы! сказал Фельтон, глядя на эти прекрасные руки и с тихой печалью качая головой.

— О! это ничего не значит, ничего не значит, вскричала милэди: — теперь я все вспомнила.

Милэди стала что-то искать глазами вокруг себя.

— Он тут, сказал Фельтон, подвигая к ней ногой мешок с золотом.

Подъехали к шлюпке. Вахтенные матросы окликнули лодку; с лодки им ответили.

— Что это за лодка? спросила милэди.

— Это та, которую я для вас нанял.

— Куда она меня отвезет?

— Куда хотите, лишь бы вы меня высадили в Портсмуте.

— Что вам нужно в Портсмуте? спросила милэди.

— Исполнить приказания лорда Винтера, с мрачной улыбкой ответил Фельтон.

— Какие приказания? спросила милэди.

— Так вы не понимаете? спросил Фельтон.

— Нет; объяснитесь, прошу вас.

— Так как он не доверял мне, то взялся сам лично стеречь вас, а меня послал вместо себя к Букингаму за подписью приказа о ссылке.

— Но если он не доверял вам, как же он доверил вам приказ?

— Разве я мог знать, что я везу?

— Совершенно верно. И вы едете в Портсмут?

— Я не могу терять времени: завтра 23 число, и Букингам уезжает с флотом.

— Он уезжает завтра? куда?

— К Лярошели.

— Он не должен туда ехать! изменяя своей обычной осторожности, вскричала милэди.

— Будьте спокойны, ответил Фельтон: — он не уедет.

Милэди задрожала от радости; она прочитала в самой глубине сердца молодого человека — там крупными буквами было написано: смерть Букингаму.

— Фельтон… вы так же велики, как Иуда Маккавей! Если вы умрете, я умру вместе с вами: вот все, что я могу вам сказать.

— Молчите! сказал Фельтон. — Вот мы и приехали.

Лодка пристала к шлюпке.

Фельтон взошел на трап и подал руку милэди, между тем как матросы поддерживали ее, так как море еще сильно волновалось. Минуту спустя они были уже на палубе.

— Капитан, сказал Фельтон, — вот особа, про которую я вам говорил и которую нужно здравой и невредимой доставить во Францию.

— За тысячу пистолей, отвечал капитан.

— Я уже дал вам пятьсот.

— Совершенно верно.

— А вот и другие пятьсот, сказала милэди, взяв мешок.

— Нет, заметил капитан: — мы условились с молодым человеком: я дал ему слово, и этого достаточно, а затем остальные пятьсот я должен получить только в Булони.

— А мы доедем?

— Здравы и невредимы, и это так же верно, как и то, что меня зовут Яковом Буттлером.

— В таком случае, сказала милэди: — если вы сдержите слово, то я дам вам не пятьсот, а тысячу пистолей.

— Ура! прекрасная дама, вскричал капитан: — и дай Бог почаще таких пассажиров, как ваша милость.

— А пока, сказал Фельтон, — отвезите нас в маленькую бухту… знаете, относительно которой мы раньше с вами условились.

Капитан вместо ответа тотчас же отдал все необходимые приказания, и около семи часов утра небольшое судно бросило уже якорь в бухте, про которую говорил Фельтон.

В продолжение этого переезда Фельтон все рассказал милэди: как он, вместо того, чтобы поехать в Лондон, нанял маленькое судно, как он вернулся, вскарабкался на стену, вставляя ногу, по мере того, как поднимался, в скважины и в щели камня, и как, наконец, добравшись до решеток, он укрепил веревочную лестницу; милэди было известно остальное.

Милэди старалась подбодрить Фельтона в исполнении его плана, но с первых слов, сказанных им, она поняла, что этого молодого фанатика надо скорее сдерживать, чем поощрять.

Они условились, что милэди будет ждать Фельтона до десяти часов, и если в десять часов Фельтон не вернется, она уедет. Тогда, в том случае, если он останется на свободе, они увидятся с ней во Франции, в монастыре бетюнских кармелиток.

XXXII. Происшествие в Портсмуте 23-го августа 1628 г.

Фельтон простился с милэди, как прощается брат с сестрой, отправляясь на обыденную прогулку, просто поцеловав у нее руку.

Вся его фигура выражала полное, обычное ему спокойствие, только глаза его блестели каким-то необыкновенным огнем, точно в лихорадке; он был бледнее обыкновенного, губы сжаты, слова отрывисты и кратки, что указывало на то, что его тревожили мрачные мысли.

Все время, пока он переезжал на лодке с корабля на берег, Фельтон стоял, повернувшись лицом к милэди, которая, оставаясь на палубе, провожала его глазами. Оба они почти уже не боялись преследования: в комнату к милэди никогда не входили ранее девяти часов, а чтобы доехать от замка до Лондона надо было всего три часа.

Фельтон вышел на берег, поднялся на небольшой холм, который вел на скалу, в последний раз поклонился милэди и направился к городу.

Дорога шла понижаясь от берега, а потому, пройдя шагов сто, он не мог ничего уже более видеть, кроме мачты шлюпки.

Он тотчас же быстро пошел по направлению к Портсмуту, который виднелся как раз напротив него, приблизительно на расстоянии полмили, вырисовываясь в тумане начинающагося дня своими башнями и домами.

За Портсмутом виднелось море, покрытое кораблями, мачты которых, подобно лесу тополей, лишенных зимой своей листвы, качались от ветра.

Идя своей быстрой походкой, Фельтон припоминал все обвинения, истинные или ложные, против любимца Иакова VI и Карла I, которые противоречили его личным наблюдениям, но которых ему пришлось много наслушаться в продолжение своего долгого пребывания между пуританами. Когда он сравнивал преступления этого министра, если можно так выразиться, «европейские преступления», с личными, неизвестными преступлениями, в которых его обвиняла милэди, Фельтон находил, что из двух людей, каким рисовался из этого сравнения Букингам, был гораздо преступнее тот из них, жизнь которого была неизвестна. Это было следствием его необыкновенной, пламенной, впервые им испытанной любви к милэди, которая заставляла его видеть низкие и вымышленные лэди Винтер преступления Букингама в огромных размерах, как обыкновенно кажутся сквозь увеличительное стекло страшными чудовищами едва заметные атомы.

Скорая ходьба еще более воспламеняла его; мысль о том, что там, позади него, осталась женщина, подвергавшаяся страшной мести, женщина, которую он любил, или, вернее, боготворил, как святую, только что испытанное волнение, усталость, — все это еще более возбуждало его.

Он вошел в Портсмут около восьми часов утра; все население было уже на ногах; барабаны били в городе, и в гавани войска, назначенные для отправления на кораблях, шли к морю. Фельтон пришел к адмиралтейству весь покрытый пылью и потом; его обыкновенно бледное лицо было красно от жары и гнева. Часовой не хотел пропустить его, но Фельтон позвал начальника поста и, вынув из кармана бумаги, которые он должен был подать, сказал:

— Важные бумаги от лорда Винтера.

При имени лорда Винтера, которого знали, как одного из коротких друзей его светлости, начальник поста отдал приказание пропустить Фельтона, который притом же был в мундире морского офицера.

Фельтон быстро вошел во дворец.

В ту минуту, как он входил в переднюю, вместе с ним туда же вошел какой-то человек, весь в пыли, усталый, едва переводивший дыхание, оставивший у ворот лошадь, которая тотчас же по приезде пала.

Фельтон и он одновременно обратились к Патрику, доверенному камердинеру герцога. Фельтон назвал барона Винтера, неизвестный не хотел сказать, от кого он, говоря, что только одному герцогу он может сказать, кто он. И тот, и другой настаивали, желая пройти раньше.

Патрик, знавший, что лорд Винтер находится и в деловых, и в дружеских сношениях с герцогом, отдал предпочтение тому, кто явился от имени лорда. Другому пришлось дожидаться, и было легко заметно, что он проклинал это замедление.

Камердинер провел Фельтона через большую залу, в которой дожидались депутаты от жителей Лярошели, с герцогом де-Субизом во главе, и ввел его в кабинет, где Букингам, выйдя из ванны, оканчивал туалет, которым он, как всегда, занимался с особенным тщанием.

— Лейтенант Фельтон, доложил Патрик, — с поручением от лорда Винтера.

— От лорда Винтера? переспросил Букингам: — просите.

Фельтон вошел. В эту минуту Букингам бросил на диван богатый халат, затканный золотом, чтобы надеть камзол из голубого бархата, весь вышитый жемчугом.

— Отчего барон сам не приехал? спросил Букингам: — я ждал его сегодня утром.

— Он поручил мне передать вашей светлости, ответил Фельтон: — что, к его большому сожалению, он не мог иметь этой чести, потому что принужден был остаться караулить замок.

— Да, да, я знаю, у него есть пленница.

— Об этой-то пленнице именно я и хотел поговорить с вашей светлостью.

— Говорите!

— То, что я хочу сказать вам, никто не должен слышать, кроме вас, милорд.

— Оставьте нас, Патрик, приказал Букингам: — но не уходите далеко, чтобы услышать колокольчик; я позову вас сейчас же.

Патрик вышел.

— Милорд, барон Винтер писал вам прошедший раз, прося вас подписать приказ о ссылке, касающийся одной женщины, по имени Шарлотты Баксон…

— Да, и я ответил ему, чтобы он привез сам или прислал мне приказ, и я подпишу его.

— Вот он, милорд.

— Давайте!

И, взявши бумагу из рук Фельтона, он бегло пробежал ее. Тогда, убедившись, что это был именно тот приказ, о котором ему писал лорд Винтер, он положил бумагу на стол, взял перо и собрался подписать.

— Извините, милорд, сказал Фельтон, удерживая герцога: — но известно ли вашей светлости, что имя Шарлотты Баксон не настоящее имя этой молодой женщины?

— Да, мне это известно, ответил герцог, обмакивая перо в чернила.

— В таком случае ваша светлость знаеть ее настоящее имя? спросил Фельтон отрывистым тоном.

— Я его знаю.

Герцог поднес перо к бумаге. Фельтон побледнел.

— И, зная это настоящее имя, продолжал Фельтон, — ваша светлость все-таки подпишет приказ?

— Без сомнения, и еще тем охотнее.

— Я не могу верить, продолжал Фельтон, голосом, который делался все более и более отрывистым: — что вашей светлости известно, что дело идет о лэди Винтер.

— Мне это отлично известно, хотя я очень удивлен, как вы можете знать об этом.

— И ваша светлость подпишете этот приказ без угрызения совести?…

— Однако же, знаете ли, вы предлагаете мне очень странные вопросы, и я очень снисходителен, что отвечаю вам!

— Отвечайте, ваша светлость, потому что дело гораздо важнее, чем вы, может быть, думаете.

Букингам подумал, что, без сомнения, молодой человек говорит это ему от имени лорда Винтера, и смягчился.

— Без всякого угрызения совести, сказал он, — и барону известно, как и мне, что лэди Винтер — большая преступница; ограничить ее наказание ссылкой значит почти оказать ей милость.

Герцог готов был подписать бумагу.

— Вы не подпишете этого приказа, милорд! произнес Фельтон, делая шаг к герцогу.

— Я не подпишу этого приказа? почему?

— Потому, что вы заглянете в свою совесть, и тогда отнесетесь справедливо к милэди.

— Было бы большей справедливостью послать ее в Тибурн, сказал Буннигам, — милэди — подлая женщина.

— Ваша светлость, милэди — ангел, вы это знаете, и я прошу у вас для нее свободы.

— Вероятно, вы сошли с ума, что так говорите со мной!

— Извините меня, милорд, я выражаюсь как умею; я сдерживаюсь. Тем не менее, подумайте о том, милорд, что вы собираетесь сделать, и бойтесь перейти границы!

— Что? Боже праведный! вскричал Букингам: — мне кажется, что он мне угрожает!

— Нет, милорд, я вас еще прошу; я вам говорю: одной капли довольно, чтобы переполнить чашу, налитую до краев; одна легкая ошибка может вызвать наказание на голову человека, которого долго щадили, несмотря на все его преступления.

— Г. Фельтон, вы сию же минуту должны выйти отсюда и отправиться под арест.

— Выслушайте меня до конца, милорд. Вы обольстили эту молодую девушку, вы ее жестоко оскорбили, затоптали в грязь; загладьте свои преступления относительно нее, дайте ей возможность свободно уехать, и я ничего больше не потребую от вас.

— Вы ничего не потребуете?! проговорил Букингам, смотря на Фельтона с удивлением и делая ударение, на каждом слове.

— Милорд, продолжал Фельтон, по мере того, как говорил, все более и более воодушевляясь, — берегитесь, милорд, вся Англия утомлена вашими преступлениями и несправедливостями; милорд, вы злоупотребили королевской властью, которую вы почти присвоили себе; милорд, от вас в ужасе отворачиваются и люди, и Богь… Господь вас накажет после, а я, я накажу вас сегодня!

— Ах! это уж слишком! вскричал Букингам, делая шаг к двери. Фельтон преградил ему дорогу.

— Я прошу у вас со смирением, униженно, сказал он, — подпишите приказ об освобождении лэди Винтер; подумайте о том, что вы обезчестили эту женщину.

— Ступайте вон, или я позову людей и велю надеть на вас кандалы.

— Вы никого не позовете, проговорил Фельтон, бросаясь между герцогом и колокольчиком, стоявшим на столике с серебряной инкрустацией: — берегитесь, милорд, вы теперь в руках Божьих.

— В руках дьявола, хотите вы сказать, вскричал Букингам, возвышая голос, чтобы привлечь внимание, но никого не призывая прямо на помощь.

— Подпишите, милорд, подпишите приказ об освобождении лэди Винтер, настаивал Фельтон, протягивая герцогу бумагу.

— Вы хотите заставить меня сделать это силой? Вы смеетесь надо мной. Эй, Патрик!

— Подпишите, милорд.

— Никогда!

— Никогда?!

— Ко мне! эй, люди! вскричал герцог и в то же время схватил шпагу.

Но Фельтон не дал ему времени вынуть ее из ножен: он держал у себя на груди нож, которым ранила себя милэди, и одним скачком бросился на герцога.

В эту минуту вошел в кабинет Патрик, крича:

— Милорд, письмо из Франции.

— Из Франции! вскричал Букингам: забыв все при одной мысли о той, от кого было это письмо.

Фельтон воспользовался этой минутой и вонзил ему нож в бок по рукоятку.

— А, изменник! вскричал Букингам: — ты меня убил!..

— Убийство! закричаль Патрик.

Фельтон бросил взгляд вокруг себя, ища возможности скрыться, и, увидя, что дверь открыта, бросился в соседнюю комнату, где, как мы уже сказали, ждали депутаты Лярошели, пробежал ее и устремился на лестницу, но на первой ступеньке встретился с лордом Винтером, который, увидя его бледного, испуганного, с кровью на руках и лице, схватил его за горло, крича:

— Я это знал! я догадался, но опоздал одной только минутой! О! я несчастный! несчастный!

Фельтон не оказал ни малейшего сопротивления; лорд Винтер передал его в руки стражей, которые в ожидании дальнейших приказаний отвели его на маленькую террасу, выходящую на море, а сам бросился в кабинет Букингама.

На крик герцога, на зов Патрика, человек, приехавший одновременно с Фельтоном, вбежал в кабинет.

Он нашел герцога лежавшим на диване и судорожно сжимавшим рану.

— Лапорт, сказал он слабым, умирающим голосом: — Лапорт, ты от нее?

— Да, ваша светлость, отвечал верный слуга Анны Австрийской, — но, может быть, уже слишком поздно.

— Тише, Лапорт, нас могут услышать… Патрик, не впускайте никого. О! я не узнаю, что она велела мне сказать! Боже мой! я умираю!

Герцог лишился чувств. Между тем лорд Винтер, депутаты, начальники экспедиции и приближенные офицеры из свиты Букингама толпой вошли в комнату; всюду раздавались крики отчаяния. Новость, наполнившая дворец жалобными криками, распространилась по всему городу.

Пушечный выстрел возвестил, что случилось что-то очень важное и неожиданное.

Лорд Винтер рвал на себе волосы.

— Одной минутой только опоздал! кричал он, — только одной минутой! О, Боже! Боже! какое несчастие!

Дело было так: в восемь часов утра ему пришли доложить, что у одного из окон замка висит веревочная лестница; он тотчас же побежал в комнату милэди и увидел, что она пуста, окно открыто, железные решетки выпилены; он вспомнил при этом предостережение д’Артаньяна, переданное ему на словах посланным, испугался за жизнь герцога, побежал в конюшню и, чтобы не терять времени, вскочил на первую попавшуюся лошадь, не оседлав ее, во весь дух примчался во дворец, соскочил с лошади на дворе, быстро взбежал но лестнице и на верхней ее ступеньке, как мы уже сказали, встретил Фельтона. Однако, герцог еще не умер; он пришел в чувство, открыл глаза, и надежда оживила все сердца.

— Господа, сказал он; — оставьте меня одного с Лапортом и Патриком. А, это вы, Винтер! вы прислали мне сегодня утром какого-то странного сумасшедшего: посмотрите, что он со мной сделал.

— О, милорд! вскричал барон, — я никогда не прощу себе этого.

— И худо сделаешь, любезный Винтер, проговорил Букингам, протягивая ему руку: — я не знаю ни одного человека, который стоил бы того, чтобы о нем сожалел другой всю свою жизнь… Но оставь нас, прошу тебя.

Барон вышел, рыдая.

В кабинете остались только раненый герцог, Патрик и Лапорт.

Искали доктора, но не могли найти.

— Вы будете жить, вы будете жить, милорд, повторял, стоя на коленях, верный слуга Анны Австрийской.

— Что она мне пишет? слабым голосом спросил Букингам, истекая кровью и превозмогая страшную боль для того, чтобы поговорить о той, которую он любил. — Что она мне пишет? Прочитай мне ее письмо.

— О! милорд! произнес Лапорт.

— Повинуйся, Лапорт: разве ты не видишь, что мне нельзя терять времени.

Лапорт сломал печать и, развернув пергамент, поднес его к глазам герцога, но Букингам напрасно делал усилие, чтобы разобрать написанное.

— Читай же, приказал он, — читай, я ничего не вижу; читай же, потому что, быть может, скоро я не буду в силах слышать, и умру, не узнавши, что она мне пишет.

Лапорт больше не возражал и прочитал:

"Милорд!

«Заклинаю вас всем, что я перенесла через вас и для вас с тех пор, как я вас знаю, и если вам дорого мое спокойствие — прекратите все ваши вооружения против Франции и войну, о которой открыто говорят, что вопрос религиозный — только видимый предлог, а втихомолку прибавляют, что настоящая ее причина — ваша любовь ко мне. Эта война может принести не только большие беды Франции и Англии, но и вам, милорд, — несчастие, в котором я никогда не утешусь.

