К книге

Три мушкетера · Том I

Том I

Три мушкетера · Александр Дюма · глава 3 из 4 · 92 838 слов

I. Три подарка отца д’Артаньяна.

В первый понедельник апреля 1625 года предместье города Менга, где родился автор «Романа Розы», было в таком сильном волнении, как будто вновь появились гугеноты и собирались устроить вторую ла-Рошель [ 1 ]. Многие граждане, завидев бегущих по направлению к Большой улице женщин, слыша крики детей на пороге домов, торопливо надевали свои доспехи и, захватив с собой, чтобы придать себе более внушительный вид, мушкет или бердыш, направлялись к трактиру Франк-Менье, перед которым собралась и шумела возраставшая с минуты на минуту толпа любопытных. В те времена случаи всеобщей паники были довольно часты, и редко проходил день без того, чтобы тот или другой город не вписал в свою летопись какого-нибудь приключения в этом роде: вельможи воевали друг с другом; король воевал с кардиналом; испанцы воевали против короля. Помимо таких непрерывных войн, известных или неизвестных, тайных или явных, всюду гнездились массы воров, нищих, гугенотов, бродяг и всякой челяди, которые воевали с целым светом. Граждане вооружались всегда против воров, бродяг и челяди, часто против вельмож и гугенотов, иногда против короля, но никогда не поднимали оружия против кардинала и испанцев.

Итак, в силу привычки, в вышеупомянутый понедельник апреля месяца 1625 года граждане Менга, заметив уличное движение, но не видя ни желтого, ни красного значка, ни ливреи герцога Ришелье, спешили к гостинице Франк-Менье.

Там каждый мог лично видеть и узнать причину смятенья.

Молодой человек… но лучше всего нарисуем его портрет одним почерком пера. Вообразите себе восемнадцатилетнего дон-Кихота — дон-Кихота без нагрудника, кольчуги и кирасы, одетого в шерстяной камзол, голубой цвет которого превратился в какой-то неопределенный, напоминающий цвет винных дрожжей и небесной лазури. Смуглое продолговатое лицо, красные выдающияся скулы — признак лукавства, хитрости; сильно развитая челюсть, отличительный признак, по которому узнают гасконца, хотя бы он был без характерного берета, а на нашем молодом человеке был и берет, украшенный чем-то вроде перьев; открытое, умное выражение глаз; с легкой горбинкой, но тонко очерченный нос; слишком большой рост, чтобы его принять за юношу, и недостаточно большой для вполне сложившагося человека. Неопытный наблюдатель легко мог принять его за странствующего сына фермера, если бы только он не обратил внимания на длинную шпагу, висевшую на кожаной перевязи, которая била по ногам чужестранца, когда он слезал с лошади, и по бедрам лошадь, когда он ехал на ней.

Надо прибавить, что и лошадь, на которой сидел наш молодой человек, в свою очередь, была так оригинальна, что невольно обращала на себя внимание: это была маленькая беарнская лошадка, лет двенадцати или четырнадцати, желтоватого цвета, без волос на хвосте, со ссадинами на ногах, с опущенной вниз головою, что делало вполне бесполезным употребление уздечки, но не мешало ей, однако, пробегать по восьми лье в день. К несчастью, прекрасные качества этой лошадки были менее заметны, чем ее странная масть и некрасивый ход, а потому появление ее в Менге в времена, когда все более или менее понимали толк лошадях, произвело настолько сильное и неблагоприятное впечатление, что оно отразилось отчасти и на всаднике, хотя не прошло еще и четверти часа, как он въехал в город через ворота Божанси. Произведенное впечатление было тем более неприятно д`Артаньяну (так звали дон-Кихота, владельца новой Россинанты), что он, сам превосходный наездник, лично сознавал, что должен был казаться смешным на таком коне — недаром он глубоко вздохнул, принимая этот подарок от отца. Он, впрочем, хорошо понимал, что некрасивое животное, во всяком случае, стоит не менее двадцати ливров, тогда как слова, сопровождавшие подарок, не имели ровно никакой цены.

— Мой сын, сказал гасконский дворянин, с тем особенным, отличающим каждого беарнца акцентом, от которого Генрих IV во всю свою жизнь не мог избавиться, — сын мой, лошадь эта родилась в доме отца вашего и с самого своего рожденья не покидала его, что заставить вас, конечно, любить ее еще более: недавно ей исполнилось ровно тринадцать лет. Никогда не продавайте ее и дайте ей возможность спокойно и с честью умереть от старости, а если вам придется участвовать в войне, заботьтесь о ней и берегите ее, как своего верного, старого слугу. При дворе, продолжал д’Артаньян-отец, — если только вы будете иметь честь быть принятым там, на что, впрочем, происходя от старой дворянской фамилии, вы имеете полное право, держите себя достойно дворянина и оберегайте, ради себя лично и ваших близких, то имя, которое в продолжение пятисот лет с такой честью носили ваши предки; под именем близких я подразумеваю ваших родных и друзей. Никогда никому не спускайте обиды и не уступайте, кроме короля и кардинала. В наш век, — запомните это хорошенько, — дворянин может проложить себе дорогу исключительно благодаря своей смелости и мужеству. Кто колеблется и трусит хоть одну секунду, упускает то счастье, которое судьба, может быть, посылала ему именно в эту минуту. Вы молоды и должны быть доблестны по двум причинам: вы гасконец и мой сын. Не бойтесь столкновений, а напротив — ищите случаев выказать свою храбрость. Я научил вас владеть шпагою; вы твердо стоите на ногах и рука у вас верная; деритесь на дуэли при всяком удобном случае — делайте это еще и потому, что дуэли запрещены, и, бросая перчатку, вы вдвойне выказываете свою храбрость. Я могу дать вам, сын мой, только пятнадцать экю, лошадь и те советы, которые вы выслушали. Ваша мать прибавит к этому еще рецепт одного бальзама, полученного ею от какой-то цыганки и обладающего свойством исцелять все раны, кроме сердечных. Извлекайте себе пользу решительно из всего и живите счастливо и долго. Мне остается прибавить вам еще только одно слово; мне хочется указать вам на один пример, — я говорю не про себя: я никогда не был при дворе и только в качестве волонтера принимал участие в войне за нашу религию, — я говорю о де-Тревиле; он был когда-то моим соседом и, будучи еще ребенком, удостоился чести играть с королем Людовиком XIII, Господь да сохранить его на многие лета! Иногда их игры переходили в рукопашную, при чем победа далеко не всегда оставалась на стороне короля, и удары, которые пришлось ему получать от своего маленького товарища игр, внушили к нему уважение и скрепили дружбу короля с де-Тревилем. Позже де-Тревилю приходилось драться много раз; во время первой поездки в Париж он дрался пять раз; со времени смерти покойного короля и до совершеннолетия молодого, не считая войн и осад — семь раз и со дня совершеннолетия до настоящей минуты, может быть, еще сто раз. Вопреки всем указам, предписаниям и арестам, никто иной, как он, сделан капитаном мушкетеров, т. е. главой роты королевских телохранителей, которому король придает такое важное значение и который внушает страх самому кардиналу, — человеку, как известно всему свету, далеко не трусливого характера. Помимо всего, де-Тревиль получает десять тысяч экю в год, — очевидно, это настоящий вельможа. Он начал свою жизнь точно так-же, как и вы, не имея ровно ничего; передайте ему это письмо и старайтесь подражать ему, чтобы достигнуть того-же.

Д’Артаньян-отец опоясал сына собственной шпагой, нежно поцеловал его в обе щеки и дал ему свое благословение.

Простившись с отцом, молодой человек отправился к матери, ожидавшей его со знаменитым рецептом, которому предстояло, принимая во внимание только что приведенные советы, играть не последнюю роль в его жизни.

Прощанье матери было гораздо продолжительнее и нежнее, но вовсе не потому, чтобы д’Артаньян-отец не любил сына, единственную отрасль своего рода, — д’Артаньян прежде всего был мужчина и считал бы недостойным себя поддаться движению сердца, тогда как госпожа д’Артаньян была женщина и к тому же — мать. Она горько плакала, расставаясь с сыном, и нельзя не сказать в похвалу молодому д’Артаньяну, что, несмотря на все усилия и старания его удержаться и остаться твердым, как это, может быть, подобало бы будущему мушкетеру, природа одержала верх, и он расплакался, хоть и старался наполовину скрыть свои слезы. Молодой человек, нимало не медля, пустился в дорогу в тот же самый день, увозя с собой из родительского дома три подарка, состоявшие, как мы уже знаем, из пятнадцати экю, лошади и письма к г. деТревилю; понятно, что советы попали не в счет, на придачу.

С таким vade mecum д’Артаньян очутился из нравственном, и физическом отношении верной копией героя Сервантеса, с которым мы так удачно сравнили его, когда, по обязанности историка, принуждены были нарисовать его портрет. Дон-Кихот принимал ветряные мельницы за великанов и стада баранов — за полки солдат, д’Артаньян в каждой улыбке видел оскорбление и каждый взгляд принимал за вызов, вследствие чего на пути от Тарб до Менга его сжатый кулак был постоянно наготове нанести удар и по десяти раз в день он хватался за эфес шпаги. Впрочем, все обошлось пока благополучно: кулак не разбил ни одной челюсти и шпага спокойно оставалась в ножнах, и это не потому, что несчастная желтая лошадка не вызывала улыбки прохожих, но скорее потому, что о бок ее побрякивала шпага очень почтенных размеров, а владелец ее глядел скорее свирепо, чем гордо, — прохожие сдерживали свою веселость, и если она, не поддаваясь благоразумию, прерывалась, то они, подражая античным маскам, старались по крайней мере улыбаться только одной стороной своего лица. Итак, до своего вступления в несчастный город Менг д’Артаньян не имел ни с кем ни одного столкновения и ему вполне удалось сохранить свое величие.

Но тут, — так как, когда он слезал с лошади у входа в гостиницу Франк-Менье, ни хозяин, ни конюх и вообще никто не вышел поддержать ему стремя, — д’Артаньян стал озираться и заметил у полуоткрытого окна нижнего этажа господина высокого роста и надменной наружности, хотя и с немного нахмуренным лицом, разговаривающего с двумя особами, которые, казалось, слушали его с большим почтением. Д’Артаньян, по своей привычке, вполне естественно, вообразил, что разговор шел о нем, и стал прислушиваться. На этот раз д’Артаньян ошибся только в половину: рассуждали не о нем, а об его лошади. Дворянин, по-видимому, перечислял своим слушателям все ее качества, и так как, я об этом уже упоминал, слушатели относились с большим почтением к рассказчику, то и разражались ежеминутно смехом. Чтобы пробудить вспыльчивость молодого человека, достаточно было одной полуулыбки, и потому легко понять, какое впечатление произвела на него эта шумная веселость. Однако, д’Артаньян пожелал прежде всего рассмотреть лицо того дерзкого, который насмехался над ним. Он устремил гордый взгляд на незнакомца и увидел человека лет сорока или сорока-пяти, с черными, проницательными глазами, бледным цветом лица, с резко очерченным носом и с прекрасно подстриженными черными усами; на нем был камзол и нижнее платье фиолетового цвета со шнурками такого-же цвета, без всяких других украшений, кроме обыкновенных прорезов, из которых высовывалась рубашка. Камзол и штаны, хотя и были новы, но казались измятыми, как дорожное платье, долгое время лежавшее в чемодане.

Д’Артаньян подметил все эти подробности с быстротою самого строгого наблюдателя и, без сомнения, с тем чувством инстинкта, который говорил ему, что этот незнакомец должен иметь большое влияние на его будущность.

Так как в ту минуту, когда д’Артаньян устремил свой взгляд на господина в фиолетовом камзоле, кавалер этот сообщил о беарнской лошадке одно из своих самых ученых и глубокомысленных объяснений, оба его слушателя разразились громким смехом и даже на лице самого рассказчика, против обыкновения, скользнула слабая улыбка, то на этот раз нельзя было более сомневаться, что д’Артаньян был действительно оскорблен. Убежденный в этом, он надвинул берет на глаза и, стараясь подражать некоторым придворным манерам, подмеченным им в Гасконии у путешествующих вельмож, он подошел, положив одну руку на рукоятку шпаги, а другою упираясь в бок. К несчастию, по мере того, как он приближался, гнев все более и более ослеплял его; вместо надменной, полной достоинства речи, которую он приготовил для вызова по всей форме, он не нашел сказать ничего, как грубую колкость, сопровождая ее бешеным жестом.

— Эй, милостивый государь, воскликнул он, — вы, который прячетесь за этим ставнем! Да, вы. Скажите-ка, над чем вы смеетесь, и мы посмеемся вместе!

Господин, к которому он обратился, медленно перевел глаза с лошади на всадника, точно ему нужно было некоторое время, чтобы понять, что эти странные слова были обращены к нему; затем, когда он не мог уже более в том сомневаться, брови его слегка сдвинулись, и после довольно длинной паузы с иронией и заносчивостью, не поддающимися описанию, он ответил д’Артаньяну:

— Я не говорю с вами, милостивый государь!

— Но я говорю с вами, я! — вскричал молодой человек, раздраженный этой смесью наглости и хороших манер, приличия и высокомерия.

Незнакомец поглядел на него еще с минуту с своей легкой усмешкой и, удалившись от окна, медленно вышел из гостиницы, чтобы стать в двух шагах от д’Артаньяна, как раз против его лошади. Его спокойный вид и насмешливое выражение лица удвоили веселость тех, с которыми он разговаривал и которые остались у открытого окна.

Д’Артаньян, увидев, что он приблизился, вынул на целый фут свою шпагу из ножен.

— В самом деле, эта лошадь цвета лютика, или скорее она была такою в своей молодости, — продолжал незнакомец, возобновив начатые им наблюдения и обращаясь к своим слушателям, бывшим у окна, по-видимому, нисколько не замечая раздражительности д’Артаньяна, который, однако, гордо стоял как раз между ними, — это очень известный цвет в ботанике, но до сих пор очень редко встречаемый у лошадей.

— Над лошадью смеется тот, кто не посмел бы смеяться над ее владельцем! вскричал взбешенный последователь Тревиля.

— Я смеюсь не часто, милостивый государь, возразил незнакомец, — что можете вы и сами заметить по выражению моего лица, но тем не менее я очень стою за сохранение за мной привилегии смеяться тогда, когда мне этого хочется.

— А я, вскричал д’Артаньян, — не хочу, чтобы смеялись тогда, когда мне это не нравится!

— В самом деле, милостивый государь? продолжал незнакомец, более спокойный, чем когда либо, — ну, что же! это вполне справедливо — и, повернувшись на каблуках, он хотел вернуться в гостиницу через главную дверь, подле которой д’Артаньян, еще подъезжая к гостинице, заметил совершенно оседланную лошадь.

Но д’Артаньян был не такого характера, чтобы отпустить безнаказанно человека, имевшего дерзость посмеяться над ним. Он выдернул свою шпагу совсем из ножен и пустился в погоню с криком:

— Вернитесь, вернитесь же, господин насмешник, не то я ударю вас сзади!

— Ударить меня?! сказал незнакомец, сделав быстрый поворот на каблуках и бросив на молодого человека взгляд, в котором было столько же удивления, сколько и презрения. — Полноте, полноте, любезный, вы с ума сошли!

Затем вполголоса, как бы говоря с самим собой:

— Досадно, продолжал он: — какая находка для его величества, который всюду ищет храбрых молодцов, чтобы завербовать в свои мушкетеры.

Едва успел он это проговорить, как д’Артаньян нанес ему такой бешеный удар концом шпаги, что если бы ему не удалось сделать быстрый скачок назад, вероятно его шутка была бы на этот раз последнею. Незнакомец, увидя, что дело перешло границы шутки, вынул свою шпагу, сделал поклон своему противнику и важно принял оборонительное положение. Но в эту самую минуту двое из его слушателей, вместе с хозяином гостиницы, набросились на д’Артаньяна и стали наносить ему сильные удары палкой, лопатой и щипцами. Это нападение дало такой быстрый и противоположный оборот борьбе, что противник д’Артаньяна, в то время, как последний повернулся, чтобы стать лицом под град ударов, с прежним спокойствием вложил свою шпагу в ножны и из действующего лица, которым ему не удалось сделаться, превратился в зрителя сражения, — роль, которую он исполнил с своим обычным бесстрастием, однакоже ворча про себя:

— Черт побери этих гасконцев! Посадите его на его оранжевую лошадь, и пусть он убирается!

— Но не прежде, чем я тебя убью, трус! кричал д’Артаньян, не отступая ни одного шага назад и по возможности удачно обороняясь от своих трех противников, которые осыпали его ударами.

— Опять новое хвастовство! ворчал дворянин. — Клянусь честью, эти гасконцы неисправимы! Продолжайте же танец, так как он этого непременно желает! Когда он устанет, то скажет, что с него довольно.

Но незнакомец еще не знал, с какого рода упрямцем он имел дело: д’Артаньян не был из породы тех людей, которые когда-либо просят пощады. Итак, бой продолжался еще несколько секунд; наконец д’Артаньян, истощив свои силы, вы пустил из рук шпагу, сломанную на-двое ударом. Почти в то же самое время другой удар, который рассек ему лоб, сбил его с ног, всего окровавленного и почти без чувств.

Именно в эту самую минуту со всех сторон сбежался народ на место побоища. Хозяин гостиницы опасаясь скандала, с помощью своих слуг, унес раненого в свою кухню, где ему была оказана некоторая помощь. Что же касается до дворянина, он вернулся на свое прежнее место у окна и с выражением некоторого нетерпения посматривал на всю эту толпу, присутствие которой, казалось, видимо досаждало ему.

— Ну, что? Как себя чувствует этот бешеный? спросил он, повернувшись на шум отворившейся двери и обращаясь к хозяину, который пришел справиться об его здоровье

— Ваше превосходительство целы и невредимы? спросил хозяин.

— Вполне цел и невредим, мой любезный хозяин, и спрашиваю вас, что сталось с нашим молодым человеком?

— Ему лучше, отвечал хозяин: — он в обмороке.

— В самом деле? воскликнул дворянин.

— Но прежде, чем окончательно лишиться чувств, он собрал последние силы, чтобы позвать вас и вызвать на бой.

— Да это, должно быть, сам черт, этот весельчак! воскликнул незнакомец.

— О, нет, ваше превосходительство, это не черт, возразил хозяин с презрительно гримасой: — во время обморока мы обыскали его, и в его мешке оказалась только одна рубашка, а в кошельке всего двенадцать экю, что, однако, не помешало проговорить ему, прежде чем лишиться чувств, что если бы подобная вещь случилась в Париже, вы раскаялись бы в этом сейчас же, тогда как теперь вы раскаетесь только позже.

— В таком случае, холодно заметил незнакомец, — это, должно быть, какой-нибудь переодетый принц крови.

— Я говорю вам это для того, сударь, чтобы вы были осторожны, заметил хозяин.

— И он не назвал никого в своем гневе?

— Напротив, он хлопал себя по карману и говорил: мы посмотрим, как взглянет де-Тревиль на это оскорбление, нанесенное его протеже.

— Де-Тревиль? повторил незнакомец, делаясь внимательнее: — он хлопал себя по карману, произнося имя де-Тревиля?.. Послушайте, любезный хозяин, уж, верно, в то время, как молодой человек лежал без чувств, вы не упустили случая заглянуть в его карман. Что в нем было?

— Одно письмо, адресованное де-Тревилю, капитану мушкетеров.

— В самом деле?!

— Так точно, как имею честь доложить вашему превосходительству.

Хозяин, не одаренный большой проницательностью, не заметил вовсе того выражения, которое приняло лицо незнакомца при последних словах его. Он отошел от окна, у которого стоял все время, опираясь на локоть, и нахмурил брови с видом человека, которого что-то беспокоит.

— Черт возьми! пробормотал он сквозь зубы, — неужели де-Тревиль подослал ко мне этого гасконца? Он слишком молод. Но удар шпаги все-таки остается ударом шпаги, каковы бы ни были годы того, кто нанес его, и ребенка боятся менее, чем всякого другого; достаточно иногда самого пустого случая, чтобы расстроить целый план.

И незнакомец на несколько минут предался размышлению.

— Послушайте, хозяин, сказал он, — разве вы меня не избавите от этого сумасшедшего? Говоря по совести, я не могу убить его, а между тем, прибавил он с выражением холодной угрозы, — он меня стесняет. Где он?

— В первом этаже, в комнате моей жены, где ему перевязывают раны.

— Его пожитки и дорожный мешок при нем? Он не снимал камзола?

— Напротив, все эти вещи в кухне. Но так как этот сумасшедший вас стесняет…

— Без сомнения. Он производит в вашей гостинице скандал, которого порядочные люди выносить не могут. Подите к себе наверх, сведите мой счет и предупредите моего лакея.

— Как, наша милость нас уже оставляет.

— Вам это хорошо известно, так как я отдал приказ оседлать мою лошадь. Разве мое приказание не исполнено?

— В точности, и ваше превосходительство могли видеть, что лошадь стоит у главного входа, совершенно готовая к отъезду.

— Хорошо, в таком случае исполните то, что я нам сказал.

— Неужели, подумал про себя хозяин, — он боится этого мальчика?

Но повелительный взгляд незнакомца быстро остановил его размышления. Он подобострастно поклонился и вышел.

— Не следует, чтобы этот плут увидел милэди: она не замедлить своим проездом; она даже уж опоздала немного. Положительно будет лучше, если я сяду на лошадь и выеду ей навстречу… Если бы только я мог узнать содержание письма, адресованного Тревилю!

И незнакомец, ворча сквозь зубы, направился к кухне

Тем временем хозяин, не сомневавшийся в том, что именно присутствие мальчика побуждало незнакомца покинуть его гостиницу, вернулся наверх к своей жене и нашел д’Артаньяна уже пришедшим в чувство. Тогда, стараясь дать ему понять, что полиция легко может наделать ему неприятностей за то, что он затеял ссору с вельможей, так как, по мнению хозяина, незнакомец не мог быть никем иным, как вельможей, он уговорил его, несмотря на слабость, встать и продолжать свой путь. Д’Артаньян, наполовину оглушенный, без камзола, с головой, обернутой в тряпки, встал и, побуждаемый хозяином, стать спускаться с лестницы; но когда он пришел в кухню, первое, что он заметил, — это своего врага, спокойно разговаривавшего у подножки тяжелой кареты, запряженной двумя большими нормандскими лошадьми.

Его собеседница, голова которой, выделяясь в дверце, казалась точно в рамке, была женщина лет двадцати, двадцати-двух. Мы уже сказали о способности д’Артаньяна с необыкновенной быстротой схватывать, все черты лица: он с первого же взгляда увидел, что женщина была молода и прекрасна. Красота ее поразила его тем более, что подобного рода красота была окончательно чужда южным странам, где до тех пор жил д’Артаньян. Это была бледная блондинка, с длинными вьющимися волосами, ниспадающими на плечи, с большими голубыми томными глазами, с розовыми губами и с белыми, как алебастр, руками. Она очень оживленно разговаривала с незнакомцем.

— Итак, его высокопреосвященство приказывает мне, говорила дама, — немедленно вернуться в Англию и тотчас же известить его, если бы герцог оставил Лондон?

— А мои дальнейшие инструкции? спросила прекрасная путешественница.

— Они заключаются в этой шкатулке, которую вы откроете только по ту сторону Ла-Манша.

— Очень хорошо; а что поделываете вы?

— Я?.. я возвращаюсь в Париж.

— Не наказавши этого дерзкого мальчишку? спросила дама.

Незнакомец собрался ответить; но в ту минуту, как он только что открыл рот, д’Артаньян, который все слышал, устремился на порог выхода.

— Этот дерзкий мальчишка сам наказывает других, — вскричал он, — и надеюсь, что на этот раза, тот, кого он должен проучить, не увернется от него, как в первый раз!

— Не увернется от него? повторил незнакомец, нахмуривая брови.

— Нет, на глазах у женщины вы не осмелитесь бежать, я полагаю.

— Подумайте, вскричала милэди, видя, что дворянин поднес руку к шпаге, — подумайте, что малейшее промедление может все испортить!

— Вы правы, воскликнул кавалер, — поезжайте же вы своей дорогой, а я — своей!

И, поклонившись даме, он вскочил на свою лошадь, между тем как кучер кареты стал сильно хлестать лошадей. Оба собеседника пустились в галоп, каждый в противоположный конец улицы.

— А ваш счет?! завопил хозяин, расположение которого к путешественнику сменилось глубоким презрением, когда он увидел, что тот удаляется, не расплатившись по счетам.

— Заплати! закричал путешественник, продолжая скакать в галоп, своему лакею, который бросил к ногам хозяина две или три серебряных монеты и в галоп же пустился за своим господином.

— О! трусь, о! негодяй, о! самозванный дворянин! причаль д’Артаньян, в свою очередь бросаясь вслед за лакеем. Но раненый был еще слишком слаб, чтобы перенести подобное потрясение. Едва он сделал десять шагов, как у него начался звон в ушах, сделалось головокружение, потемнело в глазах, и он упал посреди улицы крича: Трус! трус! трус!

— Он, действительно, трус, бормотал хозяин, подходя к д’Артаньяну и пробуя с помощью этой лести помириться с бедным малым, как в басне цапля с улиткой.

— Да, ужасный трус, прошептал д’Артаньян: — но она — как она прекрасна!

— Кто она? спросил хозяин.

— Милэди, пролепетал д’Артаньям и вторично лишился чувств.

— Все равно, сказал хозяин, — я теряю двух, но мне остается этот, которого, я уверен, удастся удержать по крайней мере еще на несколько дней. Все-таки эти одиннадцать экю в выигрыше! — Как известно, одиннадцать экю составляли ровно ту сумму денег, которая оставалась в кошельке д’Артаньяна.

Хозяин расчитал на одиннадцать дней болезни, по одному экю в сутки, но он не принял в расчет самого путешественника. На следующий день, с пяти часов утра, д’Артаньян встал, спустился в кухню, спросил, кроме всяких других снадобий, перечень которых не дошел до нас, вина, масла, розмарину и по рецепту матери составил себе бальзам, помазал им свои многочисленные раны и переменил сам себе новые компрессы, не желая принять помощи доктора. Благодаря, без сомнения, целебному свойству цыганского бальзама, а также, может быть, и отсутствию всякого доктора, д’Артаньян был уже на ногах в тот же самый вечер и на другой день почти здоров.

Но когда пришло время расплатиться за розмарин, масло и вино, — единственный расход молодого человека, соблюдавшего самую строгую диэту, между тем как, наоборот, его желтая лошадка — по крайней мере, по словам хозяина, — съела втрое более того, чем можно было предположить по ее росту, — д`Артаньян нашел в своем кармане один маленький кошелек потертого бархата, а также лежавшие в нем одиннадцать экю; что же касается до письма к де-Тревилю, то оно исчезло.

Молодой человек с большим терпением принялся за поиски этого письма, двадцать раз вытряхивая и выворачивая все карманы, роясь и обшаривая свой дорожный мешок, открывая и закрывая кошелек, но когда убедился, что письма нигде не было, он в третий раз впал в бешенство; это обстоятельство едва не заставило его снова прибегнуть к употреблению ароматического вина и масла, так как хозяин, видя раздражение молодого сумасброда и слыша его угрозы все переломать в заведении, если письмо его не отыщется, вооружился рогатиной, его жена — палкой от метлы, а его работники схватили те самые палки, которыми отдубасили его накануне.

— Мое рекомендательное письмо! кричал д’Артаньян. — Мое рекомендательное письмо, или, клянусь дьяволом, я посажу вас всех на шпагу, как на вертел овсянок.

Увы, одно обстоятельство помешало исполнению угрозы молодого человека, а именно — его шпага, как мы уже сказали, еще во время первого сражения была сломана на-двое, о чем он совершенно забыл. Из это то вышло то, что когда д’Артаньян хотел в самом деле обнажить шпагу, то оказалось, что он вооружен просто обломком шпаги, приблизительно в восемь или десять дюймов длиною, который был заботливо вложен в ножны хозяином. Что же касается до остальной части клинка, то он ее скрыл, чтобы сделать себе из нее шинковальную иглу. Однако, это заблуждение, вероятно, не остановило бы нашего горячего молодого человека, если бы хозяин не рассудил, что требование, обращенное к нему путешественником, было совершенно справедливо.

— В самом деле, сказал он, опуская рогатину, — где же это письмо?

— Да, где это письмо? вскричал д’Артаньян. — Прежде всего я вас предупреждаю, что это письмо к де-Тревилю и оно должно найтись, а если оно не найдется, он съумеет заставить найти его!

Эта угроза окончательно запугала хозяина. После короля и кардинала, де-Тревиль был человеком, имя которого, может быть, чаще всего повторялось военными и даже гражданами.

Был еще, правда, отец Иосиф, но его имя не произносилось никогда иначе, как шопотом, — так был велик ужас, внушаемый «серым кардиналом», как обыкновенно называли друга кардинала.

Далеко отбросив от себя рогатину и отдав приказание жене и слугам сделать то же с метлой и палками, он первый подал пример и принялся за поиски потерянного письма.

— Разве это письмо заключало в себе что-нибудь драгоценное? спросил хозяин после минутных бесполезных поисков.

— Я думаю! вскричал гасконец, рассчитывавший этим письмом проложить себе дорогу при дворе: — в нем заключалось все мое состояние.

— Испанские боны [ 2 ]? — с беспокойством спросил хозяин.

— Чеки на получение денег из частного казначейства его величества, ответил д’Артаньян, который, расчитывая с помощью этого письма поступить на службу короля, не счел ложью этот несколько смелый ответ.

— Черт возьми! воскликнул хозяин в отчаянии.

— Это не важно! продолжал д’Артаньян с национальным апломбом, — это не важно и деньги ничего не значат, а это письмо для меня составляло все. Я гораздо охотнее бы согласился потерять тысячу пистолей, чем потерять это письмо.

Он не больше бы рисковал, сказавши и двадцать тысяч, но какая-то юношеская скромность остановила его.

Луч света вдруг озарил хозяина, который посылал уже себя к черту, не находя ничего.

— Письмо это не потеряно! воскликнул он.

— А!? произнес д’Артаньян.

— Неть, оно было у вас похищено.

— Взято?! Но кем?

— Вчерашним господином. Он спускался в кухню, где лежал ваш камзол, и оставался там один. Я подержу пари, что он украл его.

— Вы думаете? ответил д’Артаньян, далеко неуверенный в этом, так как он отлично знал, что письмо это исключительно лично для него имело значение, и он не видел в нем ничего, что могло бы послужить искушением для чьей-нибудь алчности. Дело в том, что никто из прислуги, никто из присутствовавших путешественников ровно бы ничего не выиграл, обладая этой бумагой.

— Итак, вы говорите, продолжал д’Артаньян, — что вы подозреваете этого грубого господина?

— Я вам говорю, что уверен в этом, продолжал хозяин: — когда я доложил ему, что ваша милость любимец де-Тревиля и что у вас есть даже письмо к этому известному вельможе, он, казалось, очень встревожился, спросил меня, где это письмо, и немедленно спустился в кухню, где, он знал, находился ваш камзол.

— В таком случае, это он украл, ответил д’Артаньян: — я пожалуюсь на него де-Тревилю, а де-Тревиль пожалуется королю.

Затем он важно вынул два экю из кармана, отдал их хозяину, проводившему его со шляпой в руке до двери, и сел на свело желтую лошадь, которая довезла его без дальнейших приключений до ворот Сент-Антуан в Париже, где ее хозяин продал ее за три экю, что составляло еще очень хорошую цену, приняв во внимание, что д’Артаньян очень надорвал ее силы во время своего последнего переезда. Барышник, которому д’Артаньян уступил ее за вышеупомянутые девять ливров, не скрыл от молодого человека и того, что он дал такую чудовищную цену исключительно только благодаря ее оригинальной масти. Таким образом д’Артаньян вошел в Париж пешком, неся свой маленький узелок под мышкой, и бродил до тех пор, пока не нашел комнату, соответствующую скудным его средствам. Эта комната была род чердака и находилась в улице Могильщиков, близко от Люксембурга.

Отдавши задаток, д’Артаньян тотчас же водворился в своей квартире и провел остальную часть дня в обшивании своего камзола и панталон галунами, которые тайком дала ему его мать, споровши их с почти нового камзола д’Артаньяна-отца; затем он отправился в железный ряд, чтобы заказать новый клинок для своей шпаги, и вернулся потом в Лувр спросить у первого попавшагося мушкетера, где находится отель де-Тревиля, который, оказалось, расположен в улице Старой Голубятни, так сказать, совершенно по соседству с комнатой, занятой д’Артаньяном, — обстоятельство, которое ему показалось счастливым предзнаменованием для успеха его путешествия. После всего этого, довольный собой за поведение в Менге, без упреков совести в прошедшем, полагаясь на настоящее и полный надежд на будущее, он лег и заснул богатырским сном.

Заснувши крепко, еще по старой деревенской привычке, он проспал до девяти часов и зачем встал, чтобы отправиться к знаменитому де-Тревилю, по мнению его отца, третьему лицу в королевстве.

II. Передняя де-Тревиля.

Де-Труавиль, как еще произносилась его фамилия в Гасконии, или де-Тревиль, как он в конце концов стал называть себя сам в Париже, действительно начал свою карьеру так, как и д’Артаньян, то есть без гроша в кармане, но с большим запасом смелости, ума и здравого смысла, что в сущности делает то, что с таким наследством часто самый бедный гасконский дворянчик получает в своих надеждах гораздо более, чем самый богатый перегорец или берриец наследует в действительности.

Его необыкновенная храбрость, его еще более необыкновенное счастье в те трудные времена подняли его на вершину той крутой лестницы, которая называется милостью двора и на которую он взобрался, перескакивая через четыре ступеньки зараз. Он был другом короля, который, как всем известно, очень уважал память своего отца Генриха IV. Отец де-Тревиля так честно помогал ему во всех его войнах против Лиги, что, за неимением наличных денег, которых всю жизнь не хватало у беарица, постоянно платившего свои долги единственно умом, позаимствоваться которым от кого бы то ни было у него никогда не было нужды, — так, повторяем, за недостатком наличных денег, Генрих IV дал ему право, в награду, после своего вступления в Париж, взять для своего герба изображение золотого льва на красном поле, с надписью fidelis et fortis. Это было много для чести, но очень мало для благосостояния, а потому, когда знаменитый товарищ великого Генриха умер, он оставил своему сыну единственное наследство: девиз и шпагу. Благодаря этому двойному подарку и вместе незапятнанному имени, де-Тревиль был принят ко двору молодого принца, где он так хорошо служил своей шпагой и был так верен своему девизу, что Людовик XIII — сам один из первых бойцов на шпагах в королевстве — говорил обыкновенно, что если бы он имел друга, которому пришлось бы драться, то он посоветовал бы ему взять в секунданты прежде всего себя, потом де-Тревиля, а может быть даже де-Тревиля и прежде.

Зато Людовик XIII питал действительную привязанность к де-Тревилю, привязанность короля, привязанность эгоиста, это правда, но которая тем не менее все-таки привязанность. Дело в том, что в те несчастные времена короли старались окружить себя людьми одного покроя с де-Тревилем. Многие из дворян могли избрать девизом эпитета: сильный, составляющий вторую часть его герба, но немногие из них могли претендовать на эпитет верный, составляющий его первую половину. Де-Тревиль принадлежал к числу этих последних; это была одна из тех редких организаций, с гибким умом, слепой храбростью, быстротой соображенья, дерзкий на руку, которому были даны глаза только на то, чтобы видеть, когда король бывала, недоволен кем-нибудь, и готовый нанести удар этому последнему, кто бы он ни был — Бесма, Моревер, Польтро де-Мере, Витри. Одним словом, де-Тревилю не доставало только случая, но он подстерегал его и твердо решился ухватиться за его три волоса, если только когда-нибудь он попадется ему под руку. Немудрено, что Людовик XIII сделал де-Тревиля капитаном своих мушкетеров, которые были для Людовика XIII по своей преданности, или, скорее, фанатизму, тем-же, чем для Генриха III его ординарцы и шотландская гвардия для Людовика XI.

С своей стороны, кардинал в этом отношении не хотел отстать от короля.

Когда он увидел грозное отборное войско, каким окружил себя Людовик XIII, этот второй, или не первый-ли, скорее, король Франции захотел иметь тоже свою гвардию. Он завел тоже своих мушкетеров, как Людовик XIII своих, и можно было видеть, как эти две соперничающие власти набирали к себе на службу во всех французских провинциях и даже в чужих государствах людей, известных искусством наносить ловкие удары шпагой. Случалось, Ришелье и Людовик XIII играя вечером в шахматы, часто спорили по поводу достоинства своих слуг. Каждый из них выхвалял выправку и храбрость своих и, порицая громко дуэли и драки, они втихомолку подстрекали вступить в рукопашную и искренно печалились или чрезвычайно радовались поражению или победе своих. Так, по крайней мере, рассказывают записки одного из современников, который сам лично несколько раз бывал побежден в подобных поединках и много раз оставался победителем.

Де-Тревиль понял слабую сторону своего повелителя и только этой хитрости был обязан продолжительным и непрерывным благоволением короля, который не оставил по себе репутации человека, очень постоянного в своей дружбе. Он заставлял своих мушкетеров проходить церемониальным маршем перед кардиналом Арманом Дюплесси с лукавым видом; при виде которого седые усы его высокопреосвященства щетинились от гнева. Де-Тревиль превосходно понял войну той эпохи, когда, если не имели возможности жить на счет врага, жили на счет своих соотечественников: его солдаты составляли сброд разнузданных дворян, не повинующихся решительно никому, кроме него одного.

Небрежно одетые, пьяные, исцарапанные, королевские мушкетеры, или, вернее, мушкетеры де-Тревиля, шлялись по кабакам, гуляньям, на публичных зрелищах, громко кричали, покручивая усы, позвякивая своими шпорами и побрякивая шпагами, и с удовольствием при встрече давали пинки телохранителям кардинала; тут же открыто, по самой средине улицы, обнажали с тысячью шуток свои шпаги; иногда их убивали, но они умирали спокойно, вполне уверенные, что будут отмщены и оплаканы; большею частью они сами убивали и вполне бывали уверены, что им не придется заплеснеть в тюрьме: де-Тревиль всегда выручал их. Поэтому и превозносили-же де-Тревиля всюду эти люди, обожавшие его; и отъявленные разбойники и мошенники дрожали перед ним, как ученики перед учителем, послушные малейшему его слову и готовые позволить убить себя, чтобы очиститься от малейшего упрека.

Де-Тревиль пользовался этим могущественным рычагом прежде всего для короля и друзей короля, а затем для себя и своих друзей. Впрочем, ни в одном из многочисленных мемуаров того времени не говорится, чтобы этот достойный уважении человек был кем-нибудь обвиняем — даже своими врагами, а их у него было так же много и между писателями, как и между военными, — повторяем, — нигде не говорится, чтобы этот достойный уважения человек был обвиняем в том, что брал плату за содействие подчиненных ему людей. С редкими гениальными способностями к интригам, что делало его равным самым сильным интриганам, он все-таки остался порядочным человеком. Больше того — несмотря на частые битвы на шпагах, делающие походку неровной, и трудные упражнения, которые сильно утомляют, он был одним из самых милых ночных гуляк, одним из самых изящных поклонников прекрасного пола, одним из самых остроумных рассказчиков своего времени; об успехах де-Тревиля у женщин говорили так же, как лет двадцать тому назад говорили об удачах Бассонньера, а это значило немало. Итак, капитаном мушкетеров любовались, его любили и боялись, что составляет верх человеческого счастья.

Людовик XIII лучами своего обширного сияния затмевал все маленькие светила своего двора, но от его отца, солнца pluribus impar, каждый из его приближенных унаследовал часть его личного блеска, каждый из его придворных — часть его личного достоинства.

Кроме утренних выходов короля и кардинала, в Париже насчитывали тогда более двухсот малых выходов, попасть на которые многие добивались; в числе этих двухсот малых утренних выходов чести попасть на выход к де-Тревилю добивались особенно.

Двор его дома, находившагося в улице Старой Голубятни, походил на лагерь, и это начиналось летом с шести часов утра, а зимою — с восьми. Пятьдесят или шестьдесят мушкетеров, пополняясь новыми сменами, как бы для того, чтобы число их было всегда достаточно внушительно, постоянно прохаживались там, в полном вооружении и готовые на все. По одной из больших лестниц, занимающей такое пространство, на котором в наше время выстроили-бы целый дом, поднимались и спускались парижские просители, искавшие какой-нибудь милости, и провинциальные дворяне, жаждавшие записаться в солдаты, и лакеи, обшитые галунами разных цветов, которые явились, чтобы вручить де-Тревилю послания от своих господ. В приемной, на длинных, полукруглых скамейках, расположились избранные, которые были приглашены. С утра до вечера здесь слышался говор, между тем как де-Тревиль в своем кабинете, смежном с приемной, принимал визиты, выслушивал жалобы, отдавал приказания, причем стоило ему только подойти к окну, как он, подобно королю с своего Луврского балкона, мог, когда вздумается, сделать смотр людям и войску.