«Берегите свою жизнь, которой угрожает опасность и которая будет для меня драгоценнее с той минуты, как я перестану видеть в вас врага.

Расположенная к вам Анна».

Букингам собрал последние силы, чтобы выслушать это письмо; затем, когда оно было окончено, он как будто разочаровался в своем ожидании.

— Разве вам ничего не поручено больше передать мне на словах, Лапорт? спросил он.

— Напротив, ваша светлость: королева поручила мне сказать вам, чтобы вы были осторожны, потому что до нее дошел слух, что вас хотят убить.

— И это все, и это все? спросил Букингам нетерпеливо.

— Она поручила мне еще сказать вам, что она любит вас попрежнему.

— А! произнес Букингам, — слава Богу! Моя смерть, значит, не будет для нее смертью чужого человека.

Лапорт залился слезами.

— Патрик, принесите мне ящичек где были спрятаны брильянтовые наконечники.

Патрик принес шкатулочку, и Лапорт узнал в ней ту самую, которая принадлежала королеве.

— Теперь принесите белый атласный мешочек, на котором жемчугом вышит ее вензель.

Патрик исполнил приказание.

— Возьмите, Лапорт, вот эти единственные залоги ее расположения, которые я имею от нее: этот ящичек и два письма. Отдайте их ее величеству и, как последнюю память обо мне… (он искал глазами вокруг себя какую-нибудь драгоценность)… вы присоедините…

Он посмотрел еще, но отуманенные приближающейся смертью глаза его не встретили ничего, кроме ножа, выпавшего из рук Фельтона, лезвие которого было покрыто алой, еще дымящейся кровью.

— …вы присоедините к этому нож, досказал герцог, сжимая руку Лапорта.

Он смог еще положить мешочек на дно серебряной шкатулочки, сунул туда же нож, показывая Лапорту знаком, что он не может больше говорить; затем, не будучи в состоянии скрыть последних предсмертных конвульсий, которых он не мог на этот раз превозмочь, он упал с дивана на пол.

Патрик громко вскрикнул.

Буннигам хотел улыбнуться в последний раз, но смерть остановила мысль его, следы которой отпечатлелись на его лице, как последний поцелуй любви.

В эту минуту вбежал, запыхавшись, доктор герцога; он был уже на адмиральском корабле, и нужно было туда посылать за ним.

Он подошел к герцогу, взял его руку, подержал ее с минуту и опустил.

— Все бесполезно, сказал он: — он умер.

— Умер, умер! вскричал Патрик.

При этом восклицании толпа вошла в залу, и всеми овладело смущение и отчаяние.

Когда Винтер увидел, что Букингам умер, он побежал к Фельтону, которого солдаты продолжали стеречь на террасе.

— Негодяй, сказан он молодому человеку, который со смертью Букингама вернул все свое спокойствие и хладнокровие, более его не покидавшие: — негодяй, что ты сделал?

— Я отомстил за себя, сказал он.

— Ты! сказан барон. — Скажи лучше, что ты послужил орудием этой проклятой женщины… Но, клянусь тебе, что это ее преступление будет последним.

— Я не знаю, что вы хотите сказать, спокойно ответил Фельтон: — и я не знаю, о ком вы говорите, милорд: я убил Букингама за то, что он два раза отказал на вашу же просьбу произвести меня в капитанский чин; я наказал его за его несправедливость, вот и все.

Изумленный Винтер смотрел на людей, которые вязали Фельтона, и не знал, что думать и чем объяснить подобную бесчувственность.

Одно только беспокоило Фельтона.

При малейшем шуме наивному пуританину казалось, что он слышит шаги и голос милэди, готовой броситься в его объятия, обвинить себя и таким образом погубить.

Вдруг он вздрогнул, устремив глаза на одну точку на море, которое видно было далеко с той террасы, на которой он находился: орлиным взором моряка он увидел на таком расстоянии, где всякий бы другой ничего не различил, кроме чайки, качающейся на волнах, парус судна, направлявшагося к берегам Франции.

Он побледнел, приложил руку к сердцу, которое готово было разорваться, и понял измену.

— Прошу у вас последней милости, милорд! сказал он барону.

— Какой?

— Скажите, который теперь час?

Барон вынул часы.

— Девять без десяти минут.

Милэди ускорила свой отъезд на полтора часа; как только она услышала пушечный выстрел, возвестивший о роковом событии, она тотчас же приказала сняться с якоря.

Судно плыло под голубым небом, на большом расстоянии от берега.

— Так Богу было угодно, сказал он с покорностью фанатика, не сводя тем не менее глаз с этой скорлупки, на палубе которой, как ему, без сомнения, казалось, он видел белый призрак той, которой он пожертвовал своей жизнью.

Лорд Винтер проследил за его взглядом, отгадал его страдания и все понял.

— Ты будешь наказан сначала один, негодяй, сказал он Фельтону, который не мог оторвать глаз с моря: — но клянусь тебе памятью моего брата, которого я так любил, что твоя сообщница не спасется.

Фельтон опустил голову, не издав ни одного звука.

Винтер быстро спустился с лестницы и направился к гавани.

XXXIII. Во Франции.

Узнан о смерти Букингама, Карл I, король Англии, больше всего и прежде всего испугался, чтобы эта страшная новость не отняла бодрости духа у лярошельцев; поэтому он старался, как говорит Ришелье в своих записках, скрывать ее от них как можно дольше; король приказал запереть все гавани и тщательно наблюдать, чтобы ни один корабль не отплыл до тех пор, пока не отправится армия, которую снаряжал Букингам, заботу о чем он принял лично на себя.

Он простер свою строгость в этом отношении до того, что в Англии были задержаны даже датские посланники, которые уже имели прощальную аудиенцию, и голландский посланник, который должен был сопровождать в Флассинген индийские корабли, возвращенные Карлом I Союзным Штатам.

Но так как он вздумал отдать этот приказ только спустя пять часов после рокового происшествия, то есть в два часа пополудни, то два корабля уже вышли из гавани: один, как мы знаем, увозил милэди, которая хотя и догадывалась о случившемся, но еще более убедилась в этом, увидев, что черный флаг взвился на адмиральском корабле.

Что касается до второго корабля, то мы скажем после, кого он увез и как удалось ему отплыть. В это время, впрочем, ничего не случилось нового в лагере Лярошели; только король, как всегда, сильно скучавший, а может быть в лагере и больше обыкновенного, решился ехать инкогнито провести праздники св. Людовика в Сен-Жермене и просил кардинала отправить с ним конвой только из двадцати мушкетеров. Кардинал, на которого скука короля действовала иногда заразительно, с большим удовольствием разрешил этот отпуск своему царственному помощнику, обещавшему вернуться около половины сентября.

Де-Тревиль, предупрежденный кардиналом, собрался в путь, и хотя он не знал причины, но тем не менее знал о сильном желании и даже настоятельной надобности своих друзей вернуться в Париж, а потому нечего и говорить, что он назначил их в число конвоя.

Четверо молодых людей узнали об этой новости четверть часа спустя после, де-Тревиля, потому что он им первым сообщил об этом. Тогда д’Артаньян особенно оценил милость кардинала, позволившего ему, наконец, поступить в мушкетеры: не будь этого обстоятельства, он принужден бы был остаться в лагере, тогда как товарищи его уехали бы.

Нечего и говорить, что причиною их нетерпения вернуться в Париж была опасность, которой подвергалась г-жа Бонасье при встрече в Бетюнском монастыре кармелиток с милэди, своим смертельным врагом. И потому, как мы и сказали, Арамис немедленно написал Марии Мишон, этой турской белошвейке, у которой были такие прекрасные знакомства, чтобы она упросила королеву дать разрешение г-же Бонасье выйти из монастыря и удалиться в Лорень или в Бельгию. Ответ не заставил себя долго ждать, и через восемь или десять дней Арамис получил следующее письмо:

"Мой любезный кузен!

«Посылаю разрешение, данное моей сестрой нашей бедной служанке выйти из Бетюнского монастыря, воздух которого вреден для нее. Моя сестра посылает вам это разрешение с большим удовольствием, потому что она очень любить эту девушку, которой она надеется быть полезной и впоследствии.

«Целую вас Мария Мишон».

При этом письме было приложено разрешение в следующих выражениях:

«Настоятельница Бетюнского монастыря должна передать на попечение подателя этого письма послушницу, недавно поступившую в монастырь по моей рекомендации и находящуюся под моим покровительством.

Дано в Лувре, 10 августа 1628 г. Анна».

Можно понять, как это родство Арамиса с белошвейкой, называвшей королеву своей сестрой, насмешило молодых людей, но Арамис, два или три раза покрасневший до ушей при грубых шутках Портоса, просил своих друзей не касаться больше этого вопроса, прибавив, что если еще кто-нибудь прибавит по этому поводу хоть одно слово, он больше не будет обращаться к своей кузине с просьбой быть посредницей в подобного рода делах.

Итак, больше не было и речи о Марии Мишон между мушкетерами, которые к тому же добились того, чего желали, а именно: они получили разрешение освободить г-жу Бонасье из Бетюнского монастыря кармелиток. Правда, что это разрешение не могло им принести много пользы до тех пор, пока они были в лагере Лярошели, то есть на другом конце Франции. Поэтому д’Артаньян хотел обратиться к де-Тревилю с просьбой об отпуске и объяснить ему прямо цель своей поездки, когда узнал вместе со своими гремя товарищами новость, что король едет в Париж с конвоем из двадцати мушкеторов и что они назначены в этот конвой. Они были очень обрадованы; слуги были отправлены вперед с багажом, а сами они выехали утром 16-го.

Кардинал проводил его величество от Сюржен до Мозе, и там король и министр простились друг с другом в самых дружеских выражениях.

Король жаждал развлечений и потому спешил приехать в Париж как можно скорее, так как он желал быть там 23 числа, но по временам останавливался, чтобы взглянуть на полет сорок. Охоту к этому времяпровождению внушил ему когда-то Линь, и с тех пор король навсегда сохранил к нему особенное пристрастие. Из двадцати человек — шестнадцать очень радовались каждый раз, как это случалось, но другие четыре посылали эти остановки к черту, в особенности д’Артаньян, у которого постоянно звенело в ушах, а Портос объяснял это, говоря:

— Одна очень знатная дама говорила мне, что это означает, что кто-нибудь говорит про вас.

Наконец конвой въехал в Париж в ночь на 23-е число; король поблагодарил де-Тревиля и позволил ему отпустить мушкетеров на четыре дня, под условием, чтобы ни один из его любимцев не показывался в публичных местах под страхом попасть в Бастилию. Первые четыре отпуска, как легко догадаться, были даны нашим четырем друзьям и даже более того: Атос выпросил у де-Гревиля вместо четырех — шесть дней и кроме того прибавил еще две ночи, потому что они выехали 24-го, в пять часов вечера, а из любезности де-Тревиль пометил отпуск 25 числом.

— Э, Боже мой! заметил д’Артаньян, как известно, ни над чем не задумывавшийся: — мне кажется, что мы затрудняемся в пустяках: в два дня, загнав две или три лошади (велика беда — у меня есть деньги!), я доеду до Бетюна, отдам настоятельнице письмо королевы и увезу дорогое сокровище, которое я ищу, не в Лорень и не в Бельгию, а в Париж, где она будет лучше скрыта, особенно все время, пока кардинал будет стоять под Лярошелью. А затем, вернувшись из похода, отчасти по протекции кузины Арамиса, отчасти за услуги, лично оказанные нами королеве, мы добьемся от нее того, чего желаем. Оставайтесь же здесь, не изнуряйте себя напрасно усталостью: меня и Плянше совершенно достаточно для такого легкого предприятия.

На это Атос спокойно ответил:

— У меня также есть деньги, потому что я еще не пропил всех денег, оставшихся от брильянтового перстня, Портос и Арамис тоже еще не проели своих. Следовательно, мы так же хорошо можем загнать четырех лошадей, как и одну. Но подумайте. д’Артаньян, прибавил он таким мрачным тоном, что молодой человек даже вздрогнул, — подумайте только о том, что Бетюн — тот самый город, где, кардинал назначил свидание женщине, которая всюду приносит с собой несчастие, где бы она ни появлялась. Если бы вы имели дело только с четырьмя мужчинами, д’Артаньян, я отпустил бы вас одного, но так как вы будете иметь дело с этой женщиной, поедемте все вчетвером, и дай Бог, чтобы для того, чтобы с нею справиться, нас хватило даже и с четырьмя нашими слугами.

— Вы меня пугаете, Атос, вскричал д’Артаньян: — но чего же, Боже мой, вы опасаетесь?

— Всего, ответил Атос.

Д’Артаньян пристально взглянул на товарищей, лица которых, как и Атоса, носили отпечаток сильного беспокойства, и они быстрым шагом продолжали свой путь, не промолвив ни слова.

Вечером 25-го числа, когда они въезжали в Аррас и д’Артаньян остановился и слез с лошади у гостиницы «Золотой Бороны», чтобы выпить стакан вина, какой-то всадник выехал с постоялого двора, где он переменил лошадь, и галопом помчался по дороге в Париж. В ту минуту, как он выезжал из ворот на улицу, ветром распахнуло плащ, в который он был закутан, хотя это было в августе, и чуть не снесло его шляпу, которую всадник во-время схватил рукой в ту самую минуту, когда она готова уже была слететь с головы, и быстро надвинул ее себе на глаза.

Д’Артаньян, глаза которого были пристально устремлены на этого человека, страшно побледнел и уронил стакан.

— Что с вами, сударь? спросил Плянше. — Эй, господа, скорее на помощь, барину худо!

Трое друзей, прибежали и увидели, что д’Артаньяну не только не худо, но застали его бегущим к своей лошади. Они остановили его.

— Куда ты, угорелый, так спешишь? спросил Атос.

— Это он! вскричал д’Артаньян, бледный от волнения и со струившимся дотом на лбу: — это он, дайте мне его догнать!

— Да кто он? спросил Атос.

— Он — этот человек!

— Какой человек?

— Тот проклятый человек, мой злой гений, которого я встречаю каждый раз перед каким-нибудь несчастием: тот самый, который сопровождал ужасную женщину, когда я встретил ее в первый раз; тот, за которым я бежал, когда наскочил на Атоса, и из-за которого я имел столкновение с нашим другом Атосом, тот самый, которого я встретил в то утро, когда похитили г-жу Бонасье! Я видел его, это он! Я узнал его, когда ветром распахнуло его плащ.

— Черт возьми! задумчиво произнес Атос.

— На коней, господа, на коней! Поедемте за ним, и мы его догоним.

— Мой милый, заметил Арамис, — сообразите только, что он поехал в противоположную сторону от нашей дороги, что у него свежая лошадь, а наши уже утомились, следовательно мы только понапрасну загоним их, без всякой надежды догнать его. Оставим мужчину, д’Артаньян, спасем женщину.

— Эй, сударь! кричал мальчик из конюшни, догоняя незнакомца, — эй, сударь! вот бумага, которая выпала из вашей шляпы! Эй, сударь! Остановитесь!

— Мой друг, остановил его д’Артаньян: — хочешь пол пстоля за эту бумагу?

— Честное слово, возьму с большим удовольствием, сударь! Вот она, извольте.

Мальчик, в восторге, что ему так посчастливилось, вошел на двор гостиницы. Д’Артаньян развернул бумагу.

— Что там? спросили, окружая его, друзья.

— Только одно слово, отвечал д’Артаньян.

— «Армантьер» прочитал Портос. — Армантьер — я не знаю такого слова.

— Название города или деревни и написано ее рукой! заметил Атос.

— Спрячем тщательно эту бумажку, сказал д’Артаньян, — может быть я еще и не даром истратил мой последний пистоль. На коней, господа, на коней!

И четверо товарищей пустились галопом до дороге в Бетюнь.

XXXIV. Бетюнский монастырь кармелиток.

Над судьбой некоторых преступников царить известного рода предопределение, помогающее им преодолевать все препятствия, избегать все опасности до той минуты, которую испытующее Провидение не положит пределом их беззаконного счастия.

Так было и с милэди: ей удалось благополучно проехать между крейсерами двух наций, и она прибыла в Булонь без всяких приключений.

Высадившись в Портсмуте, милэди выдавала себя за англичанку, изгнанную из Лярошели преследованиями французов, а приехавши в Булонь после двухдневного пути, она начала выдавать себя за француженку, которую англичане из ненависти к Франции очень теснили в Портсмуте. Милэди к тому же обладала самым действительным паспортом, у нее была красота, вид важной дамы и щедрость, с которой она награждала всех пистолями. Избавленная, благодаря любезной улыбке и светским манерам старого губернатора, поцеловавшего у ней руку, от соблюдения всяких формальностей, она осталась в Булони только на самое короткое время, чтобы послать по почте следующее письмо:

«Его высокопревосходительству, кардиналу Ришелье, в лагерь перед Лярошелью,

«Ваше высокопревосходительство можете быть спокойны: его светлость герцог Букингам не поедет во Францию.

Лэди де-***.»

Булонь, 25 августа.

«P. S. Согласно желанию вашего высокопревосходительства, я отправляюсь в Бетюнь, в монастырь кармелиток, где буду ждать приказаний».

Действительно, в тот же вечер милэди пустилась в дорогу; ее застигла ночь, она остановилась переночевать в гостинице, затем на другой день, в пять часов утра, она уехала и три часа спустя была уже в Бетюне. Она попросила указать ей монастырь кармелиток и тотчас же отправилась туда.

Настоятельница вышла ей навстречу; милэди показала ей приказ кардинала, и она велела отвести милэди комнату и подать ей завтрак.

Все прошедшее совершенно исчезло из памяти этой женщины и, думая исключительно о будущем, она видела перед собою только то счастье и высокое положение, которое кардинал готовил ей за услуги, хотя имя ее вовсе не было замешано в этом кровавом деле. Различные новые страсти, постоянно волнующие ее, давали ее жизни столько оттенков, что ее можно было сравнить с облаком, отражающим то лазоревый цвет, то огненно-красный, то черный мрак бури, оставляющий на земле только следы опустошения и смерти.

После завтрака настоятельница пришла к ней; в монастыре мало развлечений, и добрая настоятельница поспешила познакомиться со своей новой гостьей.

Милэди хотела понравиться настоятельнице, чего не трудно было достигнуть этой женщине, действительно богато одаренной от природы; она постаралась быть любезной: была в высшей степени мила и очаровала добрую настоятельницу разносторонностью своего разговора и прелестью, сквозившею в каждом ее движении, в каждом слове.

Настоятельница, по своему рождению принадлежавшая к дворянской фамилии, особенно любила придворные истории, так редко доходящие до отдаленных частей королевства и еще того реже проникающие за монастырские стены, преграждающие доступ всем мирским слухам.

Милэди, напротив, были очень хорошо известны все аристократические интриги, посреди которых в продолжение пяти или шести лет она жила постоянно, и она начала посвящать добрую настоятельницу во все светские сплетни французского двора, в которых не последнюю роль играло ханжество короля; она рассказала скандальную хронику придворных вельмож и дам, которых настоятельница отлично знала по имени, слегка коснулась любви королевы в Букингаму и вообще болтала много, чтобы заставить проговориться хоть немного.

Но настоятельница только слушала и улыбалась, не говоря ни слова; тем не менее, милэди, заметив, что подобного рода рассказы, видимо, интересуют ее, продолжала в том же тоне, свернув только разговор на кардинала.

Но она очутилась в очень затруднительном положении: она не знала, была ли настоятельница роялисткой или кардиналисткой, а потому из предосторожности она старалась держаться середины, но настоятельница с своей стороны была еще осторожнее, склоняя низко голову каждый раз, как милэди произносила имя его высокопреосвященства.

Милэди начала думать, что ей придется долго пробыть в монастыре, а потому решилась высказаться посмелее, чтобы узнать, чего ей ждать и как держать себя. Желая узнать, насколько искренна и как велика была скромность и сдержанность доброй настоятельницы, она начала передавать сначала очень осторожно, а затем и более подробно сплетни про кардинала; рассказала о любовных связях министра с г-жой д’Егильон и с Марией Делорм и с некоторыми другими светскими дамами.

Настоятельница начала слушать внимательнее, мало-по-малу оживилась и стала улыбаться.

«Хорошо», подумала милэди, — «она интересуется тем, что я ей рассказываю; если она и кардиналистка, то во всяком случае без фанатизма».

Тогда она перешла к преследованиям, которым подвергались враги кардинала.

Настоятельница только перекрестилась, не выражая ни одобрения, ни порицания.

Это утвердило милэди в мнении, что монахиня скорее роялистка, чем кардиналистка.

Милэди продолжала далее, делаясь все смелее и смелее.

— Я ничего не понимаю во всех этих делах, сказала наконец настоятельница: — но как мы ни отдалены от двора и от всех светских происшествий, у нас есть очень печальные доказательства того, что вы рассказываете: одна из наших пансионерок очень много выстрадала от мщения и преследования кардинала.

— Одна из ваших пансионерок? сказала милэди. О, Боже мой! Боже мой! бедная женщина, как мне — жаль ее.

— И вы правы, нельзя не пожалеть ее: тюрьма, всякого рода угрозы, дурное обхождение — все это она вынесла. Впрочем, прибавила настоятельница, — поступая так, кардинал, может быть, имел на это свои причины… Хотя она кажется настоящим ангелом, но не всегда можно судить о людях по наружности.

«Хорошо!» подумала милэди: — «кто знает, может быть, я здесь и узнаю что-нибудь; кажется, я на дороге к этому».

И она постаралась придать своему лицу самое невинное выражение.

— Увы! сказала милэди, — я это знаю; действительно, говорят, что не надо верить наружности, но чему же тогда верить, если не лучшему созданию Творца! Вот я так, вероятно, буду ошибаться всю жизнь и, тем не менее, всегда доверяюсь тому, чья наружность внушает мне доверие и симпатию.

— Так вы поверили бы, что эта женщина невинна? спросила игуменья.

— Кардинал не всегда преследует одни только преступления, отвечала она: — есть некоторые добродетели, за которые он преследует еще строже, чем за иные пороки.

— Позвольте мне заметить вам, сударыня, что это мне кажется очень странным.

— Что именно? наивно спросила милэди.

— А то, что вы говорите.

— Что же вы находите странного в моих словах? спросила с улыбкой милэди.

— Вы — друг кардинала, потому что он прислал вас сюда, а между тем…

— А между тем я говорю про него худо? спросила милэди, оканчивая мысль игуменьи.

— Во всяком случае вы не говорите про него ничего хорошего.

— Это потому, вздыхая произнесла она: — что я не друг его, а жертва.

— А между тем это письмо, в котором он рекомендует мне вас?..

— Это приказ оставаться здесь в заключении до тех пор, пока меня не выпустит отсюда какой-нибудь из его телохранителей.

— Но отчего же вы не бежали?

— Куда я пойду? Разве, думаете вы, есть на земле такой уголок, где бы кардинал не мог меня найти, если бы только захотел взят на себя труд протянуть руку?! Если бы я еще была мужчиной, можно было бы допустить, что это возможно, но женщина — что, по вашему мнению, может сделать женщина? А эта молодая пансионерка, которая живет у вас, пыталась бежать?

— Нет, не пыталась… Но она совсем другое дело; мне кажется, что ее удерживает во Франции любовь к кому-то.

— В таком случае, сделала вывод милэди, вздыхая: — если она любить, то она еще не совсем не счастна.

— Итак, продолжала игуменья с большим участ. емь, — я вижу перед собой еще одну из жертв кардинала?

— Увы! да!

Игуменья с минуту глядела на милэди с беспокойством, как будто какая-то новая мысль зародилась у ней в голове.

— Вы не враг нашей святой веры? спросила она робко.

— Я! вскричала милэди, — я — протестантка?! О! нет, беру в свидетели Господа Бога, Который нас слышит, что я, напротив, ревностная католичка!

— Если так, сударыня, проговорила игуменья, улыбаясь, — то успокойтесь: дом, где вы находитесь, не будет-для вас слишком суровой тюрьмой, и мы сделаем все, что в состоянии сделать, чтобы вы полюбили ваше заточение. Даже более: вы увидите здесь эту молодую женщину, гонимую, без сомнения, вследствие какой-нибудь любовной истории. Она очень любезна и мила.

— Как ее зовут?

— Она была мне рекомендована одной очень знатной дамой под именем Кэтти. Я не старалась узнать ее настоящего имени.

— Кэтти! вскричала милэди. — Как, вы к этим уверены?

— Что ее так зовут? Да, сударыня, а разве вы ее знаете?

Милэди обрадовалась в душе при одной мысли, что эта молодая женщина может быть ее прежняя камеристка. С именем этой молодой девушки было связано воспоминание, напоминавшее ей весь ее позор, и жажда мести исказила черты милэди, которая, впрочем, почти тотчас же придала спокойное, милое выражение своему лицу, которым эта женщина, имевшая, казалось, в своем распоряжении сто различных лиц, так ловко управляла.

— А когда я могу увидеть эту молодую даму, к которой я уже чувствую большую симпатию? спросила милэди.

— Да сегодня же вечером, отвечала игуменья, — даже, если хотите, днем. Но вы говорили, что пробыли четыре дня в дороге, сегодня вы встали в пять часов и верно хотите отдохнуть. Ложитесь и засните, а во время обеда мы вас разбудим.

Хотя милэди, жаждавшая всяких новых интриг и поддерживаемая сердечным волнением от одной мысли о сделанном ею открытии, могла бы отлично обойтись без сна, но тем не менее она приняла предложение игуменьи; в продолжение двенадцати или пятнадцати последних дней она перенесла столько различных испытаний, что если железное ее тело и могло еще выдерживать утомление, то душа ее нуждалась в отдыхе.

Итак, она простилась с игуменьей и легла, убаюканная приятными мечтами о мщении, которые вернулись к ней при имени Кэтти.

Она вспомнила, что ей обещано кардиналом разрешение действовать почти неограниченно, если она успеет в своем предприятии. Задуманное ей удалось, и д’Артаньян был теперь в ее руках!

Одно только пугало ее — воспоминание о муже; она считала графа де-ла-Фер умершим, или по крайней мере удалившимся из родины, и вдруг она встретила его в лице Атоса, лучшего друга д’Артаньяна.

Но если он был другом д’Артаньяна, то, верно, он ему помогал во всех его происках, посредством которых королева расстроила планы его высокопреосвященства; если он был другом д’Артаньяна, следовательно, он был врагом кардинала, и потому, без сомнения, ей удастся опутать его кознями мщения, в сетях которого она надеялась задушить молодого мушкетера.

Все эти надежды были в высшей степени сладостны милэди, а потому, убаюканная ими, она скоро заснула.

Ее разбудил тихий голос, раздавшийся у ее постели. Она открыла глаза и увидела игуменью, которая пришла в сопровождении молодой женщины с белокурыми волосами, с нежным цветом лица, устремившей на нее взгляд, полный участия и любопытства.

Лицо этой молодой женщины было ей совершенно незнакомо; обе, обменявшись обычными приветствиями, смотрели друг на друга с большим вниманием: обе были чрезвычайно красивы, но красота их была совершенно различная. Впрочем, милэди улыбнулась от сознания, что она далеко превосходила эту молодую женщину своим важным видом и аристократическими манерами. Правда и то, что платье послушницы, которое было на молодой женщине, не было достаточно красиво, чтобы выдержать сравнение с элегантным туалетом милэди.

Игуменья представила их одну другой, затем, когда эта формальность была окончена, игуменья, которую обязанности призывали в церковь, ушла, оставив их одних.

Послушница, видя, что милэди еще лежит, хотела последовать за игуменьей, но милэди ее удержала.

— Как, сударыня, сказала она ей, — вы только что пришли и хотите лишить меня вашего присутствия, а, признаюсь, я надеялась, что мы будем с вами видеться в продолжение того времени, которое я пробуду здесь.

— Нет, сударыня, ответила послушница: — я только боялась, что не во-время пришла: вы спали, вы утомлены с дороги.

— Что за важность! Чего могут желать спящие люди? Приятного пробуждения. Вы доставили мне это удовольствие, и позвольте мне насладиться им вполне.

И, взяв ее за руку, она посадила ее в кресло, стоявшее около ее постели.

Послушница села.

— Боже мой! сказала она: — как я несчастна! Я здесь вот уже шесть месяцев и не пользуюсь и тенью какого-нибудь удовольствия; теперь вы приехали и ваше очаровательное общество доставило бы мне большое удовольствие, а я, как нарочно, жду, что, вероятно, не сегодня — завтра я покину монастырь!

— Как! спросила милэди: — вы выходите из монастыря?

— По крайней мере, я на это надеюсь, продолжала послушница с радостью, которую она нисколько и не старалась скрыть.

— Я слышала, что вам пришлось много выстрадать от кардинала; это еще более сблизило бы нас.

— Так наша добрая мать сказала правду, что и вы также жертва этого злого священника?

— Тише! предостерегла ее милэди: — даже здесь нельзя так говорить о нем. Все мои несчастия произошли оттого, что я сказала почти то же, что говорите вы, перед одной женщиной, которую я считала своим другом и которая мне изменила. Так и вы также жертва измены?

— Нет, отвечала послушница, — я — жертва преданности, преданности женщине, которую любила, за которую я пожертвовала бы своей жизью, пожертвовала бы даже и теперь.

— И которая вас покинула, да?

— Я была несправедлива, что так думала, но два или три дня тому назад я убедилась в противном и благодарю за это Бога: мне горько было думать, что она меня забыла. Но вы, сударыня, продолжала послушница, — кажется, свободны, и если бы вы хотели убежать, то это вполне от вас зависит.

— Куда я могу убежать без друзей, без денег, в такой части Франции, которая мне вовсе незнакома и где я никогда не бывала прежде?

— О! вскричала послушница, — друзья у вас будут везде, где бы вы ни были: вы кажетесь такой доброй и так прекрасны!

— И все это нисколько мне не мешает, сказала милэди с такой улыбкой, которая придала что-то ангельское выражению ее лица, — быть совершенно одинокой и гонимой.

— Надо, видите ли, надеяться на Бога: раз совершенное доброе дело, поздно ли, рано ли, всегда явится нашим ходатаем перед Богом, и, может быть, на ваше счастье мы встретились с вами, потому что, если я выйду отсюда, как я ни ничтожна и как ни незначительна моя власть, я найду нескольких сильных друзей, которые, вступившись за меня, могут также вступиться и за вас.

— О! хотя я и сказала, что я одинока, продолжала милэди, надеясь, что заставить послушницу больше высказаться: — но у меня тоже есть несколько высокопоставленных знакомых, но эти знакомые сами дрожат перед кардиналом; сама королева не осмеливается никого поддержать перед страшным министром; я имею доказательство того, что ее величество, несмотря на все свое доброе сердце, не один раз принуждена бывала отдавать в жертву гнева его высокопреосвященства лиц, которые оказывали ей услуги.

— Поверьте мне, сударыня, что королева может сделать вид, что она покинула их, но нельзя судить по наружности: чем больше их преследуют, тем больше она думает о них, и часто в ту минуту, когда они менее всего этого ожидают, они убеждаются в том, что их не забыли.

— Да, сказала милэди, — я верю этому: королева так добра!

— О! так вы знаете нашу прекрасную, благородную королеву, если так говорите о ней! вскричала послушница с восторгом.

— То есть, продолжала милэди, заметив, что она немного увлеклась, — лично ее я не имею чести знать, но я знаю многих из самых близких ее друзей: я знаю Пютанжа, я знавала в Англии Дюжара, я знакома с де-Тревилем.

— С де-Тревилем! вскричала послушница: — вы знакомы с де-Тревилем?

— Да, хорошо, даже коротко знакома.

— С капитаном королевских мушкетеров?

— С капитаном королевских мушкетеров.

— О! в таком случае вы увидите, вскричала послушница: — что мы очень скоро близко познакомимся и сделаемся даже друзьями. Если вы знакомы с де-Тревилем, вы, вероятно, бывали у него?

— Часто! сказала милэди, которая, раз вступив на этот путь и заметив, что ложь ей так удается, хотела довести ее до конца.

— Вы встречали, вероятно, у него каких-нибудь мушкетеров?

— Всех, которых он обыкновенно принимал у себя! ответила милэди, для которой этот разговор становился действительно очень интересным.

— Назовите мне нескольких из тех, которых вы знаете, и вы увидите, что они окажутся моими друзьями.

— Но, сказала милэди в замешательстве, — я знаю де-Севиньи, де-Куртиврона, де-Ферюссака.

Послушница слушала, затем, видя, что она остановилась, спросила:

— Не знаете ли вы джентльмена по имени Атоса?

Милэди побледнела, как полотно простыни, на которой она лежала, и как она ни умела владеть собой, но не могла удержаться от восклицания, схватив за руку свою собеседницу и пожирая ее глазами:

— Что с вами? О, Боже мой! спросила эта бедная женщина: — не сказала ли я чего-нибудь вам неприятного?

— Нет, но это имя поразило меня, потому что и я тоже знала этого дворянина, и мне показалось странным, что я встретила еще особу, которая, кажется, тоже знает его хорошо.

— О, да, хорошо, хорошо! Не только его, но и друзей его: гг. Портоса и Арамиса.

— В самом деле! Я также их знаю, проговорила милэди, чувствовавшая, как мороз пробежал по всему ее телу.

— В таком случае, если вы их знаете, вы должны знать, что это добрые, хорошие товарищи… Отчего вы не обратитесь к ним, если вам нужна помощь?

— То есть, пробормотала милэди, — я ни с кем из них не связана настоящей дружбой: я знаю их, потому что много о них слышала от их друга д’Артаньяна.

— Вы знаете д’Артаньяна? спросила послушница, в свою очередь схватив за руку милэди и пожирая ее глазами.

Затем, заметив странное выражение лица милэди, она прибавила:

— Извините, сударыня, если я вас спрошу, в качестве кого вы его знаете?

— Я его знаю как друга, отвечала милэди в замешательстве.

— Вы меня обманываете, сударыня, сказала послушница: — вы были его любовницей!

— Это вы были ею, сударыня! в свою очередь заметила милэди.

— Я?! проговорила послушница.

— Да, вы! Теперь я вас знаю: вы — г-жа Бонасье.

Молодая женщина отступила с удивлением и ужасом.

— О, не отрицайте этого! настаивала милэди.

— Так что же! Да, сударыня, отвечала послушннва: — не соперницы ли мы с вами?

Лицо милэди приняло такое дикое выражение, что во всяком бы другом случае г-жа Бонасье убежала от страха, но она была вся поглощена своей ревностью.

— Ну, говорите же, сударыня, настаивала г-жа Бонасье с той энергией, которой, казалось, нельзя было ожидать от нее: — были ли вы раньше или теперь вы его любовница?

— О, нет! вскричала милэди таким голосом, что нельзя было сомневаться в.ее искренности: — никогда! никогда!

— Я верю вам, но отчего же вы так вскрикнули?

— Как, вы не понимаете? сказала милэди, уже оправившаяся от своего смущения и вернувшая себе все присутствие духа.

— Как же я могу понять, когда мне ничего неизвестно?

— Вы не понимаете, что г. д’Артаньян, будучи моим другом, взял меня в поверенные своей тайны?

— В самом деле!

— Вы не понимаете, что мне известно все: ваше похищение из маленького домика в Сен-Жермене, его отчаяние, участие его друзей и их бесполезные поиски! И как же вы хотите, чтобы я не удивлялась, когда вдруг, совсем неожиданно, я сталкиваюсь с вами, с вами, о которой мы с ним так часто говорили, с вами, которую он любит всей душою и которую заставил и меня заглазно полюбить. Ах, милая Констанция, наконец-то я нашла вас, наконец-то я вас вижу!

И милэди протянула руки г-же Бонасье. Эта, побежденная ее словами, увидела в той женщине, на которую за минуту перед тем смотрела как на свою соперницу, искреннего, преданного друга.

— О, простите меня, простите! говорила она, наклоняясь к ее плечу, — я так его люблю!

Эти две женщины остались некоторое время в объятиях друга друга. Без сомнения, если бы физические силы милэди равнялись ее ненависти, г-жа Бонасье не осталась бы в живых после ее объятий.

Но, не имея возможности задушить ее, она улыбнулась.

— О, моя прекрасная, моя дорогая малютка! сказала милэди: — как я счастлива, что вижу вас! Дайте мне наглядеться на вас.

И, говоря это, она пожирала ее глазами.

— Да, это точно вы. Ах! из всего, что он мне рассказывал о вас, я теперь вас узнаю, совершенно узнаю.

Несчастная женщина не могла и подозревать жестокой ненависти, скрывавшейся под личиной этого доброго выражения лица, ясного взгляда этих блестящих глаз, в которых можно было прочесть только участие и сострадание.

— В таком случае вы знаете, сколько я выстрадала, сказала г-жа Бонасье: — потому что он говорил вам, как он сам страдает… Но страдать из-за него — это блаженство.

Милэди ответила машинально:

— Да, блаженство.

Она думала совсем о другом.

— И к тому же, продолжала г-лса Бонасье, — мои страдания скоро кончатся: завтра, может быть даже сегодня вечером, я его опять увижу, и тогда все прошедшее исчезнет.

— Сегодня вечером? завтра? переспросила милэди, выведенная из своей задумчивости этими словами. — Что вы хотите этим сказать? Разве вы ожидаете от него какого-нибудь известия?

— Я жду его самого.

— Его самого! Вы ждете д’Артаньяна сюда?

— Его самого.

— Но это невозможно: он при осаде Лярошели с кардиналом; он может вернуться не раньше того, как город будет взять.