В тот день, когда к нему явился д’Артаньян, собрание имело очень внушительный вид, в особенности поразивший провинциала, приехавшего из глуши: правда, что этот провинциал был гасконец и жил в то время, когда соотечественники д’Артаньяна пользовались репутацией людей, которых не очень-то легко удивить. И действительно, только что переступали порог массивных ворот, скрепленных длинными гвоздями с четыреугольными шляпками, сразу попадали в толпу вооруженных людей, которые фехтовали, ссорились и играли между собою. Чтобы проложить себе дорогу между этими кружащимися воинами, надо было быть офицером, вельможей или хорошенькой женщиной.

Очутившись посреди этой шумной и необузданной толпы, наш молодой человек, с бьющимся сердцем, стал пробираться вперед, прижимая длинную рапиру к своим длинным ногам и держа руку у полей войлочной шляпы с той полуулыбкой смущенного провинциала, который хочет казаться развязным. Миновав какую-нибудь группу, он вздыхал с облегчением, но он чувствовал, что на него оглядывались, и в первый раз в своей жизни д’Артаньян, бывший о себе довольно высокого мнения, почувствовал себя смешным,

Когда он приблизился к лестнице, положение его сделалось еще затруднительнее; на первых ее ступеньках стояли четыре мушкетера и забавлялись, тогда как десять или более человек товарищей дожидались на площадке очереди принять участие в игре.

Забава их состояла в следующем:

Один из них, стоя на верхней ступеньке с обнаженной шпагой в руке, мешал или, по крайней мере, старался помешать остальным трем взойти.

Эти трое защищались от него своими очень легкими шпагами, которые д’Артаньян принял сначала за фехтовальные рапиры, но по некоторым царапинам он убедился скоро в противном — каждая из них была отточена и навострена по желанию, и когда наносили кому-нибудь удар или делали царапину, то не только зрителя, но и сами действующие лица смеялись, как сумасшедшие. Тот из них, который в эту минуту занимать верхнюю ступеньку, с замечательной ловкостью держал своих противников на почтительном расстоянии. Около них образовался круг: по условию, при всяком ударе, тот, до кого дотрогивались, оставлял игру, лишаясь очереди в пользу нанесшего удар. В пять минут трое была оцарапаны — один был ранен в кисть руки, другой — в подбородок, а третий — в ухо — защитником верхней ступеньки, который сам остался нетронутым: ловкость, которая доставила ему по условию три удара не в очередь. Это времяпрепровождение, не столько рискованное само по себе, как его делали участвующие в игре, удивило нашего молодого путешественника; в своей провинции — стране, где, между прочим, головы так быстро разгорячаются, он видел дуэли, обставленные большими формальностями, и бравада этих четырех игроков показалась ему превосходящей все, о чем ему приходилось когда либо слышать даже в Гасконии. Он вообразил себя перенесенным в знаменитую страну великанов, куда ходил Гуливер и натерпелся такого страху, а между тем не все еще было кончено: оставалась площадка и приемная. На площадке не дрались, а рассказывали истории о женщинах, а в приемной — истории, касающияся двора. На площадке д’Артаньян покраснел, а в передней задрожал. Его возбужденному, необузданному воображению, делавшему его опасным молодым горничным и даже иногда их молодым госпожам, никогда не мечталась, даже во сне, и половина этих любовных чудес и четверть этих удальских подвигов, украшенных самыми известными именами и самыми нескромными подробностями. Но если его любовь к благонравию была оскорблена на площадке, то его уважение к кардиналу было скандализировано в приемной. Там, к своему большому удивлению, д’Артаньян услышал громкое осуждение политики, заставлявшей дрожать всю Европу, и частной жизни кардинала, за попытку проникнуть в которую поплатилось так много знатных и могущественных вельмож: этот великий человек, перед которым благоговел отец д’Артаньяна, служил посмешищем для мушкетеров де-Тревиля, которые смеялись над его кривыми ногами и сгорбленной спиной; некоторые пели песни, составленные на госпожу д’Егильон, его любовницу, и госпожу Камбаль, его племянницу, тогда как другие составляли партии против пажей и стражи кардинала-герцога; все виденное и слышанное казалось д’Артаньяну чудовищным и невозможным.

Между тем, когда вдруг и совершенно неожиданно посреди этих глупых шуток произносилось имя короля, эти насмешники немедленно смолкали; они нерешительно оглядывались кругом и, казалось, боялись нескромности перегородки, отделяющей кабинет де-Тревиля, но вскоре какой-нибудь намек возвращал разговор на прежнюю тему об его высокопреосвященстве, и тогда смех возобновлялся, и они беспощадно осуждали и осмеивали все малейшие действия его.

— Вот люди, которые, наверно, попадут в Бастилию или будут повешены, — подумал д’Артаньян с ужасом, — и, без сомнения, я попаду туда же с ними, так как с той минуты, как я услышал их и продолжаю слушать, меня примут за их сообщника. Что сказал бы мой отец, так строго наказывавший мне относиться с уважением к кардиналу, если-бы он знал, что я нахожусь в обществе таких богохульников!

Понятно, — в чем едва-ли кто усумнится и без моего пояснения, — что д’Артаньян не смел вмешаться в разговор: он только глядел во все глаза, слушал внимательно, яса дно напрягая все свои пять чувств, чтобы ничего не пропустить, и, несмотря на свое доверие к родительским наставлениям, по своему собственному вкусу и инстинкту, чувствовал себя более расположенным хвалить, чем осуждать неслыханные вещи, которые творились перед ним.

Так как он был совсем неизвестен толпе придворных де-Тревиля и его в первый раз видели здесь, то подошли спросить, что ему надо. При этом вопросе д’Артаньян очень скромно назвал свое имя, особенно ударяя на слове соотечественник, и обратился с просьбой к камердинеру, подошедшему к нему с этим вопросом, попросить де-Тревиля дать ему минутную аудиенцию, на что этот последний покровительственным тоном изъявил согласие и обещал в свое время и в свой час передать его просьбу де-Тревилю.

Д’Артаньян, немного придя в себя от своего первого изумления, имел, таким образом, свободное время ознакомиться немного с костюмом и внешностью окружающих его лиц.

Центр самой оживленной группы составлял один мушкетер высокого роста, с надменною наружностью, странный костюм которого привлекал на себя всеобщее внимание.

На нем не было в эту минуту форменного плаща с широкими рукавами и камзола, который, впрочем, в эту эпоху меньшей свободы и большей самостоятельности, был совершенно необязательным, но полукафтанье небесно-голубого цвета, немножко помятое и потертое, а поверх этой одежды — великолепная с золотою вышивкой перевязь, которая блестела на солнце, как чешуя.

На плечи был грациозно накинут длинный бархатный плащ малинового цвета, из-под которого только спереди виднелась роскошная перевязь, на которой висела гигантских размеров рапира.

Этот мушкетер только-что сменился, жаловался, что простудился, и от времени-до-времени притворно кашлял; поэтому-то, если верить ему, он и завернулся в плащ, и в то время, как он говорил это свысока, с презрительным видом покручивая усы. Все с восторгом любовались его вышитой перевязью, и д’Артаньян более всех.

— Что делать, говорил мушкетер, — это в моде; сознаюсь, это глупо, но это — мода. К тому же, надо на что-нибудь тратить деньги, полученные в наследство.

— Э, Портос! вскричал один из присутствующих, — не трудись нас уверять, что эта перевязь досталась тебе от родительской щедрости: она подарена тебе той дамой под вуалью, с которой я встретил тебя в прошлое воскресенье около ворот Сент-Оноре.

— Нет, клянусь честью и словом дворянина, я купил ее сам и на собственные деньги, отвечал тот, которого только что назвали Портосом.

— Да, так же, как и я, сказал другой мушкетер, — купил вот этот новый кошелек, воспользовавшись тем, что моя любовница положила в старый.

— Верно, сказал Портос, и доказательством может служить то, что я заплатил за нее двенадцать пистолей.

Восхищение удвоилось, хотя сомнение не исчезло.

— Не правда-ли, Арамис? сказал Портос, обратившись к третьему мушкетеру.

Этот мушкетер составлял совершенную противоположность с тем, который спрашивал и который его называл Арамисом; это был молодой человек, которому с трудом можно было дать двадцать-два, двадцать-три года, с наивным и кротким выражением лица, с черными спокойными глазами, с розовыми, покрытыми пушком, точно спелый персик, щеками; его тонкие усы обрисовывали над его верхней губой самую правильную линию; казалось, он опасался опустить руки вниз из боязни, чтоб их жилы не налились кровью, и от времени до времени пощипывал кончики своих ушей, чтобы поддерживать их нежный, прозрачный алый цвет. Обыкновенно он говорил мало и медленно, часто кланялся, смеялся тихо, показывая зубы, которые были у него прелестны и о которых, как, впрочем, и о всей своей особе, он, видимо, очень заботился. Он отвечал утвердительно кивком головы на вопрос своего друга.

Это подтверждение, казалось, устранило все сомнения относительно перевязи; любоваться ею продолжали, но говорить о ней перестали, и, вследствие непонятных быстрых поворотов в мыслях, разговор вдруг перескочил на другую тему.

— Что вы думаете о том, что рассказывает конюший Шале? спросил один из мушкетеров, не относясь с вопросом ни к кому в частности, но обращаясь, напротив, ко всем.

— А что он рассказывает? спросил Портос с самодовольным видом.

— Он рассказывает, что нашел в Брюсселе Рошфора — тень кардинала, переодетого капуцином; этот проклятый Рошфор, благодаря переодеванью, поддел Лога, как настоящего идиота, каков он и на самом деле.

— Как настоящего идиота, сказал Портос: — но правда-ли это?

— Я слышал это от Арамиса, отвечал мушкетер.

— В самом деле?

— Э! вы это хорошо знаете, Портос, сказал Арамис, — я сам рассказывал вам вчера об этом и потому не будем больше говорить.

— Не надо больше об этом говорить — это ваше мнение! возразил Портос. — Не надо больше об этом говорить! Черт возьми! Как вы скоро это решили! Как! кардинал заставляет шпионить за дворянином, заставляет какого-то изменника, разбойника, бездельника похитить его переписку и, с помощью этого шпиона и благодаря этой переписке, казнит Шале под глупейшим предлогом, что этот последний хотел убить короля и женить старшего брата короля на королеве. Никто не знал ни одного слова и в этой загадки — вы, к удивлению всех, вчера нам сказали об этом, и когда мы еще не пришли в себя от изумления, вы вдруг говорите нам сегодня: не будем об этом больше говорить!

— В таком случае будем говорить, так как вы этого хотите, сказал Арамис терпеливо.

— Уж этот Рошфор! вскричал Портос, — будь я наездником Шале, провел бы он со мною очень дурную минуту.

— А вам бы пришлось провести грустную четверть часа с красным герцогом, заметил Арамис.

— А! красный герцог! браво, браво, красный герцог! отвечал Портос, ударяя в ладоши и одобрительно кивая головой — Это название красный герцог — прелестно. Я пущу в ход это слово, мой милый, будьте спокойны. Каков умница этот Арамис! Какое несчастие, что вы не могли следовать вашему призванию, мой милый: какой прелестный аббат вышел бы из вас!

— О, это не более, как минутная отсрочка, ответил Арамис, — когда-нибудь я им буду; вы знаете, Портос, что я для этого продолжаю изучать богословие.

— Он сделает так, как говорит, сказал Портос: — рано или поздно, но сделает.

— Скоро! сказал Арамис.

— Он ждет только одного обстоятельства, чтобы принять окончательное решение и надеть рясу, которая теперь надета у него под мундиром, сверх мундира, заметил один мушкетер.

— А чего ждет он? спросил кто-то.

— Он ждет, чтобы королева дала Франции наследника престола.

— Не будем этим шутить, господа, сказал Портос, — благодаря Бога, королева в таких годах, что еще может дач нам его.

— Говорят, что Бокингем во Франции, сказал Арамис с лукавой усмешкой, что придало его, по-видимому, простой фразе довольно двусмысленный оттенок.

— Арамис, мой друг, на этот раз вы были не правы, нрерваль его Портос. — и ваша страсть к красным словцам увлекает вас всегда перейти границы; если бы дс-Тревиль вас слышал — за ваши слова вам пришлось бы плохо.

— Не думаете-ли вы учить меня, Портос! вскричал Арамис, в глазах которого блеснула молния.

— Любезный, будьте или мушкетером, или аббатом Будьте тем или другим, но ни тем и другим вместе, возразил Портос. — Послушайте, Атос сказал вам еще в прошлый раз: вы получаете доходы с разных мест. О! не будем ссориться, пожалуйста, это было бы бесполезно — вы знаете хорошо, что условлено между вами, Атосом и мною. Вы бываете у госпожи д’Егильон и ухаживаете за нею; вы бываете у госпожи де-Буа-Траси, кузины госпожи де-Шеврез, и про вас ходил слух, что вы в большой милости у этой дамы. О, мой Бог, не признавайтесь в вашем счастье, вас не просят выдавать вашу тайну — ваша скромность известна. Но раз вы обладаете этой добродетелью, извлекайте из нее пользу для его величества. Пусть интересуется королем и кардиналом всякий, кто и как хочет, но особа королевы священна, и если о ней говорить, то только хорошее.

— Портос, вы высокомерны, как Нарцисс, предупреждаю вас, ответил Арамис: вы знаете, что я ненавижу наставления, исключая тех, которые позволяет себе Атос Что же касается до вас, мой милый, то на вас слишком роскошная перевязь, доказывающая, что вы не особенно сильны в этом. Если мне вздумается — я сделаюсь аббатом, а пока я мушкетер и, как мушкетер, говорю все, что мне вздумается, и в данную минуту мне хочется сказать вам, что вы меня раздражаете.

— Арамис!

— Портос!

— Э! господа! господа! закричали окружающие их.

— Господин де-Тревиль ожидает господина д’Артаньяна, прервал камердинер, отворяя дверь кабинета.

При этом возгласе, во время которого дверь оставалась открытой, все смолкли, и посреди всеобщего молчания молодой гасконец пересек приемную во всю ее длину и вошел к капитану мушкетеров, от всего сердца радуясь, что ему во-время удалось убежать от конца этой странной истории.

III. Аудиенция.

Де-Тревиль был в данную минуту в очень дурном расположении духа; тем не менее, он вежливо поклонился молодому человеку, отвесившему ему поклон до земли; такое приветствие вызвало его улыбку, а беарнский выговор его напомнил ему в одно и то же время его молодость и родину — двойное воспоминание, заставляющее человека улыбнуться во всяком возрасте. Но приблизившись почти тотчас же к приемной и сделав д’Артаньяну знак рукою, как бы спрашивая у него позволение покончить с другими, прежде чем начать с ним, он три раза крикнул, каждый раз постепенно возвышая голос, перейдя все промежуточные тона от повелительного до раздражительного:

— Атос! Портос! Арамис!

Два мушкетера, носившие два последних имени и с которыми мы уже познакомились, тотчас отделились от группы, часть которой они составляли, и вошли в кабинет, дверь которого захлопнулась за ними, как только они переступили за его порог. Их внешний вид, хотя и не особенно спокойный, возбудил тем не менее своей непринужденностью, полной в одно и то же время достоинства и покорности, восхищение д’Артаньяна, который видел в этих людях полубогов, а в их начальнике — олимпийского Юпитера, вооруженного всеми своими перунами.

Когда два мушкетера вошли, когда дверь затворилась за ними, когда и жужжащий говор, — которому только что случившееся обстоятельство, без сомнения, дало еще новую пищу для разговора, — возобновился, когда, наконец, де-Тревиль, молча, с нахмуренными бровями прошелся раза три или четыре вдоль всего своего кабинета, каждый раз мимо Портоса и Арамиса, стоявших молча навытяжке, точно на параде, он вдруг остановился прямо против них и окинул их с ног до головы сердитым взглядом:

— Знаете, что сказал мне король, воскликнул он, — и это не дальше, как вчера вечером, — знаете-ли, господа, что?

— Нет, ответили после минутного молчания оба мушкетера: — нет, капитан, нам это неизвестно.

— Но надеемся, что вы сделаете нам честь сообщить, — прибавил, кланяясь, Арамис самым вежливым и почтительным тоном.

— Он сказал мне, что отныне будет набирать мушкетеров из гвардейцев кардинала!

— Из гвардейцев кардинала! но отчего так? с живостью спросил Портос.

— Потому что он находит, что его плохое вино нуждается в примеси более хорошего.

Оба мушкетера покраснели до корня волос. Д’Артаньян не знал, что ему делать, и хотел бы провалиться сквозь землю на сто метров.

— Да, да, продолжал де-Тревиль, все более горячась, — и его величество был прав, потому что, клянусь честью, действительно мушкетеры имеют жалкий видь при дворе. Кардинал рассказывал вчера во время игры с королем, с видом соболезнования, который мне очень не понравился, что третьего дня эти проклятые мушкетеры, эти разнузданные черти, — и при этом с иронией он особенно напирал на последние слова, что мне не понравилось еще более, — эти жалкие рубаки, прибавил он, смотря на меня своими кошачьими глазами, запоздали в улице Феру, в одном кабаке, и ночной дозор его гвардейцев принужден был арестовать нарушителей ночной тишины. Черт возьми! Вы должны что-нибудь знать об этом! Арестовать моих мушкетеров. Вы были между ними, не запирайтесь — вас узнали, и кардинал назвал вас по именам. Конечно, это собственно моя ошибка, да, моя собственно, так как я сам лично выбираю своих людей. Послушайте, Арамис, зачем, вы, черт возьми, так домогались мундира, когда нам было бы так хорошо под рясой, а вы, Портос, неужели на вас такая чудная золотая перевязь только для того, чтобы на ней болталась соломенная шпага? А Атос! Я не вижу Атоса. Где он?

— Капитан, он болен, грустно ответил Арамис, — очень болен.

— Болен, вы говорите очень болен? — но какой болезнью?

— Опасаются, чтобы это не была натуральная оспа, отвечал Портос, желая, в свою очередь, вставить слово в разговор, — и досаднее всего то, что это, очень вероятно, испортить его лицо.

— Натуральной оспой? Вот еще славную басню вы мне выдумываете, Портос!? В его годы и болеть натуральной оспой? Не может быть!.. Без сомнений, ранен, может быть убить. Ахъи Если б я знал это!.. Sangdieu! Господа мушкетеры, я не допускаю, чтобы вы шлялись по таким дурным местам, чтобы затевали ссоры на улицах и чтоб позорили шпагу на перекрестках. Одним словом, я не хочу, чтобы вы делались посмешищем гвардейцев кардинала, людей храбрых, спокойных, ловких, которые не ставят себя никогда в такое положение, чтобы их арестовывали, да и не позволили бы себя арестовать, я уверен в этом. Они предпочли бы лучше умереть на мест, чем отступить хотя бы на шаг. Спасаться, удирать, бежать, — это идет только королевским мушкетерам!

Портос и Арамис были вне себя, дрожали от бешенства. Они охотно задушили бы де-Тревиля, если бы не чувствовали, что в основе всего этого кроется сильная любовь к ним, которая и заставляет его говорить таким образом. Они били ногой по ковру, кусали до крови губы и изо всей силы сжимали эфесы шпаг. Снаружи, как мы сказали, слышали, как позвали Атоса, Портоса и Арамиса, и по голосу де-Тревиля догадывались, что он очень сердится. Десятки любопытных голов навострили уши и бледнели от ярости, потому что их напряженный слух не пропускал ни одного звука из того, что говорилось, и время от времени передавали оскорбительные слова капитана всем присутствовавшим в приемной.

В одну минуту весь дом, начиная от кабинетных дверей до выходных, пришел в волнение.

— А! королевские мушкетеры позволяют гвардейцам кардинала брать себя под арест, продолжал де-Тревиль, внутренно бесившийся не менее своих солдат, но произнося слова отрывисто и погружая их, так сказать, одно за другим, как удары стилета, в грудь своих слушателей. — А! шестеро гвардейцев его высокопреосвященства арестовывают шестерых мушкетеров его величества! Черт возьми! я решился! Я немедленно отправляюсь в Лувр, подаю прошение об увольнении меня из капитанов королевских мушкетеров, поступаю поручиком в гвардию кардинала, и если он мне откажет, — черт возьми! — сделаюсь аббатом!

При этих словах ропот, слышавшийся снаружи, превратился в взрыв. Со всех сторон ничего не было слышно — можно было разобрать только ругательства и проклятия; восклицания: «Черт возьми! Смерть всем чертям!» скрещивались в воздухе.

Д’Артаньян искал места, где бы ему спрятаться, и чувствовал непреодолимое желание сунуться под стол.

— Ну, что-ж, капитан, сказал Портос вне себя, — истина та, что нас было шестеро против шестерых, но мы были схвачены изменнически и, прежде, чем мы успели обнажить шпаги, двое из нас пали мертвыми, а Атос, раненый опасно, был не в лучшем состоянии. Вы ведь знаете Атоса, капитан, он пробовал встать два раза и снова падал. Тем не менее мы не сдались, нет! нас утащили силой. Дорогой мы спаслись. Что же касается до Атоса, то его сочли мертвым и преспокойно оставили на месте битвы, полагая, что не стоит труда его уносить. Вот вся история. Черт возьми! — не все, ведь, сражения выигрываются! Великий Помпей потерял сражение при Фарсале, а король Франциск I, который, как мне приходилось слышать, не уступал Помпею, все-таки проиграл сражение при Павии.

— А я имею честь уверить вас, — я проколол одного его же собственной шпагой, сказал Арамис, — так как моя переломилась при отражении первого удара, — Проколол или убил, капитан, как вам будет приятнее и угодно.

— Я не знал этого, возразил де-Тревиль более мягким тоном, — кардинал, как я вижу, преувеличил.

— Но ради Бога, капитан, продолжал Арамис, который, видя, что капитан успокоивается, осмелился высказать просьбу: — ради Бога, капитан, не говорите, что сам Атос ранен: он был бы в отчаянии, если бы это дошло до слуха короля, и так как рана одна из самых опасных, потому что через плечо она проникает в грудь, то можно опасаться…

В эту самую минуту поднялась портьера, и из-под ее бахромы показалась голова с благородным, прекрасным, но страшно бледным лицом.

— Атос! вскричали оба мушкетера.

— Атос! повторил сам де-Тревиль.

— Вы меня требовали, капитан, сказал Атос де-Тревилю ослабевшим, но совершенно спокойным голосом, — вы меня спрашивали, как мне передали товарищи, и я поспешил явиться за вашими приказаниями: что вам угодно, капитан?

И с этими словами мушкетер, одетый безукоризненно, как всегда, затянутый, вошел твердой поступью в кабинет. Де-Тревиль, растроганный до глубины души этим доказательством храбрости, поспешил к нему навстречу.

— Я только что говорил этим господам, прибавил он, — что я запрещаю моим мушкетерам подвергать свою жизнь без нужды опасности, потому что храбрые люди очень дороги королю и король знает, что его мушкетеры самые храбрые люди на земле. Вашу руку, Атос.

И не успел новопришедший протянуть ему руку в ответ на это доказательство своего к нему расположения, как де-Тревиль схватил его правую руку и изо всех сил сжал ее, не замечая, что Атос, как ни велика была его власть над собой, сделал болезненное движение и побледнел еще более, что казалось почти невозможным.

Дверь оставалась полуотворенной, так было сильно волнение, произведенное появлением Атоса, о котором было всем известно, что он ранен, несмотря на желание сохранить это втайне. Последние слова капитана были встречены одобрительными восклицаниями, и две или три головы, увлеченные восторгом, показались из-за портьеры. Без сомнения, де-Тревиль тотчас бы остановил это нарушение правил этикета, как вдруг почувствовал в своей руке, что рука Атоса судорожно сжимается, и, взглянув на него, заметил, что тот падает в обморок. Атос, собравший свои последние силы, чтобы превозмочь свою боль, в эту самую минуту, наконец, побежденный ею, как мертвый свалился на паркет.

— Хирурга! вскричал де-Тревиль. — Королевского хирурга! лучшего! Хирурга, или, Sangdieu! — мои храбрый Атос умрет.

На крик де-Тревиля все бросились в его кабинет, двери которого оставались открытыми, каждый суетился около раненого. Но все эти хлопоты были бы бесполезны, если бы требуемый доктор не оказался в самом здании; он раздвинул толпу, приблизился к Атосу, все еще лежавшему без чувств, и так как весь этот шум и все это движение очень стесняли его, он прежде всего счел необходимым попросить, чтобы мушкетера перенесли в соседнюю комнату. Тотчас же де-Тревиль отворил двери и указал дорогу Портосу и Арамису, которые унесли на руках своего товарища. На этой группой последовал хирург, а за хирургом двери снова затворились.

Тогда кабинет де-Тревиля, это обыкновенно столь уважаемое место, мгновенно превратился во вторую приемную.

Всякий рассуждал, разглагольствовал, громко говорил, клянясь, проклиная и посылая кардинала и его гвардейцев ко всем чертям.

Минуту спустя Портос и Арамис вернулись; де-Тревиль и хирург одни остались около раненого.

Наконец, вернулся и де-Тревиль. Раненый пришел в чувство; хирург объявил, что состояние мушкетера не представляет ничего такого, что могло бы беспокоить его друзей, и его слабость была, просто, только следствием большой потери крови.

Затем де-Тревиль сделал знак рукою, и все удалились, исключая д’Артаньяна, который ни на минуту не забывал, что он на аудиенции, и с упорством гасконца оставался все на том же месте.

Когда все вышли и двери снова затворились, де-Тревиль обернулся и увидел себя наедине с молодым человеком. Только что случившееся происшествие заставило его, некоторым образом, потерять нить своих мыслей. Он осведомился, чего от него хочет настойчивый проситель. Д’Артаньян назвал себя, и де-Тревиль, сразу вернувшись ко всем своим воспоминаниям настоящего и прошлого, вспомнил, в чем дело.

— Простите, сказал он. улыбаясь, — простите, мой милый земляк, но я о вас окончательно позабыл. Что делать! Капитан — отец семейства, взявший на себя большую ответственность, чем всякий обыкновенный отец семейства. Солдаты — взрослые дети, но так как я стою за то, чтобы приказы короля, и в особенности кардинала, были исполняемы…

Д’Артаньян не мог скрыть улыбки. Но этой улыбке де-Тревиль рассудил, что имеет дело вовсе не с дураком и, прямо переходя к делу, переменил разговор:

— Я очень любил вашего отца, сказал он. — Что могу сделать для его сына? Торопитесь, мое время не принадлежит мне.

— Капитан, сказал д’Артаньян, — приехав из Тарб сюда, я имел намерение, в знак вашего расположения к моему отцу, о котором вы сохранили воспоминание, просить вас принять меня в мушкетеры, но после того, что мне пришлось увидеть в эти два часа, я понимаю, что такая милость была бы слишком велика, и я боюсь что не заслуживаю ее.

— Действительно, это большая милость, молодой человек, отвечал де-Тревиль, — но она может быть не на столько выше ваших сил, как это мы думаете или делаете вид, что думаете. Во всяком случае, постановление его величества предугадало подобный случай, и я с сожалением должен сообщить вам, что в мушкетеры принимают только после предварительного испытания в нескольких сражениях, после каких-нибудь особенно блистательных подвигов или после двух лет службы в каком-нибудь полку, пользующемся меньшим покровительством, чем наш.

Д’Артаньян молча поклонился. Он чувствовал еще более сильное желание надеть мундир мушкетера с тех пор, как явились такие сильные препятствия достигнуть этого.

— Но, продолжал де-Тревиль, устремляя на своего земляка такой проницательный взгляд, точно, казалось, он хотел проникнуть до глубины его сердца: — но, во внимание к вашему отцу, моему старому приятелю, как я сказал, я хочу что-нибудь для вас сделать, молодой человек. Наши беарнские молодые люди обыкновенно не особенно богаты, и я сомневаюсь, чтобы положение вещей очень изменилось с тех пор, как я уехал из провинции. Вероятно, вы немного лишних денег привезли с собой?

Д’Артаньян гордо выпрямился, показывая этим, что он не просит милостыни ни у кого.

— Хорошо, молодой человек, хорошо, продолжал де-Тревиль, — я знаю этот гордый вид: я явился в Париж с четырьмя экю в кармане, готовый подраться со всяким, кто мне сказал бы, что я не в состоянии купить целый Лувр.

Д’Артаньян выпрямился еще более: благодаря продаже своей лошади, он начинал свою карьеру имея четырьмя экю более, чем имел де-Тревиль, когда начинал свою.

— Итак, вы должны, говорю я, сберечь то, что вы имеете, как бы велика эта сумма ни была; но в то же время вы должны усовершенствоваться в телесных упражнениях, как подобает каждому дворянину. Сегодня же я напишу письмо директору королевской академии, и с завтрашнего дня он примет вас без всякой платы. Не отказывайтесь от этого одолжения. Наши дворяне из самых богатых и лучших семейств добиваются этого иногда без всякого успеха. Вы выучитесь верховой езде, фехтованью, танцам; вы сделаете там хороший круг знакомства и, от времени до времени, будете приходить повидаться со мной, чтобы рассказать, как идут ваши занятия, и я увижу, могули я что-нибудь сделать для вас.

Как мало ни был знаком д’Артаньян с придворным обращением, он все же заметил холодность этого приема.

— Увы, капитан, сказал он, — я вижу сегодня, как мне недостает рекомендательного письма, данного мне моим отцом для передачи вам.

— Действительно, отвечал де-Тревиль, — я удивляюсь, что вы предприняли такое длинное путешествие без этого необходимого для вас подспорья — для нас, беарицев, это единственная надежда.

— Я имел письмо, капитан, и, благодаря Бога, написанное, как следует, по всей форме, вскричал д’Артаньян, — но у меня его изменнически украли.

И он рассказал всю историю, приключившуюся в Менге, обрисовав незнакомого господина в его малейших подробностях, и передал все с таким увлечением и правдивостью, что привел в восхищение де-Тревиля.

— Вот это странно! сказал де-Тревиль, призадумываясь: — вы, значит, говорили обо мне вслух?

— Да, капитан, без сомнения я сделал эту неосторожность; что делать — такое имя, как ваше, должно было служить мне щитом в дороге: судите сами, часто-ли я становился под его защиту.

В то время лесть была в большом ходу, и де-Тревиль любил, так же, как король и кардинал, чтобы ему курили фимиам, а потому, с видимым удовольствием, он не мог удержаться от улыбки, но эта улыбка скоро исчезла и он вернулся к происшествию в Менге:

— Скажите мне, не было-ли у этого господина на щеке рубца?

— Да, точно царапина, сделанная пулей.

— Не был ли этот человек красивой наружности!

— Да.

— Высокого роста?

— Да.

— Брюнет, бледный?

— Да, да, все так. Как это может быть, капитан, что вы знаете этого человека? Ах! если только я его когда-нибудь найду, а я найду его, клянусь вам в этом, будь это хоть в аду..

— Он ожидал женщину? продолжал спрашивать де-Тревиль.

— По крайней мере, он уехал после минутного разговора с той, которую ждал.

— Вы не знаете, о чем они говорили?

— Он передал ей шкатулку, говорил, что в этой шкатулке заключаются инструкции, и наказывал ей открыть ее только в Лондоне.

— Эта женщина была англичанка?

— Он называл ее милэди.

— Это он! прошептал де-Тревиль, — это он! я думал, что он еще в Брюсселе.

— О! капитан, если вы знаете, кто этот человек, вскричал д’Артаньян, — объясните мне, кто и откуда он, и затем я освобождаю вас от всего, даже от вашего обещания принять меня в мушкетеры, потому что прежде всего я хочу отомстить за себя.

— Берегитесь его, молодой человек; напротив, если вы увидите его на одной стороне улицы, переходите на другую! Не ударьтесь о такую скалу: она разобьет вас, как стекло.

— Это нисколько не мешает, сказал д’Артаньян, — тому, что если когда-нибудь я его найду…

— А пока, возразил де-Тревиль, — послушайтесь моего совета: не ищите его.

Де-Тревиль вдруг остановился, пораженный одним внезапным подозрением. Страшная ненависть, которую так открыто выказывал молодой путешественник к этому человеку, который, что довольно неправдоподобно, похитил письмо его отца, — эта ненависть, не скрывала-ли она какое-нибудь вероломство? не был ли подослан этот молодой человек его высокопреосвященством? не явился-ли он для того, чтобы расставить ему какую-нибудь ловушку? Этот самозванный д’Артаньян, не лазутчик-ли он кардинала, которого старались ввести к нему в дом и приставить к нему, чтобы обманом вызвать его доверие и затем погубить ого. как это тысячу раз уже практиковалось. Он посмотрел на д’Артаньяна в этот второй раз еще пристальнее, чем в первый, и вид этого лукавого лица, сверкающего умом и притворною покорностью, мало успокоил его.

«Я знаю хорошо, что он гасконец, подумал он, — но он может быть так же хорош для кардинала, как и для меня. У видам, испытаем его».

— Мой друг, сказал он с расстановкой, — я хочу, как сыну моего старого друга, — так как я считаю правдивой историю этого потерянного письма, — я хочу, говорю я, чтобы загладить холодность моего приема, которую вы заметили, открыть вам тайны нашей политики. Король и кардинал лучшие друзья между собой; они ссорятся между собою только для вида, чтобы обмануть глупцов. Я не хочу, чтобы мой земляк, красивый кавалер, храбрый молодой человек, созданный для того, чтобы сделать карьеру, поверил всем этим притворствам и, как идиот, попался бы в сети по следам столь многих, которые в них погибли. Подумайте хорошенько о том, что я предан этим двум всемогущим повелителям и что мои серьезные поступки никогда не будут иметь другой цели, как служение королю и кардиналу, одному из славнейших гениев, когда либо созданных Францией. Теперь, молодой человек, сообразите все это, и если вы питаете к кардиналу неприязнь или злобу вследствие каких-нибудь фамильных или других причин, или даже просто инстинктивно, как это мы видим иногда у некоторых дворян, простимся и расстанемся. Я помогу вам в тысяче других обстоятельств, но не оставлю вас при себе. Надеюсь, что моею откровенностью, во всяком случае, я приобрету в вас друга, так как до сих пор вы первый молодой человек, кому я говорил таким образом.

А в то же время де-Тревиль думал про себя: если кардинал подослал мне эту молодую лисицу, он, который знает, до какой степени я его ненавижу, конечно, не преминул сказать своему шпиону, что лучший способ понравиться мне, это поносить его самым жесточайшим образом, а потому, несмотря на все мои уверения, хитрый земляк ответит мне наверно, что он питает отвращение к его высокопреосвященству. Случилось совершенно иначе, а не так, как этого ожидал де-Тревиль. Д’Артаньян ответил с большим простосердечием:

— Капитан, я явился в Париж с точно такими же намерениями. Мой отец наказывал мне никому не спускать обиды, кроме короля, кардинала и вас, которых он считает тремя первыми лицами во Франции.

Как могли заметить, д’Артаньян прибавил имя де-Тревиля к двум первым, но он думал, что это прибавление ничего не испортит.

— Я питаю большое благоговение к кардиналу, продолжал он, — и самое глубокое уважение ко всем его действиям. Тем лучше для меня, капитан, если вы говорите со мной, как вы мне сказали, откровенно, потому что тогда вы сделаете мне честь оценить это сходство наших вкусов, но если вы имеете ко мне какое-либо недоверие, что, впрочем, очень естественно, я чувствую, что я гублю себя, говоря правду; но, тем не менее, вы не перестанете меня уважать, а я дорожу этим более всего на свете.

Де-Тревиль был удивлен в высшей степени. Столько проницательности, такая, наконец, откровенность восхитили его, но не совсем рассеяли его сомнения. Чем выше этот молодой человек казался перед другими молодыми людьми, тем более он внушал страха, если в нем ошибиться. Тем не менее де-Тревиль пожал руку д’Артаньяну и сказал ему:

— Вы — благородный молодой человек, но в настоящее время я не могу сделать ничего, кроме того, что я вам только что предложил. Мой дом будет всегда открыть для вас. Впоследствии, имея возможность явиться ко мне во всякий час и, следовательно, пользоваться всяким случаем, вероятно, вам удастся добиться того, чего вы желаете.

— То есть, капитан, возразил д’Артаньян, — вы ожидаете, чтобы я сделался достойным этой чести? В таком случае будьте покойны, прибавил он с фамильярностью гасконца, — вам не придется ждать долго.

И он поклонился, чтобы уйти, как будто с этих пор все остальное касалось его одного.

— Но подождите же, сказал де-Тревиль, останавливая его, — я вам обещал письмо к директору академии. Или вы слишком горды, чтобы принять его, молодой человек?

— Нет, капитан, сказал д’Артаньян: — я вам отвечаю, что с этим письмом не случится того, что случилось с письмом, адресованным вам; я буду его беречь так, что оно дойдет, клянусь вам, по своему назначению, и горе тому, кто попытается похитить его у меня!

При этом хвастовстве де-Тревиль улыбнулся и, оставив своего молодого земляка в амбразуре окна., где они разговаривали, От сел у стола и начал писать обещанное рекомендательное письмо. В это время д’Артаньян, которому нечего было делать, принялся выбивать марш по стеклу окна и смотрел на мушкетеров, которые уходили один за другим, провожая их взглядом до тех пор, пока они исчезали, повернув в улицу. Де-Тревиль, написавши письмо, запечатал его, и, встав, подошел к молодому человеку, чтобы отдать ему; но в ту самую минуту, как д’Артаньян протянул руку, чтобы взять его, де-Тревиль очень удивился, увидев, что его протеже вдруг сделал скачок, покраснел от гнева и стремительно бросился из кабинета, вскричав:

— А! Sangdieu! Он не ускользнет от меня на этот раз!

— Но кто? спросил де-Тревиль.

— Он, мой вор! ответил д’Артаньян. — А! изменник!

И он скрылся.

— Сумасшедший черт! проворчал де-Тревиль. — Если еще только, прибавил он, — это не одна из уловок улизнуть, видя, что он промахнулся.

IV. Плечо Атоса, перевязь Портоса и платок Арамиса.

Взбешенный д’Артаньян в три прыжка перескочил приемную и бросился на лестницу, по которой хотел сбежать, перескакивая по четыре ступеньки зараз, как вдруг, в своем бегстве с опущенной головой, он столкнулся с одним мушкетером, выходившим от де-Тревиля по черному ходу, и ударился головой об его плечо, что заставило того испустить крик или. скорее, рычание.

— Извините, сказал д’Артаньян и хотел продолжать бежать, — извините, я очень спешу.

Едва он спустился с первой лестницы, как сильная рука схватила его за шарф и остановила.

— Вы спешите, вскричал мушкетер, бледный как саван: — под этим предлогом вы меня толкаете, говорите: «Извините» и воображаете, что этого довольно? Не совсем-то. молодой человек. Вы предполагаете, что раз де-Тревиль при вас говорил сегодня с нами немножко резко, с нами и в самом деле можно обращаться так же, как и он. Образумьтесь, товарищ, ведь вы не де-Тревиль.

— Честное слово, возразил д’Артаньян, узнав Атоса, который после перевязки, сделанной ему доктором, возвращался в свою квартиру: — честное слово, я это сделал не нарочно, а потому я извинился перед вами; мне кажется, этого довольно. Но я, впрочем, снова, — что может быть уж слишком, — извиняюсь, так как, честное слово, я спешу, очень спешу. Пустите же меня, прошу вас, и позвольте мне идти, куда мне надо.

— Милостивый государь, сказал Атос, отпуская его, — вы невежа; видно, что вы приехали издалека.

Д’Артаньян перескочил уже три или четыре ступеньки, но при этом замечании Атоса вдруг остановился.

— Черт возьми, сказал он, — как бы ни было далеко то место, откуда я приехал, уж никак не вы будете давать мне уроки хороших манер, предупреждаю вас.

— Может быть, сказал Атос.

— Ах! если б я не так спешил, вскричал д’Артаньян, — и если б я не бежал за некшм господином…

— Господин спешащий, меня вы найдете, не имея надобности бегать, слышите!

— А где это, скажите, будьте добры.

— Около монастыря босоногих кармелитов.

— В котором часу?

— Около двенадцати.

— Около двенадцати. Хорошо, я буду там.

— Постарайтесь не заставить меня ждать себя, потому что в двенадцать часов с четвертью я вам обрежу уши на бегу.

— Хорошо! вскричал д’Артаньян, — я там буду в двенадцать без 10 минуть.

И он пустился бежать, как будто черт уносил его, надеясь еще найти своего незнакомца, который, идя своим медленным шагом, не мог уйти особенно далеко. Но у двери, выходившей на улицу, Портос разговаривал с каким-то гвардейцем. Между разговаривающими было пространство как раз только для одного человека. Д’Артаньян думал, что этого пространства будет для него достаточно, и бросился между ними, чтобы пролететь, как стрела, но д’Артаньян не принял в расчет ветра. Когда он проходил, ветер распахнул длинный плащ Портоса, и д’Артаньян влетел прямо в плащ. Без сомнения, Портос; имел причины не снимать эту необходимую часть своей одежды, потому что, вместо того, чтобы опустит полу, которую он держал, он потянул ее, так что д’Артаньян, повернувшись кругом, что объясняется сопротивлением упрямого Портоса, завернулся в бархатный плащ. Д’Артаньян, слыша проклятия мушкетера, хотел высвободиться из-под плаща, который мешал ему видеть, и старался выпутаться из складок. Он более всего страшился попортить новую чудную перевязь, о которой мы уже говорили, но, робко открыв глаза он увидел, что уткнулся носом между плечами Портоса, то есть как раз в перевязь. Увы! как большинство вещей на этом свете, которые имеют за собой только внешность, перевязь была из золота только спереди, а сзади — из простой буйволовой кожи. Портос, как истый гордец, не имея возможности иметь перевязь всю из золота, имел ее, по крайней мере, вполовину: с этой минуты становилась понятным необходимость насморка и крайняя нужда в плаще.