— Вы так думаете? Но разве есть на свете что-нибудь невозможное для моего д’Артаньяна, благородного, честного дворянина?!

— О! я не могу вам поверить!

— Если так — читайте! сказала в экстазе своей радости и гордости несчастная женщина, подавая милэди письмо.

— Почерк г-жи де-Шеврез! подумала про себя милэди. — А! я была уверена, что через нее у них были сношения.

И она жадно пробежала следующие строки:

«Мое милое дитя, будьте готовы; наш друг скоро будет у вас, и он приедет к вам затем, чтобы освободить из тюрьмы, в которой вы должны были скрыться для вашей безопасности; приготовьтесь же к отъезду и никогда не отчаивайтесь в нашей помощи.

«Наш милый гасконец показал себя храбрым и преданным нам, как всегда; скажите ему, что ему где-то очень благодарны за данное им предостережение».

— Да, да, сказала милэди, — да, письмо очень ясно написано. Не знаете ли вы, что это было за предостережение?

— Нет, но я только догадываюсь, что он предупредил королеву о каком-нибудь новом замысле кардинала.

— Да, без сомнения, это так! сказала милэди, возвращая письмо г-же Бонасье и снова задумчиво склоняя на грудь голову.

В эту минуту раздался быстрый лошадиный топот.

— О! вскричала г-жа Бонасье, бросаясь к окну, — не им ли уж это?

Милэди осталась лежать в постели, окаменелая от изумления: в такое короткое время случилось столько неожиданного, что в первый еще раз она совсем растерялась.

— Он! он! шептала она, — неужели он? и она лежала, устремив глаза вперед.

— К несчастию, нет! сказала г-жа Бонасье, — это какой-то человек, которого я совсем не знаю, а между тем он едет сюда; да, он поехал тише; он остановился у ворот и позвонил.

Милэди вскочила с постели.

— Вы вполне уверены, что это не он? спросила она.

— О, да, вполне уверена!

— Вы, может быть, не рассмотрели?

— О! по одному перу его шляпы, по кончику его плаща я узнала бы его!

Милэди продолжала одеваться.

— Все равно: вы говорите, что этот человек вошел сюда?

— Да, он вошел.

— Это или к вам, или ко мне.

— О, Боже! как вы взволнованы!

— Да, признаюсь, я не так доверчива, как вы, и всего жду от кардинала.

— Тс! сказала г-жа Бонасье, — сюда идут.

Дверь отворилась, и вошла игуменья.

— Это вы приехали из Булони? спросила она у милэди.

— Да, я, ответила последняя, стараясь сохранить хладнокровие: — кто меня спрашивает?

— Господин, который приехал от имени кардинала, но не хочет назвать себя.

— Он хочет говорить со мной? спросила милэди.

— Он хочет видеть даму, приехавшую из Булони.

— В таком случае, пожалуйста, попросите его войти, сударыня.

— О, Боже! Боже! проговорила г-жа Бонасье: — не привез ли он какого-нибудь дурного известия?!

— Боюсь, что да.

— Я оставлю вас с этим незнакомцем, но как только он уедет, если позволите, я приду к вам.

— Конечно, прошу вас.

Игуменья и г-жа Бонасье вышли.

Милэди осталась одна, устремив взгляд на дверь; минуту спустя на лестнице раздался звук шпор, затем шаги приблизились, отворилась дверь, и незнакомец вошел.

Милэди вскрикнула от радости: этот человек был граф де-Рошфор, зловещая тень его высокопреосвященства.

XXXV. Два разнообразных типа демонов.

— Ах! вскричали вместе и милэди, и граф Рошфор, — это вы!

— Да, я.

— И вы приехали?.. спросила милэди.

— Из-под Лярошели, а вы?

— Из Англии.

— Букингам?

— Умер или опасно ранен; я уехала, ничего не добившись от него, но один фанатик убил его.

— А! произнес Рошфор с улыбкой, — вот счастливая случайность, которая очень обрадует его высокопреосвященство! Известили вы его об этом?

— Я написала ему из Булони. Но зачем вы здесь?

— Его высокопреосвященство, беспокоясь, послал меня отыскать вас.

— Я только вчера приехала.

— Что же вы сделали со вчерашнего дня?

— Я не потеряла даром времени.

— О! в этом я не сомневаюсь.

— Знаете ли вы, кого я здесь встретила?

— Нет.

— Отгадайте.

— Как я могу отгадать?

— Ту молодую женщину, которую королева освободила из тюрьмы.

— Любовницу маленького д’Артаньяна?

— Да, г-жу Бонасье, местопребывание которой было неизвестно кардиналу.

— Кстати! Вот и еще другой счастливый случай, который не уступит первому: положительно, кардиналу особенно везет,

— Можете вообразить, как я удивилась, продолжала милэди: — когда я очутилась лицом к лицу с этой женщиной?

— Знает она вас?

— Нет.

— В таком случае, она принимает вас совсем за постороннюю, незнакомую ей особу?

Милэди улыбнулась,

— Мы с ней большие друзья.

— Клянусь честью, только вы и можете, милая графиня, творить подобные чудеса!

— Хорошо, что так случилось, кавалер, сказала милэди: — потому что знаете ли, что здесь происходит?

— Нет.

— Завтра или послезавтра за ней приедут с приказом королевы.

— В самом деле. Кто же это?

— Д’Артаньян и его друзья.

— Право, они доведут себя до того, что мы принуждены будем засадить их в Бастилию.

— Почему же до сих пор этого еще не сделали?

— Что делать! у кардинала какая-то непонятная для меня слабость к этим людям.

— В самом деле?

— Да.

— Если так, скажите ему следующее, Рошфор: скажите ему, что наш разговор с ним в гостинице «Красной Голубятни» был подслушан этими четырьмя людьми; скажите ему, что после его отъезда один из них пришел ко мне и силой вырвал у меня охранный лист, который он дал мне; скажите ему, что они предупредили лорда Винтера о моем приезде в Англию и что и на этот раз они едва не помешали мне исполнить поручение, как уже сделали это с брильянтовыми наконечниками; скажите ему, что из этих четырех людей только двое опасны: д’Артаньян и Атос; скажите ему, что третий из них, Арамис — любовник г-жи де-Шеврез: его можно пощадить и оставить в живых; тайна его нам известна, и он может быть нам полезен; что касается до четвертого, это дурак и фат, который ни во что и не вмешивается.

— Но эти четыре человека должны быть теперь при осаде Лярошели?

— И я думала, как вы, но из письма, полученного г-жой Бонасье от жены коннетабля, которое она имела неосторожность показать мне, я убедилась, что эти четыре человека, напротив, выступили в поход, чтобы явиться сюда и увезти ее.

— Однако, что же делать?

— Что приказал вам кардинал относительно меня?

— Он велел взять от вас словесные или письменные сообщения, тотчас же вернуться к нему на почтовых, а когда он узнает все, что вы сделали, он решит, что вам делать.

— Так я должна оставаться здесь?

— Здесь или где-нибудь по близости.

— Вы не можете меня увезти с собой?

— Нет, я получил очень определенное приказание: в окрестностях лагеря вас могут узнать, а вы сами понимаете, что вы можете скомпрометировать его высокопреосвященство.

— Так я должна остаться здесь или в окрестностях?

— Да, только скажите мне вперед, где вы будете ожидать приказаний кардинала, чтобы я знал, где найти вас.

— Знаете, вероятно, мне неудобно будет оставаться здесь.

— Отчего?

— Вы забываете, что с минуты на минуту сюда могут приехать мои враги.

— Это правда… В таком случае эта маленькая особа опять ускользнет от его высокопреосвященства?

— Вот как! возразила милэди с особенной, присущей только ей улыбкой: — вы забываете, что я ее лучший друг.

— Ах, это правда. Так я могу сказать кардиналу относительно этой женщины…

— Что он может быть покоен.

— И это все?

— Он уж знает, что это означает.

— Он догадается. А что же мне теперь делать?

— Сию же минуту ехать обратно; мне кажется, что известия, которые вы ему сообщите, стоят того, чтобы поспешить.

— Моя коляска сломалась при въезде в Лильер.

— Вот так чудесно!

— Как чудесно?!

— Да, мне нужна ваша коляска.

— Но как же я в таком случае доеду?

— Вы домчитесь верхом.

— Хорошо вам это говорить, а шутка ли проскакать его восемьдесят лье!

— Это пустяки!

— Положим, это возможно, а что же дальше?

— Дальше: проезжая через Лильер, вы мне пришлете коляску и отдадите приказание вашему человеку быть в моем распоряжении.

— Хорошо.

— У вас с собой наверно есть какой-нибудь приказ или разрешение от имени кардинала?

— Мне предоставлена полная власть.

— Вы покажете эту бумагу игуменье и скажете ей, что за мной приедут сегодня или завтра, и что я должна отправиться с тем человеком, который явится от вашего имени.

— Очень хорошо.

— Не забудьте отнестись ко мне строго, говоря обо мне с игуменьей.

— Зачем это?

— Я — жертва кардинала. Необходимо внушить к себе доверие этой бедненькой г-же Бонасье.

— Совершенно справедливо. А теперь не хотите ли вы дать мне письменное донесение того, что случилось?

— Я вам уже все рассказала; у вас хорошая память, следовательно вы повторите ему все, что я вам сказала, а бумага может потеряться.

— Вы правы; теперь только бы мне знать, где можно найти вас, чтобы не рыскать напрасно по окрестностям.

— Это верно. Подождите.

— Надо вам карту?

— О! я знаю всю эту местность как нельзя лучше.

— Вы? Но когда же вы были здесь?

— Я здесь воспитывалась.

— В самом деле?

— Как видите, иногда и воспитание может пригодиться на что-нибудь.

— Так где же подождете меня?..

— Дайте с минуту подумать. Да хоть в Армантьере.

— В Армантьере? Что это такое Армантьер?

— Маленький городок на реке Ли; мне стоит только переехать реку, и я в чужом государстве.

— Отлично! надо условиться, что вы переедете через реку только в случае какой-нибудь опасности.

— Понятно.

— В последнем случае, как я узнаю, где вы?

— Вам не нужен ваш лакей?

— Нет.

— На него можно положиться?

— Вполне. Это человек испытанный.

— Оставьте его мне; его никто не знает, следовательно я его оставлю там, откуда уеду, и он проводить вас туда, где я буду.

— Вы говорите, что подождете меня в Армантьере?

— В Армантьере.

— Напишите мне это название на клочке бумаги, чтобы я не забыл; написать одно название города — ведь это не может вас скомпрометировать, не так ли?

— А кто знает! Все равно, согласилась милэди, написав одно слово на клочке бумаги: — рискну и скомпрометировать себя!

— Хорошо, сказал Рошфор, взяв из рук милэди клочок бумажки, которую он сложил и положил на дно своей фетровой шляпы: — к тому же, будьте спокойны, если даже я и потеряю эту бумагу, я поступлю, как делают дети: всю дорогу буду повторять это имя. Теперь, кажется, все?

— Кажется, да.

— Проверимте: Букингам умер или опасно ранен; ваш разговор с кардиналом подслушан четырьмя мушкетерами; лорд Винтер был предупрежден о вашем приезде в Портсмут; Атоса и д’Артаньяна посадить в Бастилию; Арамис — любовник г-жи де-Шеврез; Портос — самонадеянный дурак; г-жа Бонасье найдена; прислать вам коляску как можно скорее; дать своего лакея в ваше распоряжение; изобразить из вас жертву кардинала, чтобы игуменья ничего не заподозрила; Армантьер на реке Ли. Так ли, все?

— Право, кавалер, у вас чудная память. Кстати, прибавьте еще одно.

— Что же еще?

— Я видела очень хорошенький лес, прилегающий к саду монастыря. Скажите, чтобы мне позволили гулять в этом лесу; кто знает, может быть мне понадобится уйти через заднюю калитку.

— Вы все предусматриваете!

— А вы забыли еще одно…

— Что же?

— Спросить меня, не нужно ли мне денег?

— Совершенно справедливо! сколько вам нужно?

— Все золото, что вы захватили с собой.

— У меня приблизительно пятьсот пистолей.

— И у меня столько же: имея в кармане тысячу пистолей, можно быть готовым на все; опустошайте карманы.

— Извольте.

— Хорошо! Вы уезжаете?

— Через час; пошлю за почтовой лошадью, а в это время съем кусочек чего-нибудь.

— Чудесно! Прощайте, кавалер!

— Прощайте, графиня.

— Поручите меня милостям кардинала.

— А вы меня — милостям сатаны.

Милэди и Рошфор обменялись улыбкой и расстались. Час спустя Рошфор галопом помчался в обратный путь; пять часов спустя он проехал через Аррас.

Наши читатели уже знают, каким образом его узнал д’Артаньян и почему это открытие, возбудив опасения четырех мушкетеров, заставило их еще более торопиться быть скорее на месте.

XXXVI. Капля воды.

Как только Рошфор вышел, вошла г-жа Бонасье. Она застала милэди веселою.

— Итак, сказала молодая женщина, — то, чего вы боялись, случилось: сегодня вечером или завтра кардинал пришлет взять вас.

— Кто вам это сказал, мое дитя? спросила милэди.

— Я об этом слышала от самого гонца.

— Подойдите и сядьте вот тут около меня, предложила милэди.

— Извольте.

— Подождите, надо удостовериться, что никто нас не подслушивает.

— Для чего все эти предосторожности?

— Вы сейчас это узнаете.

Милэди встала, подошла к двери, отворила ее, заглянула в коридор, затем вернулась и села около г-жи Бонасье.

— Значить, он хорошо сыграл свою роль.

— Кто это?

— А тот, который представился игуменье, как посланный от кардинала.

— Так это он сказал нарочно?

— Да, мое дитя.

— Так, значит, этот человек…

— Этот человек, сказала милэди, понижая голос, — мой брат.

— Ваш брат? спросила г-жа Бонасье.

— Только вы одни должны знать эту тайну, мое дитя: если вы кому-либо на свете ее доверите, я погибла, а может быть и вы также.

— Ах, Боже мой!

— Слушайте, вот что случилось: мой брать, который ехал сюда мне на помощь с тем, чтобы в случае надобности освободить меня силой, встретил шпиона, посланного за мной кардиналом; тогда он поехал за ним. Доехавши до одного пустынного, отдаленного от жилья места, он обнажил шпагу и, угрожая гонцу, потребовал, чтобы тот отдал ему бумаги, которые вез; гонец не повиновался, и брат мой убил его…

— О! произнесла г-жа Бонасье, вздрогнув от ужаса.

— Примите во внимание, что это было единственным средством. После этого брат мой решился действовать не силою, а хитростью: он взял бумаги, явился сюда с ними в качестве посланного от кардинала, и через час или два за мной приедет карета от имени его высокопреосвященства.

— Я понимаю: эту карету пришлет за вами ваш брать?

— Именно так, но это еще не все: письмо, которое вы думаете, что получили от г-жи де-Шеврез…

— Ну… что же?

— Оно подложное.

— Как так?

— Да, подложное: это — западня, устроенная для того, чтобы вы не воспротивились, когда за вами приедут.

— Но за мной приедет д’Артаньян?

— Разуверьтесь в этом: д’Артаньян и его друзья заняты осадой Лярошели.

— Откуда вы это знаете?

— Мой брат встретил посланных кардинала, одетых мушкетерами. Вас вызвали бы к двери, вы подумали бы, что имеете дело с друзьями, вас схватили бы и отвезли в Париж.

— О, Боже! Я совсем теряю голову в этом хаосе всяких несправедливостей! Я чувствую, что если все будет так продолжаться, проговорила г-жа Бонасье, сжимая лоб руками, — я сойду с ума.

— Подождите…

— Чего?

— Я слышу лошадиный топот: это уезжает мой брат; я хочу с ним еще раз проститься, пойдемте.

Милэди отворила окно и сделала знак г-же Бонасье подойти к ней. Молодая женщина подошла.

Рошфор ехал галопом.

— Прощай, брат! закричала милэди.

Всадник поднял голову, увидел двух женщин и, не останавливаясь, послал рукой дружественный привет милэди.

— Добрый Жорж, сказала она, затворяя окно с выражением грусти и искреннего расположения к удалявшемуся всаднику.

И она опять села на прежнее место, точно погруженная в какие-то размышления, лично ее касающияся.

— Простите, сударыня, обратилась к ней г-жа Бонасье: — что я прерываю ваши мысли… Что посоветуете вы мне делать? Боже мой! Вы опытнее меня, посоветуйте что-нибудь, и я вас послушаюсь.

— Прежде всего, отвечала милэди, — может статься, что я ошибаюсь, и д’Артаньян и его друзья в самом деле приедут к вам на помощь.

— О, это было бы слишком хорошо! вскричала г-жа Бонасье: — и такое счастье создано не для меня.

— В таком случае вы понимаете, что весь вопрос в том, кто приедет раньше. Если приедут ваши друзья — вы спасены; если приедут телохранители кардинала — вы погибли.

— О! да, да, погибну без всякого милосердия. Что же делать, что делать!

— Есть одно средство, очень простое и верное.

— Какое?

— Это ждать, скрываясь где-нибудь но близости, и тогда удостовериться прежде, что за люди приедуть за вами.

— Но где же ждать?

— О, об этом не может быть речи; я сама остановилась на этой мысли и скроюсь где-нибудь в нескольких лье отсюда до тех пор, пока за мной не приедет брат… Хотите, я увезу вас с собой, мы спрячемся и будем ждать вместе?

— Но меня не пустят: я здесь как заключенная.

— Так как думают, что я уезжаю но требованию кардинала, то им и в голову не придет предположить, что вы очень спешите присоединиться ко мне.

— Ну.

— Карета будет стоять у ворот, вы захотите со мной проститься и станете на подножку, чтобы в последний раз обнять меня: лакей брата, которого он за мной пришлет, уже предупрежден — он сделает знак кучеру, и мы ускачем в галоп.

— Но если приедет д’Артаньян, если приедет д’Артаньян?

— Разве мы этого не узнаем?

— Каким образом?

— Да ничего не может быть легче. Мы пошлем в Бетюнь лакея моего брата, которому, я вам повторяю, мы можем вполне довериться; он переоденется и поместится напротив монастыря: если приедут шпионы кардинала, он не двинется с места; если приедет д’Артаньян со своими друзьями, он проводит их к нам.

— Разве он их знает.

— Без сомнения: он ведь много раз видел д’Артаньяна у меня.

— О, да, да, ваша правда!.. Итак, все пока идет хорошо, все к лучшему, но только уедем не очень далеко отсюда.

— За семь или за восемь лье, самое большее; мы остановимся у границы, и при первой тревоге уедем из Франции.

— А до тех пор что же делать?

— Ждать.

— А если они приедут?

— Карета моего брата приедет раньше.

— А если я буду где-нибудь далеко от вас в ту минуту, когда за вами приедут: например, если я буду обедать или ужинать в это время?

— Вот что сделайте…

— Что?

— Скажите вашей доброй игуменье, что для того, чтобы нам как можно меньше расставаться, вы просите у нее позволение обедать со мной.

— Даст ли она на это разрешение?

— Что же она может иметь против этого?

— О, если так, отлично; таким образом мы не расстанемся ни на минуту.

— Так пойдите же к ней и попросите ее об этом. Я чувствую, что у меня тяжела голова, и пойду немного прогуляться по саду.

— Идите, но где я найду вас?

— Здесь, через час.

— Здесь, через час. О! благодарю вас, вы так добры.

— Как же мне не принять участия в вас? Если бы даже вы и не были сами по себе так красивы и очаровательны, то разве вы не друг одного из моих лучших друзей?

— Милый д’Артаньян! О, как он будет вам благодарен.

— Надеюсь. Ну, теперь мы обо всем условились, сойдемте вниз.

— Вы пойдете в сад?

— Да.

— Ступайте по этому коридору, а затем по маленькой лестнице спуститесь вниз.

— Отлично, благодарю.

И обе женщины расстались, обменявшись улыбками.

Миледи сказала правду: у нее действительно болела голова, потому что все ее планы и предположения не были еще ни вполне ясны, ни определенны и бродили в ее голове, образуя полнейший хаос.

Ей необходимо было на некоторое время остаться одной, чтобы собраться с мыслями и привести их в порядок. Будущее представлялось ей еще смутно, но ей нужно было только немного спокойствия и уединения, чтобы придать своим не совсем еще ясным мыслям вполне определенную форму и составить законченный план.

Прежде всего надо было поспешить и похитить г-жу Бонасье, скрыть ее в каком-нибудь надежном месте и в случае неудачи держать заложницей. Милэди начала страшиться исхода этой ужасной борьбы, в которой ее враги выказывали столько упорства, а она — столько ожесточения.

К тому же она чувствовала, как чувствуют приближение грозы, что исход этот близок и должен быть ужасен.

Итак, для нее, как мы уже сказали, главным образом важно было иметь г-жу Бонасье в своих руках.

Г-жа Бонасье для д’Артаньяна составляла все, ее жизнь была для него дороже своей, потому что это была жизнь женщины, которую он любил, а потому на тот случай, если бы счастье отвернулось от нее и она потерпела бы неудачу, г-жа Бонасье являлась средством вступить в переговоры и добиться каких-нибудь выгодных условий.

Следовательно, с этим вопросом было покончено: г-жа Бонасье совершенно доверчиво последует за ней, а раз им удастся скрыться в Армантьере, ее легко будет уверить, что д’Артаньян не приезжал в Бетюн. Через две недели — самое большее Рошфор возвратится, а в продолжение этих пятнадцати дней она придумает и решит, как отомстить четырем друзьям. Благодаря Бога, она не соскучится, потому что ей предстояло самое приятное времяпровождение, какое только могли доставить обстоятельства женщине с ее характером, а именно: составлять план мщения.

Среди размышлений она осмотрела местоположение сада и составила в свой голове топографическую его карту. Милэди действовала, как опытный полководец, который все предвидит и, подготовляя победу, в то же самое время принимает и меры на случай поражения, чтобы, смотря по ходу битвы, быть готовым идти вперед или отступать. По прошествии часа она услышала тихий голос, который звал ее. Это была г-жа Бонасье. Добрая игуменья, понятно, изъявила согласие на все, и для начала они пошли вместе ужинать.

Когда они вышли на двор, то услышали стук подъехавшей кареты, которая остановилась у ворот.

Милэди прислушалась.

— Вы слышите? спросила она.

— Да, как будто подъехала карета.

— Это та самая, которую прислал за мной брат.

— О, Боже!

— Ну, будьте же смелее!

У ворот монастыря позвонили; милэди не ошиблась.

— Подите в вашу комнату, сказала она г-же Бонасье: — наверно у вас есть какие-нибудь драгоценные безделушки, которые вам хотелось бы захватить с собой.

— У меня есть письма д’Артаньяна.

— Вот и захватите их и возвращайтесь ко мне; мы наскоро отужинаем, потому что, может быть, нам придется ехать всю ночь и надо подкрепиться.

— Великий Боже! сказала г-жа Бонасье, хватаясь за грудь, — я задыхаюсь, я не могу идти.

— Да ободритесь же, ободритесь! Подумайте, что через четверть часа вы будете свободны, и что все, что вы собираетесь делать, вы сделаете для него.

— О, да, все для него! Вы одним этим словом возвратили мне всю бодрость… Идите, я приду к вам.

Милэди скорым шагом пошла к себе; она нашла в своей комнате лакея Рошфора, которому дала все необходимые инструкции.

Он должен был ждать у ворот; если бы случайно появились мушкетеры, карета должна была тотчас же умчаться галопом, повернуть за угол монастыря и ждать милэди у маленькой деревеньки, находившейся по другую сторону леса. В последнем случае милэди должна была пройти через сад и пешком дойти до деревни; мы уже сказали, что милэди отлично знала всю местность в этой части Франции.

Если же мушкетеры не приедут, то все должно было произойти, как было условлено заранее: г-жа Бонасье вскочит на подножку под предлогом в последний раз проститься с милэди, которая и увезет ее.

Г-жа Бонасье пришла, и тогда, чтобы уничтожить в ней всякое подозрение, если она и имела таковое, милэди в ее присутствии повторила лакею вторую половину своих инструкций.

Она сделала лакею несколько вопросов относительно кареты; оказалось, что она запряжена тройкой лошадей, которыми правит почтовый ямщик, а лакей Рошфора должен был ехать впереди курьером.

Милэди совершенно напрасно опасалась, что г-жа Бонасье в чем-нибудь заподозрит ее: бедная молодая женщина была слишком чиста душой, чтобы заподозреть в женщине так много коварства и вероломства, к тому же имя графини Винтер, которое она слышала от игуменьи, было ей совершенно незнакомо, и она не подозревала, чтобы какая-нибудь женщина принимала такое большое и роковое участие в несчастиях ее жизни.

— Вы видите, сказала милэди, когда лакей вышел, — все готово. Игуменья ни о чем не догадывается и думает, что за мной приехали от кардинала. Этот человек сделает последние распоряжения, а пока хоть немного скушайте чего-нибудь, выпейте вина и поедемте.

— Да, машинально повторила г-жа Бонасье, — поедемте.

Милэди знаком пригласила ее сесть напротив себя, налила ей маленький стаканчик испанского вина и подала ей кусок цыпленка.

— Видите, сказала она: — как все нам благоприятствуете вот уж и ночь наступает; на рассвете мы приедем в наше убежище, и никто и не отгадает, где мы. Ну, ободритесь же, скушайте чего-нибудь.

Г-жа Бонасье совершенно машинально съела нисколько кусочков и обмакнула губы в вино.

— Да выпейте же, выпейте немного вина, настаивала милэди, поднося рюмку к своим губам, — берите пример с меня.

Но в ту самую минуту, как она поднесла ее ко рту, послышался отдаленный лошадиный топот, который все более и более приближался, и рука ее остановилась в воздухе; затем почти в то же самое время она услышала ржанье лошадей.

Этот шум лишил ее веселости, все равно, как шум бури пробуждает от тяжкого сна; она побледнела и подбежала к окну, между тем как г-жа Бонасье, дрожа всем телом, встала и оперлась на стул, чтобы не упасть.

Ничего еще не было видно, а только все яснее и яснее становился слышен лошадиный топот.

— О, Боже, произнесла г-жа Бонасье: — что это за шум?

— Это едуть или наши друзья, или наши враги, сказала милэди с ужасным хладнокровием. — Оставайтесь тут, я вам скажу, кто это.

Г-жа Бонасье стояла молча, неподвижная и бледная, как статуя.

Топот становился все слышнее; лошади были уже не дальше, как за полтораста шагов, и если их еще не было видно, то только потому, что в этом месте быль поворот дороги. Но во всяком случае топот был уже слышен настолько явственно, что можно было сосчитать число лошадей по отрывистому стуку железных подков.

Милэди вглядывалась с величайшим вниманием: было еще настолько светло, что она могла узнать всадников.

Вдруг на повороте дороги она увидела, что блеснули шляпы, обшитые галунами, и развевающияся перья; сначала показались двое, затем пять, а всего восемь человек; один из них ехал впереди остальных.

Милэди испустила глухой стон: в том из всадников, который ехал впереди, она узнала д’Артаньяна.

— О, Боже, Боже! вскричала г-жа Бонасье: — что там такое?

— Это мундиры гвардейцев кардинала, нельзя терять ни минуты! вскричала милэди. — Бежим, бежим!

— Да, да, бежим! повторила г-жа Бонасье, но от страха она не могла сделать ни одного шага, прикованная ужасом к тому месту, на котором стояла.

Слышно было, как всадники проезжали мимо окна.

— Идите же! да идите же! кричала милэди, таща за руку молодую женщину. — Через сад мы еще успеем убежать, у меня ключ… Но поспешите, через пять минут уж будет слишком поздно.

Г-жа Бонасье хотела идти, сделала два шага и упала на колени. Милэди попробовала ее поднять и унести, но не в состоянии была это сделать.

В эту самую минуту послышался стукь колес отъезжающей кареты, которая, с появлением мушкетеров, умчалась галопом. Вслед затем раздались три или четыре выстрела.

— В последний раз вас спрашиваю, хотите ли вы идти? вскричала милэди.

— О, Боже, Боже! вы сами видите, что у меня нет сил, что я совсем не могу идти: бегите одни.

— Бежать одной? Оставить вас здесь? нет, нет, никогда! вскричала милэди.

Вдруг она остановилась, зловещая молния блеснула в ее глазах; она подбежала к столу и что-то всыпала в рюмку г-жи Бонасье, стоявшую с вином, из камня своего перстня, который она открыла с поразительной быстротой.

Это было какое-то красноватое зернышко, которое тотчас же растаяло. Затем, взяв твердой рукой стакан, она сказала:

— Выпейте, это вино придаст вам силы, выпейте.

И она поднесла стакан к губам молодой женщины, которая машинально выпила.

— Ах, не так мне хотелось отомстить за себя, произнесла милэди, ставя с адской улыбкой стакан на стол: — но что же делать, приходится сделать только то, что возможно.

И она бросилась из комнаты.

Г-жа Бонасье видела, как она убежала, но не могла за ней последовать; она была в положении тех людей, которые видят во сне. что их преследуют, и не могут двинуться с места.

Прошло несколько минут, у ворот раздался страшный стук; каждую минуту г-жа Бонасье ждала возвращения милэди, которая, однако, не появлялась.

Несколько раз, без сомнения, от страха, холодный пот выступал у нее на лбу.

Наконец она услышала скрип отворявшихся решеток, и на лестнице раздался стук сапог и шпор; послышались голоса, которые все более и более приближались, и ей показалось, что произносили ее имя.

Вдруг она радостно вскрикнула и бросилась к двери: она узнала голос д’Артаньяна.

— Д’Артаньян! д’Артаньян! закричала она: — вы ли это? Сюда, сюда!

— Констанция! Констанция! отвечал молодой человек, — где вы? Боже мой!

В эту самую минуту дверь скорее поддалась напору, чем открылась; несколько человек с шумом вошли в комнату; г-жа Бонасье упала в кресло, не будучи в состоянии сделать ни одного движенья.

Д’Артаньян бросил еще дымившийся пистолет, который он держал в руке, и упал на колени перед своей возлюбленной; Атос заткнул свой за пояс, а Портос и Арамис, державшие шпаги наголо, вложили их в ножны.

— О, д’Артаньян, дорогой мой д’Артаньян! Наконец ты приехал, тыменяне обманул!.. Это действительно ты!

— Да, да, Констанция, наконец мы опять вместе.

— О, она могла сколько хотела уверять меня, что ты не приедешь, я все-таки смутно надеялась, я не хотела бежать. О! как я хорошо сделала, как я счастлива.

При слове «она» Атос, сидевший спокойно, вдруг встал.

— Она? кто это она? спросил д’Артаньян.

— Моя подруга, та самая, которая из дружбы ко мне хотела меня избавить от преследований; та самая, которая приняла вас за гвардейцев кардинала и убежала.

— Ваша подруга! вскричал д’Артаньян, сделавшись бледнее белой вуали своей возлюбленной: — о какой подруге вы говорите?

— О той, чья карета стояла у ворог, о женщине, которая выдает себя за вашего друга, д’Артаньян, и которой вы все рассказали.

— Ее имя, ее имя? спрашивал д’Артаньян. — Боже мой, неужели вы не знаете ее имени?

— Напротив, при мне называли его… погодите… но как это странно… о, Боже мой, у меня кружится голова, я ничего не вижу.

— Ко мне, мои друзья, помогите! Ее руки точно лед, вскричал д’Артаньян, — ей дурно. Великий Боже! она падает в обморок.

Между тем как Портос во все горло звал на помощь, Арамис подбежал к столу, чтобы налить стакан воды, но он остановился, видя, как страшно изменилось лицо Атоса, который, стоя у стола, смотрел на один из стаканов; казалось, в нем зародилось какое-то страшное подозрение.

— О, говорил Атос, — о, нет, этого быть не может, Господь не допустит такого преступления.

— Воды, воды, кричал д’Артаньян, — воды!

— О! бедная женщина, бедная женщина! шептал Атос разбитым голосом.

Г-жа Бонасье, оживленная поцелуями д’Артаньяна, снова открыла глаза,

— Она приходит в себя! вскричал молодой человек. — Боже, Боже, благодарю Тебя.

— Сударыня, сказал Атос: — сударыня, ради Бога скажите, чей этот пустой стакан?

— Мой, ответила молодая женщина едва слышным голосом.

— Кто вам налил вина, которое там было?

— Она.

— Кто же это она?

— Ах, я вспомнила, сказала г-жа Бонасье: — графиня Винтер…

Все четверо вскричали в один голос, но крик Атоса был громче всех.

В эту минуту лицо г-жи Бонасье сделалось синевато-бледным. Страшная боль овладела ею, и она, задыхаясь, упала на руки Портоса и Арамиса.

Д’Артаньян схватил руки Атоса с невыразимой тоскою.

— А что ты думаешь?.. начал д’Артаньян, и голос его прервался от рыданий.

— Я допускаю нсе, отвечал Атос, кусая губы до крови, чтобы скрыть свое волнение.

— Д’Артаньян, д’Артаньян! вскричала г-жа Бонасье: — где ты? не оставляй меня, ты видишь, я умираю.

Д’Артаньян выпустил руки Атоса, которые он еще судорожно сжимал, и подбежал к г-же Бонасье.

Ее некогда прекрасное лицо страшно изменилось; помутившиеся глаза ничего уже более не выражали; судорожная дрожь пробегала по всему телу, и холодный пот покрывал лоб.

— Ради Бога, бегите, позовите кого-нибудь… Портос, Арамис, помогите.

— Бесполезно, сказал Атос — бесполезно: против яда, который дает она, нет противоядия.

— Да, да, помогите, помогите! — шептала г-жа Бонасье: — помогите.

Затем, собрав последние силы, она взяла обеими руками голову молодого человека, с минуту смотрела на него так, точно хотела в этом последнем взгляде перелить всю свою душу, и с рыданием прижала свои губы к его губам.

— Констанция, Констанция! кричал д’Артаньян.

Последний вздох вылетел из уст г-жи Бонасье и коснулся уст д’Артаньяна; с этим вздохом улетела на небо ее чистая, любящая душа.

Д’Артаньян сжимал в своих объятиях только ее труп. Молодой человек вскрикнул и упал около своей возлюбленной, такой же бледный, похолодевший, как и она.

Портос плакал, Арамис указал ему рукой на небо, Атос перекрестился.

В это самое время в дверях показался человек, такой же бледный, как и все, бывшие в комнате, и, осмотревшись вокруг себя, увидел умершую г-жу Бонасье и д’Артаньяна, лежавшего без чувств около нее.

Он явился именно в ту минуту оцепенения, которая всегда следует за великими катастрофами.

— Я не ошибся, сказал он: — кот г-н д’Артаньян и его три друга, Атос, Портос и Арамис.

Названные по именам, молодые люди с удивлением посмотрели на незнакомца; им всем троим казалось, что они его знавали.

— Господа, сказал вновь пришедший: — вы, так же, как и я, ищете женщину, которая, прибавил он с ужасной улыбкой, — наверно была здесь, потому что я вижу труп.

Три друга продолжали молчать; голос, как и лицо этого человека, напоминал им, что они его уже видели, только они не могли вспомнить, при каких это было обстоятельствах.

— Господа, продолжал незнакомец, — так как вы не хотите узнать человека, который дважды, вероятно, вам обязан своей жизнью, то поневоле нужно, чтобы я себя назвал. Я — лорд Винтер, шурин этой женщины.

Трое друзей вскрикнули от изумления.

Атос встал и протянул ему руку.

— Милости просим, милорд, сказал он: — вы из наших.

— Я выехал пятью часами позже ее из Портсмута, объяснил лорд Винтер: — тремя часами позже ее приехал в Булонь и только двадцатью минутами опоздал, не догнавши ее в Сен-Омере, и наконец в Лильере окончательно потерял ее след. Я продолжал путь наудачу, справляясь у всех, как вдруг увидел вас, скачущих в галоп; я узнал г-на д’Артаньяна. Я звал вас, но вы не ответили; я хотел последовать за вами, но моя лошадь слишком устала и не могла поспеть за вашими. И тем не менее, несмотря на вашу поспешность, вы все-таки, кажется, приехали уже слишком поздно!

— Вы видите, сказал Атос, указывая лорду Винтеру на труп г-жи Бонасье и на д’Артаньяна, которого Портос и Арамис старались привести в чувство.

— Они оба умерли? спросил лорд Винтер.

— К счастию, нет, ответил Атос: — г. д’Артаньян только в обмороке.

— А, тем лучше! сказал лорд Винтер,

Действительно, в эту минуту д’Артаньян открыл глаза.

Он вырвался из рук Портоса и Арамиса и, как безумный, бросился на труп своей возлюбленной.

Атос встал, подошел медленно и торжественно к своему рыдающему другу, нежно обнял его и сказал ему своим убедительным, благородным голосом:

— Друг, будь мужчиной: женщины оплакивают мертвых, мужчины — мстят за них.

— О, да, сказал д’Артаньян, — да! чтобы отомстить за нее, я готов последовать за тобой всюду!

Атос воспользовался этой минутой энергией, которую надежда мщения придала несчастному его другу, и сделал знак Портосу и Арамису сходить за игуменьей.

Оба друга встретили ее в коридоре, смущенную и встревоженную всем происшедшим; она позвала нескольких монахинь, которые, вопреки всем монастырским обычаям, очутились в присутствии пятерых мужчин.