— Vertubleu! вскричал Портос, делая усилия, чтобы освободиться от д`Артаньяна, который копошился у него на спине: — взбесились вы, что-ли, что так бросаетесь на людей?

— Извините, сказал д’Артаньян, снова показываясь из-за плеча гиганта, — но я очень спешу, я бегу в догонку за одним…

— Забываете вы, что-ли, где ваши глаза, когда вы бежите? спросил Портос.

— Нет, отвечал д’Артаньян, задетый за живое, — нет и, благодаря моим глазам, я вижу даже то, чего не видят другие.

Понял-ли Портос или нет, но только рассердился не на шутку:

— Вы заставите себя хорошенько вздуть, предупреждаю вас, если только будете так тереться около мушкетеров.

— Вздуть! вскричал д’Артаньян, — это грубость!

— Эти грубости говорит человек, привыкший смотреть в лицо своим врагам.

— Тьфу, пропасть! знаю я хорошо, что вы не поворачиваете спины ни перед кем!

И молодой человек, в восторге от своей шутки, удалился, смеясь во все горло.

Портос пришел в ярость и сделал движение, чтобы броситься на д’Артаньяна.

— После, после! закричал этот, — когда на вас не будет уже вашего плаща.

— Итак, в час, сзади Люксембурга.

— Очень хорошо, в час, отвечал д’Артаньян, поворачивая за угол.

Но ни в улице, которую он пробежал, ни в той, которую теперь обнимал взглядом, он никого не увидел. Как бы тихо ни шел незнакомец, он скрылся из виду; быть может, он вошел в какой-нибудь дом. Д’Артаньян справлялся о нем у всех встречных, спустился до парома, поднялся по улице Сены и Красного Креста, но нигде, решительно нигде не нашел его. Между тем эта скорая ходьба оказалась для него очень полезна в том смысле, что чем более выступало поту на его чело, тем более отлегало от сердца. Он принялся тогда размышлять о только что случившихся обстоятельствах; они были многочисленны и нечального свойства: еще не было одиннадцати часов утра, а уж это утро принесло немало неприятностей.

Де-Тревиль, конечно, не мог не найти немножко резким то, как умчался от него д’Артаньян. Кроме того, ему предстояли две дуэли с людьми, из которых каждый способен был убить трех д’Артаньянов, одним словом, с двумя мушкетерами, то есть с двумя личностями, которых он так сильно уважал и которых и в мыслях, и в сердце считал выше всех остальных. Обстоятельства складывались неутешительно. Убежденный, что он будет убить Атосом, понятно, молодой человек не очень много думал о Портосе. Однако же, так как надежда последнею угасает в сердце человека, он кончил тем, что авось либо ему удастся пережить, само собою разумеется с ужасными ранами, эти две дуэли, и на случай, если он останется в живых, он принялся читать себе наставления.

— Какого безмозглого я корчу из себя, и что я, в самом деле, за дуралей! Этот храбрый и несчастный Атос был ранен именно в то плечо, в которое, как баран, я толкнул его головой. Единственная вещь, которая удивляет меня, это то, что он но уложил меня на месте; он имел на это право, и боль, которую я причинил ему, должна быть ужасной. Что касается до Портоса, — о! что касается до Портоса, честное слово, это более забавно.

И, против собственного желания, молодой человек принялся хохотать, оглядываясь, однакоже, как бы этот смех, один на один, без видимой причины, в глазах тех, которые видели его смеющимся, не оскорбил бы кого-нибудь из прохожих.

— Что касается до Портоса, это более забавно; но тем не менее, я все же несчастный ветреник. Разве так бросаются на людей, не сказавши: посторонитесь; разве можно заглядывать им под плащи, чтобы видеть то, чего там нет! Он наверно бы извинил меня, если бы я не сказал ему про эту проклятую перевязь, намекнул, правда, не прямо, а все-таки намекнул. Ах, я проклятый гасконец, — я, кажется, не перестану острить и на сковороде. Послушай, д’Артаньян, мой друг, продолжал он, говоря сам с собой со всею любезностью, к которой по отношению к себе считал себя обязанным — если ты избежишь смерти, что неправдоподобно, то на будущее время надлежит быть безукоризненно вежливым. С этой минуты нужно, чтобы тобою восхищались, чтобы тебя ставили в пример. Быть предупредительным и вежливым, это не значит быть трусом. Взгляните лучше на Арамиса: Арамис — это сама кротость, сама грация. А разве кто-нибудь посмеет когда-нибудь сказать, что Арамис трус? Нет, наверно, и отныне я хочу во всех отношениях брать его за образец. А! вот и он.

Д’Артаньян, идя и разговаривая сам с собою, очутился в нескольких шагах от отеля д’Эгильон и перед этим отелем он заметил Арамиса, весело разговаривавшего с тремя кавалерами из гвардии короля. С своей стороны Арамис заметил д’Артаньяна, но так как он не забыл, что именно перед этим молодым человеком де-Тревиль так сильно погорячился сегодня утром и как свидетель упреков, сделанных мушкетерам, не был ему никоим образом приятен, он сделал вид, будто не видит его. Д’Артаньян, напротив, всецело занятый своими планами примирения и учтивости, подошел к четырем молодым людям и с самой любезной улыбкой низко поклонился им. Арамис слегка наклонил голову, но не улыбнулся. Все четверо, впрочем, сейчас же прекратили разговор.

Д’Артаньян был не настолько глуп, чтобы не заметить, что он лишний, но был недостаточно опытен в приемах большого света, чтобы ловко выйти из ложного положения, в которое обыкновенно попадает человек, вступающий в разговор, вовсе до него не касающийся, с людьми, едва ему знакомыми. Он мысленно подыскивал какой-нибудь предлог, чтоб сделать свое отступление более удобным, как вдруг заметил, что Арамис уронил платок и, без сомнения нечаянно, наступил на него ногой. Эта минута показалась ему очень удобной, чтобы загладить свое неприличие; он наклонился и с самым любезным видом выдернул платок из-под ноги мушкетера, несмотря на все усилия, которые делал последний, чтобы удержать его, и сказал, подавая его:

— Я думаю, милостивый государь, что вам было бы досадно потерять этот платок.

Платок, в самом деле, был богато вышит, с гербом и коронкой на одном из углов. Арамис страшно покраснел и скорее вырвал, чем взял его из рук гасконца.

— А! А! вскричать один из гвардейцев, — будешь-ли ты еще и теперь продолжать утверждать, скромный Арамис, что ты в дурных отношениях с г-жей де-Буа-де-Траси, когда эта любезная дама обязательно одолжает тебе свои платки?

Арамис бросил на д’Артаньяна один из тех взглядов, которые дают понять человеку, что он приобрел смертельного врага, затем, снова приняв свой кроткий вид, он сказал:

— Вы ошибаетесь, господа, — это не мой платок и не знаю, зачем этому господину пришла фантазия отдать скорее его мне, а не кому-нибудь из вас; и в доказательство того, что я говори: вот мой платок, который я вынимаю из моего кармана.

С этими словами он вынул свой собственный платок, тоже очень изящный, из тонкого батиста, хотя батист в те времена стоил очень дорого, но без вышивки, без герба, только с вензелем своего владельца. На этои раз д’Артаньян не произнес ни слова: он понял свою ошибку; но друзья Арамиса не дали себя убедить его запирательством, и один из них обратился к молодому мушкетеру с притворною серьезностью:

— Если это так, я буду принужден, мой милый Арамис, взять его у тебя, потому что, как ты сам знаешь, де-Буа-де-Траси один из моих интимных друзей и я не хочу, чтобы хвастались вещами его жены.

— Ты не так требуешь этого, отвечал Арамис, — и, в сущности вполне сознавая справедливость твоего требования, я отказываю, потому что просьба твоя плохо выражена.

— Дело в том, осмелился робко заметить д’Артаньян, — что я не видел, выпал-ли платок из кармана господина Арамиса. Он наступил на него ногой, вот почему я и подумал, что платок принадлежит ему.

— И вы ошиблись, холодно отвечал Арамис, как будто не замечая попытки д’Артаньяна исправить свою ошибку; затем, обращаясь к тому из гвардейцев, который заявил себя другом де-Буа-де-Траси, он продолжал:

— Впрочем, я передумал, дорогой приятель де-Траси: так как я ему не менее тебя нежный друг, то этот платок мог так же выпасть из моего кармана, как и из твоего.

— Нет, клянусь честью! вскричал гвардеец его величества.

— Ты будешь клясться своею честью, а я своим честным словом, и тогда, очевидно, кто-нибудь из нас солжет. Послушай, сделаем лучше вот как, Монтаран: возьмем каждый половину.

— Платка?

— Да.

— Превосходно, вскричали другие два гвардейца: — это решение царя Соломона. Положительно, Арамис, ты мудрец.

Молодые люди расхохотались и, как легко понять, дело не имело дальнейших последствий. Спустя минуту, разговор прекратился и 3 гвардейца и мушкетер, дружески пожав друг другу руки, разошлись — гвардейцы в свою сторону, а Арамис — в свою.

— Вот удобная минута помириться с этим любезным господином, подумал д’Артаньянь, державшийся немного в стороне во время этого последнего их разговора, и с этим похвальным намерением он приблизился к Арамису, который не обращал на него никакого внимания.

— Милостивый государь, обратился он к Арамису, — надеюсь, вы меня извините.

— А! прерваль Арамис, — позвольте вам заметить, что вы поступили в данном случае не так, как следовало бы сделать порядочному человеку.

— Как, вскричал д’Артаньян, — вы предполагаете!..

— Я предполагаю, что вы не дурак и что вы хорошо знаете, хотя и приехали из Гасконии, что без причины не ходят по батистовым платкам. Черт возьми, Париж не вымощен батистом!

— Да, но вы не правы, стараясь меня унизить, вспылил д’Артаньян, у которого природная наклонность к спорам брала верх над намерениями мирного свойства. — Я из Гасконии, это правда, и раз вы это знаете, мне не надобно вам говорить, что гасконцы нетерпеливы, так что, если они раз извинились, хотя бы в глупости, они убеждены, что они уже сделали наполовину больше того, что должны сделать.

— Все, что я сказал, ответил Арамис, — я сказал вовсе не с тем, чтобы искать ссоры с вами. Слава Богу, я не забияка и, будучи мушкетером только на время, я дерусь только тогда, когда меня принуждают, и всегда с большим отвращением. Но на этот раз дело очень серьезно, потому что вами скомпрометирована дама.

— То есть нами! вскричал д’Артаньян.

— Зачем вы имели неловкость отдать мне платок?

— Зачем вы были так неловки, что уронили его?

— Я сказал и повторяю, что этот платок упал не из моего кармана.

— Ну, что-жь? Вы солгали дважды, потому что я видел, как вы его уронили.

— А! вы заговорили другим тоном, господин гасконец! Ну, что-ж, я научу вас вежливости!

— А я верну вас в монастырь, господин аббат! Обнажайте шпагу и не медля!

— Ну, нет; если вы этого хотите, мой прекрасный друг, по крайней мере только не здесь. Разве вы не видите, что мы стоим как раз против отеля д’Эгильон, заполненного креатурами кардинала. Кто мне поручится, что это не его высокопреосвященство поручил вам доставить мою голову? К тому же, я до смешного стою за свою голову, так как, мне кажется, она как нельзя лучше подходит к моим плечам. Я хочу вас убить, будьте покойны, но убить тихо, без огласки, в укромном и скрытом месте, там, где бы вы никому не могли похвастаться вашей смертью.

— Я согласен, но не очень надейтесь на это и унесите ваш платок, принадлежит-ли он вам, или нет; может быть, придет случай, что он вам понадобится.

— Вы гасконец? спросил Арамис.

— Да, гасконец, который не откладывает свидании из предосторожности.

— Осторожность — добродетель довольно бесполезная для мушкетеров, но необходимая для людей духовного звания; и так как я мушкетер только случайно, я стою за то, чтобы быть осторожным. В два часа я буду иметь честь ждать вас в отеле де-Тревиля; там я укажу вам удобное место.

Молодые люди раскланялись, затем Арамис удалился вверх по улице, ведущей к Люксембургу, между тем как д’Артаньян, вида, что скоро полдень, направился по дороге к монастырю босоногих кармелитов, говоря сам с собою:

— Положительно, я не могу прийти в себя; но, по крайней мере, если меня убьют, я буду убит мушкетером.

V. Мушкетеры короля и гвардейцы кардинала.

Д’Артаньян никого не знал в Париже. Он отправился поэтому на свидание с Атосом без секундантов, решившись ограничиться теми, которых выберет его противник. К тому же, он имел положительное намерение извиниться перед храбрым мушкетером в самой приличной форме, но без слабости, боясь, чтобы эта дуэль не имела того неприятного исхода, который всегда получается в результате подобного дела, когда сильный молодой человек дерется с противником, ослабевшим от ран: побежденный, он удваивает триумф своего противника; победивши, он бывает обвинен в вероломстве и легкой победе.

Впрочем, одно из двух: или мы плохо описали характер нашего искателя приключений, или наш читатель должен был уже заметить, что д’Артаньян был человек, далеко не обыкновенный. Итак, продолжая повторять сам себе, что его смерть неизбежна, он вовсе не покорился необходимости безропотно умереть потихоньку, как сделал бы всякий, менее отважный и сдержанный, на его месте. Он обсудил различные характеры тех людей, с которыми ему придется драться, и начал более ясно представлять себе свое положение. Он надеялся, с помощью заранее приготовленных прямодушных извинений, сделаться другим Атоса, серьезный и важный вид которого очень ему нравился Он льстил себя надеждой запугать Портоса приключением с перевязью, про которое он мог, если не будет убит на месте, рассказать всему свету, а этот рассказ, ловко пущенный в ход, должен выказать Портоса с смешной стороны; наконец, что касается до угрюмого Арамиса, то к нему он не чувствовал особенно большого страха и, предполагая, что доберется и до него, он ручался отправить его на тот свет, или, по крайней мере, ударив в лицо, как приказывал Цезарь поступать с солдатами Помпея, навсегда испортить красоту, которой он так гордился.

Д’Артаньян, к тому же, ни за что не хотел отступать от своего решения, которое принято было им вследствие советов отца, — советов, сущность которых заключалась в следующем: «Никому ничего не спускать, кроме короля, кардинала и де-Тревиля». А потому он скорее летел, чем шел к монастырю босоногих кармелитов, род здания без окон, окруженного полями предместья Prés au Clercs, служившего обыкновенно местом для свиданий людей, не имеющих возможности попусту тратить время.

Когда д’Артаньян дошел до небольшого пустопорожнего участка земли, расположенного у самых стен монастыря, Атос уже ждал его, хотя только всего пять минут; пробило двенадцать часов. Он был пунктуален, как самаритянин, и самый строгий казуист относительно дуэлей не нашел бы к чему придраться.

Атос, который попрежнему очень страдал от раны, хотя на ней и была сделана новая повязка хирургом де-Тревиля, сидел на меже и ожидал своего противника с тем спокойным и полным достоинства видом, который никогда не покидал его. При виде д’Артаньяна, он вежливо встал и сделал несколько шагов ему навстречу. Этот последний, с своей стороны, приблизился к своему противнику со шляпой в руке, перо которой волочилось по земле.

— Милостивый государь, сказал Атос, — я предупредил двоих моих друзей, которые будут моими секундантами, но эти два друга еще не пришли. Удивляюсь, отчего они опоздали: это не в их привычках.

— А у меня нет секундантов, сказал д’Артаньян, — потому что я только вчера приехал в Париж и никого здесь еще не знаю, кроме г. де-Тревиля, которому я был отрекомендован моим отцом, имевшим честь быть когда-то его другом.

Атос призадумался на минуту.

— Вы никого не знаете, кроме де-Тревиля? спросил он.

— Да, я здесь положительно никого, кроме него, не знаю.

— Но, продолжал Атос, говоря отчасти сам с собой, отчасти с д’Артаньяном, — но если я вас убью, я буду иметь вид какого-то изверга!

— Не совсем так, отвечал д’Артаньян, с поклоном, не лишенным достоинства: — не совсем так, потому что вы мне делаете честь драться со мной, имея рану, которая, по всей вероятности, очень беспокоить вас.

— Очень беспокоить, честное слово; я должен признаться, что вы причинили мне чертовскую боль, но я возьму шпагу в левую руку; в подобных случаях я обыкновенно делаю так. Не думайте же, что я вас помилую: я также хорошо владею и левой рукой, это даже будет для вас невыгодно: для людей не подготовленных иметь дело с левшой, это даже очень стеснительно. Я жалею, что раньше не сообщил вам об этом обстоятельстве.

— Вы положительно так любезны, сказал д’Артаньян, снова кланяясь, — что я как нельзя более вам благодарен.

— Вы меня смущаете, отвечал Атос с свойственным ему видом истого джентльмена: — пожалуйста, поговоримте о чем-нибудь другом, если вам только это неприятно. — Ах! черт возьми, как вы мне сделали больно! Плечо горит.

— Если бы вы только позволили, заметил робко д’Артаньян.

— Что?

— У меня есть чудесный бальзам для ран, бальзам, полученный мною от матери, и действие его я испытал на себе.

— Ну, что же?

— А то, что, я уверен, менее чем в три дня этот бальзам вылечил бы вас и, по прошествии трех дней, когда вы выздоровели бы, я счел бы для себя, милостивый государь, большою честью быть к вашим услугам.

Д’Артаньян произнес эти слова с той простотой, которая делала честь его любезности, никоим образом не умаляя его храбрости.

— Честное слово, сказал Атос, — вот предложение которое мне нравится, не потому, чтобы я принял его, но в нем за целую милю чувствуется, что имеешь дело с джентльменом. Так именно говорили и поступали храбрые богатыри времен Карла Великого, которых каждый благородный человек должен брать себе за образец. К несчастью, мы живем не во времена великого императора, мы живем во время господина кардинала и через три дня узнают, как бы хорошо мы ни сохраняли тайну, — узнают, повторяю я, что мы должны драться, и нашей дуэли воспрепятствуют. Однако же, что же эти гуляки не идут?

— Если вы спешите, сказал д’Артаньян Атосу с той же самой простотой, с которой за минуту до этого он предложил ему отложит дуэль на три дня: — если вы спешите и если вам будет угодно отправить меня на тот свет сейчас же, прошу вас, не стесняйтесь.

— Вот еще слова, которые мне нравятся, сказал Атос, делая учтивый поклон д’Артаньяну, — и которые доказывают, что вы человек с умом и, наверно, с сердцем. Милостивый государь, я люблю людей вашего закала и вижу, что если мы не убьем друг друга, я буду впоследствии находить истинное удовольствие в беседе с вами. Я прошу вас, подождемте этих господ, у меня есть время и это будет гораздо правильнее. А, вот, кажется, один из них.

И действительно, в конце улицы Вожирара показался гигант Портос.

— Как, вскричал д’Артаньян, — ваш первый секундант Портос?

— Да, разве вы имеете что-нибудь против этого?

— Нет, нисколько.

— А, вот и второй.

Д’Артаньян обернулся в сторону, указанную ему Атосом, и узнал Арамиса.

— Как? вскричал он еще с большим удивлением чем в первый раз, — ваш второй секундант — Арамис?

— Без сомнения; разве вы не знаете, что нас никогда не видят одного без другого и что нас зовут между мушкетерами и гвардейцами, при дворе и в городе: Атос, Портос и Арамис, или три неразлучки? Но так как вы приехали из Дакса или из По…

— Из Тарб, поправил д’Артаньян.

— Вам позволительно не знать этих подробностей.

— Честное слово, вскричал д’Артаньян, — вас справедливо так называют, господа, и мое приключение, если оно наделает какого-нибудь шума, докажет по крайней мере, что ваш союз основан не на контрастах.

Тем временем Портос приблизился и приветствовал Атоса рукой, затем, обернувшись к д’Артаньяну, он остановился в удивлении.

Скажем мимоходом, что он переменил перевязь и снял плащ.

— А! а! сказал он, — что это значить?

— Я дерусь с этим господином, сказал Атос, указывая рукой на д’Артаньяна и тем же жестом отвечая на его приветствие.

— Я тоже с ним дерусь, сказал Портос.

— Но только в час, отвечал д’Артаньян.

— И я тоже дерусь с этим господином, прибавил Арамис, приближаясь в свою очередь.

— Но только в два часа, заметил с прежним спокойствием д’Артаньян.

— Но из-за чего ты, Атос, дерешься с ним?

— Честное слово, сам не знаю хорошо. Он толкнул меня в больное плечо; а ты, Портос, из-за чего?

— Я дерусь, потому что дерусь, отвечал Портос, краснея.

Атос, ничего не опускавший из виду, заметил, как легкая улыбка промелькнула на губах гасконца.

— У нас вышел спор относительно туалета, сказал молодой человек.

— А ты, Арамис? спросил Атос.

— А я дерусь вследствие спора по поводу одного богословского вопроса, отвечал Арамис, делая знак д’Артаньяну, которым он просил сохранить втайне причину их дуэли.

Атос заметил, как у д’Артаньяна вторично промелькнула улыбка.

— В самом деле? переспросил Атос.

— Да, мы поспорили по поводу св. Августина, относительно которого мы не согласны, подтвердил гасконец.

— Положительно, это умный человек, прошептал Атос.

— А теперь, когда вы все собрались, господа, сказал д’Артаньян, — позвольте мне принести вам мои извинения.

При слове «извинение» Атос нахмурился, на губах Портоса показалась презрительная улыбка и отрицательный знак был ответом Арамиса.

— Вы меня не понимаете, господа, сказал д’Артаньян, подняв голову; на лицо его в эту самую минуту упал луч солнца, освещая тонкие, смелые черты, — я прошу у вас извинения на тот случай, если мне не удастся расквитаться со всеми вами, так как г. Атос имеет право убить меня первым, что очень обезценивает мой долг относительно вас, г. Портос, и обращает его в ничто в отношении г. Арамиса. А теперь, господа, я повторяю вам, извините меня, но только в этом смысле!

С этими словами, с самым ловким движением, которое когда либо удавалось видеть, д’Артаньян обнажил шпагу. Кровь прилила к голове д’Артаньяна, и в минуту он готов был обнажить шпагу против всех мушкетеров королевства, не только что против Атоса, Портоса и Арамиса.

Было ровно двенадцать часов с четвертью. Солнце стояло в зените, и место, выбранное ими для дуэли, было совершенно открыто действию его лучей.

— Очень жарко, заметил Атос, в свою очередь обнажая шпагу, — а между тем я не могу снять камзола, потому что я сейчас почувствовал, что из моей раны опять пошла кровь, и я боюсь смутить г. д’Артаньяна видом крови, которую не он мне пустил.

— Совершенно верно, подхватил д’Артаньян, — и будь вам пущена кровь мною или кем-нибудь другим, уверяю вас, я всегда с большим сожалением увидел бы ее у такого храброго человека, а потому я буду так же драться в камзоле, как и вы.

— Ну, ну, вмешался Портос, — довольно всех этих любезностей: подумайте, что и мы ждем очереди.

— Говорите, Портос, только про себя, когда вам придет желание говорить такие глупости, прервал Арамис. — Я нахожу, что все, что говорят эти господа, сказано хорошо и вполне достойно кавалеров.

— Когда вам угодно начать? обратился Атос к д’Артаньяну, становясь в позицию.

— Я ожидал ваших приказаний, сказал д’Артаньян, скрещивая оружие.

Но едва рапиры коснулись одна другой, как на углу монастыря показался обход гвардейцев его высокопреосвященства Жюссака.

— Гвардейцы кардинала! вскричали в одно время Портос и Арамис. — Шпаги в ножны! Господа, шпаги в ножны!

Но было уже слишком поздно. Оба сражающихся были замечены в позе, которая не позволяла сомневаться в их намерениях.

— Ага! заметив Жюссак, приближаясь к ним и давая знак своим людям поступить также, — ага! так мушкетеры здесь дерутся? А указы, на что-ж они?

— Вы очень великодушны, господа гвардейцы, отвечал Атос со злобой, так как Жюссак был одним из главных зачинщиков третьеводнишней драки. — Еслибы мы видели, что вы деретесь, ручаюсь вам, что мы не стали бы мешать вам. Оставьте же нас действовать, и вы доставите себе удовольствие без всякого труда.

— Господа, обратился к ним Жюссаис, — я с большим сожалением должен объявить вам, что это невозможно. Долг прежде всего: вложите же ваши шпаги и следуйте за нами.

— Господа, произнес в ответь Арамис, передразнивая Жюссака, — с величайшим удовольствием, мы последовали бы вашему любезному приглашению, если бы это зависело от нас, но, к несчастию, это невозможно: г. де-Тревиль запретил нам это. Отправляйтесь же своей дорогой, это самое лучшее, что вы можете сделать.

Эта насмешка привела в бешенство Жюссака.

— В таком случае, мы силой возьмем вас, если вы не повинуетесь нам!

— Их пятеро, вполголоса сказал Атос, — нас всего трое, мы еще раз будем побиты и должны будем умереть на месте, так как я объявляю: снова побежденным я не покажусь капитану.

Атос, Портос и Арамис в ту же минуту приблизились один к другому, между тем, как Жюссак равнял своих солдата. Этой одной минуты достаточно было д’Артаньяну, чтобы принять окончательное решение: это было одно из тех событий, которые решают участь человека, это был выбор между королем и кардиналом, и раз выбор был сделан, надо было не отступать от него. Драться, это значило ослушаться закона, то есть рисковать своей головой, иначе сказать одним ударом сделаться врагом министра, более могущественного, чем сам король; все это предвидел молодой человек и, скажем ему в похвалу, он не колебался ни секунды. Итак, обратившись к Атосу и его друзьям, он сказал:

— Господа, я возьму несколько слов назад из того, что вы сказали. Вы сказали, что вас только трое, но мне кажется, что нас четверо.

— Но вы не из наших, сказал Портос.

— Это правда, отвечал д’Артаньян, — я не наш по платью, но я наш душой. У меня сердце мушкетера, я это чувствую и оно меня увлекает.

— Спасайтесь, молодой человек, вскричал Жюссак, который, без сомнения, по жестам и по выражению лица угадал о намерениях д’Артаньяна. — Вы можете удалиться, мы на это согласны. Спасайте вашу шкуру, живее уходите.

Д’Артаньян не двигался с места.

— Положительно, вы славный малый, сказал Атос, пожимая ему руку.

— Ну же, ну! Решайтесь же! настаивал Жюссак.

— Правда, сказали Портос и Арамис, — надо же на что-нибудь решиться.

— Этот господин очень великодушен, сказал Атос.

Но все трое думали, что д’Артаньян слишком молод, и боялись его неопытности.

— Нас будет только четверо, из которых один раненый и затем один ребенок, возразил Атос, — а тем не менее все-таки скажут, что нас было четыре человека.

— Да, но отступить! сказал Портос.

— Это трудно, сказал Атос.

Д’Артаньян понял их нерешительность.

— Господа, все-таки испытайте меня, сказал он, — и я, клянусь вам честью, не уйду с этого места, если мы будем побеждены.

— Как зовут вас, мой любезный храбрый молодой человек? спросил Атос.

— Д’Артаньян.

— Итак, Атос, Портос, Арамис, вперед! вскричал Атос.

— Ну, что-ж, господа, решаетесь вы на что-нибудь? в третий раз спросил Жюссак.

— Решено, отвечал Атос.

— А на что вы решаетесь? спросил Жюссак.

— Мы будем иметь честь напасть на вас, сказал Арамис, одной рукой снимая шляпу, а другой вынимая шпагу.

— А! вы сопротивляетесь? — вскричал Жюссак.

— Черт возьми! это вас удивляет?

И девять сражающихся бросились один против другого с яростью, которая, однако, не помешала соблюдению некоторых правил. Атос выбрал себе противником некоего Каюзака, любимца кардинала; Портос — Викара, а Арамис очутился против двух противников. Что касается до д’Артаньяна, он принужден был бороться с самим Жюссаком. Сердце молодого гасконца так билось, что, казалось, выскочит из груди, но не от страха, — слава Богу, этого не было и тени, — а от желания одержать верх; он дрался, как бешеный тигр, десять раз обходя своего противника, двадцать раз меняя свои движения и место. Жюссак был, как говорили тогда, лакомка до клинка и очень много практиковался; а между тем ему стоило неимоверных трудов защищаться против прыгающего и ловкого противника, который каждую минуту уклонялся от принятых правил, нападая со всех сторон разом, и все это с видом человека, очень дорожащего своей шкурой.

Наконец, эта борьба кончилась тем, что заставила Жюссака потерять всякое терпение. Взбешенный тем, что его действиям мешал тот, на которого он смотрел, как на ребенка, он начал горячиться и начал делать ошибки. Д’Артаньян, не особенно сильный в практике, но глубоко изучивший теорию, удвоил свою ловкость. Жюссак, желая покончить, нанес ужасный удар своему противнику, растянувшись на земле; но этот последний отразил удар, и в то время, как Жюссак поднимался, д’Артаньян, успев проскользнуть. как змея, под его клинком, проколол его шпагой насквозь. Жюссак упал, как пласт.

Д’Артаньян окинул быстрым, тревожным взглядом поле сражения.

Арамис уже убил одного из своих противников, но другой сильно теснил его. Все-таки Арамис был в хороших условиях и мог еще защищаться.

Бикара и Портос взаимно ранили друг друга. Портос получил удар шпаги в руку, а Бикара — в бедро, но так как ни та, ни другая раны не были опасны, то они продолжали драться еще с большим ожесточением.

Атос, снова раненый Каюзаком, видимо, бледнел, но не отступал ни на шаг: он взял только шпагу в другую руку и сражался теперь левой рукой.

Д’Артаньян, по законам дуэли того времени, имел право прийти кому-нибудь на помощь; оглядываясь на своих товарищей, чтобы узнать, кто более нуждается в его помощи, он подметил взгляд Атоса. Этот взгляд был в высшей степени красноречив. Атос скорее бы умер, чем позвал к себе на помощь, но он мог смотреть и взглядом просить поддержки. Д’Артаньян понял его, сделал страшный скачек и с фланга напал на Каюзака, вскричав:

— Ко мне, г. гвардеец, я убью вас!

Каюзак обернулся, и во-время: Атос, которого поддерживало единственно мужество, упал на колени.

— Sangdieu! вскричал он д’Артаньяну, — не убивайте его, молодой человек, прошу вас; мне нужно покончить с ним одно старое дело, когда я поправлюсь и буду здоров. Обезоружьте его только, возьмите у него шпагу. Вот так. Хорошо! Очень хорошо!

Это восклицание вырвалось у Атоса при виде того, как шпага Каюзака отлетела от него на двадцать шагов. Д’Артаньян и Каюзак стремительно бросились вместе: один — чтобы снова схватить ее, а другой — чтобы завладеть ею; но д’Артаньян, более легкий, успел опередить и стал на нее ногой.

Каюзак подбежал к тому из гвардейцев, который быль убит Арамисом, завладел его рапирой и хотел вернуться к д’Артаньяну, но на своем пути встретил Атоса, который во время минутного отдыха, доставленного ему д’Артаньяном, перевел дух, и из боязни, чтоб д’Артаньян не убил его врага, хотел снова начать бой. Д’Артаньян понял, что помешать Атосу значило-бы оскорбить его. И в самом деле, несколько минут спустя Каюзак упал, пораженный шпагой в горло.

В эту-же самую минуту Арамис упирал свою шпагу в грудь опрокинутого противника и заставлял его просить пощады.

Оставались Портос и Бикара. Портос прибегал к тысяче хвастовских шуток, спрашивая Бикара, который может быть час, и говоря ему всякие любезности и поздравляя его с ротой, только что полученной его братом в Наваррском полку, но, подсмеиваясь, он все-таки ничего не выигрывал. Бикара был один из тех железных людей, которые падают только мертвыми. Между тем пора было кончить: мог прийти обход и забрать всех сражающихся, раненых или нет, приверженцев короля или кардинала.

Атос, Арамис и д’Артаньян окружили Бикара и требовали, чтобы он сдался. Хотя Бикара и оставался один против троих и, к тому-же, был ранен в бедро, он все-таки не хотел отступать, но Жюссак, приподнявшись на локте, закричал, чтобы он сдавался. Бикара был гасконец, как и д’Артаньян; он притворился, что не слышит, и стал смеяться, а затем, уловив минуту между двумя ударами, он концом своей шпаги указал точку на земле и сказал, пародируя стих из Библии:

— Здесь умрет Бикара, единый из тех, которые с ним.

— Но их четверо против тебя; кончай, я тебе приказываю.

— А! если приказываешь, это другое дело, отвечал Бикара: — так как ты мой бригадир, я должен повиноваться.

Сделав скачок назад, он переломил свою шпагу о колено, чтобы не отдавать ее, перебросил обломки через стену монастыря и, скрестив руки, стал насвистывать кардинальскую песню.

Храбрость всегда уважается, даже в неприятеле. Мушкетеры отдали честь Бикара своими шпагами и вложили их в ножны. Д’Артаньян сделал то-же самое, затем, с помощью Бикара, единственным лицом, оставшимся на ногах, он снес на паперть монастыря Жюссака, Каюзака и того из противников Арамиса, который был только ранен. Четвертый, как мы уже сказали, был мертв. После этого они позвонили в колокол и, унося четыре шпаги из пяти, весело направились к дому де-Тревиля.

Они шли, обнявшись, загораживая улицу во всю ее ширину и останавливая каждого мушкетера, которого встречали, так что, наконец, образовалось триумфальное шествие.

Сердце д’Артаньяна сильно билось в груди от восторга; он шел между Портосом и Атосом, нежно обнимая их.

— Если я еще не мушкетер, говорил он своим новым друзьям, переступая порог отеля де-Тревиля, — по крайней мере я уже принят учеником. Не так-ли?

VI. Его величество король Людовик XIII.

Дело наделало много шуму. Де-Тревиль вслух очень бранил своих мушкетеров, а потихоньку поздравлял их; но так как нельзя было терять времени и надо было немедленно предупредить короля, де-Тревиль поспешил отправиться в Лувр. Но было уже слишком поздно — король заперся с кардиналом, и де-Тревилю сказали, что король занимается и в эту минуту не может принять его. Вечером де-Тревиль явился к королю во время игры. Король выигрывал, и так как его величество был очень скуп — он был в отличном настроении духа и, еще издали заметив де-Тревиля, сказал ему:

— Подите сюда, г. капитан, подите, я вас хочу бранить; знаете-ли вы, что его высокопреосвященство жаловался мне на ваших мушкетеров и был при этом так взволнован, что сегодня вечером даже болен от этого. Однако же, эти наши мушкетеры какие-то черти, люди, которых надо перевешать!

— Нет, государь, отвечал де-Тревиль, который с первого взгляда увидел, какой оборот приняло дело: — нет, совсем напротив, это добрые создания, кроткие, как агнцы, и у которых нет иного желания, в чем я ручаюсь, как только пользоваться своими шпагами исключительно для службы его величеству. Но, что делать, гвардейцы г. кардинала беспрестанно ищут ссоры с ними, и только для чести своего полка бедные молодые люди должны защищаться.

— Послушайте господина де-Тревиля! сказал король, — послушайте! можно подумать, что он говорит о какой-нибудь религиозной общине! Право, мой милый капитан, у меня является желание отрешить вас от должности и отдать ее девице Шамеро, которой я обещал аббатство. Но не думайте, чтобы я вам так и поверил на-слово. Меня называют Людовиком Справедливым, господин де-Тревиль, и сейчас, сейчас мы увидим.

— А именно потому, государь, что я полагаюсь на вашу справедливость, — я и буду терпеливо и спокойно ждать решения вашего величества.

Действительно, счастье переменилось, и так как король начинал проигрывать то, что он выиграл, он был не против того, чтобы найти предлог оставить игру.

Итак, спустя минуту, король встал и, кладя в карман лежавшие перед ним деньги, большая часть которых была им выиграна, он сказал:

— Ля-Виевиль, займите мое место, мне надо поговорить с де-Тревилем по очень важному делу. А!.. передо мной лежало восемьдесят луидоров; положите и вы такую же сумму, чтобы те, которые проиграли, не могли бы жаловаться. Справедливость — прежде всего.

Затем, обернувшись к де-Тревилю и направляясь с ним к амбразуре окна, он продолжал:

— Итак, капитан, продолжал он, — вы говорите, что именно гвардейцы его высокопреосвященства искали ссоры с вашими мушкетерами?

— Да, государь, как всегда.

— А как все это произошло, расскажите-ка? Потому что, вы сами знаете, любезный капитан, судья непременно должен выслушать обе стороны.

— Ах! мой Бог! самым естественным и простым образом. Трое из моих лучших солдат, которых ваше величество знает по именам и преданность которых не один раз была вами оценена и которые — я могу в этом завершь ваше величество — очень дорожат службой у вашего величества, — трое из моих лучших солдат, говорю я, Атос, Портос и Арамис, отправились на прогулку с одним молодым гасконцем, которого я им рекомендовал в то самое утро. Прогулку эту собирались, кажется, сделать в окрестностях Сен-Жермена, для чего назначили друг другу свиданье у монастыря босоногих кармелитов, как вдруг они были встревожены появлением гг. Жюссака, Каюзака, Бикара и двух других гвардейцев, которые, конечно, явились туда в такой многочисленной компании не без злого умысла против указов.

— А! а! вы наводите меня на мысль, сказал король: — без сомнения, они сами пришли туда драться?

— Я не обвиняю их, государь, но предоставляю вашему величеству судить, что могут делать пятеро вооруженных людей в таком пустынном месте, как окрестности монастыря камерлитов.

— Да, вы правы, де-Тревиль, вы правы.

— Тогда, увидя моих мушкетеров, они изменили свое намерение и из-за полковой вражды позабыли свои личные счеты; ведь вашему величеству, конечно, не безъизвестно, что мушкетеры, состоящие исключительно при особе короля и служащие исключительно королю, — естественные враги гвардейцев, состоящих при особе кардинала.

— Да, де-Тревиль, да, сказал король грустно, — и очень печально, поверьте мне, видеть две партии во Франции, две главы в королевстве… Но всему этому настанет конец, де-Тревиль, настанет конец. Итак, вы говорите, что гвардейцы искали ссоры с мушкетерами?

— Я говорю, что, вероятно, дело произошло так, но я не ручаюсь в этом, государь. Вам известно, как трудно узнать истину, разве только надо обладать таким удивительным инстинктом, за который Людовик XIII называется Справедливым.

— И ваша правда, Тревиль… Но ваши мушкетеры были не одни, с ними был какой-то ребенок?

— Да, государь, и еще один из них был раненый, так что трое мушкетеров короля, из которых один раненый, и еще ребенок, не только не уступили самым отчаянным из гвардейцев кардинала, но еще четырех положили на месте.

— Но это победа! вскричал король, весь сияя: — полная победа!

— Да, государь, такая же полная, как у моста Се.

— Четыре человека, из которых один раненый и один ребенок, говорите вы?

— Его едва можно назвать молодым человеком, но, однако, он вел себя так превосходно в этом деле, что я возьму смелость рекомендовать его вашему величеству.

— Как его зовут?

— Д’Артаньян, государь. Это сын одного из моих старых приятелей; сын человека, участвовавшего с королем, родителем вашим, блаженная ему память, в партизанской войне.

— И вы говорите, что он хорошо себя вел, этот молодой человек. Расскажите-ка мне об этом, де-Тревиль; вы знаете, что я люблю рассказы о войнах и сражениях.

И при этом король Людовик XIII гордо закрутил усы.

— Государь, сказал де-Тревиль, — как я уже сказал вам, д’Артаньян почти ребенок, и так как он не имеет еще чести быть мушкетером, то он и был в гражданском платье; гвардейцы г. кардинала, видя его крайнюю молодость, тем более, что он не принадлежал к полку, предложили ему удалиться, прежде чем они нападут.

— В таком случае, вы ясно видите, Тревиль, прервал король, — что они напали первые.

— Совершенно справедливо, государь: в этом более не может быть сомнения. Они требовали, чтобы он удалился, но он ответил, что он сердцем — мушкетер и весь предан его величеству, а потому и останется с господами мушкетерами.

— Храбрый молодой человек! прошептал король.

— Действительно, он остался с ними, и ваше величество имеете в нем самого искусного бойца, потому что это именно он нанес Жюссаку тот страшный удар шпагой, который так сильно прогневил г. кардинала.

— Это он ранил Жюссака? вскричал король: — он — ребенок?! Но, Тревиль, это невозможно!

— Это было именно так, как я имел честь докладывать вашему величеству.

— Жюссака, одного из первых бойцов в королевстве?!