— Сударыня, обратился к ней Атос, взяв под руку д’Артаньяна: — мы оставляем на ваше благочестивое попечение тело этой несчастной женщины. Это был земной ангел, прежде чем сделаться небесным. Отнеситесь к ней, как, вы бы отнеслись к одной из ваших сестер; мы приедем со временем помолиться на ее могиле.

Д’Артаньян спрятал свое лицо на груди Атоса и разразился рыданиями.

— Плачь, сказал Атос, — плачь, твое сердце полно любви, молодости и жизни! Увы! я очень бы желал быть в состоянии заплакать, как ты.

И он увлек своего друга с отеческою заботливостью, утешая его, как духовный пастырь, как человек, сам много выстрадавший.

Все пятеро, в сопровождении своих слуг, которые вели в поводьях лошадей, направились в город Бетюнь и остановились перед первой гостиницей, которую они увидели.

— Но, спросил д’Артаньян, — почему мы не преследуем эту женщину?

— После, отвечал Атос, — мне нужно для этого принять некоторые меры.

— Она ускользнет от нас, продолжал молодой человек: — она ускользнет от нас, и тогда это будет твоя вина, Атос!

— Я отвечаю за нее, отвечал Атос.

Д’Артаньян питал такое доверие к своему другу, что опустил голову и вошел в гостиницу, не прибавив ни слова.

Портос и Арамис переглянулись, не понимая такой уверенности Атоса.

Лорд Винтер думал, что он сказал это для того, чтобы несколько успокоить печаль д’Артаньяна.

— Теперь, господа, сказал Атос, удостоверившись, что в гостинице нашлось пять свободных комнат, пойдемте каждый в свою комнату; д’Артаньяну необходимо остаться одному, чтобы выплакаться и заснуть. Я все беру на себя, будьте спокойны.

— Между тем, мне кажется, возразил лорд Винтер: — что если нужно принять какие-нибудь меры против графини, то это касается меня: она моя невестка.

— А мне она — жена, сказал Атос.

Д’Артаньян улыбнулся, потому что он понял, что Атос, открывая подобный секрет, может быть вполне уверен в своем мщении. Портос и Арамис, побледнев, переглянулись. Лорд Винтер вообразил, что Атос сошел с ума.

— Подите же каждый в свою комнату, сказал Атос: — и предоставьте мне свободу действий. Вы видите сами, что, в качестве мужа, это дело касается меня главным образом. Передайте мне, д’Артаньян, если вы не потеряли, бумажку, выпавшую из шляпы того господина, на которой написано название деревни.

— А, заметил д’Артаньян, — я понимаю, это название написано ее рукой…

— Ты видишь сам, сказал Атос: — что над всеми нами есть Бог!

XXXVII. Человек в красном плаще.

Отчаяние Атоса уступило место глубокой печали, которая еще более выказывала блестящие способности этого человека.

Отдавшись вполне одной мысли о данном им обещании и принятой им на себя ответственности, он последним удалился в свою комнату, попросил хозяина гостиницы достать ему карту их провинции, наклонился над ней, со вниманием рассмотрел все намеченные линии, увидел, что четыре разные дороги вели из Бетюна в Армантьер, и велел позвать к себе слуг.

Плянше, Гримо, Мускетон и Базен явились и получили от Атоса ясные, точные и важные приказания.

Они должны были на другой день на рассвете ехать в Армантьер, каждый по разным дорогам. Плянше, как самый сметливый и разумный из всех четверых, должен был ехать по той дороге, куда поехала карета, в которую стреляли наши четыре друга, и которую, как помнят, сопровождал лакей Рошфора.

Атос прежде всего пустил в дело слуг, так как с тех пор, как они поступили на службу к нему и его друзьям, он хорошо узнал различные и главные достоинства каждого из них.

К тому же слуги, обращающиеся с вопросами к прохожим, внушают к себе меньше недоверия, чем их господа, и встречают к себе большую симпатию в тех, к кому они обращаются.

Наконец милэди знала господ, между тем как вовсе не знала их слуг, а последние, напротив, знали ее отлично. Все четверо должны были сойтись на следующее утро в одиннадцать часов; если они откроют убежище милэди, трое должны были остаться стеречь ее, а четвертый — вернуться в Бетюнь, чтобы предупредить Атоса и проводить четырех друзей.

Когда эти распоряжения были сделаны, слуги удалились.

Тогда Атос встал со стула, подвязал шпагу, завернулся в плащ и вышел из гостиницы; было около десяти часов. Известно, что в десять часов вечера в провинции улицы обыкновенно пусты, однако Атос видимо искал кого-нибудь, к кому бы он мог обратиться с вопросом. Наконец он встретил какого-то запоздавшего прохожего, подошел к нему и сказал ему несколько слов; человек, к которому он обратился, с ужасом отступил от него, но тем не менее ответила слова мушкетера, указав на что-то рукой. Атос предложил этому человеку полпистоля с просьбой проводить его, но человек отказался.

Атос пошел в ту улицу, которую прохожий указал ему пальцем, но, дойдя до перекрестка, он снова остановился, видимо затрудняясь, а так как на перекрестке он скорее всего мог ожидать, что пройдет кто-нибудь, то он здесь и остановился. И в самом деле — не прошло и минуты, как прошел ночной сторож. Атос повторил тот же вопрос, какой был сделан первому прохожему, которого он встретил; ночной сторож выразил точно такой же ужас и отказался проводить Атоса, показав рукой дорогу, по какой ему следовало идти. Атос пошел по указанному направлению и дошел до предместья, расположенного на конце города, совершенно противоположного той части, с которой он и его товарищи въехали в город. Там, казалось, он снова очутился в затруднении и в замешательстве, куда идти дальше, и остановился в третий раз.

К счастью, проходил нищий, который подошел к Атосу попросить у него милостыню. Атос предложил целый экю, чтобы тот довел его до места, куда он шел. Нищий с минуту видимо колебался, но при виде серебряной монеты, блестевшей в темноте, он решился и пошел впереди Атоса.

Дойдя до угла одной улицы, он указал ему вдали на маленький, одинокий, печальный, уединенный домик; Атос приблизился к нему, между тем как нищий, получивший заработанную им плату, со всех ног пустился бежать он него.

Атос обошел кругом, прежде чем нашел дверь как раз посреди, выкрашенную той же красноватой краской, как и весь дом; сквозь щели ставней не было видно никакого света, ни малейший звук не заставлял предполагать, что этот дом обитаем: он был мрачен и безмолвен, как могила.

Атос постучался три раза, но никто ему не ответил; впрочем, в третий раз послышались таги, которые приближались; наконец дверь приотворилась, и человек высокого роста, бледный, с черными волосами и бородой появился на пороге,

Атос и незнакомец тихо обменялись несколькими словами, после чего человек высокого роста сделал знак мушкетеру, что он может войти. Атос тотчас же воспользовался позволением, и дверь затворилась за ним. Человек, которого Атос отыскал с таким трудом, ввел его в свою лабораторию, где он был занять скреплением посредством железной проволоки побрякивавших костей скелета.

Весь уже остов был собран; оставалось только приставить голову, лежавшую на столе.

Все остальное убранство этой комнаты доказывало, что хозяин ее занимается естественными науками: тут были банки со змеями, с названием породы каждой из них; высушенные ящерицы блестели как изумруды и были вставлены в большие рамки черного цвета; наконец связки диких душистых трав, обладающих, вероятно, свойствами, неизвестными людям непосвященным, были подвешены к потолку и опускались по углам комнаты.

И при этом ни семейства, ни слуг: человек высокого роста жил один в этом доме.

Атос окинул холодным, равнодушным взглядом все вышеописанные нами предметы и, по приглашению человека, к которому он пришел, сел около него.

Тогда он объяснил ему цель своего посещения и услугу, которой он от него ожидает; но едва он высказал свою просьбу, как незнакомец, оставшийся стоять перед мушкетером, отступил в ужасе и отказался. Тогда Атос вынул из своего кармана маленького формата бумагу, на которой были написаны две строчки с подписью и с приложенной к ним печатью, и показал тому, кто так поторопился выказать свое отвращение. Как только человек высокого роста прочитал эти две строчки и подпись и узнал приложенную к ним печать, он тотчас же поклонился в знак того, что не имеет ничего возразить и готов повиноваться.

Атосу только этого и нужно было; он встал, поклонился, вышел, пошел по той же дороге, но которой пришел, и, вернувшись в гостиницу, заперся у себя в комнате. На рассвете д’Артаньян вошел к нему и спросил, что делать?

— Ждать, ответил Атос.

Несколько минут спустя игуменья монастыря прислала предупредить мушкетеров, что похороны состоятся в двенадцать часов. Что же касается до отравительницы, то о ней не имели никаких известий; только узнали, что, вероятно, она скрылась через сад, где на песке найдены были следы и дверь которого нашли запертой, а ключ исчез.

В назначенный час лорд Винтер и четыре друга пришли в монастырь; звонили во все колокола, часовня была отперта, но решетка на клиросе оставалась запертой. Посреди клироса стояло тело жертвы в одежде послушницы. По обе стороны клироса и позади решетки, ведущей в монастырь, стояли кармелитки, все в полном сборе; они присутствовали на божественной службе, присоединяя свое пение к пению священников, хотя им никого не было видно из прихожан и их самих почти также не было видно.

У дверей часовни д’Артаньян почувствовал, что у него не хватает твердости; он обернулся, чтобы отыскать Атоса, но то исчез.

Верный взятому на себя обязательству отомстить, Атос велел проводить себя в сад и там, идя по летим следам этой женщины, оставляющей за собой кровавый след всюду, где бы она ни прошла, он дошел до калитки, ведущей в лес, велел отворить ее и углубился в лес.

Тогда все его догадки подтвердились: дорога, по которой уехала карета, огибала лес. Атос некоторое время шел по этой дороге, устремив глаза в землю; местами на ней были видны небольшие кровавые пятна, оставленные, вероятно, или раненым человеком, сопровождавшим карету, или лошадью. Пройдя три четверти льё, приблизительно шагах в пятидесяти от Фестюбера, Атос заметил кровавое пятно гораздо большей величины, и земля в этом месте заметно была утоптана лошадьми. Между лесом и этим обличительным местом, немного поодаль от взрытой земли, были видны те же маленькие следы, как и в саду; очевидно, карета остановилась здесь.

В этом месте милэди вышла из лесу и села в карету. Довольный этим открытием, которое подтверждало все его догадки, Атос вернулся в гостиницу и нашел там Плянше, ожидавшего его с нетерпением.

Все произошло, как предполагал Атос. Плянше пошел по дороге; он так же, как и Атос, заметил кровавые пятна и узнал место, где остановились лошади, по он прошел дальше Атоса, вследствие чего, в деревне Фестюбер, где он зашел в трактир выпить стакан вина, узнал, даже не расспрашивая никого, что накануне в восемь часов с половиною один раненый человек, сопровождавший даму, которая ехала в почтовой карете, принужден был остановиться, будучи не в состоянии ехать дальше. Причину раны объяснили встречей с грабителями, остановившими карету в лесу.

Плянше принялся за поиски почтового ямщика, который ехал с каретой. Он довез даму до Фромеля, а из Фромеля она направилась в Армантьер. Плянше свернул по проселочной дороге и в семь часов утра был в Армантьере. Там была только одна гостиница на почтовой станции. Плянше явился туда под видом слуги, который ищет места. Не проговорил он еще и десяти минут, как уже узнал, что какая-то женщина приехала вчера в одиннадцать часов вечера, взяла комнату, велела позвать к себе хозяина гостиницы и сказала ему, что желала бы некоторое время прожить в окрестностях.

Плянше ничего больше и не нужно было знать. Он побежал к назначенному для свидания месту, нашел там трех слуг на своих местах, разместил их стеречь все выходы гостиницы и вернулся к Атосу. Плянше только что окончил сообщения о полученных сведениях, как в комнату Атоса вошли его друзья.

Лица их были мрачны и носили отпечаток сильного волнения, не исключая даже и кроткого лица Арамиса.

— Что надо делать? спросил д’Артаньян.

— Ждать, ответил Атос.

Каждый из них отправился в свою комнату.

В восемь часов вечера Атос приказал седлать лошадей и предупредил лорда Винтера и своих друзей, чтобы они были готовы отправиться в путь.

В одну минуту все пятеро были готовы. Каждый из них осмотрел свое оружие и привел его в надлежащий порядок. Атос сошел вниз последним и нашел, что д’Артаньян был уже на лошади и выказывал признаки нетерпения.

— Терпение, сказал Атос: — нам еще недостает одного.

Все четверо с удивлением посмотрели вокруг; они напрасно старались отгадать, кто бы это был, кого недостает.

В эту самую минуту Плянше подвел лошадь Атоса, и мушкетер легко вскочил на седло.

— Подождите меня, сказал он: — я сейчас вернусь.

Он ускакал.

Через четверть часа он действительно вернулся в сопровождении человека в маске, закутанного в большой красный плащ.

Лорд Винтер и трое друзей взглянули друг на друга вопросительно. Ни один из них не мог ничего сообщить о нем, потому что никто не знал, кто этот человек. Но они, впрочем, решили, что вероятно все так и должно быть, раз это было сделано по приказанию Атоса.

В девять часов маленькая кавалькада, направляемая указаниями Плянше, служившего им проводником, пустилась в путь по той самой дороге, по которой скрылась карета.

Печальное зрелище представляли эти шесть человек, ехавшие молча, погруженные каждый в свои мысли, мрачные, как отчаяние, грозные, как само наказание.

XXXVIII. Суд.

Ночь была темная и бурная; черные тучи обложили все небо, заволакивая даже звезды; луна должна была взойти только в полночь.

По временам, при свете молнии, сверкавшей на горизонте, виднелась пустынная, белевшаяся дорога, а затем все опять погружалось в мрак.

Каждую минуту Атос подзывал к себе д’Артаньяна, который постоянно опережал маленькую кавалькаду, и заставлял его ехать в ряд со всеми, но через минуту повторялось то же самое; у д’Артаньяна была только мысль: ехать вперед, и он ехал.

Молча проехали деревню Фестюбер, в которой остался раненый лакей, затем миновали и Ришебургский лес; приехав в Эрлие, Плянше, продолжавший направлять кавалькаду, повернул налево.

Несколько раз то лорд Винтер, то Портос, то Арамис пробовали заговорить с человеком в красном плаще, но на каждый их вопрос он наклонял голову, не говоря ни слова. Тогда путешественники догадались, что незнакомец молчал не без причины, и перестали заговаривать с ним.

К тому же гроза усиливалась; молния сверкала без перерыва, слышались раскаты грома, и ветер, предвестник урагана, свистел и рвал перья и волосы всадников.

Кавалькада пустилась скорой рысью.

Неподалеку от Фромеля буря разразилась; всадники завернулись в плащи; оставалось сделать еще три лье, которые проехали под проливным дождем.

Д’Артаньян снял шляпу и распахнул плащ; он находил удовольствие в том, что вода струилась по его разгоряченному лбу и телу, по которому пробегала нервная дрожь.

В то самое время, когда маленькая кавалькада проехала Госкаль и приближалась к почтовой станции, какой-то человек, спрятавшийся от непогоды под деревом, отделился от его ствола, с которым он сливался в темноте, и вышел на середину дороги, приложив палец к губам.

Атос узнал в нем Гримо.

— Что случилось? спросил д’Артаньян: — не уехала ли она из Армантьера?

Гримо сделал головой утвердительный знак. Д’Артаньян заскрежатал зубами.

— Тише, д’Артаньян, остановил его Атос: — я все взял на себя, так предоставь же мне и расспросить Гримо.

— Где она? спросил Атос.

Гримо протянул руки по направлению к реке Ли.

— Далеко отсюда? спросил Атос.

Гримо показал своему барину полпальца.

— Одна? — спросил Атос.

Гримо сделал утвердительный знак.

— Господа, сказал Атос: — она одна, за пол-льё отсюда, по направлению к реке,

— Хорошо, сказал д’Артаньян: веди нас, Гримо.

Гримо повел их полем: он стал проводником кавалькады.

Проехав минут пять, приехали к ручью, который перешли вброд.

При блеске молнии они увидели деревню д’Енгенгем.

— Здесь, Гримо? спросил Атос.

Гримо покачал головой в знак отрицания.

— Тише, господа! сказал Атос.

Кавалькада продолжала свой путь.

Еще раз блеснула молния; Гримо протянул руку, и при голубоватом змееобразном зигзаге молнии они заметили маленький уединенный домик на берегу, в ста шагах от парома.

Одно окно было освещено.

— 'Вот мы и приехали, сказал Атос.

В эту минуту какой-то человек, лежавший во рву, встал: это был Мускетон; он пальцем указал на освещенное окно.

— Она там, сказал он.

— А Базен? спросил Атос.

— Пока я стерег окно, он стерег дверь.

— Хорошо, похвалил Атос: — вы все верные слуги.

Атос спрыгнул с лошади, отдав повод Гримо, и подошел к окну, сделав всем остальным знак подъехать к двери.

Маленький домик был окружен живой изгородью в два или три фута вышиною; Атос перескочил через изгородь и подошел к окну; ставней не было, но занавеси у окна были плотно сдвинуты.

Он встал на камень, чтобы заглянуть в комнату поверх занавесок, не доходивших доверху.

При свете лампы он увидел женщину, которая, завернувшись в темную мантилью, сидела перед потухающим огнем; она опиралась локтями о какой-то плохенький стол, положив голову на белые, точно из слоновой кости руки.

Нельзя было разглядеть ее лица, но зловещая улыбка показалась на лице Атоса; нельзя было ошибиться: это была именно та самая женщина, которую он искал.

В эту минуту заржала лошадь; милэди подняла голову, увидела в окне бледное лицо Атоса и вскрикнула.

Атос вскочил в комнату и явился перед милэди как гений мщения.

Милэди подбежала к двери и открыла ее — на пороге стоял д’Артаньян, еще бледнее и грознее Атоса.

Милэди, вскрикнув, отступила; д’Артаньян, думая, что она может как-нибудь скрыться и бежать, и опасаясь, что она еще раз ускользнет от них, выхватил пистолет из-за пояса, но Атос поднял руку.

— Вложи, д’Артаньян, пистолет за пояс, сказал он: — эту женщину надо судить, а не убивать. Подожди еще с минуту, д’Артаньян, и ты получишь удовлетворение… Войдите, господа.

Д’Артаньян повиновался: у Атоса был повелительный и торжественный голос, как у неумолимого судьи.

За д’Артаньяном вошли Портос, Арамис, лорд Винтер и человек в красном плаще.

Четверо слуг охраняли дверь и окно.

Милэди упала в кресло, протянув вперед руки, точно заклиная это страшное видение; увидев своего зятя, она испустила страшный крик.

— Кого вам нужно? вскричала милэди.

— Нам нужно, начал Атос, — Шарлотту Баксон, которую звали сначала графиней де-ля-Фер, а затем лэди Винтер, баронессой Шефильд.

— Это я, это я! прошептала она вне себя от ужаса: — чего вы от меня хотите?

— Мы хотим судить вас за ваши преступления, сказал Атос: — вам предоставляется свобода защиты: оправдывайтесь, если можете. Г. д’Артаньян, вы первый обвинитель.

Д’Артаньян приблизился.

— Перед Богом и людьми, сказал он, — обвиняю эту женщину в отравлении Констанции Бонасье, которая умерла вчера вечером.

Он повернулся в сторону Портоса и Арамиса.

— Мы подтверждаем это, в один голос ответили оба мушкетера.

Д’Артаньян продолжал:

— Перед Богом и людьми обвиняю эту женщину в покушении отравить меня самого вином, которое она прислала из Вильроа с подложным письмом от имени моих друзей. Бог спас меня, но вместо меня умер другой; его звали Бриземоном.

— Мы подтверждаем это, сказали вместе Портос с Арамисом.

— Перед Богом и людьми обвиняю это женщину в том, что она подговаривала меня убить барона Варда, и так как никто из присутствующих здесь не может подтвердить этого факта, то я сам свидетельствую об этом. Я сказал все.

Д’Артаньян вместе с Портосом и Арамисом отошел на другой конец комнаты.

— Теперь ваша очередь, милорд! сказал Атос.

Барон подошел в свою очередь.

— Перед Богом и людьми, начал он, — обвиняю эту женщину в убийстве герцога Букингама…

— Герцог Букингам убит? в один голос вскричали все присутствовавщие.

— Да, сказал барон, — убить! Получив ваше письмо с предостережением, я велел арестовать эту женщину и поручил стеречь ее одному преданному мне благородному человеку; она обольстила этого человека, дала ему кинжал в руки, заставила его убить герцога, и может быть в эту самую минуту Фельтон ценою своей головы платится за преступление этой фурии.

Невольная дрожь пробежала у судей при открытии этих еще неведомых им преступлений.

— Это еще не все, продолжал лорд Винтер: — мой брать, сделавший вас своей наследницей, умер от странной болезни, продолжавшейся всего три часа и оставившей на всем его теле какие-то синеватые пятна. Сестра, отчего умер муж ваш?

— Какой ужас! вскричали Портос и Арамис.

— Убийца Букингама, убийца Фельтона, убийца моего брата, я требую правосудия и объявляю, что если не буду удовлетворен, то совершу его сам.

И лорд Винтер отошел к д’Артаньяну, предоставляя место другому обвинителю.

Милэди опустила голову на руки и старалась собраться с мыслями, спутанными смертельным страхом,

— Теперь моя очередь, сказал Атос, дрожа всем телом, как дрожит лев при виде змеи. — Я женился на этой женщине, когда она была еще совсем молодой девушкой, женился на ней против желания моей семьи; я дал ей богатство, я дал ей свое имя, и в один день я увидел, что эта женщина заклеймена: на левом плече этой женщины клеймо, изображающее лилию.

— О! сказала милэди, вставая, — вам не удастся указать на тот суд, который произнес надо мной этот бесчестный приговор, вы не найдете человека, который исполнил его!

— Молчите, произнес чей-то голос. — На это ответить могу я!

И человек в красном плаще подошел к милэди.

— Кто этот человек, кто этот человек? вскричала милэди, подавленная ужасом; ее прекрасные полосы распустились и поднялись дыбом на голове, точно живые.

Глаза всех обратились на этого человека, потому что, за исключением Атоса, никто не знал, кто он.

Да и сам Атос смотрел на него с тем же недоумением, как и другие, потому что ему тоже было неизвестно, каким образом этот человек мог быть замешан в ужасной драме, разыгрывавшейся в эту минуту.

Подойдя к милэди медленными, торжественными шагами на такое расстояние, что только один стол отделял его от нее, незнакомец снял с себя маску.

Милэди смотрела некоторое время с возраставшим ужасом на бледное лицо, обрамленное черными волосами и бакенбардами, выражавшее полное, холодное бесстрастие; затем, вдруг встав, она пробормотала:

— О, нет, нет! и отступила к самой стене: — нет, нет, это адское видение, — это не он! Спасите меня, спасите! вскричала она диким голосом, оборотившись в стене, как будто ища руками выхода.

— Но кто же вы? вскричали все свидетели этой сцены.

— Спросите у этой женщины, сказал человек в красном плаще: вы видите сами, что она меня узнала.

— Лилльский палач! лилльский палач! кричала милэди в безумном страхе и судорожно цепляясь за стену, чтобы не упасть.

Все отступили, и человек в красном плаще остался один посреди комнаты.

— О, пощадите, пощадите, простите меня! кричала милэди, упав на колени.

Незнакомец подождал, пока водворилось молчание.

— Я вам говорил, что она меня узнала, сказал он. — Да, я палач города Лилля, и вот моя история.

Глаза всех были устремлены на этого человека, и все с жадностью ждали, что он скажет.

— Эта молодая женщина была когда-то молодой девушкой, такой же прекрасной, какой она осталась и до сих пор. Она была монахиней в монастыре тамплемарских бенедиктинок. Молодой священник с простой, доверчивой душой исправлял свою обязанность в церкви этого монастыря; она задалась мыслью обольстить его и успела в этом: ей удалось бы соблазнить и святого.

«Оба они были связаны святой, ненарушимой клятвой, их любовь не могла продолжаться долго, не подвергая их опасности. Она уговорила его оставить страну, но чтобы покинуть страну и бежать куда-нибудь вместе, чтобы добраться до другой части Франции, где они могли бы жить спокойно, потому что никто не знал бы их, надо было иметь деньги, а ни тот, ни другая не имели их. Священник украл святые чаши и продал их, но в ту минуту, как они были уже готовы бежать, их задержали.

«Восемь дней спустя она обольстила сына тюремщика и бежала. Молодой священник был приговорен к десятилетнему заключению в цепях и к клейму. Я был палачом в городе Лилле, как говорит эта женщина. Я должен был наложить клеймо на виновного, а виновный был, господа, — мой брат!

«Тогда я поклялся, что эта женщина, погубившая его и даже больше — которая была более, чем его сообщницей, потому что это именно она толкнула его на преступление, разделит с ним его наказание. Я догадывался о том, где она скрывается, я проследил за ней, отыскал ее, связал и наложил ей точно такое же клеймо, какое принужден был наложить на моего брата.

«На другой день по моем возвращении в Лилль брату моему тоже удалось бежать из тюрьмы; меня обвинили в соучастии в этом побеге и присудили к заключению в тюрьме на все время, пока преступник не отыщется. Моему бедному брату был неизвестен этот приговор; он снова сошелся с этой женщиной, и они вместе бежали в Берри, где ему удалось получить небольшой приход. Эта женщина слыла за его сестру.

«Вельможа, владелец земли, к которой принадлежала и земля под приходской церковью, увидел эту мнимую сестру и влюбился в нее, влюбился до такой степени, что предложил ей выйти за него замуж. Тогда она оставила того, кого уже погубила, для того, кого она должна была погубить, и сделалась графиней де-ля-Фер…»

Глаза всех обратились на Атоса, так как это было его настоящее имя; он утвердительно кивнул головой в подтверждение того, что все, сказанное палачом, — правда.

«…Тогда, продолжал этот последний, — мой бедный брат в безумном отчаянии, решившись избавиться от жизни, в которой эта женщина отняла у него все — честь и счастье, вернулся в Лилль и, узнав о приговоре, осудившем меня на заключение вместо него, сам выдал себя и в тот же самый вечер повесился на отдушине в темнице.

«Впрочем, надо отдать справедливость: лица, осудившие меня, сдержали слово. Как только тождественность трупа была подтверждена, мне тотчас же возвратили свободу.

«Вот преступление, в котором я ее обвиняю, вот причина, почему на нее наложено клеймо».

— Г. д’Артаньян, спросил Атос: — какого наказания вы требуете для этой женщины?

— Смертной казни, ответил д’Артаньян.

— Милорд Винтер, продолжал Атос: — какого наказания требуете вы для этой женщины?

— Смертной казни, сказал лорд Винтер.

— Гг. Портос и Арамис, вы ее судьи, — к какому наказанию вы присуждаете эту женщину?

— К смертной казни! глухим голосом ответили оба мушкетера.

Милэди дико вскрикнула и на коленях проползла несколько шагов к своим судьям.

Атос протянул к ней руку.

— Шарлота Баксон, графиня де-ля-Фер, милэди Винтер, произнес он: — ваши преступления истощили терпение людей на земле и Бога на небе. Если вы знаете какую-нибудь молитву — прочитайте ее, потому что вы осуждены и умрете.

При этих словах, не оставлявших ей ни малейшей надежды, милэди встала во весь рост и хотела что-то сказать, но силы изменили ей; она почувствовала, как сильная, неумолимая рука схватила ее за волосы и бесповоротно, как судьба увлекает людей, потащила ее к двери; она не сделала даже попытки к сопротивлению и вышла из домика.

Лорд Винтер, д’Артаньян, Атос, Портос и Арамис вышли вслед за ней. Слуги последовали за своими господами, и комната с разбитым окном, отворенной настежь дверью и с закоптевшей лампой, печально догоравшей на столе, осталась пустой.

XXXIX. Казнь.

Было около полуночи; полукруглая луна, окрашенная в кровавый цвет последними следами бури, поднималась над маленьким городком Армантьер; при ее бледном свете обрисовались мрачные силуэты его домиком и тонкая верхушка высокой узорчатой башни. Напротив его Ли катила свои воды, походившие цветом на расплавленный свинец, а по другую сторону реки виднелась черная группа деревьев, вырисовывавшихся на бурном небе, покрытом большими тучами буро-медного цвета, составлявшими что-то вроде сумерек посреди темной ночи. Налево возвышалась старая, заброшенная мельница с неподвижными крыльями, в развалинах которой периодически раздавались пронзительные, монотонные крики ночной совы. Кое-где по полю налево и направо от дороги, по которой тянулся печальный кортеж, попадались низкие приземистые деревья, казавшияся безобразными карликами, присевшими на корточки, чтобы подстеречь людей в этот зловещий час.

Время от времени молния освещала горизонт во всю его ширину, извиваясь змейками над черной массой деревьев, и точно страшным палашом рассекала небо и воду надвое.

В удушливой атмосфере не было ни малейшего ветерка. Мертвое молчание тяготело над природою; земля была сырая и скользкая от дождя, который только что перестал лить, и освеженная трава и зелень издавали сильный, приятный запах.

Двое слуг вели милэди, держа ее за руки; палач шел за ними, а лорд Винтер, д’Артаньян, Атос, Портос и Арамис шли за палачом.

Плянше и Базен шли позади всех.

Мускетон и Гримо вели милэди к реке.

Милэди молчала, но глаза ее горели невыразимым красноречием, умоляя поочередно всех, к кому она обращалась.

Так как она шла на несколько шагов впереди других, то, обратившись к слугам, сказала:

— Я дам тысячу пистолей каждому из вас, если вы поможете мне бежать, но если вы предадите меня в руки ваших господ, у меня есть здесь по близости мстители, которые заставят вас дорого поплатиться за мою жизн.

Гримо колебался; Мускетон дрожал всем телом. Атос, услыхавший голос милэди, быстро подошел к ним; лорд Винтер последовал его примеру.

— Смените этих слугь, сказал он: — она что-то говорила им, и теперь на них нельзя более положиться.

Позвали Плянше и Базена, которые сменили Гримо и Мускетона.

Дойдя до берега реки, палач подошел к милэди и связал ей руки и ноги.

Тогда она нарушила молчание, чтобы воскликнуть:

— Вы — подлые, презренные убийцы; вас собралось десятеро, чтобы убить одну женщину… Берегитесь! Если мне не придут на помощь, то за меня отомстят!

— Вы не женщина, хладнокровно ответил Атос: — вы не принадлежите к человеческому роду, вы — демон, убежавший из ада и которого мы заставим вернуться на свое место.

— О, добродетельные господа! сказала милэди: — примите к сведению, что кто тронет хоть один волос на моей голове, тот будет в свою очередь тоже убийцей.

— Палач может убивать и не быть все-таки убийцей, сударыня, сказал человек в красном плаще, ударяя рукой по своей широкой шпаге: — он является последним судьей и только: Nachrichter, как говорят наши соседи-немцы.

И, говоря это, он вязал ее, причем милэди два или три раза вскрикнула диким голосом, который произвел какое-то странное, мрачное впечатление, нарушив тишину ночи и теряясь в глубине леса.

— Но если я виновна, если я совершила преступления, в которых вы меня обвиняете, дико кричала милэди: — то отведите меня в суд; вы не судьи, чтобы судить и обвинить меня!

— Я предлагал вам Тибурн, сказал лорд Винтер: — отчего же вы не захотели?

— Потому что я не хочу умирать! вскричала милэди, стараясь вырваться: — потому что я слишком молода для того, чтобы умереть!

— Женщина, которую вы отравили в Бетюне, была еще моложе вас, сударыня, а между тем она умерла, сказал д’Артаньян.

— Я пойду в монастырь, я сделаюсь монахиней!.. говорила милэди.

— Вы уже были в монастыре, возразил палач, — и ушли оттуда, чтобы погубить моего брата.

Милэди в ужасе вскричала и упала на колени.

Палач поднял ее за руки и хотел отнести в лодку.

— О, Боже мой! вскричала она, — Боже мой! неужели вы хотите меня утопить?

В этих криках было столько раздирающего душу, что д’Артаньян, бывший до сих пор самым ожесточенным преследователем милэди, сел на какой-то пень, опустил голову и заткнул уши обеими реками, но, несмотря на это, он все-таки слышал, как она угрожала и кричала.

Д’Артаньян был всех моложе и потому не выдержал этой сцены.

— О! я не могу видеть этого ужасного зрелища! Я не могу допустить, чтобы эта женщина умерла таким образом!

Милэди услышала эти слова, и для нее блеснул луч надежды.

— Д’Артаньян, д’Артаньян! вскричала она: — вспомни, что я тебя любила когда-то!

Молодой человек хотел подойти к ней.

Но Атос обнажил свою шпагу и загородил ему дорогу.

— Если вы сделаете только один, шаг еще, д’Артаньян, сказал он: — то мы скрестим с вами шпаги.

Д’Артаньян упал на колени и стал молиться.

— Ну, продолжал Атос, — палач, исполняй свою обязанность.

— Охотно, отвечал палач: — потому что, так же, как и в том, что я хороший католик, я твердо убежден, что поступаю справедливо, исполнив мою обязанность по отношению к этой женщине.

— Хорошо.

Атос приблизился к милэди.

— Я прощаю вам зло, сказал он: — которое вы мне сделали; я прощаю вам и то, что вы разбили всю мою будущность, что я потерял через вас мою честь; прощаю вам мою поруганную любовь и счастие, навсегда потерянное вследствие отчаяния, в которое вы привели меня. Умрите спокойно.

Лорд Винтер также приблизился к ней.

— Я вам прощаю, сказал он, — отравление моего брата, убийство его светлости лорда Букингама; я вам прощаю смерть бедного Фельтона, я вам прощаю ваши попытки убить меня самого.

— Я погибла! прошептала на этот раз по-английски милэди: — я должна умереть.

Тогда она без посторонней помощи встала и окинула все вокруг себя пламенным взглядом.

Она ничего не видела.

Она прислушалась, но ничего не услыхала.

Около нее не было никого, кроме ее врагов.

— Где я умру? спросила она.

— На том берегу, ответил палач.

Тогда он посадил ее на паром, и в ту минуту, как он сам занес на него ногу, Атос передал ему мешок с золотом.

— Возьмите, сказал он: — вот вам плата за исполнение казни; пусть знают, что мы действуем, как судьи.

— Хорошо, сказал палач: — а теперь пусть эта женщина тоже знает, что я исполняю не только свою обязанность, но и свой долг.

И с этими словами он бросил мешок с золотом в реку. Паром отчалил по направлению к левому берегу Ли, увозя преступницу и исполнителя казни; все остальные остались на правом берегу и опустились на колени.

Паром медленно скользил вдоль веревки, освещаемый отражением белого облака, висевшего прямо над рекой. Видно было, как они пристали к противоположному берегу; темные фигуры людей, казавшияся черными тенями, вырисовывались на красноватом горизонте. Милэди во время переезда удалось развязать веревку, которой были связаны ее ноги; достигши берега, она с легкостью спрыгнула с парома на землю и пустилась бежать.

Но земля была мокрая; поднявшись на откос, она поскользнулась и упала.

Суеверная мысль, вероятно, пришла ей тогда в голову: она поняла, что Небо отказывает ей в своей помощи, и осталась в том положении, в котором была, склонив голову и сложив руки.

Тогда с другого берега увидели, как палач медленно поднял обе руки, лунный свет блеснул на лезвии его широкой сабли, и обе руки опустились снова; послышался свист палаша и крик жертвы, и затем обезглавленный труп упал под ударом.

Палач снял тогда свой красный плащ, разостлал его на земле, положил на него тело, бросил туда же и голову, связал плащ за углы, взвалил всю эту массу себе на плечи и взошел опять на паром.

Выехав на середину Ли, он остановил паром и, подняв свою ношу над водой, вскрикнул громким голосом:

— Да совершается правосудие Божие!

И с этими словами опустил труп в самое глубокое место; водяная поверхность на минуту всколыхнулась и стала опять гладкой.

Чере.ть три дня после этого четыре мушкетера вернулись в Париж; они ни на один день не просрочили данного им отпуска и в тот же самый вечер сделали обычный визит де-Тревилю.

— Ну, что, господа, спросил их храбрый капитан: — удалось вам весело провести время?

— Как нельзя лучше, ответил Атос за себя и за товарищей.

XL. Заключение.

6-го числа следующего месяца король, исполняя данное им кардиналу обещание, выехал из столицы в Лярошель, совершенно еще ошеломленный распространившимся известием, что Букингам убит.

Хотя королева была предупреждена, что человеку, которого она так любила, угрожает опасность, тем не менее, когда ей сказали об его смерти, она не хотела этому верить; она даже неосторожно вскрикнула:

— Это неправда! я только что получила от него письмо!

Но на следующий день она поневоле была принуждена поверить этому роковому известию: Лапорт, задержанный в Англии, как и другие, вследствие приказания короля Карла I-го, вернулся и привез последний предсмертный подарок, посланный Букингамом королеве.

Радость короля была очень велика; он даже и не старался скрывать ее и преднамеренно выказывал ее перед королевой. Людовик XIII, как все слабохарактерные люди, не отличался великодушием. Но скоро король опять сделался мрачным и скучным; он был не из тех людей, которые могут надолго развеселиться; он знал, что, вернувшись в лагерь, он опять попадет в то же рабство и между тем все-таки возвращался туда. Поэтому возвращение в Лярошель было очень невеселое. Особенно наши четыре друга удивляли всех своих товарищей; они ехали все рядом, с мрачным видом опустив головы. Только один Атос от времени до времени поднимал голову; глаза его блестели каким-то огнем, горькая улыбка появлялась на его губах, а затем, подобно своим товарищам, он снова впадал в задумчивость.