— Ну, что-ж, государь, — нашла коса на камень.

— Я хочу видеть этого молодого человека, Тревиль, я хочу его видеть, и если можно что-нибудь для него сделать, ну, что-ж! — мы позаботимся об этом.

— Когда ваше величество удостоите принять его?

— Завтра, в двенадцать часов, Тревиль.

— Должен-ли я привести только его одного?

— Нет, приведите их мне всех четверых. Я хочу поблагодарить их всех разом; преданные люди редки, Тревиль, и надо вознаграждать преданность.

— В двенадцать часов, государь, мы будем в Лувре.

— Да! с малого подъезда, Тревиль, с малого подъезда. Вовсе не следует, чтобы об этом знал кардинал.

— Да, государь.

— Вы понимаете, Тревиль, указ всегда остается указом. В конце концов, драться все-таки запрещено.

— Но эта встреча, государь, совершенно не подходит под обыкновенные условия дуэли, это — драка, доказательством чего может служить то, что пятеро гвардейцев г. кардинала были против моих трех мушкетеров и д’Артаньяна.

— Совершенно справедливо, согласился король: — но все равно, Тревиль, приходите с малого подъезда.

Тревиль улыбнулся. Но так как для него было много уже и достигнутого результата, он почтительно откланялся королю и с его соизволения удалился.

В тот же самый вечер все три мушкетера были уведомлены о предстоящей им чести. Так как они давно уже знали короля, то это известие не привело их в особенно сильное волнение, но д’Артаньян, со своим гасконским воображением, видел уже в этом свое будущее счастье и провел ночь в золотых грезах. Неудивительно, что с восьми часов утра он уже был у Атоса.

Д’Артаньян застав мушкетера совершенно одетым и готовым выйти из дома. Так как свидание у короля должно было состояться только в двенадцать часов, он сговорился с Портосом и Арамисом отправиться сыграть партию в мяч в игорном доме, находящемся недалеко от конюшен Люксембурга. Атос пригласил д’Артаньяна отправиться вместе и, несмотря на свое незнание этой игры, в которую он никогда не игрывал, последний принял приглашение, не зная, как убить все время от неполных девяти часов до двенадцати.

Портос и Арамис уже были там и, шутя, перебрасывались мячами. Атос, чрезвычайно искусный во всех телесных упражнениях, прошел с д’Артаньяном на противоположную сторону и хотел начать игру. Но при первом движении, как только он сделал попытку бросить мяч, несмотря на то, что он играл левой рукой, Атос нашел, что его рана была еще слишком свежа, чтобы позволять себе подобное упражнение. Таким образом д’Артаньян остался один, и так как он объявил, что еще слишком неловок, чтобы вести игру по всем правилам, то все продолжали только перекидываться мячами не в счет игры. Но один из мячей, пущенный геркулесовской рукой Портоса, пролетел так близко от лица д’Артаньяна, что если бы мяч, вместо того, чтобы пролететь мимо, попал в него, аудиенция наверно была бы потеряна, потому что ему никоим образом нельзя было бы показаться перед королем. А так как от этой аудиенции, по его гасконскому воображению, зависела вся его будущность, он вежливо поклонился Портосу и Арамису, объявив, что он примет участие в игре только тогда, когда выучится играть не хуже их, и с этими словами, вернувшись в галерею, занял место около веревки. К несчастью для д’Артаньяна, между зрителями находился один из гвардейцев его высокопреосвященства, который, при известии о поражении своих товарищей, случившемся только накануне, дал слово воспользоваться первым случаем, чтоб отомстить. Он нашел, что случай представился, и, обращаясь к соседу, он сказал:

— Неудивительно, что этот молодой человек испугался мячика; это, без сомнения, ученик мушкетеров.

Д’Артаньян обернулся, точно ужаленный змеей, и пристально посмотрел на гвардейца, сделавшего такое дерзкое предположение.

— Черт возьми! продолжал тот, нахально покручивая усы, — смотрите на меня, сколько угодно, маленький господинчик, я сказал именно то, что хотел сказать.

— Так как то, что вы сказали, слишком ясно для того, чтобы ваши слова нуждались в объяснении, вполголоса ответил д’Артаньян, — я попрошу вас следовать за мной.

— А когда это? спросил гвардеец с тем же насмешливым видом.

— Сию же минуту, если угодно.

— А вы, без сомнения, знаете, кто я?

— Мне это решительно все равно, да я нисколько и не беспокоюсь об этом.

— И вы не правы, потому что если бы вы знали мое имя, может быть, вы не так бы спешили.

— Как вас зовут?

— Бернажу, к вашим услугам.

— Ну, что-ж! Господин Бернажу, спокойно сказал д’Артаньян, — я буду ждать вас у двери.

— Идите, милостивый государь, я следую за вами.

— Не слишком торопитесь, чтобы не заметили, что мы выходим вместе; вы понимаете, что для того, что мы намереваемся делать, лишний народ был бы помехой,

— Хорошо, отвечал гвардеец, удивленный, что его имя не произвело действия на молодого человека.

Действительно, имя Бернажу было известно всему свету, исключая, может быть, только одного д’Артаньяна, так как это был одна из тех личностей, которые чаще всего фигурировали в ежедневных драках и для обуздания которых были совершенно бессильны указы короля и кардинала.

Портос и Арамис были так заняты своей игрой, а Атос смотрел на них с таким вниманием, что они даже не заметили отсутствия своего молодого товарища, который, как было условлено с гвардейцем его высокопреосвященства, остановился у двери; спустя минуту, туда прошел и Бернажу. Так как д’Артаньяну было некогда терять время в виду того, что аудиенция у короля была назначена в двенадцать часов, он оглянулся кругом и, видя, что на улице никого нет, обратился к своему противнику:

— Право же, большое счастье для вас, хотя вас и зовут Бернажу, что вы имеете дело только с учеником мушкетеров; впрочем, будьте спокойны, я приложу все мои старания. За дело!

— Но, сказал тот, которого таким образом вызывал д’Артаньян, — мне кажется, что это место дурно выбрано и что нам было бы удобнее позади Сен-Жерменского аббатства, или Пле-о-Клерись.

— Ваше замечание вполне справедливо, ответил д’Артаньян: — к несчастью, у меня нет времени, так как у меня назначено свидание ровно в двенадцать часов. Итак, за дело, милостивый государь, за дело!

Бернажу был не такой человек, чтобы заставить два раза повторять подобное приглашение. В ту же самую минуту шпага блеснула в руке, и он бросился на своего противника, которого, видя его крайнюю молодость, он надеялся запугать.

Но д’Артаньян накануне получил хороший урок и, только что одержав блестящую победу, гордый предстоящей ему милостью, решился не отступать ни на шаг: обе рапиры были пущены в дело до самого эфеса, и так как д’Артаньян твердо держался на месте, то противник отступил на шаг. Но д’Артаньян уловил минуту, когда рапира Бернажу несколько отклонилась в сторону, бросился на него и дотронулся до плеча своего противника. Не медля затем, д’Артаньян тоже отступил на шаг и поднял свою шпагу; но Бернажу закричал ему, что это ничего не значить и, безразсудно бросившись на него, сам наткнулся на его шпагу. Однако, он не упал и не признал себя побежденным, а только направился к отелю де-ла-Тремулля, у которого служил один из его родственников. Д’Артаньян, сам не зная, насколько была серьезна последняя рана, нанесенная им противнику, сильно наступал на него и, без сомнения, третьим ударом покончил бы с ним, но шум, поднявшийся на улице, достиг до игорного дома, и двое из друзей гвардейца, слышавшие их разговор и видевшие, как они вышли вслед за этим, бросились из игорного дома со шпагами в руках и напали на победителя. Но Атос, Портис и Арамис тоже бросились не медля туда и заставили двух гвардейцев, напавших на их молодого товарища, отступить. В эту самую минуту Бернажу упал, и так как гвардейцев было только двое против четверых, они стали звать на помощь:

— На помощь к нам из отеля Тремулль!

На эти крики вышли все, бывшие в отеле, и бросились на четырех товарищей, которые с своей стороны начали кричать: «К нам, мушкетеры!» На этот крик им обыкновенно являлась помощь, потому что знали, что мушкетеры — враги его высокопреосвященства, и их любили за ту ненависть, которую они питали к кардиналу, а потому гвардейцы других рот, кроме рот «Красного герцога», как называл кардинала Арамис, обыкновенно в ссорах подобного рода принимали сторону королевских мушкетеров. Из числа трех гвардейцев роты г. де-Десессара, проходивших мимо, двое прибежали на помощь четырем друзьям, между тем как третий побежал к отелю де-Тревиля, крича: «Сюда, мушкетеры, к нам!» Так как, по обыкновению, отель де-Тревиля был полон солдатами этого полка, то они поспешили на помощь к товарищам. Произошла общая свалка, но сила была на стороне мушкетеров: гвардейцы кардинала и люди из дома де-ла-Тремулля спрятались в отеле и во-время заперли ворота, чтобы помешать вторжению своих врагов. Что касается до раненого, он немедленно был перенесен в отель и находился в очень плохом состоянии.

Раздражение мушкетеров и их союзников достигло высшей степени, так что они начали уже совещаться о том, не надо-ли, чтобы наказать нахальство и дерзость прислуги г. де-ла-Тремулля, осмелившейся сделать вылазку на королевских мушкетеров, поджечь его отель. Предложение было сделано и принято с восторгом, но, к счастию, пробило одиннадцать часов; д’Артаньян и его товарищи вспомнили о предстоящей им аудиенции, и так как им было в высшей степени обидно, что они не будут участниками этого задуманного ими превосходного плана, им удалось успокоить разгоряченные головы. Удовольствовались только тем, что бросили несколько булыжников в двери, но двери устояли. Все утомились, а главные зачинщики оставили толпу и направились к отелю де-Тревиля, который ждал их, уже извещенный об этой истории.

— Скорее в Лувр, сказал он, — не теряя минуты, и постараемся увидеть короля, прежде чем кардинал предупредит его; мы расскажем ему о случившемся, как о последствии вчерашней стычки, и оба дела сойдут за одно.

Де-Тревиль, вместе с четырьмя молодыми людьми, направился к Лувру; но, к большому удивлению капитана, ему объявили, что король отправился на охоту на оленя в Сен-Жерменский лес. Де-Тревиль заставил дважды повторить ему эту новость, и сопровождавшие его видели, что с каждым разом лицо его все более и более омрачалось.

— Разве его величество, спросил он, — уже со вчерашнего дня имел намерение отправиться на эту охоту?

— Нет, ваше превосходительство, отвечал камердинер короля, — только сегодня утром обер-егермейстер уведомил его, что нарочно для него устроили облаву на оленя. Сначала он ответил, что не поедет, но затем не смог устоять против удовольствия, которое ему обещала эта охота, и после обеда уехал.

— А видел-ли король кардинала? спросил де-Тревиль.

— По всей вероятности, отвечал камердинер, — потому что я сегодня видел запряженную карету его высокопреосвященства, и когда я спросил, куда он едет, мне ответили: в Сен-Жермен.

— Нас предупредили, сказал де-Тревиль. — Господа, я увижу короля сегодня вечером, но вам не советую пока попадаться ему на глаза.

Совет бы.ть очень благоразумен и при том исходил от человека, который слишком хорошо знал короля, чтобы четыре молодых человека вздумали его ослушаться. Де-Тревиль предложил каждому вернуться к себе и ждать от него известий.

Вернувшись к себе в отель, де-Тревиль раздумался о том, как ему быть. Он послал одного из слуг к де-ла-Тремуллю с письмом, в котором просил не укрывать у себя гвардейца кардинала и сделать выговор своим людям за их дерзкую вылазку против мушкетеров. Но де-ла-Тремулль, уже извещенный обо всем своим конюхом, которому, как уже известно, Бернажу приходился родственником, ответил, что не де-Тревилю и не его мушкетерам надо бы жаловаться, но, напротив, ему, де-ла-Тремуллю, так как мушкетеры напали на его людей и хотели поджечь его отель. Так как спор между двумя вельможами мог затянуться надолго, тем более, что каждый из них естественно очень настойчиво держался своего мнения, де-Тревиль решился сразу все покончить: он лично отправился к де-ла-Тремуллю.

Приехав к нему в отель, он велел доложить о себе и был не медленно принять.

Вельможи вежливо поклонились друг другу, потому что если между ними и не было дружбы, то они, по крайней мере, уважали друг друга. Оба были люди честные и с сердцем, и так как де-ла-Тремулль, как протестант, редко видел короля и не принадлежал ни к одной партии, то в своих общественных сношениях большею частью относился ко всем без предубеждений. Тем не менее, на этот раз его прием, хотя и вежливый, был холоднее обыкновенного.

— Кажется, — так приступил к делу де-Тревиль, — кажется, каждый из нас считает себя в праве жаловаться один на другого, и я лично явился к вам, чтобы вместе выяснить дело.

— Охотно, отвечал де-ла-Тремулль, — но я вас предупреждаю, что имею самые подробные и верные сведения и знаю, что вся вина на стороне мушкетеров.

— Вы человек слишком благоразумный и справедливый, чтобы не принять предложения, которое я хочу нам сделать, сказал де-Тревиль.

— Говорите, я вас слушаю.

— Как себя чувствует г. Бернажу, родственник вашего конюха?

— Очень плохо. Кроме раны в руку, не особенно опасной, он еще получил сильный удар в легкое, так что доктор подает мало надежды.

— Но раненый в памяти?

— Совершенно.

— Говорит он?

— С трудом, но говорит.

— В таком случае, отправимся к нему и будем заклинать именем Бога, перед Которым он, может быть, скоро предстанет, сказать всю правду. Я беру его судьей в собственном его деле и поверю всему, что он скажет.

Де-ла-Тремулль задумался на минуту, но затем, так как было трудно сделать более справедливое предложение, он принял его.

Они вместе спустились в комнату, где лежал раненый. Этот последний, при виде двух важных вельмож, пришедших навестить его, попробовал приподняться на кровати, но он был слишком слаб и, обезсиленный усилием, которое он сделал, снова упал почти без чувств. Де-ла-Тремулль подошел к нему и дал понюхать ему соль, что привело его в чувство. Тогда де-Тревиль, не желая, чтобы его могли обвинить в том, что он оказал влияние на больного, предложил де-ла-Тремуллю самому задавать ему вопросы. Случилось то, что предвидел де-Тревиль.

Находясь между жизнью и смертью, Бернажу и не думал утаивать истины и рассказал все так, как происходило. Только этого и желал де-Тревиль; он пожелал Бернажу скорого выздоровления, простился с де-ла-Тремуллем, вернулся в свой отель и тотчас же послал сказать четырем приятелям, что он ждет их к обеду.

У де-Тревиля собиралось очень хорошее общество, состоящее, впрочем, все из врагов кардинала. Понятно, что в продолжение всего обеда разговор шел о поражениях, дважды понесенных гвардейцами его высокопреосвященства. И так как д’Артаньян был героем этих двух последних дней, то к нему именно и относились все похвалы, тем более, что Атос, Портос и Арамис предоставили ему эту честь не только как добрые товарищи, но и как люди, которым, в свою очередь, часто приходилось бывать в подобном положении. Около шести часов де-Тревиль объявил, что ему пора идти в Лувр, но так как час аудиенции, назначенный его величеством, уже прошел, то, вместо того, чтобы пройти с малого подъезда, он прошел с молодыми людьми в приемную. Король еще не возвращался с охоты. Едва прошло каких-нибудь полчаса с тех пор, как наши молодые люди замешались в толпу придворных, ожидавших короля, как вдруг все двери отворились и известили о приезде его величества.

При этом известии д’Артаньян почувствовал дрожь во всех членах. Предстоящая минута должна была, по всей вероятности, решить его участь, а потому глаза его в томительном ожидании устремились на дверь, из которой должен был выйти король.

Людовик XIII показался, идя впереди всех; он была, в охотничьем костюме и еще весь в пыли, в высоких сапогах и с хлыстом в руке. С первого взгляда д’Артаньян решил, что король был сердит. Как ни было очевидно недовольное расположение его величества, но это не помешало придворным выстроиться в ряд на его пути: в королевских приемных все-таки лучше быть замеченным сердитым оком, чем быть вовсе незамеченным. А потому три мушкетера, не колеблясь, выступили на шаг вперед, между тем как д’Артаньян, напротив, спрятался позади их. Хотя король знал в лицо Атоса, Портоса и Арамиса, он прошел мимо, даже не взглянув на них и не сказав им ни слова, как будто он их вовсе не видел. А де-Тревиль, когда глаза короля на одну минуту остановились на нем, выдержал этот взгляд с такою твердостью, что король первый отвернулся. Его величество, говоря что-то про себя, прошел к себе.

— Дела идут нехорошо, заметил Атос, улыбаясь — и на этот раз мы еще не будем награждены орденами.

— Подождите здесь десять минут, сказал де-Тревиль, — и если через десять минут я не выйду, вернитесь в мой отель, потому что будет совершенно бесполезно ждать меня дольше.

Четверо молодых людей прождали десять минут, четверть часа, двадцать минут, и, не дождавшись де-Тревиля, ушли, очень беспокоясь насчет того, что могло случиться.

Де-Тревиль смело вошел в кабинет короля и нашел его величество в страшно сердитом настроении; он сидел в кресле и постукивал ручкой хлыстика о свои сапоги. Несмотря на это, де-Тревиль с самым невозмутимым спокойствием спросил его о здоровье.

— Плохо, сударь, плохо, отвечал король, — я скучаю.

Это была, действительно, одна из худших болезней Людовика XIII, который часто подзывал кого-нибудь из своих придворных, подводил к окну и говорил ему: «Господин такой-то, будемте скучать вместе».

— Как! ваше величество скучаете? сказал де-Тревиль. — Разве сегодняшняя охота не доставила вам удовольствия?

— Хорошо удовольствие, сударь! Все вырождается. — Честное слово! — и я уже не знаю, дичь-ли перестала водиться, или собаки потеряли чутье. Десятью охотничьими рожками выгнали матерого оленя, шесть часов бегаем за ним, и когда уже он почти пойман, когда Сен-Симон подносит рожок к губам, чтобы протрубить «ату его, ату», — вдруг вся свора гончих меняет направление и бросается на годовалого оленя. Вы увидите, что я должен буду отказаться от охоты за зверями, как я должен был отказаться от птичьей охоты. Ах! я очень несчастный король, де-Тревиль, — у меня оставался всего один кречет, и тот третьего дня околел.

— Да, государь, я понимаю ваше отчаяние; это большое несчастие, но мне кажется, что у вас остается еще достаточное количество соколов, ястребов и кречетов.

— И ни одного человека, чтобы обучить их; соколиных охотников нет, и я один только знаю охотничье искусство. После меня все будет кончено, и будут охотиться с капканами, западнями и ловушками. Если бы еще у меня было время создать учеников! Но кардинал не дает мне ни минуты покоя и все говорит мне про Испанию, говорит про Австрию, говорить про Англию! Ах! кстати о кардинале: я недоволен вами, де-Тревиль.

Де-Тревиль ждал, что король кончить этим. Он отлично знал короля с давних пор; он понял, что все эти жалобы были только вступлением, чтобы придать самому себе храбрости, и что ему удалось наконец высказать то, что главным образом хотелось сказать.

— Чем же я имел несчастие не угодить вашему величеству? спросил де-Тревиль, притворяясь крайне удивленным.

— Разве так вы исполняете вашу обязанность, сударь? продолжал король, не отвечая прямо на вопрос де-Тревиля: — разве для того я назначил вас капитаном моих мушкетеров, чтобы эти последние убивали людей, бунтовали целый квартал и поджигали город, а вы не говорите об этом ни слова? Но, впрочем, прибавил король, — без сомнения, я поторопился обвинить вас, без сомнения бунтари уже в тюрьме, и вы явились донести мне, что правосудие совершено?

— Государь, спокойно ответил де-Тревиль, — напротив, я пришел просить его у вас.

— Но против кого? вскричал король.

— Против клеветников.

— А-а! вот это ново, возразил король: — не станете-ли вы мне рассказывать, что ваши проклятые мушкетеры, Атос, Портос и Арамис, и ваш молодой беарнец не бросились, как бешеные, на бедного Бернажу и не избили его так, что, очень вероятно, в настоящую минуту он умирает? Не скажете-ли вы, что они не стали осаждать затем отель герцога де-ла-Тремулля и не хотели сжечь его? Это, может быть, не было бы особенно большим преступлением в военное время, потому что отель этот — гнездо гугенотов, но в мирное время этот поступок является очень дурным примером. Ну, что, станете вы отрицать все это?

— Но кто вам сочинил всю эту прекрасную басню, государь? спокойно спросил де-Тревиль.

— Кто сочинил эту басню, милостивый государь! Но кго же, по вашему, мог это сделать, как не тот, который бодрствует, когда я сплю, который работает, когда я забавляюсь, который правит всем внутри и вне королевства, и во Франции, и в Европе?

— Ваше величество, без сомнения, говорите о Боге, сказал де-Тревиль, — потому что я не знаю никого, кроме Бога, который стоял бы настолько выше вашего величества.

— Нет, милостивый государь, я хочу сказать об опоре государства, о моем единственном слуге, о моем единственном друге — о кардинале.

— Его высокопреосвященство не папа, государь.

— Что вы хотите этим сказать?

— Что один только папа непогрешим и что эта непогрешимость не распространяется на кардиналов.

— Вы хотите сказать, что он меня обманывает; вы хотите сказать, что он мне изменяет. Вы его, значит, обвиняете. Ну, скажите же, признайтесь откровенно, что вы его обвиняете!

— Нет, государь, я говорю, что он получил неверные сведения; я говорю, что он поспешил обвинить мушкетеров вашего величества, почерпнув сведения из плохих источников.

— Обвинение идет от самого де-ла-Тремулля, от самого герцога. Что вы ответите на это?

— Я мог бы ответить, государь, что он слишком заинтересован в этом вопросе, чтобы быть беспристрастным в этом деле, но я далек от этого, государь; я знаю герцога, как благородного дворянина, и я во всем положусь на него, только с одним условием, государь.

— С каким?

— Что ваше величество призовете его к себе, спросите, но наедине, без свидетелей, и что я увижусь с вашим величеством тотчас после приема герцога.

— Хорошо! сказал король. — И вы полагаетесь на де-ла-Тремулля?

— Да, государь.

— И примите его решение?

— Без сомнения.

— И дадите ему удовлетворение, которого он потребует?

— Непременно.

— Ла-Шене! закричал король. — Ла-Шене!

Доверенный камердинер Людовика XIII, стоявший всегда у дверей, вошел.

— Ла-Шене, приказал король, — пошлите сию же минуту за де-ла-Тремуллем; мне нужно с ним, поговорить сегодня вечером.

— Ваше величество даете мне слово ни с кем не видеться прежде меня после ухода де-ла-Тремулля.

— Ни с кем, слово дворянина!

— В такомь случае до завтра, государь.

— До завтра!

— В котором часу угодно будет вашему величеству, чтобы я явился?

— В каком хотите.

— Но если я приду слишком рано, я боюсь разбудить ваше величество.

— Разбудить меня? Разве я сплю? Я больше не сплю: я только дремлю иногда, вот и все. Приходите же так рано, как вам вздумается, в семь часов; но берегитесь, если ваши мушкетеры окажутся виновными.

— Если мои мушкетеры окажутся виновными, государь, виновные будут преданы в руки вашего величества, и вы поступите с ними, как вам будет угодно. Угодно-ли вашему величеству потребовать от меня еще чего-нибудь? Прикажите, я готов повиноваться.

— Нет, нет, меня недаром прозвали Людовиком Справедливым. Итак, до завтра, милостивый государь, до завтра.

— Господь да сохранит ваше величество!

Как мало ни спал король, но де-Тревиль спал и того меньше; он еще с вечера предупредил трех мушкетеров и их товарища, чтобы они явились к нему в шесть с половиной часов утра. Он повел их с собою, не говоря им ничего утвердительно, ничего не обещая и не скрывая от них, что их судьба, равно как и его собственная, решится в это утро.

Когда они пришли к малому подъезду, он приказал им подождать. Если король все еще раздражен против них, они могут незаметно удалиться; но если король согласится принять их, то их позовут. Придя в собственную приемную короля, де-Тревиль встретил там ла-Шене, который сказал ему, что герцога де-ла-Тремулля накануне вечером не застали дома, что он возвратился слишком поздно, чтобы явиться в Лувр, что он только что пришел и в эту самую минуту находится у короля.

Это обстоятельство очень обрадовало де-Тревиля, который таким образом был уверен, что никакое постороннее влияние между показаниями де-ла-Тремулля и его не могло иметь места.

И действительно, едва прошло каких-нибудь десять минут, как двери королевского кабинета отворились, и де-Тревиль увидел, как из нее вышел де-ла-Тремулль и, подойдя к нему, сказал:

— Г. де-Тревиль, его величество посылал за мной, чтобы узнать о вчерашнем приключении около моего отеля. Я сказал ему правду, то есть, что вина на стороне моих людей и что я готов извиниться перед вами. И так как я встретил вас, соблаговолите принять извинения и всегда считать меня одним из своих друзей.

— Г. герцог, отвечал де-Тревиль, — я так был уверен в вашем благородстве, что не хотел другого защитника перед его величеством, кроме вас. Я вижу, что не обманулся, и благодарю вас зато, что во Франции есть еще человек, о котором безошибочно можно сказать то, что я сказал о вас.

— Хорошо, хорошо! сказал король, стоявший в дверях и слушавший все эти любезности: — только скажите ему, де-Тревиль, так как он считает себя одним из ваших друзей, что я тоже хотел бы быть его другом, но что он пренебрегает мной: скоро будет три года, как я его не видел, и вижу его только тогда, когда посылаю за ним. Скажите ему все это от моего имени, потому что это такие вещи, которых король не может сказать сам.

— Благодарю, государь, благодарю, проговорил герцог: — но пусть ваше величество не думает, что только те, — я говорю в этом случае не про де-Тревиля, — что только те, которых он видит постоянно перед собою, преданы ему больше всего.

— А! вы слышали, что я сказал, — тем лучше, заметил король, показываясь в дверях. — А! Это вы, де-Тревиль! где ваши мушкетеры? Я вам сказал третьего дня, чтоб вы их привели, отчего же вы этого не сделали?

— Они внизу, государь, и с вашего позволения ла-Шене позовет их сюда.

— Да, да, пусть они придут сейчас же; скоро восемь часов, а в девять я жду гостя. Идите, герцог, а главное — приходите опять. Войдите, де-Тревиль.

Герцог поклонился и вышел. В ту самую минуту, как он отворил дверь, три мушкетера и д’Артаньян, сопровождаемые ла-Шене, показалась наверху лестницы.

— Подите, мои храбрецы, сказал король, — подите, мне нужно побранить вас.

Мушкетеры подошли, низко кланяясь; д’Артаньян шел позади них.

— Как, черт возьми! продолжал король, — удалось вам четверым в два дня обработать семерых гвардейцев сто высокопреосвященства? Это уж слишком, господа, слишком! Если так все пойдет, его высокопреосвященство принужден будет через каждые три недели пополнять свою роту, а я вынужден буду применять мои указы со всей строгостью законов. Если б случайно одного — я ничего бы не сказал; но в два дня — семерых, повторяю, это уж слишком, слишком много.

— Потому-то, государь, они, опечаленные, с раскаянием явились просить прощения у вашего величества.

— Опечаленные и с раскаянием! Гм!.. сказал король, — я нисколько не доверяю их лицемерной наружности, а в особенности… я вижу там, между ними, какого-то гасконца. Подите-ка сюда, молодой человек!

Д’Артаньян, который понял, что эта любезность относилась к нему, приблизился с самым унылым видом.

— Что-ж вы говорили мне, что это молодой человек? — это ребенок, де-Тревиль, настоящий ребенок! И это он нанес такой жестокий удар шпагой Жюссаку!

— И два прекрасных удара Бернажу.

— В самом деле!

— Не считая еще того, сказал Атос, — что если бы он не освободил меня из рук Бикара, то, очень вероятно, я не имел бы чести в настоящую минуту явиться с почтительным поклоном перед вашим величеством.

— Но в таком случае ваш беарнец, де-Тревиль настоящий демон, черт возьми! — как сказал бы мой отец. При таком занятии, должно быть, страшно рвутся камзолы и беспрестанно ломаются шпаги. Потому-то гасконцы всегда и бедны, не правда-ли?

— Государь, я должен сказать, что в их горах еще не открыто золотых рудников, хотя Господь должен бы был сотворить для них это чудо в награду за то усердие, с каким они поддерживали короля, вашего отца.

— Вы хотите, другими словами, сказать, что именно гасконцы сделали меня королем, не так-ли, Тревиль, потому что я сын своего отца? Ну, что-ж! в добрый час, я не говорю нет. Ла-Шене, посмотрите, не найдетели вы, пошарив в моих карманах, сорока пистолей, и если найдете, принесите их мне. А теперь, молодой человек, расскажите-ка мне, положа руку на сердце, как все это случилось.

Д’Артаньян передал вчерашнее приключение со всеми подробностями: как он не мог спать от испытанной им радости, что увидит короля, и пришел к своим товарищам тремя часами ранее назначенной аудиенции; как они все вместе отправились в игорный дом и как он испугался, чтобы мяч не попал ему прямо в лицо и за это был осмеян Вернажу, который едва не поплатился жизнью за свою насмешку, а де-ля-Тремулль, решительно ни в чем тут неповинный, — своим отелем.

— Это именно так, прошептал король, — да, совершенно то же самое рассказал мне и герцог. Бедный кардинал! семь человек в два дня, и при том из самых его любимых! Но этого довольно, господа, слышите-ли, довольно; вы отомстили за улицу Фену и даже черезчур, — вы должны быть вполне удовлетворены.

— Если ваше величество довольны, сказал де-Тревиль, — то и мы тоже.

— Да, я доволен, прибавил король, принимая от ла-Шене горсть золотых и передавая ее в руки д’Артаньяна. — Вот доказательство того, что я доволен.

В ту эпоху о таком самолюбии, как в наше время, не имели понятия. Дворянин из рук в руки брал деньги от короля, нисколько не считая это для себя унизительным. Поэтому д’Артаньян без малейшей церемонии положил в карман сорок пистолей и горячо поблагодарил за них его величество.

— А теперь, заметил король, посматривая на часы, — теперь уж половина девятого, — удалитесь, потому что я уже сказал вам, в девять часов я жду гостя. Благодарю за вашу преданность, господа! Я могу на не рассчитывать, не правда-ли?

— О, государь, в один голос вскричали все четверо: — мы позволим изрубить себя на куски за ваше величество!

— Хорошо, хорошо; оставайтесь целы, это лучше, и вы будете мне более полезны. Де-Тревиль, прибавил король вполголоса, в то время как они уходили: — так как у вас в мушкетерах нет вакансий, а мы решили к тому же, что для поступления в этот полк нужно подвергать испытанию, то поместите этого молодого человека в роту гвардейцев г. Десессара, вашего двоюродного брата. Ах, честное слово, де-Тревиль! мне становится весело, когда подумаю о гримасе, какую сделает кардинал: он будет взбешен, но мне это все равно — я прав.

И король знаком руки простился с де-Тревилем который вышел и, догнав мушкетеров, увидел, что д’Артаньян делил между ними свои сорок пистолей. А кардинал, как сказал его величество, был действительно взбешен, так взбешен, что в продолжение целых восьми дней не являлся для игры с королем, что не мешало королю быть с ним в высшей степени любезным и каждый раз при встрече с ним спрашивать его самым ласковым голосом;

— Ну, что же, г. кардинал, как себя чувствуют ваш бедный Бернажу и ваш бедный Бикара?

VII. Домашняя жизнь мушкетеров.

Когда д’Артаньян очутился вне Лувра и стал советоваться с своими друзьями, как должен он употребить свою часть из сорока пистолей, Атос посоветовал ему заказать хороший обед в Пом-де-Пен, Портос — нанять слугу, а Арамис — обзавестись приличной любовницей. Обед состоялся в тот же самый день, и слуга прислуживал за столом. Обед был заказан Атосом, а слугу достал ему Портос. Это был пикардиец, которого доблестный мушкетер подцепил в тот же самый день на мосту ла-Турнель в то время, как тот плевал в воду и любовался на образующиеся от этого кружки. Портос утверждал, что это занятие служило доказательством наблюдательного и рассудительного ума, и привел его без всякой другой рекомендации. Величественная наружность господина, которым, как полагал пикардиец, он был нанять для себя, соблазнила Плянше, — так звали пикардийца, — но он был немного разочарован, когда узнал, что это место было уже занято его собратом, по имени Мускетоном, и когда Портос объявил ему, что его домашнее хозяйство, хотя и большое, не позволяет ему держать двух слуг, а что ему придется поступить в услужение к г. д’Артаньяну. Впрочем, когда ему пришлось прислуживать за обедом, данным его господином, и он увидел, как этот последний вынул для расплаты горсть золота из своего кармана, он вообразил, что приобрел состояние, и поблагодарил Небо за то, что так удачно попал в услужение к Крезу; он упорно держался такого мнения до окончания пиршества, остатками которого вознаградил себя за долгое воздержание. Но когда Плянше приготовлял вечером постель своего господина, мечты его совершенно рассеялись. Кровать была единственной мебелью в квартире, состоявшей из передней и спальни. Плянше лег в передней на одеяле, стащенном им с кровати д’Артаньяна, который с этих пор начал обходиться без одеяла.

Атос с своей стороны имел слугу, которого он выдрессировал на свой лад совершенно, особенным образом; его звали Гримо. Этот достойный барин был очень молчалив — понятно, что мы говорим об Атосе. В продолжение пяти или шести лет самой глубокой дружбы, в которой он жил со своими товарищами, Портосом и Арамисом, эти последние часто видели, что он улыбался, но никогда не слышали, чтобы он смеялся. Его слова были кратки и точны, всегда выражая только то именно, что он хотел сказать, и ничего более, без прикрас, витиеватостей и украшений. Разговор его передавал факт, какое-нибудь дело, без всяких вводных рассказов.

Хотя Атосу едва было тридцать лет и он был замечательно красив и умен, у него не было любовницы — он никогда не говорил о женщинах, но не мешал, впрочем, другим говорить о них при себе, хотя легко можно было заметить, что подобный разговор, в который он вмешивался только для того, чтобы вставить какое-нибудь язвительное слово или высказать мизантропический взгляд, был ему в высшей степени неприятен. Его скромность, нелюдимость и неразговорчивость делали его почти стариком, а потому, чтобы не изменять своим привычкам, он приучил Гримо повиноваться его простому жесту или просто движению губ. Он говорил с ним только в самых исключительных обстоятельствах. Иногда Гримо, боявшемуся своего господина, как огня, но в то же самое время и питавшему к его особе необыкновенную привязанность и благоговение к его уму, казалось, что он вполне понял желание своего господина, и он бросался, чтобы исполнить данное ему приказание, и делал именно совершению противное. Тогда Атос пожимал плечами и, не сердясь, наказывал Гримо. И в этих случаях он говорил немного.

Портос, как могли уже видеть, был совершенно противоположного с Атосом характера; он говорил не только много, но говорил громко, впрочем — надо отдать ему справедливость — ему было все равно: слушают его, или нет, — он говорил из удовольствия говорить и самому слушать себя; он говорил обо всем, исключая наук, ссылаясь в этом случае на укоренившуюся в нем, по его словам, с детства ненависть к ученым. Он не имел величественной наружности Атоса и сознание превосходства последнего в этом отношении в начале их дружбы делало его часто несправедливым к Атосу: он старался тогда превзойти его великолепием своих туалетов.

Но в своем простом мундире мушкетера Атос только тем, что известным манером закидывал назад голову и выставлял ногу, сейчас же занимал подобающее ему место и оттеснял тщеславного Портоса на второй план. Портос вознаграждал себя тем, что в приемной де-Тревиля и в казармах без умолку рассказывал о своих любовных похождениях и успехах, а Атос не говорил никогда о подобных вещах. Портос, поступив на военную службу, хвастал своими успехами сначала у женщин более простого сословия и постепенно добирался до баронесс, а в данную минуту вел речь ни больше, ни меньше, как об иностранной принцессе, сулившей ему огромное состояние. По старой поговорке: «Каков пан, таков и холоп», перейдем от Гримо, слуги Атоса, к Мускетону.

Мускетон был нормандец; его барин переменил его слишком обыкновенное имя Бонифаса на неизмеримо более звучное — Мускетон. Он поступил на службу к Портосу без жалованья, на условии — иметь у своего господина только квартиру и получать платье, но зато платье это должно быть великолепно, а для того, чтобы добыть все остальное, необходимое для существования, он выговорил себе только два часа свободы в течение дня.

Портос согласился на это условие, которое ему как нельзя более подходило. Он отдавал переделывать свое старое платье и запасные плащи на камзолы для Мускетона, и благодаря очень ловкому, искусному портному, который, выворачивая все это старье, переделывал его заново (жену этого портного подозревали в желании заставить Портоса отступить от своих аристократических привычек), Мускетон, как и его барин, имел всегда очень приличный вид.

Перейдем к Арамису. С характером его, как кажется, мы уже достаточно знакомы, к тому же за дальнейшим развитием его характера, как и его товарищей, мы будем иметь возможность следить.

Лакея Арамиса звали Базеном. Арамис имел намерение со временем поступить в монахи, и потому его лакей был всегда одет в черное, как подобает слуге духовного лица. Это был берриец, лет тридцати пяти или сорока, кроткий, спокойный, толстенький, занятый в свободное время, которое предоставлял ему его барин, чтением благочестивых книг; он умел с замечательным искусством приготовлять обед на двоих из немногих блюд, но превкусный. К тому же он был нем, глух, слеп и испытанной верности.

Теперь, когда мы, хотя поверхностно, познакомились с господами и их слугами, перейдем к описанию их жилищ.

Атос жил в улице Феру, в двух шагах от Люксембурга; квартира его состояла из двух маленьких комнат, очень прилично убранных, в меблированных комнатах, содержательница которых, женщина еще молодая и действительно еще очень красивая, безуспешно строила ему глазки. Некоторые остатки прежней роскоши виднелись еще кое-где на стенах этого скромного жилища: например, шпага с богатой золотой насечкой, принадлежавшая, судя по ее форме, ко времени царствования Франциска I, одна рукоятка которой, покрытая драгоценными камнями, могла стоить не менее двухсот пистолей и которую, тем не менее, даже в самые трудные минуты своей жизни Атос никогда не соглашался ни заложить, ни продать. Эта шпага долгое время служила предметом зависти для Портоса. Он отдал бы десять лет своей жизни, чтобы только обладать ею.

Однажды, собираясь на свидание с какой-то принцессой, он попросил ее у Атоса. Атос молча опростал свои карманы, снял с себя все драгоценности, кошельки, аксельбанты и золотые цепочки и предложил все это Портосу, но относительно шпаги он сказал ему, что она припечатана к месту и не должна его оставлять до тех пор, пока ее хозяин сам не оставить свою квартиру. Кроме шпаги, у него был еще портрет, изображавшие вельможу времен Генриха III, в самом изящном костюме, с орденом Святого Духа. Этот портрет напоминал некоторыми чертами лицо Атоса, имел с ними, так сказать, некоторое фамильное сходство, и поэтому можно было вывести заключение, что этот важный вельможа, кавалер королевских орденов, был его предок.

Наконец, над камином на самой средине стояла шкатулка с великолепной позолотой, с таким же гербом, как на шпаге и на портрете, и составляла полнейшую противоположность с остальным убранством квартиры. Атос всегда носил с собой ключ от этой шкатулки, но один раз он открыл ее при Портосе, и Портос мог удостовериться, что в этой шкатулке были спрятаны только письма и бумаги: без сомнения, это были любовные письма и фамильные бумаги.

Портос занимал очень обширную квартиру на улице «Старая Голубятня». Каждый раз, как он проходил с кем-нибудь из своих друзей мимо своих окон, у одного из которых всегда торчал Мускетон в парадной ливрее, Портос поднимал голову и говорил: «Вот моя квартира». Но его никогда не заставали дома; он никогда никого не приглашал к себе и никто не мог составить себе представления о том, какие богатства на самом деле заключает в себе эта по виду роскошная квартира.

Арамис занимал маленькую квартиру, состоявшую из будуара, столовой и спальни, которая, как, впрочем, и вся остальная квартира, была расположена в нижнем этаже и выходила окнами в маленький сад, свежий, зеленый, тенистый и непроницаемый для глаз соседей.

Как устроился д’Артаньян, как он жил, был помещен, мы уже знаем, а также уже познакомились с его слугой — Плянше.

Д’Артаньян, от природы очень любопытный, как, впрочем, все люди, одаренные гением интриги, употребил все старания, чтобы узнать, кто такие в действительности были Атос, Портос и Арамис, так как было очевидно, что под этими вымышленными воинственными именами каждый из молодых людей скрывал свое настоящее имя дворянина, в особенности Атос, в котором аристократ чувствовался за целую милю. Он обратился с этой целью к Портосу, чтобы получить сведения об Атосе и Арамисе, а к Арамису — чтобы узнать что-нибудь о Портосе.