Как только конвой приезжал в какой-нибудь город и короля доводили до назначенного ему помещения, четыре друга тотчас же удалялись или к себе, или в какую-нибудь уединенную таверну, где они, однако. не пили и не играли, а только разговаривали между собою, наблюдая, чтобы кто-нибудь их не подслушал.

Однажды, в то время, как король остановился на дороге, чтобы проследить за полетом сороки, и четыре друга, по своему обыкновению, не принимая участия в охоте, удалились на постоялый двор на большой дороге, какой-то человек, примчавшийся верхом из Лярошели, остановился у входа того же постоялого двора выпить стакан вина и, заглянув в комнату, где сидели за столом четыре мушкетера, закричал:

— Эй, г. д’Артаньян! сказал он: — кажется, это вас я там вижу?

Д’Артаньян поднял голову и радостно вскрикнул. Это был тот самый человек, которого он звал своим привидением, это был незнакомец, которого он встретил в Менге, в улице Могильщиков и в Аррасе. Д’Артаньян выхватил шпагу и бросился к двери. Но на этот раз, вместо того, чтобы бежать, незнакомец соскочил с лошади и пошел навстречу д’Артаньяну.

— А! сказал молодой человек, — наконец-то я вас нашел; на этот раз вы от меня не ускользнете.

— Да я вовсе и не имею подобного намерения, потому что я сам искал вас: именем короля я вас арестую. Я требую, чтобы вы отдали мне шпагу; не сопротивляйтесь: предупреждаю вас, что дело идет о вашей жизни.

— Но кто же вы такой? спросил д’Артаньян, опуская шпагу, но еще не отдавая ее.

— Я — граф Рошфор, ответил незнакомец: конюший г. кардинала Ришелье; я имею приказание привезти вас к его высокопреосвященству.

— Мы возвращаемся к его высокопреосвященству, г-н граф, вмешался Атос, подходя к ним: — и, конечно, вы поверите слову г-на д’Артаньяна, что он отправится прямо к Лярошели.

— Я должен передать его в руки стражей, которые отведут его в лагерь.

— Мы будем служить ему стражей, милостивый государь, даю слово дворянина; но также клянусь вам, прибавил Атос, нахмуривая брови: — что г. д’Артаньян не уедет без нас.

Граф де-Рошфор оглянулся назад и увидел, что Портос и Арамис стояли как раз между ним и дверью; тогда он понял, что был в руках этих людей.

— Господа, сказал он: — если г. д’Артаньян отдаст мне шпагу и даст, как и вы, слово, я удовольствуюсь данным мне вами обещанием препроводить г. д’Артаньяна на квартиру г-на кардинала.

— Даю вам слово, милостивый государь, сказал д’Артаньян: — и вот моя шпага.

— Это тем более для меня удобно, прибавил Рошфор: — что мне нужно ехать дальше.

— Если для того, чтобы видеться с милэди, холодно сказал Атос: — то совершенно бесполезно, потому что вы ее не найдете.

— Что же с ней сделалось? с живостью спросил Рошфор.

— Возвращайтесь в лагерь и там вы узнаете.

Рошфор на минуту задумался, а затем, так как они были только на один день пути от Сюржера, куда должен был приехать кардинал навстречу королю, то он решился последовать совету Атоса и вернуться вместе с ними. К тому же это возвращение давало ему и то преимущество, что он лично мог наблюдать за своим пленником.

Опять пустились в путь.

На следующий день, в три часа пополудни, приехали в Сюржер. Кардинал ожидал там Людовика XIII. Министр и король обменялись большими любезностями, поздравили друт друга с счастливым случаем, освободившим Францию от ожесточенного врага, старавшагося восстановить против нее всю Европу. После этого кардинал, предупрежденный Рошфором, что д’Артаньян арестован, и очень желавший как можно скорее видеть его, простился с королем, пригласив его на следующий день взглянуть на оконченные работы по устройству плотины.

Возвратившись вечером к себе на мост де-ля-Пиерр, кардинал увидел у дверей своего дома д’Артаньяна без шпаги и с ним трех вооруженных мушкетеров.

На этот раз, чувствуя за собой силу, он строго взглянул на них и сделал знак д’Артаньяну следовать за собой.

Д’Артаньян повиновался.

— Мы будем тебя ждать, д’Артаньян, сказал Атос настолько громко, чтобы кардинал его слышать.

Его высокопреосвященство нахмурил брови, на минуту остановился, но затем продолжал путь, не сказав ни слова

Д’Артаньян вошел вслед за кардиналом, а за д’Артаньяном у дверей стала стража.

Его высокопреосвященство прошел в комнату, служившую ему кабинетом, и подал знак Рошфору ввести к нему молодого мушкетера.

Рошфор повиновался и вышел.

Д’Артаньян остался наедине, с кардиналом; это было его второе свидание с Ришелье, и он признавался впоследствии, что был твердо убежден в том, что оно будет и последним.

Ришелье остался стоять, опершись о камин; небольшой стол отделял его от д’Артаньяна.

— Милостивый государь, начал кардинал: — вы арестованы по моему приказанию.

— Я это знаю, ваше высокопреосвященство.

— А знаете ли вы за что?

— Нет, монсиньор, потому что единственное, за что я мог бы быть арестован, еще неизвестно вашему высокопреосвященству.

Ришелье пристально посмотрел на молодого человека.

— Эге, сказал он, — это что значит?

— Если монсиньору угодно будет сказать мне прежде преступления, которые мне приписывают, то я скажу зачем про те, которые я действительно совершил.

— Вам приписывают такие преступления, за которые платились своей головой люди познатнее вас, милостивый государь.

— Какие, монсиньор? спросил д’Артаньян с таким спокойствием, которое удивило самого кардинала.

— Вас обвиняют в том, что вы переписывались с врагами государства; вас обвиняют в том, что вы подслушали государственные тайны; вас обвиняют в намерении расстроить планы вашего начальства.

— Но кто меня обвиняет в этом, монсиньор? спросил д’Артаньян, который догадывался, что это обвинение исходит от милэди: — женщина, заклейменная правосудием своего государства; женщина, вышедшая замуж во Франции и в другой раз в Англии; женщина, отравившая своего второго мужа и пытавшаяся отравить и меня самого!

— Что вы там говорите! вскричал удивленный кардинал: — о какой женщине вы все это рассказываете?

— О лэди Винтер, ответил д’Артаньян: — да, о лэди Винтер, преступления которой были неизвестны вашему высокопреосвященству, так как вы удостоивали ее своим доверием.

— Если лэди Винтер совершила все преступления, о которых вы говорите, то она будет наказана.

— Она уже наказана, ваше высокопреосвященство.

— А кто же наказал ее?

— Мы.

— Она в тюрьме?

— Умерла.

— Умерла! повторил кардинал, не веря ушам своим: — умерла! Вы, кажется, сказали, что она умерла?

— Три раза она пыталась убить меня, и я все это простил ей, но она отравила женщину, которую я любил. Тогда мы, я вместе с моими друзьями, схватили ее, судили и приговорили к смерти.

Д’Артаньян рассказал об отравлении г-жи Бонасье в монастыре бетюнских кармелиток, о суде в уединенном домике и о казни на берегу Ли.

Дрожь пробежала по телу кардинала, который, однако, нелегко поддавался впечатлениям.

Вдруг, точно под влиянием какой-то невысказанной мысли, лицо кардинала, бывшее до сих пор мрачным, мало-по-малу прояснилось и сделалось совершенно спокойным.

— Итак, сказал кардинал голосом, крутость которого противоречила суровости его слов: — вы сделались судьями, не подумав о том, что те, на которых не возложена обязанность наказывать и которые тем не менее наказывают, — убийцы.

— Монсиньор, клянусь вам, что я ни на одну минуту не имел намерения отстаивать себя перед вами. Я готов подвергнуться наказанию, которое вашему высокопреосвященству угодно будет наложить на меня. Я вовсе не так дорожу жизнью, чтобы бояться смерти.

— Да, я знаю, что вы человек с сердцем, сказал кардинал почти ласковым голосом: — так я могу вам сказать даже заранее, что вас будут судить и приговорят к наказанию.

— Другой мог бы ответить вашему высокопреосвященству, что мое помилование у меня в кармане, но я только скажу вам: приказывайте, монсиньор, я готов повиноваться.

— Ваше помилование? с удивлением спросил Ришелье.

— Да, монсиньор, сказал д’Артаньян.

— Но кем оно подписано? Королем?

Кардинал произнес эти слова с каким-то странным презрительным выражением,

— Нет, оно подписано вашим высокопреосвященством,

— Мною? вы с ума сошли?

— Монсиньор, без сомнения, узнает свою подпись?

Д’Артаньян подал кардиналу драгоценную бумагу отнятую Атосом у миледи и отданную д’Артаньяну в виде охранного листа.

Его высокопреосвященство взял бумагу и медленно прочитал, делая ударение на каждом сл в:

«Все, сделанное предъявителем этой бумаги, сделано по моему приказанию.

«Дан в лагере под Лярошелью 3-го декабря 1627 г.

Ришелье».

Кардинал, прочитав эти две строчки, глубоко задумался, но бумагу не отдал назад д’Артаньяну.

— Он раздумывает о том, какого рода казни предать меня, подумал по себя д’Артаньян: — но клянусь, он увидит, как умирает дворянин.

Молодой мушкетер был именно в таком настроении, что готов был перейти в тот мир очень героически.

Ришелье продолжал раздумывать, свертывая и снова развертывая бумагу в своих руках. Наконец он поднял голову, устремил свой орлиный взгляд на это умное, открытое, благородное лицо, прочел на этом лице, на котором были еще видны следы слез, все страдания, перенесенные им за целый месяц, и в третий или в четвертый раз ему пришла мысль, какая будущность предстоит этому ребенку двадцати одного года, и сколько пользы могли бы принести его ум, храбрость и энергия человеку, которому он был бы предан.

И с другой стороны преступления, влияние и адский гений милэди не раз уже пугали его. Он чувствовал что-то вроде тайной радости при сознании, что он навсегда избавился от подобной сообщницы.

Он медленным движением разорвал бумагу, с таким великодушием отданную ему д’Артаньяном.

— Я погиб, подумал д’Артаньян.

И он сделал глубокий поклон кардиналу, как бы говоря: «Господи, да будет во всем Твоя воля!»

Кардинал подошел к столу и, не садясь, написал несколько строчек на пергаменте, две трети которого были уже исписаны, и приложил свою печать.

— Это мой приговор, подумал д’Артаньян: — он избавляет меня от скучного заключения в Бастилии и от медленного суда: это еще очень любезно с его стороны.

— Возьмите, сказал кардинал молодому человеку: — я взял у вас открытый лист, но зато даю вам вместо него другой. На этом патенте не написано имя, и вы сами его впишете.

Д’Артаньян робко взял бумагу и мельком пробежал ее.

Это был указ о производстве в чин поручика в гвардейском полку. Д’Артаньян упал на колени перед кардиналом.

— Монсиньор, сказал он: — жизнь моя принадлежит вам, вы можете ею располагать отныне… Но я не заслуживаю милости, какую вы мне оказываете: у меня есть три друга, более достойных и более заслуживающих этой милости.

— Вы храбрый молодой человек, д’Артаньян, перебил его кардинал, дружески хлопнув его по плечу, радуясь, что ему удалось подчинить себе этот упорный характер. — Располагайте этим патентом по вашему усмотрению. Только помните, что хотя имени в нем и не написано, но он дан лично вам.

— Я этого никогда не забуду, ответил д’Артаньян: — ваше высокопреосвященство можете быть в этом уверены.

Кардинал обернулся и громко сказал:

— Рошфор.

Граф, стоявший, вероятно, за дверью, тотчас же вошел.

— Рошфор, сказал кардинал: — вы видите г-на д’Артаньяна; я принимаю его в число моих друзей, а потому прошу поцеловаться с ним и держать себя разумнее, если хотите сберечь свои головы.

Рошфор и д’Артаньян слегка прикоснулись друг к другу губами, но кардинал присутствовал при этом и зоркими глазами наблюдать за ними.

Они одновременно вышли из комнаты.

— Мы еще увидимся, не правда ли?

— Когда вам будет угодно, ответил д’Артаньян.

— К этому представится случай, ответил Рошфор.

— Гм, что? произнес Ришелье, отворяя дверь.

Но они оба улыбнулись, пожали друг другу руки и поклонились его высокопреосвященству.

— Мы начали терять всякое терпение, сказа.ть Атос.

— Вот и я, мои друзья! ответил д’Артаньян: — не только на свободе, но еще и в милости.

— Вы нам расскажете все?

— Сегодня же вечером.

В тот же самый вечер д’Артаньян пришел на квартиру к Атосу, которого он застал за бутылкой испанского вина — занятие, которому он посвящал акуратно каждый вечер.

Он рассказал ему все, что произошло между ним и кардиналом, и вынул из своего кармана указ.

— Возьмите его, любезный Атос, сказал он: — он вам принадлежит по праву.

Атос улыбнулся своей кроткой, очаровательной улыбкой.

— Друг мой, сказал он: — для Атоса — это слишком много; для графа де-ля-Фер — это слишком мало. Оставьте себе этот указ, он принадлежит вам; увы! вы купили его дорогой ценой.

Д’Артаньян вышел от Атоса и вошел в комнату Портоса.

Он застал его блестяще одетым — в чудном камзоле, покрытом роскошною вышивкою, и стоящим перед зеркалом.

— А! встретил его Портос, — это вы, любезный друг! Как вы находите, идет мне это платье?

— Как нельзя лучше, но я пришел предложить вам другое платье, которое пойдет вам еще лучше.

— Какое же это? спросил Портос.

— Мундир поручика мушкетеров.

Д’Артаньян рассказал Портосу свое свидание с кардиналом и, вынув из кармана указ, сказал:

— Вот, возьмите его, любезный друг, впишите в него ваше имя и будьте мне хорошим начальником.

Портос бросил взгляд на указ и, к великому удивлению д’Артаньяна, возвратил его ему.

— Да, сказал он: — это было бы для меня очень лестно, но мне недолго пришлось бы пользоваться этою милостью. Во время нашей поездки в Бетюн умер муж моей герцогини, так что, мой любезный, сундук покойного открывает наконец мне свои объятия — я женюсь на вдове. Я только что примерял мой свадебный костюм… Оставьте для себя чин поручика, мой любезный, оставьте.

И он возвратил бумагу д’Артаньяну. Молодой человек пошел к Арамису.

Он застал последнего стоящим на коленях перед налоем, преклонивши голову над молитвенником.

Он рассказал ему о своем свиданье с кардиналом и передал ему указ о производстве со словами:

— Вы — наш друг, наше светило, наш невидимый покровитель, примите этот патент; вы заслужили его более, чем кто-либо другой, вашею мудростью и вашими советами, приводившими нас всегда к таким хорошим результатам!

— Увы, любезный друг! отвечал Арамис: — все, случившееся с нами за последнее время окончательно отвратило меня и от военного звания, и вообще от жизни. На этот раз я принял бесповоротное решение: но окончании осады я поступаю в монахи к лазаристам. Оставьте, д’Артаньян, указ себе: военная служба как нельзя более пристала вам, и вы будете храбрым, предприимчивым капитаном.

Д’Артаньян со слезами признательности на глазах и с радостью в сердце вернулся к Атосу, которого он попрежнему застал сидящим за столом и при свете лампы оканчивающим последний стакан.

— Ну, вот! сказал он, — и они все тоже мне отказали.

— Это потому, что никто, милый друг, никто не заслуживает его больше нас.

И он взял перо, вписал в указ имя д’Артаньяна и подал ему.

— Итак, у меня не будет больше друзей, сказал молодой человек, — и увы! не останется ничего более, кроме горьких воспоминаний…

И он опустил голову себе на руки, и две крупные слезы скатились по его щекам.

— Вы молоды, ответил Атос: — у вас еще много времени впереди, и ваши горькие воспоминания сменятся приятными.

XLI. Эпилог.

Лярошель, не получая помощи от английского флота и дивизии, обещанной Букингамом, после осады, длившейся целый год, сдалась 28 октября 1628 года. В этот день подписали капитуляцию.

23 октября того же самого года король вернулся в Париж. Его приняли с триумфом, точно он возвратился после победы над неприятелями, а не над французами. Он въехал через арку, убранную цветами и зеленью, устроенную в Сен-Жакском предместье.

Д’Артаньян принял чин поручика, Портос оставил службу и женился в следующем году на г-же Кокенар: в давно ожидаемом им сундуке оказалось 800,000 ливров.

Мускетон оделся в великолепную ливрею и достиг полного удовлетворения, о котором мечтал всю жизнь: ездить на запятках раззолоченной кареты.

Арамис, совершив поездку в Лорень, вдруг совершенно исчез и перестал писать своим друзьям. Впоследствии узнали через г-жу де-Шеврез, сообщившую двум или трем своим любовникам, что он поступил в монастырь в Нанси.

Базен тоже принял духовное звание.

Атос служил мушкетером под начальством д’Артаньяна до 1631 года, когда, после одной поездки в Турень, он оставил службу под тем предлогом, что получил небольшое наследство в Руссильоне.

Гримо последовал за Атосом.

Д’Артаньян три раза дрался с Рошфором, и все три раза его ранил.

— Вероятно, в четвертый раз я убью вас, сказал он, протягивая руку, чтобы помочь ему встать.

— Так лучше же, в таком случае, будет и для вас, и для меня, если мы на этом и покончим, сказал раненый. — Черт возьми, я больше к вам расположен, чем вы это думаете, потому что еще после нашей первой встречи с вами я легко мог бы лишить вас головы: для этого мне стоило сказать только слово кардиналу.

И они обнялись, но на этот раз от чистого сердца, без всякой задней мысли.

Плянше получил через д’Артаньяна чин сержанта гвардии.

Г-н Бонасье жил совершенно спокойно, ничего не ведая о том, что сделалось с его женой, и нисколько об этом не беспокоясь. Однажды он имел неосторожность напомнить о себе кардиналу; кардинал велел ему ответить, что он позаботится о том, чтобы отныне он ни в чем не нуждался. Действительно, г. Бонасье, выйдя на следующий день в семь часов вечера с тем, чтобы отправиться в Лувр, более уже не показывался в улицу Могильщиков; по мнению людей, по-видимому лучше знавших, в чем дело, он получил и стол и квартиру в каком-то из королевских замков на счет великодушия его высокопреосвященства.

КОНЕЦ.

 

Примечания к тому II

[1] Игра в кости.