К несчастию, Портос сам о жизни своего молчаливого товарища знал только то, что было известно всем. Говорили, что он был очень несчастлив в любовных похождениях и что ужасная измена навсегда отравила жизнь этого благородного человека.

Что это была за измена? — никто этого не знал.

Жизнь Портоса, настоящее имя которого, равно как и двух его товарищей, было известно одному только де-Тревилю, не представляла ничего таинственного. Тщеславный и болтливый, он весь был как на ладони. Единственно, что могло бы ввести в заблуждение наблюдателя, это — если бы он верил всему, что Портос рассказывал о себе.

Арамис, не имевший, по-видимому, никаких тайн, на самом деле был сама таинственность; он мало сообщал в ответ на вопросы, которые ему задавали относительно других, и избегал отвечать на те, которые касались лично его. Однажды д’Артаньян, после долгих расспросов о Портосе, узнавши от него об удачном волокитстве мушкетера за какою-то принцессой, о чем все говорили, захотел узнать также что-нибудь и о любовных похождениях своего собеседника.

— А вы, любезный товарищ, спросил он его, — вы сами, который рассказываете только о чужих графинях, баронессах и принцессах?

— Извините, прервал Арамис, — я рассказывал вам то, что сам Портос говорил и во всеуслышание рассказывал при мне обо всех этих приключениях. Но поверьте, любезный г. д’Артаньян, что если бы я знал об этом из другого источника или если бы он сам доверил мне это, то не было бы более скромного исповедника, чем я.

— Я в этом не сомневаюсь, возразил д’Артаньян, — но мне кажется, что вы сами довольно коротко знакомы со знатью, доказательством чего служить вышитый платок, которому я обязан честью быть знакомым с вами..

На этот раз Арамис нисколько не рассердился, но с самым скромным видом дружелюбно ответил:

— Не забывайте, мой любезный, что я хочу быть служителем церкви и что поэтому я избегаю всяких светских приключений. Платок, который вы видели у меня, вовсе не был подарен мне, — его забыл у меня один из моих друзей. Я должен был взять его, чтобы не компрометировать его и даму, которую он любить. Я сам не имею и не хочу иметь любовницы, следуя в этом случае примеру в высшей степени рассудительного Атоса, который так же не имеет любовницы, как и я.

— Но, черт возьми, раз вы мушкетер, вы — не аббат!

— Мушкетер только на время, любезный, как говорить кардинал, мушкетер поневоле, но душой я принадлежу церкви, поверьте мне. Атос и Портос втянули меня, чтобы чем-нибудь отвлечь меня: в то самое время, как меня чуть не постригли в монахи, случилось небольшое столкновение с… Но это нисколько вас не интересует и я отнимаю у вас драгоценное время.

— Напротив, это меня очень интересует! вскричал д’Артаньян, — и в настоящую минуту мне абсолютно нечего делать.

— Да, но мне нужно прочитать требник, отвечал Арамис, — затем сочинить стихи, о которых меня просила госпожа д’Егильон, потом мне нужно еще сходить в улицу Сент-Оноре купить румян для госпожи де-Шеврез: таким образом, вы видите, мой дорогой друг, что если не вы, то я очень спешу.

И Арамис дружески протянул р.уку своему молодому приятелю и простился с ним.

Д’Артаньян не мог, несмотря на все свои старания, узнать ничего более о своих новых товарищах, а потому он принял решение верить всему, что говорилось об их прошедшем, надеясь сделать более верные и подробные открытия в будущем, а пока он считал Атоса — Ахилом, Портоса — Аяксом, а Арамиса — Иосифом.

Впрочем, жизнь молодых людей была веселая: Атос играл, и всегда несчастливо, а между тем он никогда ни копейки не занимал у своих друзей, хотя его кошелек был всегда к их услугам, и когда случалось ему играть на слово, он всегда приходил будить своего кредитора в шесть часов утра, чтобы заплатить ему долг, сделанный накануне.

У Портоса были временами увлечения: в подобные дни, если он выигрывал, он делался заносчив и роскошничал; если он проигрывал, то совершенно пропадал на несколько дней, по прошествии которых снова являлся с бледным, вытянутым лицом, но с деньгами в кармане.

Арамис не играл никогда. Он был самый плохой мушкетер и самый неприятный гость, какого только можно вообразить. Он всегда был занят делом. Иногда, посреди обеда, когда все, увлеченные вином и жарким разговором, располагали провести еще два-три часа за столом, Арамис смотрел на часы, вставал с приятной улыбкой и прощался с обществом, чтобы пойти, как он говорил, посоветоваться с каким-то богословом, с которым у него назначено свидание. В другой раз он возвращался к себе домой писать диссертацию и просил приятелей не развлекать его. Между тем Атос улыбался той меланхоличной прекрасной улыбкой, которая так хорошо шла к его благородному лицу, а Портос пил и божился, что Арамис никогда не пошел бы дальше приходского священника.

Плянше, слуга д’Артаньяна, в первое время вел себя хорошо; он получал тридцать су в день, в продолжение целого месяца возвращался в квартиру навеселе, как зяблик, и быль чрезвычайно предупредителен. Но когда подул противный ветер и счастливые дни миновали в квартире улицы Могильщиков, т. е. когда сорок пистолей короля Людовика XIII были истрачены или почти истрачены, начались со стороны Плянше жалобы, которые Атос находил дерзкими, Портос — неприличными и Арамис — смешными. Атос советовал отпустить негодяя; Портос полагал, что его сначала необходимо проучить, а Арамис утверждал, что барин должен слушать только хорошее, что говорится про него.

— Вам легко говорить, возразил д’Артаньян: — вам, Атос, который живете с Гримо, как немой, запрещаете ему говорить и, следовательно, никогда не слышите от него жалоб; и вам, Портос, вы ведете роскошный образ жизни, и ваш Мускетон смотрит на вас, как на божество; и, наконец, вам, Арамис, вы всегда поглощены вашими богословскими занятиями и внушаете глубокое уважение своему Базену, человеку кроткому и религиозному; но я — как человек, не имеющий прочного положения, ни средств, еще не мушкетер, даже не гвардеец, что я могу сделать, чтобы внушить расположение, страх или уважение своему Плянше?

— Дело серьезное, ответили три друга, — но это относится к домашнему хозяйству: слугу, как и горничную, необходимо сразу поставить на ту ногу, на которой желают, чтобы они оставались. Итак, подумайте об этом.

Д’Артаньян размыслил и решился сильно наказать Плянше, хорошенько поколотив его, что и было исполнено д’Артаньяном так же добросовестно, как он поступал во всем. Затем, хорошо отдубасивши слугу, он запретил ему оставлять службу у него без позволения.

— Потому что, прибавил он, — мое положение неверное не замедлит перемениться; вскоре я буду в лучших обстоятельствах. Твое счастье будет в таком случае совершенно обезпечено, если только ты останешься у меня: я слишком добрый барин, чтобы дать тебе возможность упустить твое счастие, отпустив тебя, как ты этого просишь.

Такой образ действий внушил мушкетерам большое уважение к распорядительности д’Артаньяна. Это привело в неменьший восторг Плянше, и он больше не говорил о своем желании уйти.

Жизнь наши молодые люди стали вести общую; д’Артаньян, не имевший никаких привычек, так как он только что приехал из провинции и попал в совершенно для него новый мир, тотчас же перенял привычки своих друзей.

Они вставали зимою около восьми часов, летом — около шести и шли за приказаниями и как будто по делам к де-Тревилю.

Д’Артаньян, хотя и не был еще мушкетером, исполнял службу с трогательной точностью: он постоянно стоял в карауле, потому что всегда для компании был с тем из своих друзей, который был на очереди дежурным. Его знали в отеле мушкетеров и все считали хорошим товарищем; де-Тревиль, оценивший его с первого взгляда и чувствовавший к нему искреннее расположение, не переставал рекомендовать его королю.

С своей стороны, три мушкетера очень полюбили молодого товарища. Дружба, соединявшая этих четырех людей, и потребность видеться три или четыре раза в день, то из-за дуэли, то по делам или для удовольствия заставляли их беспрестанно бегать друг за другом, точно тени, и можно было всегда встретить этих неразлучен, искавших друг друга по дороге от Люксембурга к площади св. Сюльпиция, или от улицы Старой Голубятни к Люксембургу.

А между тем обещания де-Тревиля исполнялись своим чередом. В один прекрасный день король приказал капитану Дезессиру принять д’Артаньяна младшим гвардейцем в свою роту. Д’Артаньян надел, вздыхая, этог мундир, который бы он хотел ценою десяти лет своей жизни променять на мундир мушкетера. Но де-Тревиль обещал ему эту милость после двухлетней службы, которая, впрочем, могла быть сокращена, если бы д’Артаньяну представился случай оказать королю какую-нибудь услугу или совершить какой-нибудь блестящий подвиг.

Д’Артаньян утешился этим обещанием и начал службу. Тогда пришла очередь Атоса, Портоса и Арамиса ходить на караул с д’Артаньяном, когда он бывал дежурным. Таким образом, кавалер Дезессар в тот день, как принял к себе д’Артаньяна, вместо одного человека увеличил свою роту четырьмя!.

VIII. Придворная интрига.

Между тем сорок пистолей короля Людовика XIII, — как и все на свете, — имея начало, имели и конец, и когда наступил этот конец, наши четыре товарища попали в затруднительное положение. Сначала Атос поддерживал некоторое время всю товарищескую компанию на свои собственные средства. Его место заступил Портос и, благодаря одному из его исчезновений, к которому все привыкли, он в продолжение еще 15 дней помогал всем в их нуждах; наконец пришла очередь Арамиса, который подчинился этому с большой любезностью, и ему удалось, как говорил он, добыть несколько пистолей, продавши свои богословские книги. Тогда, по обыкновению, прибегнули к помощи де-Тревиля, который дал немного вперед в счет жалованья, но эти суммы, выданные вперед, не могли надолго поддержать трех мушкетеров, имевших уже много долгов, и гвардейца, который еще не имел их.

Наконец, когда увидели, что скоро уже больше ничего не останется, с последними усилиями собрали 8 или 10 пистолей, с которыми Портис отправился играть. К несчастью, ему не везло, он проиграл все и сверх того еще 35 пистолей на слово.

Тогда затруднительное положение сделалось настоящим бедствием: можно было видеть, как они, голодные, со своими слугами, бегали по набережным и казармам, отыскивая, у кого бы пообедать, так как, по мнению Арамиса, в хорошие времена следовало угощать обедами всех, кого попало, направо и налево, чтобы в несчастные времена можно было самим попользоваться где-нибудь обедом.

Атос был приглашен на обед 4 раза и каждый раз приводил своих друзей с их слугами. Портос имел шесть приглашений, и точно также доставил своим товарищам случай воспользоваться ими; Арамис имел 8 приглашений. Это был человек, как можно уже было заметить, который мало говорил и много делал.

А д’Артаньян, который не был еще ни с кем знаком в столице, только один раз завтракал, — завтрак состоял из шоколада, — у священника из его провинции и раз обедал у гвардейского корнета. Он привел всю компанию к священнику, у которого они уничтожили весь двухмесячный запас, и к корнету, угостившему их на славу; но, как говорил Плянше, хотя всего было и много, все-таки наедались только на один день. Поэтому д’Артаньян чувствовал себя приниженным тем, что мог предложить товарищам только полтора обеда, так как завтрак у священника можно было считать только за половину обеда, сравнительно с пирами, доставленными Атосом, Портосом и Арамисом. Он считал себя в тягость обществу, забывая, по своему юношескому добродушию, что он в продолжение целого месяца кормил всю компанию, и его деятельный ум начал усиленно работать. Он думал, что союз четырех молодых людей, храбрых, деятельных и предприимчивых, должен был иметь другую цель, кроме прогулок нетвердой походкой, уроков фехтования и более или менее забавных похождений. Действительно, четверо таких молодцов, как они, четверо людей, преданных друг другу и готовых жертвовать один для другого не только кошельком, но и жизнью, четверо людей, всегда поддерживающих друг друга, ни перед чем не отступающих, исполняющих каждый порознь, или все вместе, решение, принятое сообща, четыре пары рук, с угрозой обращенных к четырем странам света или обращенных в одну сторону, неизбежно должны были, тайно или явно, с помощью ли подкопа, траншеи, хитростью или силой, пробить себе дорогу к цели, которой они хотели достигнуть, как бы трудна и как бы далека она ни была. Д’Артаньяна ставила только втупик мысль, как это его друзья нисколько не думали об этом.

Он еще думал об этом, и очень серьезно, ломая себе голову, какое бы найти дело и дать направление этой необъятной силе, к тому же еще учетверенной, с помощью которой, — он в этом не сомневался, — ему удастся, как рычагом Архимеда, перевернуть весь свет. Вдруг тихо постучали в дверь. Д’Артаньян разбудил Плянше и велел ему отворить.

Из того обстоятельства, что д’Артаньян разбудил Плянше, читателю не следует выводить заключение, что была ночь или что еще не наступило утро.

Нет! только что пробило четыре часа. Плянше два часа тому назад приходил просить у своего барина обеда, на что последний ответил ему поговоркой: «кто спить, тот обедает». И Плянше обедал во сне.

Вошел человек довольно обыкновенной наружности и похожий на простого горожанина. Плянше очень хотел бы, вместо дессерта, послушать их разговор, но посетитель объявил д’Артаньяну, что он пришел но важному секретному делу и потому желал бы переговорить с мим наедине.

Д’Артаньян выслал Плянше и попросил посетителя сесть. Наступило минутное молчание, в продолжение которого оба смотрели друг на друга, точно желая предварительно познакомиться, после чего д’Артаньян наклонился в знак того, что он слушает.

— Я слышал о г. д’Артаньяне, как об очень храбром молодом человеке, сказал посетитель, — и эта репутация, которою он пользуется вполне заслуженно, побудила меня доверить ему тайну.

— Говорите, милостивый государь, говорите, сказал д’Артаньян, который инстинктивно почуял что-то выгодное.

Горожанин после короткого молчания продолжал:

— У меня есть жена, которая служит прачкой у королевы, и у нее нет недостатка ни в уме, ни в красоте. Вот уже три года, как меня женили на ней, хотя она мало что имела, потому что де-ла-Порт, камердинер королевы, — крестный отец ее и покровительствует ей…

— Ну, так что же? спросил д’Артаньян.

— А то, продолжал посетитель, — что мою жену похитили вчера утром, когда она выходила из своей рабочей комнаты.

— Но кем же была похищена ваша жена?

— Ничего наверно не знаю, но я подозреваю кой-кого.

— А что за лицо, кого вы подозреваете?

— Человек, который давно ее преследовал.

— Черт возьми!

— Но если хотите, я скажу вам: я убежден, что во всем этом менее всего замешана любовь, а скорее — политика.

— Не любовь, а политика! проговорил д’Артаниян, задумываясь. — Но что же вы подозреваете?

— Я не знаю, должен ли я вам сказать то, что я подозреваю…

— Я должен вам заметить, что я вас решительно ни о чем не спрашиваю. Вы сами пришли ко мне, сами сказали мне, что имеете какую-то тайну, которую хотите доверить мне. Поступайте, как вам угодно, у вас есть еще время взять сказанное обратно.

— Нет, нет, вы кажетесь мне честным молодым человеком, и я доверюсь вам. Итак, я думаю, что жену мою схватили не ради любовных похождений с ней, но по делам другой, гораздо более важной дамы, чем она.

— А! а! Не замешаны ли тут любовные дела г-жи де-Буа-Траси? спросил д’Артаньян, хотевший перед горожанином показать вид, что ему известны придворные интриги.

— Выше, выше!

— Г-жи д’Егильон?

— Еще выше.

— Г-жи де-Шевриз?

— Выше, гораздо выше.

— Г-жи де-ла…

Д’Артаньян запнулся.

— Да, милостивый государь, ответил испуганный посетитель так тихо, что его едва можно было расслышать.

— Но с кем?

— С кем же иначе, если не с герцогом…

— С герцогом..?

— Да, подтвердил горожанин еще тише.

— Но откуда вы все это знаете?

— Ах! откуда мне все это известно?

— Да, откуда вы узнали? Или полное доверие, или… вы понимаете?

— Я это знаю от моей жены, от самой жены моей…

— Которая знает… от кого?

— От де-ла-Порта. Разве я вам не сказал, что она — крестница де-ла-Порта, человека, который пользуется большой доверенностью королевы? Итак, де-ла-Порт определил ее к ее величеству, чтобы наша бедная королева, покинутая королем, окруженная шпионами кардинала, во всех встречающая измену, по крайней мере имела хоть кого-нибудь, кому бы она могла довериться.

— А! а! вот что оказывается, сказал д’Артаньян.

— Четыре дня тому назад ко мне приходила жена; одно из условий брака состояло в том, что она два раза в неделю могла приходить ко мне, потому что, как я имел честь доложить вам, жена очень меня любит; итак, жена моя пришла и по секрету сообщила мне, что королева в настоящую минуту в большом страхе.

— В самом деле?

— Да, кардинал, как кажется, преследует и притесняет ее более, чем когда-нибудь. Он никак не может простить ей историю с сарабандой. Вы знаете историю с сарабандой?

— Черт возьми, знаю ли я! Конечно, отвечал д’Артаньян, который ровно ничего не знал, но хотел показать, что ему все известно.

— Так что теперь это уже не ненависть, а мщение.

— В самом деле?

— И королева думает…

— Ну, что же думает королева?

— Она думает, что герцогу Букингаму написали от ее имени.

— От имени королевы?

— Да, чтобы заставить его приехать в Париж, — и раз он будет здесь, его поймают в какую-нибудь западню.

— Черт возьми. Но, мой любезный, при чем же во всем этом ваша жена?

— Ее преданность королеве известна, и хотят или ее удалить от ее повелительницы, или запугать, чтобы узнать тайну ее величества, или увлечь, или подкупить, чтобы она шпионила.

— Очень вероятно, отвечал д’Артаньян: — но знаете ли вы человека, который ее похитил?

— Я вам сказал, что, кажется, я его знаю.

— Его имя?

— Имени не знаю, знаю только, что это креатура кардинала, его тень.

— Но вы его видели?

— Да, моя жена однажды показала его мне.

— Есть ли у него какой-нибудь знак, какие-нибудь приметы, по которым его можно было бы узнать?

— О, конечно! Это вельможа с очень важным видом, с черными волосами, смуглый, с проницательным взглядом, белыми зубами и рубцом на виске.

— С рубцом на виске! вскричал д’Артаньян, — и при этом белые зубы, проницательный взгляд, смуглый цвет лица, черные волосы и важный вид! Но это тот самый, с которым я столкнулся в Менге!

— Вы его знаете, говорите вы?

— Да, да, но это не идет к делу. Нет, я ошибаюсь, это, напротив, очень упрощает дело; если этот господин тот самый, о ком я думаю, то одним ударом я вдвойне отомщу, вот и все. Но где найти этого господина?

— Не знаю.

— У вас нет никаких сведений относительно его квартиры?

— Никаких; только один раз, когда я провожал жену в Лувр, он выходил оттуда в то время, как она входила; тогда она и показала мне его.

— Черт возьми! черт возьми! проворчал д’Артаньян, — все это очень неопределенно… Через кого вы узнали о похищении вашей жены?

— Через де-ла-Порта.

— Сообщил он вам какие-нибудь подробности?

— Он ничего не знает.

— И вы ни от кого ничего больше не узнали?

— Да, я получил…

— Что?

— Но я не знаю, не сделаю ли я большую неосторожность?

— Опять вы запели старую песню; впрочем, я должен вам заметить, что на этот раз уже немножко поздно отступать.

— Да я и не отступаю, черт возьми! вскричал посетитель и стал клясться, чтобы немного подбодрить себя: — клянусь честью Бонасье…

— Вас зовут Бонасье? прервал его д’Артаньян.

— Да, это мое имя.

— Вы сказали: клянусь честью Бонасье. Извините, что я прервал вас, но мне показалось, что это имя мне знакомо.

— Очень возможно! Я ваш хозяин.

— А! а! произнес д’Артаньян, привстав и кланяясь ему: — так вы мой хозяин.

— Да, да. И так как вот уже три месяца, как вы живете у меня и, без сомнения по рассеянности, вследствие усиленных занятий, вы забыли заплатить мне за квартиру и я ни разу не побезпокоил вас, то и подумал, что вы примите во внимание мою деликатность…

— Конечно, любезный г. Бонасье, отвечал д’Артаньян: — поверьте, что я в высшей степени благодарен вам за такой поступок к повторяю, как у же я сказал вам, что если могу быть вам чем-нибудь полезен…

— Я вам верю, верю и, как только-что сказал вам, клянусь честью Бонасье, вполне доверяю вам.

— Так кончайте же то, что вы начали мне рассказывать!

Посетитель вынул из кармана бумагу и подал ее д’Артаньяну.

— Письмо?! сказал д’Артаньян.

— Которое я получил сегодня утром.

Д’Артаньян развернул его, и так как уж стало темнеть, то подошел к окну. Посетитель последовал за ним.

«Не ищите жены вашей», читал д’Артаньян: «она будет возвращена вам, когда будет более не нужна. Если вы сделаете малейшую попытку отыскать ее — вы пропали».

— Как повелительно, но в конце концов это не больше, как угроза.

— Да, но эта угроза приводить меня в ужас: я человек совсем не военный и боюсь Бастилии.

— Гм! произнес д’Артаньян: — но я не больше вашего хлопочу о том, чтобы попасть в Бастилию. Если бы дело шло об ударе шпаги — куда еще ни шло!

— А между тем я очень рассчитывал на вас в этом деле.

— Да?

— Постоянно видя вас в обществе мушкетеров блестящей наружности и зная, что это — мушкетеры де-Тревиля и, следовательно, враги кардинала, я подумал, что вы и друзья ваши, отдавая нашей бедной королеве справедливость, в то же время будете в восторге сыиграть с его высокопреосвященством какую-нибудь неприятную шутку.

— Без сомнения.

— И при том я подумал, что так как вы должны мне за три месяца, о чем я ни разу не напоминал вам…

— Да, да, вы уже объясняли мне эту причину и я нахожу ее вполне достаточной.

— Предполагая, к тому же, во все время, пока вы будете делать мне честь жить у меня, никогда не беспокоить вас относительно платы за квартиру и в будущем…

— Очень хорошо.

— И прибавьте к этому, что я рассчитывал, в случае надобности, предложить вам пятьдесят пистолей, если бы, против всякой вероятности, вы находились бы в настоящую минуту в затруднительном положении.

— Превосходно; так вы, значит, богаты, мой любезный Бонасье?

— Я не нуждаюсь — это будет вернее; я скопил немного, около двух-трех тысяч экю годового дохода от мелочной торговли и в особенности поместивши деньги на проценты в капитал последнего путешествия знаменитого мореплавателя Жана-Моке; таким образом, мы понимаете, что… Ах!.. вскричал посетитель.

— Что? спросил д’Артаньян.

— Что я там вижу?

— Где?

— На улице, напротив ваших окон, в амбразуре этой двери стоит человек, закутанный в плащ.

— Это он! одновременно вскричали д’Артаньян и его посетитель, оба в одно и то же время узнав этого господина.

— А! на этот раз, вскричал д’Артаньян, бросаясь за шпагой, — на этот раз он не ускользнет от меня.

И, вынув шпагу из ножен, он стремительно бросился из комнаты.

На лестнице он встретил Атоса и Портоса, которые шли к нему. Они посторонились, и д’Артаньян, как стрела, проскочил между ними.

— Куда ты так спешишь? закричали ему оба мушкетера разом.

— Человек, с которым у меня было приключение в Менге! ответил д’Артаньян и исчез.

Д’Артаньян много раз рассказывал своим друзьям свое приключение с незнакомцем, равно как и о появлении прекрасной путешественницы, которой этот незнакомец мои доверить очень важное поручение.

Атос был того мнения, что д’Артаньян потерял свое письмо во время драки. Дворянин, по его мнению, — а по описанию, которое сделал д’Артаньян, незнакомец не мог быть никем иным, как дворянином, — был неспособен на подобную низость, как украсть письмо.

Портос видел во всем этом только любовное свидание, назначенное дамой кавалеру или кавалером даме, которому помешало присутствие д’Артаньяна и его желтой лошади.

Арамис полагал, что это дело настолько таинственно, что лучше в него не углубляться. Итак, из нескольких слов, вырвавшихся у д’Артаньяна, они поняли, в чем дело, и, предположивши, что после того, как д’Артаньян догонит незнакомца или опять потеряет его из виду, он все-таки кончит тем, что вернется к себе, они продолжали свой путь.

Когда они вошли в комнату д’Артаньяна, в ней никого не было: хозяин, опасаясь последствий встречи, которая, без сомнения, должна была состояться между незнакомцев и молодым человеком, счел более благоразумным скрыться.

IX. Д’Артаньян идет в гору.

Как предвидели Атос и Портос, по прошествии получаса д’Артаньян вернулся. И на этот разь он опять не догнал незнакомца, который исчез, точно провалился сквозь землю. Д’Артаньян, со шпагой в руке, обежал все окрестные улицы, но не нашел никого похожего на того, кого он искал; затем ему пришло в голову то, с чего, может быть, следовало бы ему начать, а именно: постучаться в дверь, подле которой стоял, прижавшись, незнакомец, но он совершенно напрасно десять или двенадцать раз ударил молотком: никто не ответил, и соседи, привлеченные шумом, показавшись на порогах своих дверей и высунувшись из окон, уверили его, что этот дом, у которого, к тому же, все двери и окна были заколочены, уже полгода как совершенно необитаем.

Между тем, как д’Артаньян бегал по улицам и стучал в двери, Арамис присоединился к своим товарищам, так что, вернувшись домой, д’Артаньян нашел у себя собрание в полном комплекте.

— Ну, что же? спросили вместе все три мушкетера, увидя д’Артаньяна, вспотевшего от усталости и с искаженным от злобы лицом.

— Да что! вскричал последний, бросая шпагу на кровать, — должно быть, это не человек, а сам черт: он исчез как привидение, как тень или призрак.

— Верите вы в привидения? спросил Атос у Портоса.

— Что до меня — я верю только тому, что видел, а так как я никогда не видел привидений, то и не верю в их существование.

— Библия, сказал Арамис, — приказывает нам верить в них: тень Самуила являлась Саулу, и мне было бы очень неприятно, если бы вы, Портос, сомневались в этом догмате веры.

— Во всяком случае, человек или черт, тело или тень, иллюзия или действительность, этот человек рожден на мое мучение, потому что его бегство лишило нас, господа, прекрасного дела, такого, в котором мы могли бы заработать сто, а может быть и более пистолей.

— Каким образом? спросили Портос и Арамис.

Атос, верный своей системе молчать, удовольствовался только вопросительным взглядом, обращенным к д’Артаньяну.

— Плянше, сказал д’Артаньян своему слуге, который в эту самую минуту просунул в полуотворенную дверь голову, чтобы схватить слово-другое из их разговора: — спустись к хозяину, г. Бонасье, и скажи ему, чтобы он прислал нам полдюжины бутылок вина Божанси; я предпочитаю это вино другим.

— А, так, значит, вы пользуетесь открытым кредитом у вашего хозяина? спросил Портос,

— Да, отвечал д’Артаньян, — с сегодняшнего дня, и будьте спокойны: если его вино окажется плохим, мы его пошлем за другим.

— Надо пользоваться, но не злоупотреблять, поучительным тоном сказал Арамис.

— Я всегда говорил, что д’Артаньян — самая умная голова из всех нас четверых, сказал Атос и, высказав это мнение, на которое д’Артаньян ответил поклоном, он снова погрузился в свое обычное молчание.

— Но, наконец, расскажите, в чем же дело? спросил Портосъь.

— Да, сказал Арамис, — доверьте же нам вашу тайну, любезный друг, если только честь какой-нибудь дамы не замешана в этом деле; в последнем случае вы сделаете лучше, сохранив все это про себя.

— Будьте спокойны, отвечал д’Артаньян, — ничья честь не пострадает оттого, что я сообщу вам.

И он рассказал своим друзьям со всеми подробностями все, что только что произошло между ним и его хозяином, а также и то, что человек, похитивший жену достойного владельца дома, был тот же самый господин, с которым у него была ссора в гостинице Франк-Менье.

— Дело ваше недурно, сказал Атос, с видом знатока попробовав вино и кивком головы давая понять, что он находить его хорошим, — и с вашего честного малого можно будет стянуть пистолей пятьдесят шестьдесят. Но теперь остается узнать, стоять ли пятьдесят или шестьдесят пистолей того, чтобы из-за них рисковать четырьмя головами.

— Но обратите внимание на то, вскричал д’Артаньян: — что в этом деле замешана женщина, — женщина, которую похитили; женщина, которой, без сомнения, угрожают, может быть, мучают, и все из-за того только, что она верна своей госпоже!

— Берегитесь, д’Артаньян, берегитесь, посоветовал Арамис, — по моему мнению, вы принимаете слишком горячее участие в судьбе госпожи Бонасье! Женщина была сотворена на нашу погибель, и от нее проистекают все наши бедствия.

При этом изречении Арамиса, Атос нахмурил брови и закусил губы.

— Я вовсе не о госпоже Бонасье беспокоюсь, сказал д’Артаньян: — но о королеве, которую король покинул, кардинал преследует и которая видит, как падают одна за другой головы всех ее друзей!

— Зачем любит она тех, кого мы больше всего на свете ненавидим: испанцев и англичан?

— Испания — ее отечество, отвечал д’Артаньян, — и потому совершенно понятно, что она любит испанцев, детей своей родины. Что касается до второго упрека, который вы ей делаете, то я слышал, что она любит не всех англичан, но только одного.

— И, клянусь честью, сказал Атос, — надо признаться, что этот англичанин вполне достоин быть любимым. Мне никогда не случалось видеть такого барина, как он.

— А одевается он так, как никто, прибавил Портов. — Я был в Лувре в тот день, как он рассыпал жемчуг, и — честное слово — я нашел две из них и продал по десяти пистолей каждую. А ты знаешь его, Арамис?

— Так же хорошо, как и вы, господа, потому что я был в числе тех, которые арестовали его в Амьенском саду, куда меня провел г. де-Пютанж, конюх королевы. Я был в то время еще в семинарии, и это приключение показалось мне жестоким относительно короля.

— Что нисколько не помешало бы мне, сказал д’Артаньян: — если бы я только знал, где находится Кунингам, взять его за руку и привести к королеве, хотя бы только для того, чтобы взбесить кардинала, так, как наш настоящий, наш единственный, наш вечный враг, господа, — кардинал, и если бы нам удалось найти средство сыграть с ним какую-нибудь жестокую шутку, признаюсь, я охотно рискнул бы своей головой.

— И лавочник, возразил Атос, — сказал вам д’Артаньян, что королева думает, будто Букингама заставили приехать посредством подложного приглашения?

— Она боится этого.

— Постойте-ка, прервал Арамис.

— Что? спросил Портос.

— Продолжайте, я стараюсь припомнить некоторые обстоятельства.

— И теперь я убежден, сказал д’Артаньян, — что похищение этой женщины, служившей у королевы, связано с событиями, о которых мы говорили, а может быть и с присутствием Букингама в Париже.

— Этот гасконец чрезвычайно сообразителен! с восхищением вскричал Портос.

— Я очень люблю слушать, когда он говорит, прибавил Атос: — меня забавляет его провинциальное наречие.

— Господа, сказал Арамис, — выслушайте меня.

— Слушаем, Арамис! обратились к нему все три друга.

— Вчера я был у одного ученого доктора богословия, с которым я советуюсь иногда по поводу моих занятий.

Атос улыбнулся.

— Он живет в отдаленном квартале, продолжал Арамис: — его вкус, его профессия требуют этого. Итак, в ту минуту, как я выходил от него…

Тут Арамис приостановился.

— Ну, что же? спросили слушатели, — в ту минуту, как вы выходили?..

Арамис, казалось, сделал над собой усилие, как человек, вполне приготовившийся солгать, когда вдруг видит себя остановленным каким-нибудь непредвиденным обстоятельством; но глаза трех его товарищей были устремлены на него, а уши насторожены, чтобы слушать, и потому не было возможности отступить.

— У этого доктора есть племянница, продолжал Арамис.

— А, у него есть племянница! прервал Портос.

— Очень почтенная дама…

Трое друзей засмеялись.

— А, если вы смеетесь или сомневаетесь, то ничего и не узнаете.

— Мы верим, как магометане, и немы, как катафалки, сказал Атос.

— Итак, я продолжаю… Эта племянница иногда приезжает повидать своего дядю; вчера вечером случайно она была там в одно время со мною, и я должен был предложить ей свои услуги проводить ее до кареты.

— А, так у племянницы доктора есть своя карета? прервал Портос, одним из недостатков которого была страшная невоздержанность языка: — прекрасное знакомство, мой друг.

— Портос, сказал Арамис, — я уже не раз делал вам замечание, что вы очень болтливы и что это очень вредит вам во мнении женщин.

— Господа, господа! вскричал д’Артаньян, предвидевший сущность этого приключения, — дело серьезное, постараемся же, если можно, обойтись без шуток. Продолжайте, Арамис, продолжайте.

— Вдруг человек большого роста, смуглый, с манерами джентльмена… постойте, вроде вашего незнакомца, д’Артаньян…

— Очень может быть, что это он сам и был, сказал последний.

— Возможно, продолжал Арамис… — подошел ко мне в сопровождении пяти или шести человек, которые следовали шагах в десяти за ним, и самым вежливым тоном: «господин герцог», обратился он ко мне, и «вы, сударыня», продолжал он, обращаясь к даме, которую я вел под руку…

— К племяннице доктора?

— Замолчите же, Портос! сказал Атос, — вы несносны.

— …"Потрудитесь сесть в карету и прошу это сделать без всякой попытки к сопротивлению, без малейшего шума".

— Он принял вас за Букингама? спросил д’Артаньян.

— Я так думаю, ответил Арамис.

— Но эта дама? спросил Портос.

— Он принял ее за королеву! сказал д’Артаньян.

— Совершенно справедливо, ответил Арамис.

— Этот гасконец — дьявол! вскричал Атос, — от него ничто не ускользает,

— Суть в том, сказал Портос: — что Арамис ростом и манерами имеет некоторое сходство с прекрасным герцогом; но, тем не менее, мне кажется, что одежда мушкетера…

— На мне был огромный плащ, сказал Арамис.

— В июле месяце — черт возьми! сказал Портос: — разве доктор боится, чтобы тебя не узнали?

— Я еще понимаю, сказал Атос, — что шпион мог ошибиться в росте, в походке, но лицо…

— На мне была большая шляпа, сказал Арамис.

— О, мой Бог! вскричал Портос, — сколько предосторожностей для изучения богословия!

— Господа, господа, сказал д’Артаньян, — не будем тратить время на шутки; разойдемся в разные стороны и примемся за поиски жены лавочника: это ключ всей интриги.

— Женщина такого низкого знания! Неужели вы это думаете, д’Артаньян? сказал Портос, делая презрительную мину.

— Это крестница де-ла-Порта, камердинера королевы. Разве я не сказал вам этого, господа? И к тому же, может быть, у ее величества свой особенный расчет искать на этот раз поддержки в людях такого низкого звания. Высокие головы видны издалека, а у кардинала хорошее зрение.

— Ну, что же! сказал Арамис, — сговоритесь прежде всего с лавочником в цене и не продешевите.

— Это бесполезно, сказал д’Артаньян, — потому что я думаю, что если бы он и совсем не заплатил, нам хорошо заплатят с другой стороны.

В эту самую минуту на лестнице раздался шум ускоренных шагов, с треском отворилась дверь, и несчастный торговец ворвался в комнату, где происходило собрание.

— Господа, вскричал он, — спасите меня, ради Бога, спасите меня! Четверо людей идут сюда, чтобы арестовать меня!.. Спасите меня, спасите!

Портос и Арамис встали.

— Одну только минуту, вскричал д’Артаньян, делая им так спрятать их полуобнаженные шпаги в ножны: — одну минуту: здесь нужна не храбрость, а большая осторожность.

— Однако, мы не позволим! вскричал Портос.

— Предоставьте устроить все д’Артаньяну, сказал Атос: — повторяю, он умнее всех нас, и я, с своей стороны, объявляю, что я ему повинуюсь. Поступай, как знаешь, д’Артаньян.

В эту минуту у дверей передней показались четверо полицейских, но при виде четырех мушкетеров, вставших со своих мест со шпагами в руках, колебались, идти ли им далее.

— Войдите, господа, войдите, вскричал д’Артаньян: — вы здесь у меня, и все мы надежные слуги короля и кардинала.

— В таком случае, господа, вы не воспрепятствуете нам исполнить полученные нами приказания? спросил тот, который, по-видимому, был начальником отряда.

— Напротив, господа, в случае нужды мы поможем вам.

— Но что это он говорит? проворчал Портос.

— Ты — идиот, сказал Атос, — молчи!

— Но вы обещали мне… пролепетал лавочник.

— Мы можем спасти вас не иначе, как только оставшись на свободе, быстро и тихо шепнул ему д’Артаньян: — и если мы сделаем вид, что хотим защитить вас — нас арестуют вместе с вами.

— Мне кажется, впрочем…

— Войдите, господа, войдите, громко сказал д’Артаньян, — у меня нет никакой побудительной причины защищать этого господина. Я вижу его сегодня в первый раз и по какому еще случаю — он сам вам скажет: он приходил требовать с меня деньги за квартиру. Не правда ли, г. Бонасье? Отвечайте.

— Это истинная правда! вскричал торговец, — но г. мушкетер не сказал вам…

— Молчать! Ни слова более ни обо мне, ни о друзьях моих, в особенности молчание о королеве, или вы погубите всех и не спасете себя. Ступайте, ступайте, господа, уводите этого человека.

И д’Артаньян толкнул ошеломленного торговца в руки гвардейцев, приговаривая:

— Вы — мошенник, мой любезный друг! пришли вдруг за деньгами ко мне, мушкетеру?! В тюрьму его. Еще раз повторяю, господа: уводите его в тюрьму и держите под замком как можно дольше — это поможет мне выиграть время для уплаты.

Сыщики рассыпались в благодарности и увели свою жертву.

В ту минуту, как они спускались, д’Артаньян хлопнул по плечу начальника отряда.

— Не выпьем ли мы за здоровье друг друга? сказал он, наливая два стакана вина Божанси, полученного от щедрот Бонасье.

— Это было бы для меня большой честью, сказал начальник сыщиков, — и я принимаю ваше предложение с благодарностью.

— Итак, за ваше здоровье, господин… Как зовут вас?

— Буаренар.

— Господин Буаренар.

— За ваше, дворянин!.. В свою очередь, позвольте узнать, как зовут вас?

— Д’Артаньян.

— За ваше, г. д’Артаньян.

— А также, вскричал д’Артаньян, как будто увлеченный восторгом, — за здоровье короля и кардинала!

Очень может быть, начальник отряда усумнился бы в искренности д’Артаньяна, если бы вино было дурное, но вино было хорошее, и он согласился.

— Ну что за чертовскую подлость вы выкинули? заметил Портос, когда альгвазил присоединился к своим товарищам и четыре друга остались одни. — Возможно ли, четыре мушкетера допустили арестовать в своем присутствии несчастного, который взывал к ним о помощи! И дворянину чокаться с сыщиком!

— Портос, сказал Арамис, — Атос уже предупредил тебя, что ты — глуп, и я присоединяюсь к его мнению. Д’Артаньян, ты великий человек, и когда ты будешь на месте де-Тревиля, я попрошу твоей протекции, чтобы получить аббатство.

— Ну, я окончательно теряюсь, сказал Портос: — вы одобряете то, что д’Артаньян только что сделал?

— Разумеется, черт возьми, отвечал Атос: — не только одобряю, но и поздравляю его.

— А теперь, сказал д’Артаньян, не давая себе труда объяснять свое поведение Портосу, — все за одного, один за всех, это наш девиз, не правда ли?

— Однако, сказал Портос.

— Протяни руку и поклянись! вскричали разом Атос и Арамис.

Побежденный примером, ворча про себя, Портос протянул руку, и четыре друга повторили в один голос клятву, продиктованную им д’Артаньяном:

— «Все за одного, один за всех!»

— Хорошо, а теперь разойдемтесь все по домам, сказал д’Артаньян таким тоном, точно во всю свою жизнь он только и делал, что приказывал, — и будьте осторожны, так как с этой минуты мы вступаем в борьбу с кардиналом.

X. «Мышеловки» в семнадцатом столетии.

Изобретение «мышеловки» относится не к нашим временам: как только образовавшияся общества изобрели какую-то полицию, эта полиция изобрела мышеловки. Так как наши читатели, может быть, еще не освоились с языком Иерусалимской улицы и с тех пор, как мы начали писать, в течение каких-нибудь пятнадцати лет мы в первый раз употребляем это слово именно в таком смысле, то и объясним им, что такое «мышеловка». Когда в каком-нибудь доме, безразлично в каком, арестуют лицо, подозреваемое в преступлении, этот арест сохраняется втайне; четыре или пять человек располагаются в первой комнате в засаде, и всех, кто стучится, впускают, затем затворяют за ними двери и арестуют; таким образом, по прошествии двух-трех дней захватывают почти всех обычных посетителей: вот это-то и называется «мышеловка». Итак, из квартиры метра Бонасье сделали мышеловку, и каждого, кто ни приходил, люди кардинала хватали и допрашивали. Само собою разумеется, что так как во второй этаж, где жил д’Артаньян, вела особая лестница, — все приходившие к нему были изъяты из общего правила и не подвергались аресту и следствию.

К тому же, к д’Артаньяну никто и не приходил, кроме трех мушкетеров; они пустились на поиски, каждый отдельно, и ничего не нашли, ничего не открыли. Атос даже дошел до того, что отправился с расспросами к де-Тревилю, и это, принимая во внимание обычное молчание достойного мушкетера, очень удивило капитана. Но де-Тревиль ничего не знал, кроме разве того, что последний раз, как он видел кардинала, короля и королеву, кардинал имел очень озабоченный вид, король был неспокоен, а красные глаза королевы свидетельствовали о том, что она провела бессонную ночь или плакала. Но это последнее обстоятельство мало его поразило, так как королева со времени своего замужества часто проводила бессонные ночи и много плакала.

Де-Тревиль просил Атоса, во всяком случае, верно служить королю, в особенности королеве., поручая ему передать такую же просьбу и товарищам.

Что касается д’Артаньяна, то он не выходил из своей квартиры: он обратил свою комнату в обсерваторию. Из своих окон он видел всех приходивших и попадавших в засаду, а затем, сняв доски в паркетном полу, так что только один потолок отделял его от нижней комнаты, где происходили все допросы, он слышал все происходившее между инквизиторами и арестованными. Допросы, предшествуемые тщательным обыском, который делали у каждого арестованного лица, происходили почти всегда следующим образом:

— Не передавала ли вам г-жа Бонасье какой-нибудь вещи для передачи ее мужу или кому-нибудь другому?

— Не давал ли вам г. Бонасье какой-нибудь вещи для передачи своей жене или кому-нибудь другому?

— Не доверяли-ли вам тот или другой чего-нибудь на словах?

«Если бы им что-нибудь было известно, то они не задавали бы подобных вопросов», соображал д’Артаньян. — «Теперь, что же хотят узнать они? — находится ли герцог Букингам в Париже, имел ли уже он, или должен иметь свидание с королевой?»

Д’Артаньян остановился на этой мысли, которая после всего, что ему пришлось слышит, казалась ему очень вероятной.

Между тем мышеловка продолжала действовать, и деятельность д’Артаньяна не уменьшалась.

Вечером, на другой день после ареста несчастного Бонасье, после того, как Атос только что ушел от д’Артаньяна, чтобы отправиться к де-Тревилю, в 9 часов, в то самое время, как Плянше, который еще не приготовил постели, принялся за свое дело, раздался стук в дверь с улицы; дверь тотчас же отворилась и опять затворилась. Кто-то попался в мышеловку. Д’Артаньян бросился к тому месту, где были вынуты в полу доски, лег на пол и стал слушать. Скоро раздались крики, затем стоны, которые старались заглушить. О допросах не было и разговора.

— Черт возьми! оказал про себя д’Артаньян: — мне кажется, что это женщина; ее обыскивают, и она сопротивляется; ее вынуждают силою, о, негодяи!

И д’Артаньян, несмотря на всю осторожность, лез из кожи, чтобы сдержаться и не вмешаться в сцену, происходившую внизу.

— Но я вам говорю, что я хозяйка дома, господа; я вам говорю, что я г-жа Бонасье; я вам говорю, что служу у королевы! — кричала несчастная женщина.

— Г-жа Бонасье! прошептал д’Артаньян: — неужели я буду так счастлив, что найду то, чего все ищут?

— Именно вас-то мы и ждали, сказали допросчики.

Голос слышался все глуше и глуше. Послышался какой-то шум: точно упал стол. Жертва сопротивлялась настолько, насколько женщина могла противиться четырем мужчинам.

— Простите, господа, прос… прошептал голос, и затем стали слышны только отрывочные, несвязные слова.

— Они завязывают ей рот, они утащуть ее, вскричал д’Артаньян, вскакивая, как на пружине. — Мою шпагу!.. Хорошо, вот она!.. Плянше!

— Что прикажете?

— Беги за Атосом, Портосом и Арамисом. Один из трех наверное окажется дома, а может быть и все трое. Пусть они возьмут оружие, пусть приходят, пусть бегут сюда. Ах, я вспомнил, Атос у де-Тревиля.

— Но куда вы идете, сударь, куда идете?

— Я спущусь через окно, сказан д’Артаньян, — чтобы поспеть поскорее, а ты положи доски, вымети пол, выйди через дверь и беги, куда я тебе сказал.

— О, сударь, сударь, вы убьетесь! вскричал Плянше.

— Молчи, дурак, сказал д’Артаньян и, схватившись рукой за раму окна, он спустился со второго этажа, что, к счастью, не было особенно высоко, и он не сделал себе ни малейшей ссадины.

Затем он тотчас же постучался в дверь, прошептав:

— Я тоже дам поймать себя в мышеловку, но горе кошкам, которым придется иметь дело с такой мышью.

Едва под рукою молодого человека раздался стук молотка, как шум прекратился, приблизились шаги, дверь отворилась, и д’Артаньян со шпагою наголо бросился в квартиру Бонасье, дверь которой, устроенная, без сомнения, на пружине, затворилась за ним сама собой.

Тогда те из обитателей, которые еще оставались в несчастном доме Бонасье, и ближайшие соседи услышали страшные крики, топанье ногами, бряцанье шпаг и треск ломающейся мебели. Затем, спустя минуту, те которые, будучи привлечены шумом, высунулись в окна, чтобы узнать, в чем дело, могли видеть, как отворилась дверь и четыре человека, одетые в черное, не вышли из нее, а вылетели, как испуганные вороны, оставив на полу и на углах столов перья из своих крыльев, то есть лохмотья одежды и завязки от плащей.

Д’Артаньян остался, таким образом, победителем; это, надо сказать, не стоило ему большого труда, так как только один из сыщиков был вооружен, да и то защищался только для виду. Правда, что трое других пробовали убить молодого человека стульями, табуретами или глиняной посудой, но две или три царапины, сделанные шпагой гасконца, повергли их в ужас. Десяти минут было достаточно для их поражения, и поле битвы осталось за д’Артаньяном. Соседи, открывшие свои окна с хладнокровием, свойственным жителям Парижа в эти времена постоянных волнений и беспрестанных драк, закрыли их тотчас же, как только увидели, что четверо черных людей убежали: их инстинкт подсказал им, что в данную минуту все было кончено.

К тому же было уже поздно, а тогда, как и теперь, в Люксембургском квартале ложились спать рано. Д’Артаньян, оставшись один с г-жей Бонасье, повернулся к ней: бедная женщина лежала на кресле почти без чувств. Д’Артаньян быстрым взглядом осмотрел ее с ног до головы.

Это была очаровательная женщина, лет 25 — 26, брюнетка, с голубыми глазами, с слегка вздернутым носом. с чудными зубами, с прекрасным бледно-розовым лицом; этим, впрочем, и ограничивались признаки, которые могли бы заставить принять ее за знатную даму: руки были белы, но не изящны, ноги указывали также на женщину не аристократического происхождения. К счастью, д’Артаньян не дошел еще до того, чтобы заниматься такими подробностями.

Между тем, как д’Артаньян рассматривал г-жу Бонасье и дошел, как мы сказали, до ног, он увидел на полу тонкий батистовый платок, который он, по обыкновению, поднял и на углу которого увидел точно такие же вышитые буквы, какие он видел на том платке, из-за которого они с Арамисом чуть-чуть не перерезали друг другу горло.

С того времени д’Артаньян остерегался этих платков с гербами, а потому, не говоря ни слова, он положил поднятый им платок в карман г-жи Бонасье.

В эту самую минуту г-жа Бонасье пришла в чувство. Она открыла глаза, с ужасом огляделась кругом, увидела, что комната пуста, и что она находится одна со своим избавителем. Она тотчас с улыбкой протянула ему руки. Г-жа Бонасье обладала самой очаровательной улыбкой на свете.

— Ах! сказала она, — это вы спасли меня: позвольте мне поблагодарить вас.

— Сударыня, сказал д’Артаньян, — я сделал только то, что каждый дворянин сделал бы на моем месте, следовательно, вы не обязаны мне ни малейшей признательностью.

— Напротив, напротив, и я надеюсь доказать вам, что вы оказали услугу не какой-нибудь неблагодарной. Но чего же хотели от меня эти люди, которых я приняла сначала за ворон, и почему г-на Бонасье нет здесь?

— Сударыня, эти люди были гораздо более опасны чем могли бы быть воры: это агенты кардинала; что же касается вашего мужа, г-на Бонасье, то его здесь нет, потому что вчера его арестовали и увезли в Бастилию.

— Мой муж в Бастилии! вскричала г-жа Бонасье. — О, Боже мой! но что же он сделал, милый, несчастный человек! Он — сама невинность!

И что-то вроде улыбки проскользнуло по лицу все еще испуганной молодой женщины.

— Что он сделал, сударыня? Мне кажется, что его единственное преступление состоит в том, что он в одно и то же время имеет счастье и несчастье быть вашим мужем.

— Но, значит, вы знаете…

— Я знаю, сударыня, что вы были похищены.

— Но кем? Вы знаете? О, если вы это знаете, скажите мне!

— Человеком сорока или сорока пяти лет, с черными волосами, с смуглым цветом лица, с рубцом на левом виске.

— Так, совершенно так… Но его имя?

— А, его имя?! этого я и не знаю.

— А мой муж знал, что меня похитили?

— Его предупредили об этом письмом, которое написал ему сам похититель.

— А подозревает ли он, спросила г-жа Бонасье в смущении, — причину этого приключения?

— Он приписывает это, кажется, какой-нибудь политической интриге.

— Прежде я сомневалась в этом, а теперь я думаю то же самое. Итак, этот милый Бонасье не заподозрил меня ни одной минуты.

— О, совершенно напротив, он слишком гордился вашим благоразумием, вашей любовью.

Вторично едва заметная улыбка скользнула но розовым губам прекрасной молодой женщины.

— Но, продолжал д’Артаньян, — как удалось вам убежать?

— Я воспользовалась минутой, когда меня оставили одну, и как я уже знала с сегодняшнего утра причину моего похищения, то с помощью простынь я спустилась из окна; тогда, думая, что муж мой здесь, я прибежала сюда.

— Чтоб стать под его защиту?

— О, нет, я хорошо знала, что он, бедняжка, не способен меня защитить, но так как он мог нам быть полезен в другом отношении, я хотела его предупредить.

— О чем?

— О, это не мой секрет, и потому я не могу вам сказать этого.

— К тому же, — простите, сударыня, что я, хотя и гвардеец, все-таки должен предупредить вас о предосторожности, я думаю, что мы здесь вовсе не в таком месте, которое было бы удобно для сообщения тайн. Люди, которых я прогнал, вернутся с новым подкреплением; если они найдут нас здесь, мы погибли. Я хорошо сделал, пославши предупредить трех моих друзей, но еще неизвестно, найдут ли их дома.

— Да, да, вы правы, вскричала испуганная г-жа Бонасье: — бежим, спасаемся!

И с этими словами она взяла под руку д’Артаньяна и быстро потащила его.

— Но куда бежать, сказал д’Артаньян, — где спастись?

— Прежде всего удалимтесь из этого дома, а затем мы увидим.

И молодая женщина с молодым человеком, не давши себе труда запереть дверь, быстро спустились по улице Могильщиков, углубились в улицу Могил Принца и остановились только на площади Св. Сюльпиция.

— А теперь, что мы будем делать? спросил д’Артаньян, и куда хотите вы, чтобы я провел вас?

— Признаюсь, я очень затрудняюсь ответить вам сказала г-жа Бонасъе: — мое намерение было предупредить г. де-ла-Порта через моего мужа, чтобы г. де-ла-Порт мог сообщить нам точно все, что произошло в Лувре в эти последние три дня, и не представляется ли для меня какой-нибудь опасности явиться туда.

— Но я могу пойти предупредить г. де-ла-Порта.

— Без сомнения, только вот в чем несчастье: моего мужа Бонасье знают в Лувре и его пропустили бы, между тем как вас не знают и вас не пустят.

— Ба-а! наверное у какой-нибудь калитки Лувра у вас есть преданный сторож, который, благодаря заранее условленному слову…

Г-жа Бонасье пристально посмотрела на молодого человека.

— А если я скажу вам этот пароль, сказала она: — позабудете ли вы его тотчас же, как только им воспользуетесь?

— Честное слово, слово дворянина! сказал д’Артаньян таким тоном, в искренности которого нельзя было сомневаться.

— Хорошо, я вам верю, вы кажетесь честным молодым человеком; к тому же, может быть, ваше счастье зависит от вашей преданности.

— Я сделал бы и без обещания по совести все, что могу, чтобы услужить королю и быть приятным королеве, сказал д’Артаньян, — итак, располагайте мной как другом.

— Но меня, куда же вы меня поместите на это время?

— Нет ли у вас кого-нибудь, к кому бы г. де-ла-Порт мог прийти за вами?

— Нет, я никому не хочу довериться.

— Подождите, сказал д’Артаньян, — мы находимся у двери Атоса. Да, именно так.

— Кто это Атос?

— Один из моих друзей.

— Но если он дома и меня увидит?

— Его нет дома и, поместивши вас в его комнату, я запру ее, и ключ унесу с собою.

— Но если он вернется?

— Он не вернется; к тому же, ему скажут, что я привел женщину, и эта женщина у него.

— Но вы знаете, это меня сильно скомпрометирует!

— Что вам до этого! Вас не знают… При том же мы в таком положении, что нечего думать о каких-то приличиях.

— Итак, пойдемте же к вашему другу. Где он живет?

— В улице Феру, в двух шагах отсюда.

— Идемте.

И оба отправились дальше. Как и предполагал д’Артаньян, Атоса не было дома: он взял ключ, который ему, по обыкновению, давали, как другу дома, взошел на лестницу и ввел г-жу Бонасье в маленькую квартиру, которую мы уже описали раньше.

— Вы здесь у себя, сказал он, — дожидайтесь, заприте дверь изнутри и не открывайте никому, пока не услышите три удара, вот так: слушайте.

И он ударил три раза: два удара скоро один после другого и довольно сильно, затем в третий раз много спустя и значительно легче.

— Хорошо, сказала г-жа Бонасье: — теперь моя очередь дать вам инструкции.

— Слушаю.

— Отправляйтесь к калитке Лувра со стороны улицы Лестницы и спросите Жермена.

— Хорошо, потом?

— Он спросит вас, что вам нужно, и тогда вы ответите ему двумя словами: Тур и Брюссель. Он сейчас же исполнит все ваши приказания.

— А что я прикажу ему?

— Пойти позвать де-ла-Порта, камердинера королевы.

— И когда он сходит за ним и де-ла-Порт придет?

— Вы пришлете его ко мне.

— Хорошо, но где и как и нас снова увижу?

— Вы очень сто и те за то, чтобы опять меня увидеть?

— Конечно.

— Если так, предоставьте эту заботу мне и будьте спокойны.

— Я полагаюсь на ваше слово.

— Будьте в этом уверены.

Д’Артаньян поклонился г-же Бонасье, бросив на нее самый влюбленный взгляд, и, спускаясь с лестницы, он услышал, как за ним заперли дверь, повернув ключ два раза. В два прыжка он был у Лувра; в ту минуту, как он входил в калитку со стороны улицы Лестницы, пробило десять часов. Все только что описанные нами приключения произошли в течение получаса.

Все случилось так, как предсказала г-жа Бонасье. По условленному паролю Жермен поклонился. Десять минут спустя, в его комнатку пришел де-ла-Порт. В двух словах д’Артаньян сообщил ему все дело и указал, где находится г-жа Бонасье. Де-ла-Порт, для большей акуратности, два раза переспросил адрес и отправился бегом. Впрочем, едва он сделал десять шагов, как вернулся назад.

— Молодой человек, сказал он д’Артаньяну, — я дам вам совет.

— Какой?

— Вас, может быть, побезпокоят по поводу того, что только что случилось.

— Вы полагаете?

— Да. Нет ли у вас какого-нибудь друга, у которого часы отстают?

— Ну, и что же?

— Отправляйтесь к нему, чтобы он мог засвидетельствовать, что в 9 часов с половиной вы были у него. Юридически это называется alibi.

Д’Артаньян нашел совет благоразумным, опрометью бросился бежать и прибежал к де-Тревилю; но вместо того, чтобы пройти со всеми в залу, он попросил позволения пройти в его кабинет. Так как д’Артаньян был одним из постоянных посетителей отеля, его просьба не встретила никакого затруднения; пошли предупредить г. де-Тревиля, что его молодой соотечественник, имея сообщить ему нечто очень важное, просит особенной аудиенции. Пять минут спустя де-Тревиль спрашивал у д’Артаньяна, чем он может служить ему и чему он обязан визитом к такое позднее время.

— Простите, капитан, сказал д’Артаньян, воспользовавшийся той минутой, когда он остался один, чтобы переставить часы на три четверти часа назад, — я думал, так как всего 25 минуть десятого, что еще не поздно явиться к нам.

— Двадцать пять минут десятого! вскричал де-Тревиль, посмотрев на часы: — возможно ли это!

— Посмотрите сами, капитан, сказал д’Артаньян, — тогда поверите.

— Совершенно справедливо, сказал де-Тревиль, — мне казалось, что гораздо позже. Но что же вам нужно от меня?

Д’Артаньян рассказал де-Тревилю длинную историю о королеве. Он высказал свои опасения относительно безопасности ее величества; передал о том, что ему пришлось слышать о планах кардинала по отношению Букингама, и все это с таким спокойствием, с такой уверенностью, что де-Тревиль вполне был одурачен, тем более, что и сам он, как мы уже сказали, заметил нечто новое между кардиналом, королем и королевой. Было десять часов, когда д’Артаньян оставил де-Тревиля, который поблагодарил его за его сведения, советовал ему всегда принимать близко к сердцу верную службу королю и королеве и затем вошел в залу. Но, спустившись с лестницы, д’Артаньян вспомнил, что забыл свою трость, вследствие чего торопливо взбежал наверх, вошел в кабинет, одним движением пальца переставил стрелку на часах как следовало, чтобы на другой день не заметили, что они идут неверно, и уверенный, что с этой минуты он имеет свидетеля, могущего доказать его alibi, он спустился с лестницы и скоро очутился на улице.

XI. Каша заваривается.

Сделав визит к де-Тревилю, д’Артаньян в задумчивости отправился к себе домой самой дальней дорогой.

О чем так задумался д’Артаньян, что даже уклонился от прямого пути и шел, то поглядывая на звезды, то вздыхая, то улыбаясь?

Он думал о г-же Бонасье. Для новичка из мушкетеров эта молодая женщина была почти идеалом любви. Хорошенькая, таинственная, посвященная почти во все тайны двора, что придавало ее прелестным чертам столько очаровательной важности, слывшая за особу, довольно чувствительную, что представляло непреодолимую прелесть для новичков в любви; к такому же д’Артаньян освободил ее из рук этих чертей, которые хотели обыскать и грубо обойтись с ней, и эта важная услуга устанавливала между ней и им одно из тех чувств признательности, которое так легко принимает более нежный характер.

Д’Артаньяну уже казалось — так быстро мечты летят на крыльях воображения, — что к нему подходит посланный молодой женщины и передает ему записочку, в которой назначается свидание, и золотую цепочку или брильянт. Мы уже сказали, что молодые люди не стыдились принимать подарки от своего короля; прибавим, что в те времена, не отличавшияся строгой нравственностью, они не выказывали большой стыдливости и по отношению своих любовниц, и что последние почти всегда оставляли им драгоценные и прочные воспоминания, точно они старались победить непостоянство их чувств прочностью своих подарков.

В ту эпоху люди, не краснея, делали свою карьеру через женщин. Те из них, которые были только прекрасны, награждали своей красотой, отчего, без сомнения, и произошла поговорка, что самая красивая девушка в мире не может дать ничего больше того, что у нее есть. Те из них, которые были богаты, делились, кроме того, своими деньгами, и можно бы было назвать по именам изрядное число героев той эпохи, которые прежде всего не получили бы шпор, а затем и не выигрывали бы сражений без более или менее туго набитых кошельков, которые их любовницы привязывали к их седлу.

У д’Артаньяна не было ничего: нерешительность провинциала, недурная наружность — скоро увядающий цветок, пушок персика — испарились ветром, исчезли под влиянием не со всем-то нравственных советов, даваемых тремя мушкетерами своему другу. Д’Артаньян, по странному обычаю того времени, считал себя в Париже точно был в походе, и ни больше, ни меньше, как во Фландрии: там — испанцы, а тут — женщины. Всюду приходилось биться с неприятелем и налагать контрибуции. Но надо сказать, что в данную минуту д’Артаньяна побуждало более благородное и бескорыстное чувство. Торговец сказал ему, что он богач; молодой человек мог догадаться, что у такого простяка, каким был Бонасье, ключ от кошелька наверно был в руках жены, но это не имело ни малейшего влияния на чувство, родившееся в нем при виде г-жи Бонасье, и мысль о выгоде была почти чужда этому началу любви, бывшей последствием этого чувства. Мы говорим — почти, так как мысль, что молодая, красивая, грациозная, умная женщина в то же время и богата, ничего не убавляет от начала этой любви, а, напротив, укрепляет ее.

В довольстве бывает масса аристократических замашек и прихотей, которые так идут к красоте. Тонкий, белый чулок, шелковое платье, кружевная манишка, хорошенький башмак на ноге, свежая ленточка на голове не делают некрасивую женщину хорошенькой, но хорошенькую женщину делают красивой, не считая рук, которые от этого очень выигрывают: руки, в особенности у женщин, должны всегда быть праздными, чтобы оставаться красивыми

При всем этом д’Артаньян, как хорошо уже известно читателю, от которого мы не скрыли его материального положения, д’Артаньян не был миллионером; он очень надеялся сделаться им когда-нибудь, но время, назначенное им самим для этой счастливой перемены, было еще довольно далеко, а пока какое мученье видеть женщину, которую любишь, высказывающую желание иметь тысячу этих безделушек, составляющих счастье женщин, и не иметь возможности дать ей эти тысячи безделушек! По крайней мере, когда богата женщина, а ее любовник — нет, тогда то, чего не может он предложить ей, она покупает сама себе, и хотя это удовольствие она доставляет себе обыкновенно на деньги мужа, но редко случается, чтобы признательность относилась к нему.

При том д’Артаньян, расположенный сделаться самым нежным любовником, оставался пока самым преданным другом. Среди любовных мечтаний о жене торговца, он не забывал и своих. Хорошенькая г-жа Бонасье была особа, с которой приятно прогуляться в Сен-Дени или в Сен-жерменском лесу в обществе Атоса, Портоса и Арамиса, перед которыми д’Артаньян охотно бы похвастался такой победой. Затем, после долгой прогулки, приходит голод; с некоторых пор д’Артаньян это заметил. Можно бы было устроить один из тех маленьких очаровательных обедов, во время которых с одной стороны пожимаешь руку друга, а с другой — ножку любовницы. Наконец, в крайних случаях, в исключительных положениях, д’Артаньян мог выручать своих друзей.

А г. Бонасье, которого д’Артаньян отдал в руки полицейских, громко отрекаясь от него, и которому тихо обещал спасти его? Мы должны признаться нашим читателям, что д’Артаньян нисколько не думал о нем, а если и думал, то чтобы сказать самому себе, что ему хорошо всюду, где бы он ни был. Любовь — одна из самых эгоистичных страстей.

Впрочем, пусть наши читатели успокоятся: если д’Артаньян забыл о своем хозяине или сделал вид, что забыл его под тем предлогом, что он не знал, куда его увели, мы зато не забыли и знаем, где он, но в данную минуту последуем примеру влюбленного гасконца, а к достоуважаемому торговцу мы вернемся позже.

Д’Артаньян, погруженный в мечты о будущей своей любви, продолжая беседовать с ночью, улыбаться звездам, шел вверх по улице Шерш-Миди или Шасс-Миди, как ее тогда называли. Так как он очутился неподалеку от квартиры Арамиса, ему пришла мысль сделать визит своему другу, чтобы объяснить некоторые причины, побудившие его послать Плянше с приглашением немедленно явиться в «мышеловку».

И если бы Арамис был дома в то время, как за ним пришел Плянше, то он, без всякого сомнения, прибежал бы в улицу Могильщиков и, не найдя, может быть, там никого, кроме своих двух товарищей, ни он, ни другие не могли узнать, что бы все это значило. Такой переполох требовал объяснения, вот что громко говорил сам себе д’Артаньян, а потихоньку при этом думал, что это был для него случай поговорить о хорошенькой маленькой г-же Бонасье, которою были уже полны, если не его сердце, то все его помыслы. Уж никак не от первой любви можно требовать скромности! Эта первая любовь сопровождается всегда такой сильной радостью, что необходимо, чтобы эта радость изливалась наружу, иначе она вас задушит.

Два часа как уже стемнело, и Париж начинал пустеть. Мило одиннадцать часов на всех часах Сен-жерменского предместья; воздух был теплый. Д’Артаньян шел но переулку, расположенному в том месте, где теперь проходит улица Асса, вдыхая ароматические испарения, приносимые ветром с улицы Вожирар из садов, освеженных вечерней росой и ночной прохладой. Вдалеке раздавались, заглушаемые, впрочем, закрытыми ставнями, песни запоздалых гуляк из нескольких кабаков, рассеянных кое-где в этой местности. Дойдя до конца переулка, д’Артаньян повернул налево; дом, в котором жил Арамис, находился между улицей Кассет и улицей Сервандони.

Д’Артаньян миновал улицу Кассет и приближался уже к двери дома своего друга, спрятанного в зелени густых деревьев, составляющих над ним род обширного венца, как вдруг он что-то заметил, как будто какую-то тень, выходившую из улицы Сервандони. Это «что-то» было закутано в плащ, и сначала д’Артаньян подумал, что это мужчина, но, по небольшому росту, неуверенной походке, нерешительным шагам он скоро узнал женщину.

К тому же эта женщина, как будто неуверенная в том, что узнает дом, который она искала, поднимала глаза, чтобы осмотреться кругом, останавливалась, возвращалась назад и затем снова возвращалась. Это заинтриговало д’Артаньяна.

«А что, если я предложу ей свои услуги?!» подумал он: «она, по-видимому, молода, а может быть и хорошенькая! О, да! Но женщина, в такой час бегающая по улицам, конечно, вышла только для того, чтобы видеться с своим любовником. Черт возьми! Если я помешаю этому свиданию, уж, конечно, это не особенно хорошее начало для первого знакомства».

Между тем молодая женщина все шла вперед, считая дома и окна, что, впрочем, не заняло много времени и не стоило большого труда, так как в этом переулке было только три дома, у которых только два окна выходили в эту улицу: одно принадлежало павильону, расположенному как раз параллельно тому, который занимал Арамис, а другое — павильону, занимаемому последним.

«Ей-Богу», подумал д’Артаньян, которому пришла в голову мысль о племяннице богослова: — «ей-Богу, странно, что запоздавшая голубка ищет дом нашего друга. Но, клянусь честью, очень на это походит. А, мой любезный Арамис, на этот раз я хочу удостовериться».

И д’Артаньян, съежившись насколько возможно, спрятался в самом темном уголке улицы, около каменной скамейки, стоявшей в нише.

Молодая женщина продолжала приближаться. Кроме легкости походки, выдавшей ее, она слегка покашливала, и по этому звуку можно было заключить о свежести ее голоса. Д’Артаньян подумал, что этот кашель — условленный сигнал.

Тем временем, потому ли, что на ее кашель ответили равнозначащим сигналом, что положило конец нерешительности ночной искательницы приключений, или потому, что без посторонней помощи она узнала, что достигла цели своей прогулки, но только она решительно подошла к окну Арамиса и чрез ровные промежутки времени три раза постучала пальцем в ставень.

— Это к самому Арамису, прошептал д’Артаньян — А, лицемер! теперь я поймал вас, как вы изучаете богословие!

Едва раздались три удара, как внутренняя рама открылась, и через ставни показался свет.

— А, а, сказал подслушивавший не у дверей, а у окошек: — а, гостью ждали. Посмотрим, наверно откроются ставни, и дама влезет через окно. Прекрасно!

Но, к большому удивлению д’Артаньяна, ставни остались закрытыми, и еще больше того — сверкнувший свет исчез, и снова наступила темнота.

Д’Артаньян полагал, что это не может так продолжаться долго, и продолжал глядеть во все глаза и слушать обоими ушами.

И он был прав: спустя несколько минуть внутри послышались два удара.

Молодая женщина ответила с улицы, стукнув один раз, и ставни открылись.

Можно себе представить, с какою жадностью слушал и глядел д’Артаньян.

К несчастью, свет был перенесен в другую комнату, но глаза молодого человека привыкли к ночной темноте; к тому же, если верить тому, что говорят, глаза гасконцев, как у кошек, обладают способностью видеть в темноте.

Итак, д’Артаньян увидел, что молодая женщина вынула из кармана какой-то белый предмет, который она быстро развернула, при чем этот последний оказался платком. Развернувши платок, она указала своему собеседнику один из его углов.

Это напомнило д’Артаньяну найденный им платок у ног г-жи Бонасье, который, в свою очередь, напомнил платок, найденный у ног Арамиса.

Однако же, черт возьми, что мог означать это платок?

С того места, где стоял д’Артаньян, он не мог видеть лица Арамиса, а молодой человек нисколько не сомневался, что это именно его друг ведет разговор изнутри дома с дамой, остававшейся снаружи; любопытство одержало верх над осторожностью, и, воспользовавшись тем, что, по-видимому, внимание двух, выведенных на сцену лиц было всецело поглощено платком, он вышел из своей засады и с быстротой молнии, но все-таки заглушая шум своих шагов, сделал несколько шагов и прижался к стене, откуда его глаза отлично могли проникнуть во внутренность квартиры Арамиса. Став на это место, д’Артаньян вскрикнул от удивления: с ночной посетительницей разговаривал не Арамис, а женщина; однакоже, д’Артаньян, видевший настолько хорошо, чтобы узнать покрой платья, не мог достаточно хорошо различить черты ее лица.

В это самое время женщина, находившаяся внутри, вынула из своего кармана второй платок и отдала его взамен того, который ей только что показали; затем обе женщины обменялись друг с другом несколькими слонами. Наконец ставня затворилась; женщина, бывшая у окна снаружи, вернулась и прошла на расстоянии четырех шагов от д’Артаньяна, спустивши капюшон своего плаща, но эта предосторожность слишком опоздала: д’Артаньян уже узнал г-жу Бонасье. Г-жа Бонасье! Подозрение, что это была именно она, уже промелькнуло у него в голове еще в ту минуту, как она вынула платок из своего кармана, но возможно ли, чтобы г-жа Бонасье, пославшая его за г. де-ла-Портом с тем, чтобы он проводил ее в Лувр, вдруг бегает по улицам Парижа одна, в одиннадцать с половиною часов вечера, рискуя быть похищенной вторично?!

Нужно предполагать, что это делалось по какому-нибудь очень важному делу; а что может быть особенно важного у двадцатипятилетней женщины? Любовь.

Но подвергалась ли она такой опасности лично для себя, или ради какой-нибудь другой особы? Вот что спрашивал сам себя молодой человек, которого демон ревности кольнул уже в сердце, как будто бы он был действительно ни больше, ни меньше, как ее любовник.

Впрочем, было самое простое средство удостовериться, куда идет г-жа Бонасье: это — следовать за ней. Это средство было настолько просто, что д’Артаньян совершенно инстинктивно прибегнул к нему.

Но при виде молодого человека, который, точно статуя из ниши, отделился от стены, и при шуме шагов, раздавшихся позади нее, г-жа Бонасье вскрикнула и пустилась бежать.

Д’Артаньян бросился за ней. Конечно, для него было вовсе не трудно догнать женщину, путавшуюся в плаще; едва успела она пройти треть улицы, как он уже догнал ее. Несчастная женщина изнемогала не от усталости, но от страха, и когда д’Артаньян положил ей руку на плечо, она упала на колени и вскричала сдавленным голосом:

— Убейте меня, если хотите, вы ничего не узнаете!

Д’Артаньян обнял ее за талию и поднял; чувствуя по ее тяжести, что она готова была лишиться чувств, он поспешил успокоить ее уверением в своей преданности. Эти уверения мало успокаивали г-жу Бонасье, потому что говоривший их мог иметь в то же время самые дурные на свете намерения, но вся суть была в голосе. Молодой женщине показалось, что она узнала этот голос; она открыла глаза, бросила взгляд на человека, который так напугал ее, и, узнав д’Артаньяна, радостно вскрикнула.

— О! это вы, это вы! сказала она. — Благодарю, Боже!

— Да, это я, сказал д’Артаньян, — я, посланный Богом заботиться о вас.

— Разве с этим намерением вы гнались за мной? спросила с самой кокетливой улыбкой молодая женщина, немножко насмешливый характер которой взял верх и у которой тотчас же исчезла всякая боязнь, как только она признала друга в человеке, принимаемом ею за врага.

— Нет, сказал д’Артаньян, — нет, я признаюсь в этом; случай привел меня на ваш путь: я увидел, как женщина постучалась в окно к одному из моих друзей…

— К одному из ваших друзей? прервала г-жа Бонасье.

— Без сомнения: Арамис один из моих лучших друзей.

— Арамис! Что это такое?

— Полноте, уж не окажете ли вы мне, что не знаете Арамиса?

— В первый раз я слышу это имя.

— Так, значит, вы в первый раз пришли в этот дом?

— Без сомнения.

— И вы не знали, что в этом доме живет молодой человек?

— Нет.

— Мушкетер?

— Вовсе нет.

— Так, значит, вы пришли сюда искать не его?

— Ничего подобного. К тому же, вы сами хорошо видели, что особа, с которой я говорила, была женщина.

— Это правда, но эта женщина — одна из друзей Арамиса…

— Я ничего этого не знаю.

— Так как она живет у него.

— Это до меня не касается.

— Но кто она?

— О, это моя тайна.

— Милая г-жа Бонасье, вы очаровательны, но в то же время вы одна из самых таинственных женщин.

— Разве я от этого что-нибудь теряю?

— Нет, напротив, вы обворожительны.

— В таком случае, дайте мне вашу руку.

— Очень охотно. И теперь?

— Теперь проводите меня.

— Но куда?

— Туда, куда я иду.

— Но куда вы идете?

— Вы это увидите, так как вы проводите меня до самых дверей.

— Я должен буду подождать вас?

— Это будет бесполезно.

— Так значит вы вернетесь одни?

— Может быть — да, может быть — нет.

— Но особа, которая затем будет сопровождать вас, будет ли это мужчина или женщина?

— Я ничего еще не знаю.

— Но зато я знаю!

— Каким образом?

— Я вас дождусь, чтоб видеть, с кем вы выйдете

— В таком случае, прощайте!

— Как так?

— Мне нас не нужно.

— Но вы сами просили…

— Помощи дворянина, но никак не желала попасть под надзор шпиона.

— Немножко резкое выражение!

— А как называете вы тех, которые преследуют людей против их желания?

— Нескромными.

— Слишком слабое выражение.

— Идемте. Я вижу, г-жа Бонасье, что надо исполнять все, что вы желаете.

— Вы раскаиваетесь?

— Ничего не знаю. Но я знаю только то, что обещаю исполнить вам все, что вы хотите, если вы позволите мне вас проводить туда, куда вы идете.

— И затем вы меня оставите?

— Да.

— И когда я выйду, не будете за мной подсматривать?

— Нет.

— Честное слово?

— Слово дворянина.

— В таком случае, берите меня под руку и идемте.

Д’Артаньян подал руку г-же Бонасье, которая оперлась на нее, хохоча и дрожа в одно и то же время, и оба вместе достигли начала улицы де-ла-Гарп. Придя туда, молодая женщина, казалось, остановилась в нерешительности, как это уже с ней было в улице Вожирар. Впрочем, по некоторым признакам, казалось она узнала одну дверь и подошла к ней.

— А теперь, сказала она, — у меня именно здесь есть дело. Тысячу благодарностей за ваше милое общество, оно спасло меня от многих опасностей, которым, будучи одна, я подвергалась. Но настало время, когда вы должны сдержать ваше слово: я достигла места, своего назначения.

— И возвращаясь, вам нечего будет бояться?

— Я могу бояться только воров.

— Но разве этого мало?

— Но что они могут взять у меня? У меня нет ни гроша.

— А вы забыли о вышитом платке с гербами?

— Какой?

— О том, что я нашел у ваших ног и снова положил вам в карман.

— Замолчите, замолчите, несчастный! вскричала молодая женщина. — Вы хотите меня погубить?

— Вы хорошо сами видите, что для вас есть опасность, так как одно слово заставляет вас дрожать, и сами сознаетесь, что если бы кто слышал это слово — вы погибли. Ах! послушайте, г-жа Бонасье, вскричал д’Артаньян, схватив ее руку и бросая на нее пламенный взгляд, — слушайте, будьте более великодушны, доверьтесь мне; разве вы не читаете в моих глазах, что в моем сердце нет ничего, кроме преданности и расположения к вам?

— Напротив, отвечала г-жа Бонасье, — спросите у меня о моих тайнах, я вам скажу их, но тайна других — это совсем иное дело.

— Хорошо, сказал д’Артаньян, — я их открою!.. Так как эти тайны могут повлиять на вашу жизнь, необходимо, чтобы они сделались моими.

— Берегитесь этого! вскричала молодая женщина с такой серьезностью, которая заставила содрогнуться д’Артаньяна помимо его воли. — О! не вмешивайтесь в то, что меня касается, не пробуйте, не старайтесь помочь мне в том, что я исполняю; прошу вас об этом во имя того участия, которое я вам внушаю, во имя услуги, которую вы мне оказали и которую я не забуду во всю мою жизнь. Поверьте лучше, поверьте всему, что я говорю вам. Не занимайтесь более мною, я более для вас не существую, как будто бы вы никогда меня не встречали.

— Должен ли и Арамис поступить так же, как я, г-жа Бонасье? спросил обиженный д’Артаньян.

— Вот уже два или три раза, как вы произнесли это имя, а между тем я уже вам сказала, что я его вовсе не знаю.

— Вы не знаете человека, к которому постучали в окно? Послушайте же, г-жа Бонасье, вы считаете меня, однако, слишком легковерным!

— Сознайтесь, что вы выдумали всю эту историю и создали это лицо для того, чтобы заставить меня высказаться?

— Я ничего не выдумываю и ничего не создаю, сударыня, я говорю истинную правда.

— И вы говорите, что один из ваших друзей живет в этом доме?

— Я говорю и повторяю в третий раз: этот дом тот самый, в котором живет мой друг, а этот друг — Арамис.

— Все это впоследствии объяснится, прошептала молодая женщина, — а теперь замолчите.

— Если бы вы могли открыто читать в моем сердце, сказал д’Артаньян, — вы бы нашли там так много любопытства, что сжалились бы надо мной, и столько любви, что сейчас бы удовлетворили мое любопытство. Нечего опасаться тех, которые вас любят.

— Вы слишком рано заговорили о любви, сказала молодая женщина, качая головой.

— Это потому, что любовь быстро меня охватила, и в первый раз в моей жизни, а мне нет еще двадцати лет.

Молодая женщина украдкой взглянула на него.

— Послушайте, я уже напал на след, сказал д’Артаньян. — Три месяца тому назад я чуть не дрался на дуэли с Арамисом из-за такого же точно платка, который вы показывали женщине, бывшей у него; из-за платка, помеченного точно такой меткой, я в этом уверен.

— Милостивый государь, сказала молодая женщина, — вы мне страшно надоедаете, клянусь вам, всеми этими вопросами.

— Но вы такая осторожная, г-жа Бонасье, подумайте о том, что вдруг вас арестуют с этим платком и этот платок будет взят, не будете ли вы этим скомпрометированы?

— Почему это? Разве на нем не такие же начальные буквы, как и мои: К. Б., Констанция Бонасье.

— Или Камиль де-Буа Трасси…

— Молчите, еще раз молчите! Ах, если опасность, которой я подвергаюсь, не останавливает вас, подумайте о том, чему вы сами подвергаетесь!

— Я?

— Да, вы. Из-за меня вам грозит тюрьма, опасность для вашей жизни.

— В таком случае, я вас больше не покидаю.

— Милостивый государь, обратилась к нему молодая женщина, с мольбою складывая руки, — именем неба, именем чести военного, именем дворянина, удалитесь, умоляю вас!.. Слушайте, бьет полночь, это час, когда меня ждут.

— Сударыня, сказал молодой человек, кланяясь, — я не сумею отказать ни в чем той, кто меня так просит: успокойтесь, я удаляюсь.

— Но вы не станете следить за мною, не станете подсматривать?

— Я сию же минуту возвращаюсь домой.

— Ах, я знала, что вы честный молодой человек! вскричала г-жа Бонасье, протягивая ему одну руку, а другою берясь за молоток маленькой двери, почти скрытой в стене.

Д’Артаньян схватил руку, которую ему протянули, и горячо поцеловал ее.

— Ах, я бы хотел лучше никогда не встречать вас, вскричал д’Артаньян с той грубой наивностью, которую женщины часто предпочитают учтивому притворству, потому что она открывает глубину мысли и служит доказательством, что чувство берег верх над рассудком.

— Ну, что же, возразила г-жа Бонасье почти ласкающим голосом, сжимая руку д’Артаньяна, который не выпускал ее из своей, — ну, что же, я не скажу, пожалуй, того же, что вы: то, что потеряно на сегодня, не потеряно в будущем. Кто знает, может быть, я и удовлетворю ваше любопытство в тот день, когда меня освободят от данного слова?

— А даете ли вы такое же обещание относительно моей любви? вскричал д’Артаньян, вне себя от радости.

— О, что до этого, я нисколько не хочу себя связывать: это зависит от чувства, которое вы сумеете внушить мне.

— Итак, сегодня, сударыня…

— Сегодня я еще не иду далее благодарности на словах.

— Ах, вы слишком очаровательны, с грустью сказал д’Артаньян, — и злоупотребляете моей любовью.

— Нет, я пользуюсь вашим великодушием, вот и все. Но поверьте мне, за некоторыми людьми ничего не пропадает.

— О, вы делаете меня самым счастливым человеком; не забудьте этого вечера, не забудьте этого обещания!

— Будьте спокойны, в свое время и в своем месте я все вспомню. Итак, уходите же, уходите, именем неба. Меня ждали ровно в двенадцать часов, и я опоздала.

— Пятью минутами…

— Да, но в некоторых обстоятельствах это все равно что пять столетий.

— Когда любят.

— Ну, что ж, кто же вам сказал, что я имею дело не с влюбленным?

— Так вас ждет мужчина? вскричал д’Артаньян, — мужчина?

— Ну, вот, опять начнется спор, сказала г-жа Бонасье с полуулыбкой, носившей оттенок нетерпения.

— Нет, нет, я ухожу, я удаляюсь, я вам верю, я хочу вознаграждения по заслугам за мою преданность, если эта преданность даже окажется глупостью. Прощайте, сударыня, прощайте.

И, точно не чувствуя в себе достаточно силы оторваться от руки, которую он держал, он сделал над собой усилие и удалился бегом, между тем как г-жа Бонасье, точно так же, как в ставню, постучала молотком три раза медленно и равномерно. Д’Артаньян, дойдя до угла улицы, обернулся и видел, как дверь отворилась и снова заперлась, и хорошенькая жена торговца скрылась.

Д’Артаньян продолжал свой путь: он дал слово не подсматривать за г-жей Бонасье, и если бы даже ее жизнь зависела от того, куда она отправилась, или от лица, которое должно будет ее сопровождать, д’Артаньян все-таки вернулся бы к себе, раз уже он дал слово, что вернется. Пять минут спустя он был в улице Могильщиков.

— Бедный Атос, говорил он, — не будет знать, что все это значит. Он заснет в ожидании меня, или вернется к себе и, вернувшись, узнает, что к нему приходила какая-то женщина. У Атоса женщина! В конце концов, у Арамиса же есть одна, продолжал д’Артаньян: — все это очень странно и мне очень интересно знать, чем все это кончится!

— Худо, барин, худо, ответил чей-то голос, в котором молодой человек узнал голос Плянше.

Громко разговаривая сам с собой, как это делают люди очень озабоченные, д’Артаньян углубился в аллею, в конце которой была лестница, ведущая в его комнату.

— Что худо? Что ты хочешь сказать, дурак? спросил д’Артаньян: — что случилось?

— Несчастья.

— Какие?

— Прежде всего, г. Атос арестован.

— Арестован?! Атос арестован?! За что?

— Ею нашли у вас и приняли за вас.

— Но кем он арестован?

— Гвардейцами, за которыми сходили полицейские, обращенные вами в бегство.

— Отчего он не назвал себя? Отчего он не сказал, что не принимал никакого участия в этом деле?

— И, он, барин, очень поостерегся это сделать; напротив, он подошел ко мне и сказал: «Твоему барину необходимо быть на свободе в эту минуту, а не мне, так как ему все известно, а мне ничего. Будут думать, что он арестован, а он воспользуется Этим временем. Через 3 дня я скажу, кто я, и тогда принуждены будут меня выпустить».

— Браво, Атос, благородное сердце! прошептал д’Артаньян, — я узнаю его в этом поступке! А что сделали сыщики?

— Четверо из них увели его, я не знаю, в Бастилию или в Фор-Левек; двое остались с полицейскими, которые все обыскали и взяли все бумаги; наконец двое последних во время этого обыска стояли на страже у дверей, а затем, когда все было кончено, они ушли, оставив дом пустым и совсем открытым.

— А Портос и Арамис?

— Я не нашел их, они не приходили.

— Но они могут прийти с минуты на минуту, потому что ты велел им сказать, что их ждут?

— Да, барин.

— В таком случае не трогайся отсюда; если они придут, предупреди их обо всем, что со мной случилось, и пусть они подождут меня в таверне Ном-де-Пен; здесь было бы опасно, за домом шпионят. Я бегу к де-Тревилю, чтобы донести ему обо всем, и затем присоединюсь к ним.

— Слушаю, барин, сказал Плянше.

— Но ты останешься, не струсишь? сказал д’Артаньян, снова возвращаясь, чтобы внушить побольше храбрости своему слуге.

— Будьте покойны, барин, сказал Плянше, — вы еще меня не знаете: я храбр, будьте уверены, ведь стоить только сделать первый шаг. К тому же, я пикардиец.

— Итак, условимся, сказал д’Артаньян: — ты дашь себя убить скорее, чем оставишь свой пост?

— Да, барин, я сделаю все, чтобы доказать вам, что я вам предан.

— Хорошо, подумал д’Артаньян, — кажется, принятый мной образ действии с этим малым положительно хорош: при случае я им воспользуюсь.

И хотя д’Артаньян был уже немного утомлен беготней целого дня, но со всех ног пустился бежать по направлению к улице Голубятни.

Де-Тревиля не было дома; его рота была на дежурстве в Лувре, и он был там. Необходимо было во что бы то ни стало добраться до де-Тревиля; очень важно было предупредить его обо всем, что случилось, и д’Артаньян решился попробовать пройти в Лувр. Его костюм гвардейца роты Дезессара должен был послужить ему паспортом. Итак, он спустился в улицу Маленьких Августинов, вышел на набережную, чтобы пройти по Новому Мосту. Одну минуту у него промелькнула мысль переехать на пароме, но, дойдя до берега, он машинально опустил руку в карман и оказалось, что у него нечем заплатить перевозчику.

Когда он уже дошел до начала улицы Генэ, он увидел, что из улицы Дофинэ вышли два человека, походка которых его поразила. Один из них — мужчина, другой — женщина.

Женщина манерами напоминала г-жу Бонасье, а мужчина был так похож на Арамиса, что его легко можно было принять за него. К тому же на женщине был тот самый черный плащ, который вырисовывался на ставне улицы Вожирар и который д’Артаньян видел на улице де-ля-Гарп; даже больше: мужчина был в мундире мушкетера.

Капюшон плаща у женщины был опущен, а мужчина держал платок у лица; этой двойной предосторожностью оба показывали, что они не хотели быть узнанными.

Они пошли на мост; д’Артаньяну предстояла та же самая дорога, так как он направлялся в Лувр: д’Артаньян последовал за ними. Он не сделал еще и двадцати шагов, как уже вполне убедился, что эта женщина была г-жа Бонасье, а мужчина — Арамис. Д’Артаньян в ту же минуту почувствовал ревность, взволновавшую его сердце. Ему вдвойне изменили: и его друг, и та, которую он уже любил как любовницу. Г-жа Бонасье клялась ему всеми святыми, что она не знала Арамиса, и четверть часа спустя после того, как она дала ему эту клятву, он встречает ее под руку с Арамисом.

Д’Артаньян не подумал только о том, что он знает хорошенькую жену торговца всего каких-нибудь три часа, что она ему ничем не обязана, кроме некоторой признательности за то, что он освободил ее от полицейских, намеревавшихся ее истязать, и что она ему ничего не обещала. Он счел себя оскорбленным любовником, которому изменили, которого осмеяли: кровь бросилась ему в лицо, и он решился все выяснить.

Молодая женщина и молодой человек заметили, что за ними следят, и ускорили шаги.

Д’Артаньян пустился бегом, обогнал их и затем повернул прямо к ним в ту самую минуту, когда они были перед Самаритянкой, освещенной фонарем, бросавшим свет на всю эту часть моста.

Д’Артаньян остановился перед ними, а они остановились перед ним.

— Что вам угодно, милостивый государь? спросил мушкетер, отступая назад и произнося эти слова с таким иностранным акцентом, который доказал д’Артаньяну, что он ошибся в одном из своих предположений.

— Это не Арамис! вскричал он.

— Нет, милостивый государь, не Арамис… Из вашего восклицания я вижу, что вы меня приняли за другого, и потому прощаю вас.

— Вы меня прощаете! вскричал д’Артаньян.

— Да, отвечал незнакомец. — Пропустите же меня, так как у вас дело не со мной.

— Вы правы, сказал д’Артаньян, — я не с вами имею дело, а с этой дамой.

— С этой дамой?! вы ее не знаете! сказал иностранец.

— Вы ошибаетесь, я ее знаю.

— Ах! сказала г-жа Бонасье с упреком: — ах, вы дали мне слово военного, поклялись честью дворянина, я думала, что могу положиться на это.

— А я, сударыня, сказал смущенный д’Артаньян, вы обещали мне…

— Возьмите меня под руку, сударыня, сказал иностранец, — и пойдемте далее.

Между тем д’Артаньян, ошеломленный, убитый, уничтоженный всем случившимся, стоял, сложа руки перед мушкетером и его дамой. Мушкетер сделал два шага вперед и отстранил д’Артаньяна рукой.

Д’Артаньян сделал прыжок назад и обнажил шпагу.

В ту же минуту, с быстротою молнии, незнакомец вынул свою.

— Ради Бога, милорд! вскричала г-жа Бонасье, бросаясь между сражающимися и прямо хватаясь за шпаги.

— Милорд! вскричал д’Артаньян, озаренный внезапной мыслью. — Милорд! простите, но… вы не…

— Милорд герцог Букингам, сказала г-жа Бонасье тихо, — и теперь вы можете нас всех погубить.

— Милорд, сударыня, простите, тысячу раз прошу простите… Но я люблю ее и ревную: вы знаете сами, милорд, что значит любить; простите меня и научите, как я могу пожертвовать своею жизнью для вашей милости.

— Вы храбрый молодой человек, сказал Букингам, протягивая ему руку, которую последний почтительно пожал, — вы предлагаете мне ваши услуги — я принимаю их; следуйте за нами до Лувра на расстоянии двадцати шагов и если заметите, что кто-нибудь за нами следит, убейте его.

Д’Артаньян взял под мышку обнаженную шпагу, на двадцать шагов впереди себя пропустил г-жу Бонасье и герцога и пошел вслед за ними, готовый буквально исполнить приказание благородного и изящного министра Карла I.

Но, к счастью, молодому человеку не представилось случая доказать герцогу свою преданность, и молодая женщина и красивый мушкетер вошли в Лувр через калитку в улице Лестницы, никем не обезпокоенные.

Д’Артаньян тотчас же отправился в таверну Пом-де-Пен, где нашел Портоса и Арамиса, ожидавших его.

Но, не давши им никакого другого объяснения относительно причиненного им беспокойства, он сказал, что покончил один все дело, для которого, казалось одну минуту, нужна будет их помощь.

А теперь предоставим трем приятелям вернуться каждому к себе домой и последуем по закоулкам Лувра за герцогом Букингамом и его путеводительницей.

XII. Жорж Вилье, герцог Букингам.

Г-жа Бонасье и герцог Букингам беспрепятственно вошли в Лувр; всем было известно, что г-жа Бонасье принадлежит к штату королевы; на герцоге была форма мушкетеров де-Тревиля, которые, как мы сказали, стояли в этот вечер в карауле. К тому же Жермен был на стороне королевы, а если бы что-нибудь случилось, г-жу Бонасье обвинили бы в том, что она привела в Лувр своего любовника — вот и только; она брала на себя все преступление: ее репутация была потеряна, это правда, но какую цену для света представляла репутация жены мелкого торговца?

Герцог и молодая женщина, попав во внутренность двора, прошли еще приблизительно шагов двадцать пять вдоль стены, и когда прошли это расстояние, г-жа Бонасье толкнула маленькую дверь, которая днем была открыта, а на ночь обыкновенно запиралась; дверь отворилась, оба вошли и очутились в темноте, но г-жа Бонасье знала все повороты и закоулки этой части Лувра, предназначенной для свиты. Она затворила за собою дверь, взяла герцога за руку, сделала несколько шагов ощупью, схватилась за перила, нащупала ногой первую ступеньку и стала подниматься по лестнице: герцог сосчитал два этажа. Тогда они повернули направо, прошли длинный коридор, спустились опять одним этажом ниже, сделали еще несколько шагов; г-жа Бонасье вложила ключ в замок, открыла дверь и пропустила герцога в комнату, освещенную только ночником, при чем сказала: «Оставайтесь здесь, милорд-герцог, сейчас придут». После этого она вышла в ту же дверь, которую заперла на ключ, так что герцог очутился буквально пленником.

Впрочем, оставшись, как мы сказали, в полном одиночестве, герцог Букингам не чувствовал ни малейшего страха: отличительной чертой его характера была любовь к приключениям и к романическим похождениям. Храбрый, смелый, предприимчивый, не в первый уже раз он рисковал своею жизнью в подобных похождениях; он узнал, что мнимое послание Анны Австрийской, в которое он поверил и приехать в Париж, было западней, и вместо того, чтобы вернуться в Англию, он, злоупотребляя тем положением, в которое был поставлен, объявил королеве, что не уедет, не повидавшись с ней. Сначала королева положительно отказала, но затем стала опасаться, чтобы герцог, в отчаянии, не сделал какой-нибудь глупости. Она уже решилась принять его и упросить его тотчас же уехать, как вдруг, в тот самый вечер, как было принято это решение, г-жа Бонасье, которой было поручено отправиться за герцогом и привести его в Лувр, была похищена. В продолжение двух дней совершенно не знали, что с ней сталось, и дело остановилось на полпути. Но как только она освободилась, как только снова вступила в сношения с де-ла-Портом, дела пошли своим чередом, и она только что исполнила опасное поручение, которое, если бы не была арестована, исполнила бы тремя днями раньше.

Букингам, оставшись один, подошел к зеркалу. Одежда мушкетера удивительно шла к нему.

В это время, когда ему было 35 лет, он по справедливости считался самым элегантным джентльменом и самым изящным кавалером Франции и Англии. Любимец двух королей, миллионер, всемогущий в королевстве, которое он приводил в волнение по своей фантазии и успокаивал по своему капризу, Жорж Вилье, герцог Букингам, вел жизнь, полную такими баснословными событиями, которые, становясь легендарными, остаются в памяти в продолжение целых столетии на удивление потомству. Полагаясь на самого себя, убежденный в своем могуществе, уверенный, что законы, управляющие другими людьми, не могут коснуться его, он всегда шел прямо к предназначенной им цели, хотя бы эта цель была так высока и ослепительна, что другому показалось бы безумием только помыслить о ней. Действуя именно так, ему и удалось несколько раз видеться с прекрасной, гордой Анной Австрийской и силой обольщения заставить ее полюбить себя.

Жорж Вилье стал, как мы сказали, перед зеркалом, поправил свои прекрасные волнистые волосы, примятые немного шляпой, закрутил усы и с сердцем, исполненным радости, счастливый и гордый достижением так давно ожидаемой и желанной минуты, он самодовольно улыбнулся сам себе. В эту минуту дверь, скрытая обоями, отворилась и показалась женщина. Букингам увидеть это появлением зеркале и вскрикнул: это была королева.

Анне Австрийской было тогда 26, 27 лет, то есть она была в полном расцвете своей красоты.

Ее походка была походкой королевы или богини; ее глаза, с изумрудным отливом, были замечательно красивы и в то же время выражали кротость и величие. У нее был маленький ротик, и хотя ее нижняя губа, как вообще у членов Австрийского дома, слегка выдавалась вперед, он был в высшей степени грациозен, когда она улыбалась, но зато носил выражение глубокого презрения в минуту гнева. Нежность и бархатистость ее кожи были известны; ее руки были поразительной красоты, и все поэты того времени воспевали их, называя несравненными. Наконец, ее волосы, которые из светло-русых, какими они были в молодости, сделались каштановыми, были слегка завиты и сильно напудрены; они восхитительно обрамляли лицо ее, которому самый строгий критик не мог бы пожелать ничего более, как только немного поменьше румян, и самый требовательный ваятель — немножко более изящества в очертании носа. На одну минуту Букингам остановился, точно ослепленный: никогда Анна Австрийская не казалась ему такой прекрасной на балах, на праздниках, на каруселях, как в эту минуту, одетая в простое белое атласное платье. Ее сопровождала донна Стефания, единственная из ее приближенных испанок, которая не была изгнана ревностью короля и преследованиями Ришелье. Анна Австрийская сделала два шага вперед; Букингам бросился к ее ногам и прежде, чем королева успела помешать ему, поцеловал подол ее платья.

— Герцог, вы уже знаете, что это не я писала вам.

— О, да, королева, да, ваше величество! вскричал герцогь: — я знал, что быль сумасшедшим, безумцем, вообразив, что снег оживится, что мрамор согреется; но что делать: когда любят, легко верится в любовь; к тому же, у меня не все потеряно в этом путешествии, так как я вижу вас.

— Да, отвечала Анна, — но вы знаете, как и зачем я вижусь с вами: нечувствительный ко всем моим страданиям, вы упорно остаетесь в городе, рискуете нашей жизнью и заставляете рисковать меня моим счастием; я согласилась увидеться с вами для того, чтобы сказать вам, что нас все разделяет: глубина моря, вражда королевств, святость клятв. Было бы святотатством бороться против стольких препятствий, милорд. Я вижусь с вами, наконец, для того, чтобы сказать вам, что мы не должны с вами больше видеться.

— Говорите, говорите, королева, сказал Букингам, — приятность вашего голоса смягчает суровость ваших слов. Вы говорите о святотатстве, но святотатство именно в разлуке двух сердц, созданных Богом один для другого!

— Милорд, вскричала королева, — вы забываете, что я никогда не говорила, что люблю вас!

— Но зато вы также никогда не говорили, что не любите меня, и, право, если бы вы сказали это, подобные слова со стороны вашего величества были бы большой неблагодарностью, потому что, скажите мне, где можно найти любовь, подобную моей, любовь, которую ни время, ни разлука, ни отчаяние не могут потушить; любовь, которая довольствуется оброненной ленточкой, брошенным взглядом, нечаянно вырвавшимся словом?

«Три года уже прошло с тех пор, как я увидел вас, королева, в первый раз, три года протекло, таким образом, с тех пор, как я люблю вас.

«Хотите, чтоб я рассказал вам, как вы были одеты в тот первый раз, когда я увидел вас? хотите, я расскажу вам малейшую подробность украшений вашего туалета? Слушайте, я точно теперь еще вижу вас: вы сидели на подушке, по-испанскому обычаю; на вас было зеленое атласное платье, вышитое золотом и серебром, с длинными ниспадающими рукавами, прикрепленными на ваших прекрасных, восхитительных руках огромными брильянтами; на вас были высокие брыжжи, на голове маленький чепчик под цвет вашего платья, а на чепчике — перышко цапли. О, слушайте, слушайте! Я закрываю глаза и вижу вас такою, какою вы тогда были; если я их открываю, я вижу вас такой, каковы вы теперь, то есть во 100 раз еще прекраснее!

— Какое сумасшествие, какое безумие, прошептала Анна Австрийская, не имевшая мужества рассердиться на герцога за то, что он так хорошо сохранил в сердце ее портреты — какое безумие поддерживать бесполезную страсть подобными воспоминаниями!

— Но чем же хотите вы, чтоб я жил! У меня нет ничего, кроме воспоминаний: это мое счастие, мое сокровище, моя надежда. Каждый раз, что я вас вижу, одним брильянтом прибавляется больше в ларчике моего сердца: это будет четвертый брильянт, что вы роняете, а я поднимаю, потому что в три года, королева, я вас видел всего четыре раза: первый раз, который я вамт, только что описал, второй — у г-жи де-Шеврез. третий — в Амьенских садах.

— Герцог, сказала королева, краснея, — не напоминайте об этом вечере!

— О, напротив, королева, будемте, будемте говорить о нем: это один из счастливейших вечеров моей жизни. Помните, какая была прекрасная ночь! Какой был теплый, благоуханный воздух! Какое было голубое небо, все усеянное звездами!

«Ах, тот раз, королева, я мог быть с вами наедине хоть одну минуту, тот раз вы готовы были мне все сказать, все доверить — одиночество вашей жизни, печали вашего сердца. Вы опирались на мою руку, вот на эту. Я чувствовал, наклоняя голову в вашу сторону, как ваши прекрасные волосы касались моего лица, и при каждом прикосновении я дрожал с головы до ног. О, королева, королева, вы не знаете, сколько небесного блаженства, райской радости заключает в себе подобная минута! Слушайте: все мои богатства, все состояние, мою славу, все дни, которые остается мне жить, — я пожертвую всем за подобную минуту, за подобную ночь, потому что в эту ночь, королева, в эту ночь, клянусь вам, вы любили меня!

— Милорд, возможно, что влияние местности, очарование этого чудного вечера, обаяние вашего взгляда, одним словом, тысячи этих мелких случайностей, соединяющихся иногда для того, чтобы погубить женщину, столпились около меня в этот роковой вечер; но вы видели, милорд, королева пришла на помощь женщине, силы которой слабели: при первом слове, которое вы осмелились сказать мне, при первой дерзости, на которую нужно было ответить, я позвала.

— О, да, да, это правда, и другая любовь не устояла бы против такого испытания, но моя любовь стала от этого еще пламеннее, еще беспредельнее. Вы думали уйти от меня, вернувшись в Париж, вы думали, что я не посмею оставить сокровище, которое мой государь доверил мне и поручил моему присмотру. Ах, что мне за дело до всех сокровищ в мире, что для меня значат все земные короли! Восемь дней спустя я вернулся, королева. В этот раз вам нечего было мне сказать, я рисковал милостью короля, моею жизнью, чтобы видеть вас одну секунду; я даже не дотронулся до вашей руки, и вы простили меня, видя меня таким покорным, таким раскаявшимся.

— Да, но клевета воспользовалась всеми этими безумствами, в которых я не принимала никакого участия, — вы хорошо сами это знаете, милорд. Король, под влиянием кардинала, наделал страшного шума: прогнали г-жу де-Верне, Пютанш сослан, г-жа де-Шеврез впала в немилость, и когда вы, в качестве посланника, хотели вернуться во Францию, сам король, — вы, милорд, помните это, — воспротивился этому.

— О, Франция поплатится войной за отказ короля. Я не могу видеть вас больше, королева; в таком случае, я хочу, чтобы каждый день вы слышали обо мне. Какую цель, думаете вы, имела экспедиция Ре и союз с протестантами Ларошели, которые я проектирую? — удовольствие видеть вас! У меня нет надежды с оружием в руках проникнуть в Париж, я это хорошо знаю, но эта война повлечет за собою мир, для этого мира необходим будет посредник, и этим посредником буду я. Тогда мне не посмеют отказать, я снова вас увижу и на минуту буду счастлив. Тысячи людей заплатят, правда, за мое счастие своею жизнью, но что мне до этого, лишь бы только мне видеть нас. Все это, может быть, безумно, глупо, но, скажите мне, есть ли у какой-нибудь женщины более влюбленный поклонник, какая королева имеет более ревностного, горячо преданного слугу?

— Милорд, милорд, в вашу защиту вы высказываете такие вещи, которые еще более служат к вашему обвинению: милорд, все эти доказательства любви, которые вы хотите мне дать, почти преступления.

— Потому что вы меня не любите, королева: если бы вы меня любили, то взглянули бы на это совсем иначе; если бы вы меня любили — о, если бы вы меня любили, это было бы слишком большим счастием, и я сошел бы с ума. А г-жа де-Шеврез, о которой вы только что сейчас говорили, г-жа де-Шеврез не была так жестока, как вы: Голланд любил ее, и она отвечала ему.

— Г-жа де-Шеврез не была королевой, прошептала Анна Австрийская, побежденная против воли выражением такой любви.

— Так вы любили бы меня, если бы вы не были ею, королева! скажите, вы любили бы меня тогда? Так, значит, я могу думать, что только одно величие вашего звания заставляет вас быть жестокой ко мне; так я могу думать, что если бы вы были r-жей де-Шеврез, то бедный Букингам мог бы надеяться? Благодарю за эти сладкие слова, о, моя прекрасная королева, тысячу раз благодарю.

— О, милорд, вы не так поняли, не так истолковали мои слова; я не хотела сказать…

— Молчите! молчите! сказал герцог. — Если я счастлив одним заблуждением, не будьте жестоки, не отнимайте его от меня. Вы сами сказали, что мне поставили западню; может быть, я за это поплачусь жизнью, потому что, странно, с некоторого времени у меня есть предчувствие, что я скоро умру.

И герцог улыбнулся грустной и вместе с тем прекрасной улыбкой.

— О, Боже мой! вскричала Анна Австрийская, с выражением ужаса, который доказывал, что она принимала в герцоге гораздо более участия, чем хотела показать.

— Я не говорю вам об этом для того, чтобы вас испугать, королева; нет, даже смешно, что я вам говорю об этом, и поверьте, что подобные сны нисколько не тревожат меня. Но это слово, которое вы только что сказали, эта надежда, которую вы мне почти дачи, вознаградит меня за все, даже за мою жизнь.

— Знаете, герцог, сказала Анна Австрийская, — у меня тоже есть предчувствие, я тоже вижу сны. Мне снилось, что я вижу вас лежащим, раненого, окровавленного.

— В левый бок? не правда ли, ножом? перебил Букингам.

— Да, именно так, милорд, именно так: раненого в левый бок ножом. Кто мог сказать вам, что я видела такой сон: я доверила его только одному Богу, да и то только в своих молитвах.

— Я ничего не хочу больше: вы меня любите, королева!

— Я вас люблю, я?!

— Да, вы. Разве Бог послал бы нам одни и те же сны, если бы вы меня не любили? Были ли бы у нас одни и те же предчувствия, если бы наши оба существа не сливались сердцем? Вы меня любите, королева, и вы будете меня оплакивать!

— О, Боже, Боже мой, вскричала Анна Австрийская, — это больше того, что я могу перенести! Слушайте, герцог, заклинаю вас именем Неба, уезжайте, удалитесь; я не знаю, люблю я вас, или не люблю, но знаю только, что я не буду клятвопреступницей. Сжальтесь же надо мной и уезжайте. О, если удар вам будет нанесен во Франции, если вы умрете во Франции, если бы я могла вообразить, что ваша любовь ко мне может быть причиной вашей смерти, я бы никогда не утешилась, я бы сошла с ума. Уезжайте же, уезжайте, умоляю вас!

— О, как вы прекрасны, говоря это! О, как я люблю вас! сказал Букингам.

— Уезжайте! уезжайте! умоляю вас, и возвращайтесь после; возвращайтесь посланником, министром, возвращайтесь, окруженный гвардейцами, которые будут защищать вас, слугами, которые будут заботиться о вас, и тогда я не буду больше опасаться за вашу жизнь и буду счастлива снова увидеть вас.

— О, правда ли то, что вы мне говорите?

— Да…

— Если так, дайте мне какой-нибудь залог вашего благоволения, какую-нибудь вещь, при надлежащую вам, которая бы мне напоминала, что все это я видел не во сне; что-нибудь, что вы носили и что я мог бы носить в свою очередь: кольцо, ожерелье, цепочку.

— И вы уедете, уедете, если я вам дам то, что вы просите?

— Да.

— Сию же минуту?

— Да.

— Вы оставите Францию, вы вернетесь в Англию?

— Да, клянусь вам.

— Подождите, в таком случае, подождите.

И Анна Австрийская пошла в свою комнату и почти сейчас же вернулась, держа в руке маленький ящичек розового дерева, с ее вензелем, инкрустованный золотом.

— Вот, милорд-герцог, сказала она, — возьмите и сохраните это на память обо мне.

Букингам взял ящичек из ее руки и вторично упал перед ней на колени.

— Вы обещали мне уехать, сказала королева.

— И я сдержу слово. Вашу руку, вашу руку, королева, и я уезжаю.

Анна Австрийская, закрыв глаза, протянула ему руку, а другой оперлась на Стефанию, потому что чувствовала, что силы ее слабеют.

Букингам страстно прильнул губами к этой прекрасной руке и затем, поднявшись, сказал:

— Ранее чем через шесть месяцев, если только я не умру, я снова увижу вас, королева, хотя бы мне пришлось перевернуть для этого весь мир!

И, верный данному им обещанию он стремительно вышел из комнаты.

В коридоре он встретил ожидавшую его г-жу Бонасье, которая с теми же предосторожностями и также счастливо вывела его из Лувра.

XIII. Г-н Бонасье.

Во всем этом, как могли уже заметить, было одно лицо, о котором, несмотря на все его неприятное положение, казалось, очень мало беспокоились; это лицо — г. Бонасье, почтенный мученик политических и любовных интриг, которые так удачно переплетались одни с другими в ту эпоху, славную в одно и то же время и рыцарскими, и любовными похождениями. К счастью, — не знаю, помнить ли об этом читатель? — к счастью, мы обещали не терять его из виду.

Сыщики, схватившие его, отвели его прямо в Бастилию, где, всего дрожавшего от страха, провели мимо взвода солдат, заряжавших свои мушкеты, и затем поместили в полуподземную галлерею, где он сделался предметом самых грубых обид и жестокого обращения со стороны тех, кто привел его. Сыщики видели, что имеют дело не с дворянином, и обращались с ним, как с настоящим мошенником.

Приблизительно через полчаса пришел чиновник и, отдав приказание отвести г. Бонасье в комнату, где производился допрос, положил конец его мучениям, но не беспокойству. Обыкновенно допрос арестуемых производился у них на дому, но с Бонасье так не церемонились. Двое сторожей схватили торговца, провели его двором, ввели в коридор, где стояли трое часовых, отворили дверь и втолкнули его в низенькую комнату, в которой находились только столь, стул и комиссар. Комиссар сидел на стуле у стола и писал. Двое сторожей подвели арестанта к столу и по знаку, данному комиссаром, отошли на такое расстояние, что не могли слышать разговаривающих. Комиссар, сидевший до сих пор с опущенной головой над своими бумагами, поднял ее, чтоб посмотреть, с кем имеет дело. Комиссар этот был человек отвратительной наружности, с острым носом, с выдающимися желтыми скулами, маленькими, но быстрыми и проницательными глазами, с физиономией, напоминавшей в одно и то же время и куницу, и лисицу. Голова его, сидевшая на длинной и подвижной шее, выдавалась из его широкой черной мантии и качалась точно у черепахи, высовывающей свою голову из-под щита.

Он начал с того, что спросил у г. Бонасье его имя, отчество, лета, звание и местожительство.

Арестованный отвечал, что его зовут Жак-Мишель Бонасье, что ему пятьдесят один год, по званию бывший торговец и живет теперь в улице Могильщиков, в доме под № 11.

Тогда комиссар, вместо того, чтобы продолжать свой допрос, произнес длинную речь об опасности, которая существует для темного торговца, если он вмешивается в общественные дела.

Это вступление он осложнил еще объяснением могущества кардинала, этого несравненного министра, превзошедшего всех прежних министров и служащего образцом дтя всех будущих, могуществу которого никто не может противиться безнаказанно.

После этой второй части своей речи, устремив на бедного Бонасье свой ястребиный взгляд, он предложил ему поразмыслить о затруднительности его положения.

Торговец заранее уже все обдумал; он посылал к черту ту минуту, когда г. де-ла-Порту пришла в голову мысль женить его на своей крестнице, и в особенности ту минуту, когда эта крестница была принята кастеляншей королевы.

Основанием характера Бонасье был глубокий эгоизм, с примесью скаредной скупости, и ко всему этому примешивалась страшная трусость. Любовь, внушенная ему его молодой женой, была чувством совершенно второстепенным и не могла бороться с врожденными недостатками.

Бонасье действительно задумался над тем, что ему только что оказали.

— Но, г. комиссар, хладнокровно сказал он, — поверьте, что я признаю и ценю больше всякого другого несравненные заслуги его высокопреосвященства, под управлением которого мы имеем честь находиться.

— В самом деле? спросил комиссар тоном, в котором слышалось сомнение, — но если бы это было так в действительности, за чти же вы попали в Бастилию?

— Как попал я сюда или, скорее, за что я попал сюда? возразил г. Бонасье, — вот это я положительно не в состоянии объяснить вам но той причине, что я и сам этого не знаю; но наверно уж не за то, что оскорбил, по крайней мере умышленно, кардинала.

— А между тем, должно быть, вы совершили какое-нибудь преступление, если вас обвиняют в государственной измене.

— В государственной измене! вскричал Бонасье в ужасе, — в государственной измене! Но как можете вы допустить, чтобы бедный торговец, ненавидящий гугенотов и гнушающийся испанцев, мог быть обвиняем в государственной измене? Подумайте только, ведь это дело по существу своему совершенно невозможно.

— Г. Бонасье, сказал комиссар, глядя на обвиняемого так, точно его маленькие глаза обладали способностью читать в тайниках сердца, — г. Бонасье, у вас есть жена?

— Да, отвечал весь дрожа торговец, чувствуя, что тут именно дела его запутываются, — т. е. у меня была жена.

— Как у вас была жена! Что же вы с ней сделали, если теперь у вас больше нет ее?

— У меня ее похитили, милостивый государь.

— Ее у вас похитили? произнес комиссар. — А!

При этом «а» Бонасье почувствовал, что дело все более и более запутывается.

— Ее у вас похитили! продолжал комиссар, — и вы знаете человека, который совершил это похищение?

— Я думаю, что знаю.

— Кто же это?

— Примите во внимание, что я ничего не утверждаю, г. комиссар, а только высказываю подозрение.

— Кого вы подозреваете? Скажите откровенно.

Бонасье находился в страшном смущении: должен ли он от всего отпереться, или сказать все. Если он от всего отопрется, можно подумать, что он знает слишком много для того, чтобы признаться, а если скажет все, он докажет свое усердие.

Итак, он решился сказать все.

— Я подозреваю, сказал он, — высокого брюнета внушительной наружности, имеющего вид вельможи: он много раз следил за нами, как мне казалось, когда я ждал мою жену у калитки Лувра, чтобы проводить ее домой.

Комиссар, казалось, почувствовать некоторое беспокойство.

— А как его имя? спросил он.

— О, его имени я не знаю, но если я его когда-нибудь встречу, я тотчас же его узнаю, ручаюсь вам за это, будь это хоть среди тысячи людей.

Лоб комиссара омрачился.

— Вы говорите, что узнали бы его среди тысячи? спросил он.

— То-есть, сказал Бонасье, заметивший, что сбился с пути, — то-есть…

— Вы ответили, что узнали бы его, сказал комиссар, — это хорошо… На сегодня довольно: надо, прежде, чем мы пойдем дальше, чтобы кой-кто был предупрежден, что вы знаете похитителя вашей жены.

— Но я не говорил вам, что я его знаю! вскричал Бонасье в отчаянии. — Я сказал вам, напротив…

— Уведите преступника, сказал комиссар двум сторожам.

— А куда нужно отвести его? спросил сторож.

— В тюрьму.

— В которую?

— Ах, Боже мой, да в первую попавшуюся, лишь бы она крепко запиралась, отвечал комиссар с равнодушием, охватившим ужасом бедного Бонасье.

— Увы! увы! сказал он сам себе, — несчастие пало на мою голову; моя жена совершила, вероятно, какое-нибудь страшное преступление; меня считают ее сообщником и накажут вместе с ней: она сказала, она призналась, что сказала мне все; женщина так слаба! Тюрьма первая попавшаяся! Именно так! Скоро пройдет ночь, и завтра меня колесуют, вздернут на виселицу! О, Боже мой! Боже мой! сжалься надо мною!

Не обращая ни малейшего внимания на вопли Бонасье, вопли, к которым, к тому же, они, должно быть, привыкли, два сторожа подхватили арестанта под руки и увели, между тем как комиссар торопливо писал письмо, которого ожидал чиновник.

Бонасье всю ночь не смыкал глаз не потому, что ему его тюрьма была уж слишком неприятна, но потому что его беспокойство было очень велико. Он всю ночь просидел на своей скамейке, вздрагивая при малейшем шуме, и когда первые лучи солнца проникли в его комнату, ему показалось, что заря приняла зловещий оттенок.

Вдруг он услышал, что отодвигают засов. Он подумал, что идут, чтобы отвести его на эшафот, и сделал ужасный скачок, но потом, когда увидел, что, вместо палача, которого он ожидал, вошли только комиссар и сторож, которых он видел накануне, то так обрадовался, что готов был броситься им на шею.

— Ваше дело очень осложнилось со вчерашнего вечера, любезный, сказал ему комиссар, — и я вам советую сказать всю правду, потому что только полное раскаяние может отвратить гнев кардинала.

— Но я готов сказать все! вскричал Бонасье. — По крайней мере все, что мне известно. Прошу вас, делайте мне вопросы!

— Где ваша жена, прежде всего?

— Но я уже сказал вам, что ее похитили.

— Да, но вчера вечером она убежала.

— Моя жена убежала! вскричал Бонасье. — О, несчастная! Если она в самом деле убежала, уверяю вас, я в этом не виноват.

— Зачем же вы, в таком случае, отправились к д’Артаньяну, вашему соседу, с которым днем вы очень долго совещались?

— Ах, да, г. комиссар, да, это правда, и я сознаюсь, что виноват в этом. Я был у г. д’Артаньяна.

— Какую цель имело это посещение?

— Попросить его помочь мне отыскать жену. Я думал, что имею право требовать ее назад; но, кажется, я ошибался, и прошу вас извинить меня в этом.

— И что ответил д’Артаньянь?

— Д’Артаньян обещал мне помощь, но я скоро увидел, что он мне изменяет.

— Вы обманываете правосудие! Д’Артаньян заключил с вами условие и в силу этого условия он прогнал полицейских, которые арестовали вашу жену и освободил ее от допроса.

— Д’Артаньян похитил мою жену!? Быть не может! Вы мне рассказываете невозможные вещи!

— К счастью, д’Артаньян находится в наших руках, и вас поставят с ним на очную ставку.

— Честное слово, я не желаю ничего лучшего, вскричал Бонасье: — я буду не прочь увидеть знакомое лицо!

— Введите д’Артаньяна, приказал комиссар двум сторожам.

Сторожа ввели Атоса.

— Господин д’Артаньян, сказал комиссар, обращаясь к Атосу, — объясните, что произошло между вами и этим господином.

— Но, вскричал Бонасье, — это вовсе не д’Артаньян!

— Как! это не д’Артаньян? вскричал комиссар.

— Совсем не он, отвечал Бонасье.

— Как зовут этого господина? спросил комиссар.

— Не могу вам сказать, я его не знаю.

— Как? вы его не знаете?

— Нет.

— Вы никогда его не видели?

— Напротив, видел, но я не знаю, как его зовут.

— Ваше имя? спросил комиссар.

— Атос, ответил мушкетер.

— Но это не человеческое имя, это черт знает что такое! вскричал бедный комиссар, начинавший терять голову.

— Это мое имя, спокойно сказал Атос.

— Но вы сказали, что вас зовут д’Артаньяном?

— Я?!

— Да, вы.

— То есть, это мне сказали: «Вы — д’Артаньян». Я отвечал: «Вы полагаете?» Полицейские сказали, что они в этом убеждены. Ну, если они убеждены, что ж мне противоречить им? К тому же, я мог ошибаться.

— Вы, милостивый государь, смеетесь над правосудием его величества.

— Нисколько, спокойно сказал Атос.

— Вы — д’Артаньян.

— Ну, вот: опять вы говорите мне то же самое.

— Но, в свою очередь вскричал Бонасье, — я говорю вам, г. коммисар, что тут не может быть ни одной минуты сомнения. Г. д’Артаньян — мой жилец, вследствие этого… он не платит мне денег за квартиру… и даже именно по этой причине я должен его знать. Д’Артаньян — молодой человек, лет девятнадцати, двадцати, не более, а этому господину по крайней мере — тридцать. Д’Артаньян служить в роте г-на Дезессара, а этот господин — в роте мушкетеров г-на де-Тревиля: взгляните на форму, г-н комиссар, взгляните на форму!

— Это правда, прошептал комиссар; — это, черт возьми, правда.

В эту самую минуту быстро отворилась дверь, и вошел, в сопровождении помощника смотрителя Бастилии, вестовой и вручил комиссару письмо.

— О, несчастная! вскричал комиссар, прочитав письмо.

— Как? что вы говорите? о ком вы говорите? Надеюсь, не о моей жене?

— Напротив, о ней. У вас славная затея, нечего сказать.

— То есть как? вскричал выведенный из себя торговец. — Сделайте одолжение, скажите мне, мое, личное мое дело может принять более скверный оборот ст того, что моя жена делает в то самое время, когда я сижу в тюрьме?

— Потому что она действует по плану, по адскому плану, сообща с вами обдуманному.

— Клянусь вам, г-н комиссар, вы глубоко заблуждаетесь. Мне ровно ничего не было известно, да и теперь неизвестно, из того, что должна была сделать моя жена. Клянусь вам, что нимало непричастен тому, что она натворила, и если она натворили глупостей, я от нее отрекусь, я уличу ее во лжи, я ее прокляну.

— Однако, обратился Атос к комиссару, — если я вам больше здесь не нужен, отошлите меня куда-нибудь: ваш Бонасье невыносимо скучен.

— Отведите арестованных в их камеры, приказал комиссар, указывая одним жестом на Атоса и на Бонасье, — и пусть их стерегут как можно строже.

— Никак не возьму в толк, заметил Атос с обычным спокойствием: — если у вас дело к д’Артаньяну, каким образом я могу заменить его?

— Делайте, что я приказываю вам! закричать комиссар, — и чтобы все было под величайшим секретом! Слышите!

Атос последовал за стражей, пожав плечами, а Бонасье — испуская вопли, которые способны были бы смягчить сердце тигра.

Торговца отвели в ту самую камеру, где он провел ночь, и оставили там на весь день. Целый день Бонасье проплакал, как настоящий торговец; он сам признавался, что он — человек не военный. Вечером, часов около девяти, в ту минуту, как он решился лечь в постель, он услышал шаги в коридоре. Шаги приблизились к его камере, дверь отворилась, вошли сторожа.

— Следуйте за нами, обратился к Бонасье полицейский, который пришел вслед за сторожами.

— Следовать за вами! сказал Бонасье, — следовать за вами в такой час! Но куда это, Боже мой?

— Куда нам приказано отвести вас.

— Но это вовсе не ответь.

— А между тем это все, что мы можем вам сказать.

— Ах, Боже мой, Боже мой, прошептал бедный торговец, — на этот раз я погиб!

И он машинально, без сопротивления последовал за сторожами.

Он пошел тем же коридором, которым проходил раньше, пересек первый двор, затем второй корпус дома; наконец, у выходных ворот увидел карету, окруженную четырьмя конными конвойными. Его посадили в карету, полицейский сел с ним рядок, дверцу кареты заперли на ключ, и оба очутились в темнице, покатившейся на колесах.

Карета двигалась медленно, точно погребальная колесница. Сквозь решетку, запертую на замок, пленник видел только дома и мостовую, но как настоящий парижанин, Бонасье узнавал каждую улицу по тумбам, вывескам, фонарям. В ту минуту, как они подъезжали к месту, где казнили осужденных в Бастилии, он чуть не лишился чувств и дважды перекрестился. Он думал, что карета должна остановиться там, а между тем они поехали дальше.

Еще далее им также овладел большой страх, именно когда они ехали мимо кладбища Св. Иоанна, где хоронили государственных преступников. Одно обстоятельство, немного успокоившее его, было то, что прежде, чем их хоронили, обыкновенно им рубили голову, а его собственная голова была еще у него на плечах. Но когда он увидел, что карета направляется по Гревской дороге, когда он заметил остроконечные крыши ратуши, когда карета въехала под свод, — он вообразил, что все кончено для него, хотел исповедываться полицейскому и после его отказа поднял такие жалобные крики, что полицейский объявил ему, что если он не перестанет оглушать его, то ему заткнут рот.

Эта угроза немного успокоила Бонасье: если бы хотели казнить его на Гревской площади, не стоило бы труда затыкать ему рот, так как почти уже доехали до места казни. Действительно, карета проехала роковое место, не остановившись. Теперь оставалось только опасаться площади Трауарского Креста: карета повернула именно по направлению к ней.

На этот раз не оставалось ни малейшего сомнения: у Трауарского Креста казнили преступников низшего разряда. Бонасье воображал себя достойным казни только на площади Св. Павла или на Гревской площади, а между тем он кончал свое земное странствование и свою участь у Трауарского Креста! Он еще не мог видеть этот несчастный крест, но чувствовал, как будто бы тот шел ему навстречу. Когда он был не более, как на расстоянии шагов двадцати от него, он услышал шум, и карета остановилась. Это было выше того, что мог перенести бедный Бонасье, и без того уже подавленный столькими волнениями: он издал слабый стон, который можно было принять за последний вздох умирающего, и лишился чувств.

XIV. Кардинал Ришелье.

Причиной этого стечения народа было не ожидание преступника, которого должны бы были вешать, а желание полюбоваться зрелищем уже повешенного. Карета, остановившаяся на одну минуту, поехала дальше, проехала сквозь толпу, продолжая свой путь вдоль улицы Сент-Оноре, повернула в улицу Добрых-Детей и остановилась перед дверью какого-то здания.

Дверца отворилась, и два сторожа приняли на руки Бонасье, поддерживаемого полицейским; его втолкнули в сени, заставили подняться по лестнице и ввели в приемную. Все эти движения он проделал машинально.

Он шел точно во сне, видел все предметы точно в тумане, слышал какие-то звуки, не понимая их; казалось, в эту минуту могли бы казнить его, и он не сделал бы ни малейшего движения для самозащиты, не испустил бы ни звука, чтобы вымолить сожаление к себе. Он сидел неподвижно на скамейке, прислонившись спиною к стене, свесив руки вниз, на том самом месте, куда его посадили сторожа; между тем, осмотревшись немного кругом и не видя никакого орудия пытки, ничего такого, что указывало бы на то, что он подвергался действительной опасности, видя, что подушка на скамейке была довольно мягкая, стены обиты прекрасной кордовской кожей, а на окнах висели длинные занавеси из красного дама, поддерживаемые золотыми ручками, — он мало-по-малу понял, что страх его был преувеличен, и начал поворачивать голову налево и направо, вниз и вверх. Видя, что никто не препятствует ему и в этом, он немножко приободрился и рискнул переставить сначала одну ногу, потом другую и наконец, опираясь на обе руки, он приподнялся со скамейки и стал на ноги.

В эту самую минуту офицер приятной наружности приподнял портьеру, продолжая еще разговаривать с особой, находившейся в соседней комнате, и, обернушись к пленнику, спросил:

— Это вас зовут г-н Бонасье?

— Да, г-н офицер, к вашим услугам, пробормотал торговец, будучи ни жив, ни мертв от страха.

— Войдите, сказал офицер.

И он посторонился, чтобы пропустить торговца. Этот повиновался без возражений и вошел в комнату, где, по-видимому, его ожидали. Это был большой кабинет, стены которого были украшены разного рода оружием, оборонительным и наступательным; воздух в кабинете был спертый и удушливый, и в нем топился камин, несмотря на то, что был всего конец сентября. Четырехугольный столь, заваленный книгами и бумагами, сверх которых был развернуть огромный план города Ларошели, занимал середину комнаты. Перед камином стоял человек среднего роста, высокомерной и гордой наружности, с проницательными глазами, с широким лбом, с худощавым лицом, которое казалось еще длиннее от эспаньолки, украшенной сверху усами. Хотя этому человеку едва было 36 — 37 лет, но его волосы, усы и эспаньолка были с проседью. Хотя на нем не было шпаги, он имел наружность совершению военного человека, и его высокие сапоги из буйволовой кожи, слегка покрытые еще пылью, указывали на то, что он ездил днем верхом.

Это был Арман-Жан Дюплесси, кардинал де-Ришелье. Тогда он не был таким, как нам его изображают, — разбитым стариком, страдающим, точно мученик, с расслабленным телом, с слабым, угасшим голосом, погруженным в большое кресло, точно в какую-то преждевременную могилу, живущим лишь силою своего гения и поддерживающим борьбу с Европой только постоянной работой своей мысли. В то время это был ловкий, изящный кавалер, уже слабый телом, но поддерживаемый той нравственной силой, которая делала его одним из самых необыкновенных людей, когда-либо существовавших; он готовился тогда, оказав поддержку герцогу Неверру в его герцогстве Мантуе и взяв Ним и другие города, к изгнанию англичан с острова Ре и к осаде Ларошели.

С первого раза никак нельзя было узнать в нем кардинала, и тем, кто не знал его в лицо, было невозможно отгадать, перед кем они находились. Бедный торговец остановился у дверей, между тем как глаза особы, которую мы только что описали, устремились на него и хотели, казалось, проникнуть в глубину прошлого.

— Это и есть Бонасье? спросил он после минутного молчания.

— Да, монсиньор, отвечал офицер.

— Хорошо, подайте мне вот те бумаги и оставьте нас.

Офицер взял со стола указанные бумаги, передал их тому, кто их спрашивал, низко поклонился и вышел.

Бонасье догадался, что эти бумаги были его допросы в Бастилии. От времени до времени человек, стоявший перед камином, отрывал глаза от документов и устремлял на бедного торговца такой взгляд, точно два кинжала пронизывали его до глубины сердца.

После десятиминутного чтения и десятисекундного наблюдения кардинал принял решение:

«Эта голова никогда не участвовала в заговоре, но это ничего не значит: все-таки посмотрим».

— Нас обвиняют в государственной измене, тихо сказал кардинал.

— Мне уже об этом говорили, минсиньор, сказал Бонасье, называя кардинала титулом, которым, он слышал, называл его офицер, — но клянусь вам, что я этого ничего не знал.

Кардинал сдержал улыбку.

Вы составили заговор с вашей женой, с г-жею де-Шеврез и с герцогом Букингамом.

— Действительно, монсиньор, я от нее слышал эти имена.

— Но по какому случаю?

— Она говорила, что кардинал Ришелье заманил герцога Букингама в Париж, чтобы погубить его, а вместе с ним погубить и королеву.

— Она говорила? сердито сказал кардинал.

— Да, монсиньор, но я говорил ей, что она напрасно делает подобное предположение, что его высокопреосвященство неспособен…

— Замолчите, вы глупы, сказал кардинал.

— Это именно заметила мне и жена, монсиньор.

— Знаете ли, кто похитил вашу жену?

— Нет, монсиньор.

— Но тем не менее вы кого-нибудь подозреваете?

— Да, монсиньор, но эти подозрения, кажется, были неприятны г-ну комиссару и у меня их больше нет.

— Ваша жена убежала? Знали ли вы об этом?

— Нет, монсиньор. Я узнал об этом только тогда, когда попал в тюрьму, и все благодаря г-ну комиссару, человеку в высшей степени любезному.

Кардинал вторично удержался от улыбки.

— Так вам неизвестно, что сталось с вашей женой после ее бегства?

— Совершенно неизвестно, монсиньор, но она должна была возвратиться в Лувр.

— В час пополудни ее еще гам не было.

— Ах, Боже мой, но что же с ней сделалось?

— Об этом узнают, будьте спокойны: от кардинала ничего не скроется, кардинал все узнает.

— В таком случае, монсиньор, вы полагаете, что кардинал согласится сказать мне, что сделалось с моей женой?

— Может быть; но прежде всего надобно, чтобы вы признались во всем, что вы знаете про отношения вашей жены к г-же де-Шеврез.

— Но, монсиньор, я ничего не знаю, я никогда ее не видел.

— Когда вы ходили за вашей женой в Лувр, отправлялась ли она прямо к вам?

— Почти никогда: она имела дела с торговцами полотна, к которым я ее провожал.

— А сколько было таких торговцев полотна?

— Два, монсиньор.

— Где они живут?

— Один в улице Вожирар, другой в улице де-ла-Гарп.

— Входили ли вы к ним вместе с ней?

— Никогда, монсиньор, я ее ждал у дверей.

— А какой же предлог выдумывала она, чтобы войти одной?

— Никакого: она мне приказывала ждать ее, и я ждал.

— Вы очень снисходительный муж, мой любезный Бонасье, сказал кардинал.

«Он называет меня любезным», подумал торговец. «Дела мои поправляются».

— Узнали бы вы те двери?

— Да.

— Известны вам номера?

— Да.

— Какие же?

— Номер 25-й в улице Вожирар и № 75 в улице де-ла-Гарп.

— Хорошо, заметил кардинал.

С этими словами он взял серебряный колокольчик и позвонил. Вошел офицер.

— Подите, сказал он вполголоса, — и позовите мне Рошфора, пусть он придет тотчас же, если он дома.

— Граф здесь, сказал офицер, — и убедительно просит позволения говорить с вашим высокопреосвященством!

— В таком случае, пусть войдет, пусть войдет! с живостью сказал Ришелье.

Офицер бросился из комнаты с той быстротой, с которой слуги кардинала обыкновенно исполняли его приказания.

— С вашим высокопреосвященством! прошептал Бонасье, поводя кругом дикими глазами.

Не прошло и пяти секунд после ухода офицера, как дверь отворилась и вошло новое лицо,

— Это он! вскричал Бонасье.

— Кто он? спросил кардинал.

— Тот, кто похитил мою жену.

Кардинал вторично позвонил; офицер явился.

— Поручите этого человека двум сторожам, и пусть он ждет, пока я снова позову его.

— Нет, монсиньор, нет, это не он, вскричал Бонасье, — нет, я ошибся: это другой, который совсем не похож на него! Этот господин честный человек.

— Уведите этого дурня, приказал кардинал.

Офицер взял под руку Бонасье и увел его в приемную, где находились сторожа.

Новое лицо, которое только что впустили, с нетерпением следило за Бонасье до тех пор, пока он вышел, и как только за ним затворилась дверь, заговорило, быстро приближаясь к кардиналу:

— Они виделись!

— Кто? спросил его высокопреосвященство.

— Он и она.

— Королева и герцог?! вскричал Ришелье.

— Да.

— Но где?

— В Лувре.

— Вы в этом уверены?

— Вполне.

— Кто вам сказал об этом?

— Г-жа де-Ланнуа, которая, как вам известно, вполне предана вашему высокопреосвященству.

— Отчего она не сказала этого раньше?

— Случайно или по недоверию, королева приказала г-же де-Сюринс спать в своей комнате и удержала ее на целый день.

— Хорошо, мы побеждены; постараемся отмстить за себя.

— Я всей душой готов помогать вам в этом, монсиньор, будьте покойны.

— Как все это случилось?

— В половине первого королева была с своими дамами…

— Где это?

— В своей спальне…

— Хорошо.

— Ей подали платок от ее кастелянши…

— Далее?

— Королева тотчас же обнаружила сильное волнение и, несмотря на румяна, покрывавшие ее лицо, она побледнела.

— Далее, далее!

— Несмотря на это, она встала и сказала изменившимся голосом: «Mesdames, подождите меня минут десять, я вернусь». Она отворила дверь алькова и вышла.

— Отчего г-жа де-Ланнуа не пришла в ту же минуту предупредить вас?

— Ничего еще не было известно наверное; к тому же королева сказала: «mesdames, подождите меня», и она не посмела ослушаться королевы.

— А сколько времени королева не возвращалась в комнату?

— Три четверти часа.

— И ни одна из дам не сопровождала ее?

— Только донна Стефания.

— И затем она вернулась?

— Да, чтоб взять маленький ящичек из розового дерева, и тотчас же вышла.

— А когда она позже вернулась, принесла ли она этот ящичек назад?

— Нет.

— Г-жа де-Ланнуа знает, что заключается в этом ящичке?

— Да, брильянтовые наконечники аксельбантов, подаренные королеве его величеством.

— И она вернулась без этого ящичка?

— Да.

— По мнению г-жи де-Ланнуа, она передала их тогда Букингаму?

— Она в этом уверена.

— Почему?

— На следующий день г-жа де-Ланнуа, по своей обязанности камерфрау королевы, начала искать этот ящичек, сделала вид, что беспокоится, не находя его, и кончила тем, что спросила о нем у королевы.

— И тогда королева?..

— Королева сильно покраснела и отвечала, что накануне она сломала один из наконечников и послала его починить к своему ювелиру.

— Надобно туда пойти и удостовериться, правда ли все это, или нет.

— Я уже там был.

— Ну, что ж ювелир?..

— Ювелир ничего не знает об этом.

— Хорошо, хорошо. Рошфор, не все еще потеряно и может быть… может быть, все это к лучшему!

— Дело в том, что я не сомневаюсь, что гений вашего высокопреосвященства…

— Исправит глупости своего агента, не правда ли?

— Это именно то, что я хотел сказать, если бы ваше высокопреосвященство дозволили мне докончить фразу.

— Теперь знаете ли вы, где прятались герцогиня де-Шеврез и герцог Букингам?

— Нет, монсиньор. мои люди не могли сообщить мне об этом ничего положительного.

— А я знаю.

— Вы, монсиньор?!

— Да, или, по крайней мере, мне так кажется. Они остановились: одна в улице де-Вожирар № 25, другой в улице де-ла-Гарп 75.

— Ваше высокопреосвященство желает, чтобы я их арестовал обоих?

— Слишком поздно, они наверное уехали.

— Ничего не значит, можно в этом удостовериться.

— Возьмите 10 человек моих гвардейцев и обыщите оба дома.

— Иду, монсиньор.

И Рошфор стремительно вышел из комнаты.

Кардинал, оставшись один, на минуту задумался и позвонил в третий раз.

Снова явился тот же офицер.

— Приведите арестованного, приказал кардинал.

Бонасье привели снова и, по знаку кардинала, офицер удалился.

— Вы меня обманули, строго сказал кардинал.

— Я! вскричал Бонасье, — я обманул ваше высокопреосвященство?!

— Ваша жена, отправляясь в улицу Вожирар и де-ла-Гарп, ходила вовсе не к торговцам полотна.

— Но, Боже праведный, к тому же она ходила?

— Она ходила к герцогине де-Шеврез и к герцогу Букингаму.

— Да, сказал Бонасье, припоминая прошлое, — да, совершенно так, вы, ваше высокопреосвященство, правы. Я несколько раз говорил жене, что удивительно, как это торговцы полотен живут в таких домах, где нет вывесок, и каждый раз моя жена принималась смеяться. Ах, монсиньор, продолжал Бонасье, бросаясь к ногам его высокопреосвященства, — ах, вы действительно кардинал, великий кардинал, гениальный человек, перед которым благоговеет весь свет.

Как ни ничтожно было торжество, одержанное над таким простым человеком, каким был Бонасье, но тем не менее кардиналу это доставило на одну минуту большое удовольствие; затем, почти тотчас же как будто какая-то новая мысль промелькнула в его уме, губы сложились в улыбку и, протянув руку торговцу, он сказал:

— Встаньте, мой друг, вы честный малый.

— Кардинал дотронулся до моей руки! Я дотронулся до руки великого человека! вскричал Бонасье. — Великий человек назвал меня своим другом!

— Да, мой друг, да! сказал кардинал тем отеческим тоном, который он иногда умел принимать, но который только обманывал людей, не знавших его: — и так как вас заподозрили несправедливо, — ну что ж! — вас надо вознаградить за это: вот, возьмите этот кошелек с сотнею пистолей и извините меня.

— Мне извинить вас, монснньор?! сказал Бонасье, не решаясь взять кошелек, опасаясь, без сомнения, что этот подарок может быть только шуткой. — Вы, конечно, имели полное право велеть арестовать меня, вы имеете полное право подвергнуть меня пытке, имеете полное право повесить меня: вы полновластны — и я не смел бы сказать ни слова против вас. Вас извинить, монсиньор! Помилуйте, что только вы это говорите!

— Ах, мой любезный Бонасье, я вижу, вы великодушны, благодарю вас за это. Итак, вы возьмете этот кошелек и уйдете, не совсем недовольный?

— Я ухожу в восторге, монсиньор!

— В таком случае, прощайте, или скорее до свидания, потому что я надеюсь, что мы опять увидимся.

— Когда монсиньору будет угодно, я всегда готовь к услугам его высокопреосвященства.

— Будьте спокойны, мы будем часто видеться, потому что я нахожу необыкновенную прелесть в вашей беседе.

— О, монсиньор!

— До свидания, Бонасье, до свидания!

И кардинал сделал ему знак рукой, на который Бонасье ответил поклоном до земли; затем, пятясь, вышел и едва очутился в передней, кардинал слышал, как он в восторге закричал во все горло: «да здравствует монсиньор! да здравствует его высокопреосвященство! да здравствует великий кардинал!»

Кардинал, улыбаясь, выслушал это восторженное излияние чувств Бонасье; затем, когда крики Бонасье перестали доноситься до него, он заметил:

— Хорошо, вот человек, который с этой минуты готов умереть за меня.

И кардинал с большим вниманием принялся рассматривать карту Ларошели, разложенную, как мы уже сказали, на его столе, чертя карандашом линию, где должна была быть заложена знаменитая плотина, которою 18 месяцев спустя была заперта гавань осажденного города.

В ту минуту, как он был глубоко погружен в свои стратегические соображения, отворилась дверь, и пошел Рошфор.

— Ну, что? с живостью спросил кардинал, вставая с поспешностью, доказывавшей ту степень важности, которую он придавал поручению, возложенному на графа.

— Действительно, отвечал последний, — одна молодая женщина лет двадцати шести, двадцати восьми и мужчина лет тридцати пяти, сорока жили — одна четыре, а другой пять дней в домах, указанных вашим высокопреосвященством, но женщина уехала сегодня в ночь, а мужчина — утром.

— Это были они! вскричал кардинал, смотря на часы. — Теперь, продолжал он, — уж слишком поздно догонять их: герцогиня теперь в Туре, а герцог в Булони. Надо нагнать их в Лондоне.

— Какие будут приказания вашего высокопреосвященства?

— Ни одного слова из того, что произошло; пусть королева остается в спокойной уверенности, что нам неизвестна ее тайна, пусть она думает, что мы отыскиваем какой-нибудь заговор. Пошлите ко мне хранители государственной печати Сегье.

— А что ваше высокопреосвященство сделали с этим человеком?

— С каким? спросил кардинал.

— С Бонасье.

— Я сделал с ним все, что можно было с ним сделать. Я сделал из него шпиона его жены.

Граф Рошфор поклонился, как человек, сознающий все превосходство своего учителя, и вышел.

Оставшись один, кардинал снова сел, написал письмо, запечатал его своей собственной печатью и затем позвонил. Офицер вошел в четвертый раз.

— Позовите ко мне Витре, сказал он, и скажите ему, чтобы он готовился в дорогу.

Минуту спустя человек, которого он требовал, стоял перед ним в сапогах со шпорами.

— Витре, сказал он, — вы поедете не медля в Лондон. Не останавливайтесь в дороге ни на минуту. Передайте это письмо миледи. Вот чек на двести пистолей, подите к моему казначею и велите выдать вам эту сумму. Вы получите столько же, если вернетесь назад в шесть дней и если хорошо исполните мое поручение.

Гонец, не ответив ни слова, поклонился, взял письмо, чек на двести пистолей и вышел

Вот что заключалось в письме:

"Миледи.

«Будьте на первом балу, на котором будет герцог Букингам. У него на камзоле будет двенадцать брильянтовых наконечников аксельбантов; подойдите к нему и отрежьте два из них.

Как только эти наконечники будут у вас в руках, известите меня об этом».

XV. Приказные и военные.

На следующий день после описанных происшествий Атос не явился, а потому д’Артаньян и Портос уведомили де-Тревиля об его исчезновении.

Арамис отпросился в отпуск на пять дней и был в Руане, как говорили, по семейным делам. Де-Тревиль был отцом своих подчиненных. Самый незначительный и самый неизвестный из них, раз он носил мундир его роты, мог быть уверен в его помощи и в поддержке, точно он был его родным братом.

Он тотчас же отправился к судье по уголовным делам. Позвали офицера, заведывавшего гауптвахтой Красного Креста, и после настоятельных дознаний узнали, что Атос временно заключен в Фор-л’Евеке.

Атос прошел через все испытания, которые, как мы видели, перенес Бонасье.

Мы присутствовали во время сцены очной ставки двух заключенных. Атос, до этой минуты ничего не говоривший из опасения, что д’Артаньян, которого тоже не оставят в покое, не справился с своим делом, только теперь объяснил, что его зовут Атосом, а не д’Артаньяном.

Он прибавил, что не знает ни г-на, ни г-жи Бонасье, что никогда не говорил ни с тем, ни с другой, что он пришел около десяти часов вечера в гости к своему другу д’Артаньяну, а до этих пор оставался у де-Тревиля, там и обедал; «двадцать свидетелей», прибавил он, «могут подтвердить этот факт», при чем назвал несколько известных дворян и между ними герцога де-ля-Тремулля.

Второй комиссар был смущен не меньше первого ясным и категорическим объяснением этого мушкетира, которому ему очень бы хотелось подставить ногу, — желание, часто испытываемое приказными относительно военных, но имена г. де-Тревиля и герцога де-ля-Тремулля стоили того, чтобы над ними призадуматься.

Атос был также препровожден к кардиналу, но, к несчастью, кардинал был в Лувре у короля.

Именно в эту минуту де-Тревиль, побывав у судьи по уголовным делам и у губернатора Фор-л’Евек и не найдя Атоса, пришел к его величеству. Как капитан мушкетеров, де-Тревиль имел право во всякий час и во всякое время являться к королю.

Известно, насколько велико было предубеждение короля против королевы, предубежденье, ловко поддерживаемое кардиналом, который в интригах подозревал гораздо более женщин, чем мужчин. Одной из главных причин этого предубеждения была дружба Анны Австрийской с г-жей де-Шеврез. Эти две женщины беспокоили его более, чем войны с Испанией, распри с Англией и расстройство финансов. Он держался того мнения — и был убежден в том, — что г-жа де-Шеврез служила королеве не только в политических интригах, но — и это его тревожило гораздо более — в ее любовных делах. При первом слове, сказанном кардиналом о том, что г-жа де-Шеврез, сосланная в Тур, приезжала в Париж, когда думали, что она находится в том городе, и в продолжение пяти дней, что она пробыла в Париж, полиция следила за ней, король пришел в страшный гнев. Капризный и вероломный, король хотел называться Людовиком Справедливым и Людовиком Целомудренным. Потомству трудно будет понять этот характер, объясняемый в истории одними фактами, а не рассуждениями.

Но когда кардинал прибавил, что г-жа де-Шеврез не только приезжала в Париж, но что даже при этом королева опять возобновила с ней сношения с помощью таинственной переписки, которую в то время называли кабалисткой; когда он доказывал, что он, кардинал, начинал уже распутывать самые запутанные нити этой интриги, но в ту самую минуту, как можно были схватить, так сказать, поймать на месте преступления с очевидными уликами лазутчика королевы, поддерживающего сношения с изгнанницей, один мушкетер осмелился насильно прервать ход правосудия, бросившись со шпагой в руке на честных исполнителей закона, на которых была возложена обязанность с полной беспристрастностью исследовать все дело, чтобы представить его королю, — Людовик XIII не мог долее сдержаться: он сделал шаг по направлению комнаты королевы, бледный, с тем немым негодованием, которое, в те минуты, когда оно разражалось, доводило этого короля до самой хладнокровной и ужасной жестокости.

А между тем во всем сказанном кардинал не намекнул еще ни одним словом о герцоге Букингаме.

В это именно время вошел де-Тревиль, хладнокровный, вежливый и безукоризненно одетый по всей форме.

Догадываясь по присутствию кардинала и расстроенному лицу короля обо всем, что между ними произошло, де-Тревиль почувствовал себя сильным, как Самсон перед филистимлянами; Людовик XIII взялся уже за ручку двери, но, услышав шум шагов вошедшего де-Тревиля, он обернулся.

— Вы пришли во время, сказал король, не умевший притворяться и скрывать свои чувства, раз они достигли высшей степени напряжения: — славные вещи узнал я про ваших мушкетеров.

— А я, холодно ответил де-Тревиль, — имею сообщить вашему величеству славные вещи о приказных.

— Что вам угодно? высокомерно спросил король.

— Я имел честь докладывать вашему величеству, продолжал де-Тревиль тем же тоном, — что партия прокуроров, комиссаров и полицейских, людей очень почтенных, но, как кажется, очень озлобленных и раздраженных против военного мундира, позволила себе арестовать в одном доме, увести открыто и засадить в Фор-л’Евок, и все это по предписанию, которое отказались показать мне, одного из моих мушкетеров, или, вернее, ваших, ваше величество, мушкетера безукоризненного поведения, почти знаменитой репутации, который пользуется благосклонностью вашего величества, именно Атоса.

— Атоса? машинально повторил король; — да, действительно, мне знакомо это имя.

— Пусть ваше величество припомнит, сказал де-Тревиль, — Атос — тот самый мушкетер, который в известной вам неприятной дуэли имел несчастие тяжело ранить де-Каюзака. Кстати, монсиньор, продолжал де-Тревиль, обращаясь к кардиналу, — не правда-ли, де-Каюзак совершенно теперь поправился?

— Благодарю! сказал кардинал, кусая губы от гнева.

— Атос пошел в гости к одному из своих друзей, бывшему в это время в отсутствии, продолжал де-Тревиль, — к одному молодому беарнцу, служащему в гвардии вашего величества в роте Дезессара; но едва успел им войти к своему другу и, в ожидании его, взять книгу, как целая туча сыщиков и солдат явилась осаждать дом, выломали несколько дверей…

Кардинал сделал знак королю, которым хотел пояснить: «это, мол, все по тому делу, о котором я вам говорил».

— Нам все это известно, возразил король, — так как все это сделано, чтобы оказать нам услугу.

— В таком случае, сказал де-Тревиль, — для того, чтобы услужить вашему величеству, схватили также и одного из моих мушкетеров, ни в чем не виновного, и в сопровождении двух полицейских, точно какого-то злодея, водили среди наглой черни этого благородного человека, десять раз проливавшего кровь свою за ваше величество и готового еще и теперь всегда пролить ее.

— Как! оказал король, смягчившись, — разве это так было?

— Г. де-Тревиль не говорить, возразил кардинал с величайшим спокойствием, — что этот ни в чем неповинный мушкетер, этот благородный человек за час перед тем со шпагой в руке напал на четырех комиссаров-следователей, уполномоченных мною исследовать дело, имеющее очень важное значение.

— Вашему высокопреосвященству не удастся доказать это! вскричал де-Тревиль со своей гасконской откровенностью и со своей вполне военной резкостью, — потому что за час перед этим Атос, который — я доверюсь вашему величеству — принадлежит к знатной фамилии, сделал мне честь отобедать у меня и разговаривал в гостиной моего отеля с герцогом де-ля-Тремуллем и с графом де-Шалю, которые тоже были у меня.

Король посмотрел на кардинала.

— Это может удостоверить протокол, сказал кардинал, отвечая вслух на немой вопрос его величества: — избитые люди составили протокол, который я имею честь представить вашему величеству.

— Стоить ли протокол приказных честного слово военного? гордо ответил де-Тревиль.

— Полноте, полноте, Тревиль, замолчите, остановил король.

— Если его высокопреосвященство имеет подозрение против одного из моих мушкетеров, сказал де-Тревиль, — справедливость г. кардинала настолько известна, что я прошу его преосвященство лично самому произвести следствие.

— В доме, где произвели этот обыск, продолжал кардинал бесстрастно, — живет, кажется, один беарнец, друг вашего мушкетера?

— Ваше высокопреосвященство изволит говорить о д’Артаньяне?

— Я говорю о молодом человеке, которому вы покровительству его.

— Да, ваше высокопреосвященство, это совершению верно.

— Не подозреваете ли вы этого молодого человека в том, что он давал дурные советы…

— Г. Атосу, человеку вдвое его старше? прервал де-Тревиль, — нет, монсиньор. К тому же д’Артаньян провел вечер у меня.

— А, сказал кардинал, — так, значит, все были у вас в этот вечер?

— Ваше высокопреосвященство сомневаетесь в моих словах? сказал де-Тревиль, красный от гнева.

— Нет, Боже меня сохрани от этого, сказал кардинал: — но только в котором же часу он был у вас?

— О, это я могу вам сказать наверное, ваше высокопреосвященство, потому что, когда он вошел, я заметил, что часы показывали половину десятого, хотя я и думал, что гораздо позже.

— А в котором часу он ушел из отеля?

— В десять часов с половиною: часом позже этого происшествия.

— Но, однакоже, ответил кардинал, ни минуты не сомневавшийся в правдивости де-Тревиля, чувствуя, что победа от него ускользает, — но, однакоже, Атос был взять в доме в улице Могильщиков.

— Разве запрещается другу навестить друга? мушкетеру моей роты быть в дружеских, братских отношениях с гвардейцем роты Дезессара?

— Да, запрещается, когда дом, где он братается с этим другом, находится в подозрении.

— Этот дом в подозрении, Тревиль, сказал король; — может быть, вы этого не знали?

— Действительно, ваше величество, я не знал этого. Во всяком случае, он может быть подозрительным весь, но я отрицаю, чтобы это касалось той его части, где живет д’Артаньян, так как я могу вам сказать утвердительно, ваше величество, что, если верить его словам, не существует более преданного слуги нашего величества, более глубокого почитателя г-на кардинала.

— Не тот ли это д’Артаньян, который ранил как-то Жюссака во время несчастной встречи у монастыря босоногих кармелиток? спросил король, взглянув на кардинала, который покраснел от досады.

— А на другой день Бернажу? Да, ваше величество, да, это тот самый: у вашего величества прекрасная память.

— На чем же мы решим, однако? спросил король.

— Это больше касается вашего величества, чем меня, сказал кардинал. — Я настаиваю на виновности арестованного.

— А я ее отрицаю.

— Но у вашего величества есть судьи, пусть они решат.

— Это верно, сказал король, — передадим дело в руки судей: их дело судить, и они рассудят.

— Только, возразил де-Тревиль, — очень грустно, что в несчастное время, в которое мы живем, самая безупречная жизнь, самая неоспоримая добродетель не может охранить человека от клеветы и преследования. Ручаюсь, что армия не очень-то будет довольна, если ее будут подвергать такому суровому обхождению из-за каких-то полицейских дел.

Это было сказано неосторожно, но г. де-Тревиль оказал это с намерением. Ему хотелось взрыва, потому что при взрыве мины бывает огонь, а огонь освещает.

— Полицейские дела! вскричал король, подхватывая слова де-Тревиля: — полицейские дела! А имеете ли вы об этом какое-нибудь понятие? Знайте себе ваших мушкетеров и не ломайте себе над этим голову. Вас послушать — так кажется, что если по недоразумению арестуют одного мушкетера, то вся Франция в опасности. Сколько шума из-за одного мушкетера! Я велю арестовать их десять, черт возьми! даже сто человек, всю роту и не хочу слышать ни слова.

— Раз ваше величество в чем-нибудь их подозреваете, сказал де-Тревиль, — мушкетеры виновны, а потому я готов отдать, ваше величество, мою шпагу, так как, после обвинения моих солдат, я не сомневаюсь, что г. кардинал кончит тем, что обвинит и меня; так лучше же я сдамся, чтобы меня взяли под арест вместе с г. Атосом, который уже арестован, и с г. д’Артаньяном, которого тоже, без сомнения, арестуют.

— Кончите ли вы, наконец, гасконская голова?! сказал король.

— Ваше величество, ответил де-Тревиль, нисколько не понижая голоса, — прикажете его судить.

— Его будут судить, сказал кардинал.

— Ну, что же, тем лучше! Я попрошу в таком случае позволения у его величества защищать его на суде

Король испугался, что последует взрыв.

— Если его высокопреосвященство, сказал он, — не имел бы никаких личных побудительных причин…

Кардинал, догадываясь, что хочет ему сказать король, предупредил его.

— Извините, сказал он, — но если его величество видит во мне предубежденного судью, то я отстраняюсь,

— Послушайте, сказал король, — поклянетесь ли вы мне моим отцом, что Атос был у вас во время этого происшествия и что он не принимал в нем никакого участия?

— Клянусь вашим славным отцом, клянусь вами самими, которого я люблю и которого почитаю больше всего на свете!

— Соблаговолите подумать, ваше величество, сказал кардинал, — о том, что если мы так отпустим арестованного, то не узнаем правды.

— Атос будет всегда тут, возразил де-Тревиль, — готовый ответить, когда только будет угодно господам судьям допросить его. Он не сбежит, г. кардинал, будьте спокойны, я отвечаю за него,

— В самом деле, он не сбежит, подтвердил король, — его всегда отыщут, как говорит г. де-Тревиль. К тому же, прибавил он, понижая голос и с умоляющим видом смотря на кардинала, — надо их успокоить, это более политично.

Такая политика Людовика XIII заставила кардинала улыбнуться

— Приказывайте, король, заметил он, — за вами право помилования.

— Миловать можно только виновных, сказал де-Тревиль, желавший, чтобы за ним осталось последнее слово, — а мой мушкетер — невиновен, а потому, ваше величество, вы окажете не милость, а справедливость.

— Он в Фор-л’Евеке? спросил король,

— Да, ваше величество, в тюрьме и в секретном отделении, как важный преступник.

— Черт возьми! черт возьми! прошептал король, — что же надо сделать?

— Подписать приказ об его освобождении — тем все и кончится, возразил кардинал. — Я думаю так же, как и ваше величество, что ручательство г. де-Тревиля более чем достаточно.

Тревиль почтительно поклонился с радостью, но не без примеси страха; он предпочел бы настойчивое сопротивление этой внезапной уступчивости.

Король подписал приказ об освобождении, и Тревиль тотчас же унес его.

В ту минуту, когда он собирался уходить, кардинал дружески ему улыбнулся и заметил королю:

— Какое согласие царствует у ваших мушкетеров между их начальником и его солдатами, ваше величество; это делает им всем честь и очень хорошо для службы.

— Он непременно сейчас же сыграет со мной какую-нибудь неприятную штуку, подумал де-Тревиль: — с таким человеком никогда нельзя знать, что будет. Но надо торопиться, потому что король может сейчас же переменить решение, и к тому же гораздо труднее снова засадить в Бастилию или в Фор-л’Евек человека, который вышел из тюрьмы, чем удержать его там.

Г. де-Тревиль торжественно вошел в Фор-л’Евек, где и освободил своего мушкетера, которого не покидало его спокойное равнодушие.

Затем, в первый раз, как де-Тревиль увиделся с д’Артаньяном, он заметил ему:

— Вам удалось ловко ускользнуть: вот вам и удар шпаги Жюссаку отплачен. Теперь еще остается Бернажу, но на это не следует очень полагаться.

Впрочем, де-Тревиль имел полное право не доверять кардиналу и думать, что не все еще было кончено, потому что едва капитан мушкетеров затворил за собой дверь, как его высокопреосвященство сказал королю:

— Теперь, когда мы остались только вдвоем, мы поговорим серьезно, если будет угодно вашему величеству. Король, лорд Букингам провел пять дней в Париже и уехал только сегодня утром.

XVI. В которой хранитель государственной печати Сегье много раз искал колокольчик, чтобы позвонить, как он делал прежде не раз.

Невозможно себе представить, какое впечатление произвели эти несколько слов на Людовика XIII. Он последовательно то краснел, то бледнел, и кардинал сейчас же заметил, что одним ударом ему удалось вернуть все потерянное.

— Лорд Букингам в Париже! вскричал король, — Но что ж явился он здесь делать?

— Без сомнения, составить заговор с вашими врагами — гугенотами и испанцами.

— Нет, черт возьми, нет! Составить заговор против моей чести с г-жей де-Шеврез, г-жей де-Лонгсвиль и с Конде!

— О, король, какая мысль! Королева слишком благонравна и в особенности слишком любить ваше величество.

— Женщина слаба, г. кардинал, сказал король, — а что касается до того, что она меня очень любит, у меня относительно этого свое мнение.

— А я тем не менее утверждаю, сказал кардинал, — что герцог Букингам приезжал в Париж с чисто политическою целью.

— А я уверен, что он приезжал совсем для другой вещи, г. кардинал, но если королева виновна, пусть она трепещет.

— Впрочем, сказал кардинал, — как мне ни ужасно остановиться на мысли о подобной измене, ваше величество наводит меня на мысль: г-жа де-Ланнуа, которую, с соизволения вашего величества, я расспрашивал несколько раз, сказала мне сегодня утром, что в позапрошлую ночь ее величество очень долго не ложилась спать и что сегодня утром она много плакала и весь день писала,

— Ну, так, сказал король: — писала ему, конечно. Кардинал, мне нужно иметь бумаги королевы.

— Но как взять их, государь? Мне кажется, что ни я, ни ваше величество не можем принять на себя подобного полномочия.

— Но как поступили при этом с женой маршала д’Анкра? вскричал король, в высшей степени рассерженный: — обыскали все ее шкафы и наконец обыскали ее самое.

— Жена маршала д’Анкра и была только женой маршала, флорентинской искательницей приключений, вот и все, государь, между тем как августейшая супруга вашего величества — Анна Австрийская, королева Франции, то есть одна из величайших королев на свете.

— И потому тем больше ее вина, г. герцог! Чем больше она забыла свое высокое положение, которое она занимает, тем ниже она опустилась. К тому же, я уже давно решил покончить со всеми этими любовными и политическими интригами. Около нее есть еще некий де-ла-Порт…

— Которого я считаю главной пружиной во всем этом деле, признаюсь в этом, сказал кардинал.

— Так вы думаете, так же, как и я, что она меня обманывает? сказал король.

— Я думаю и повторяю вашему величеству, что королева составляет заговор против власти короля, но я не говорил, что против чести короля.

— А я говорю, что против того и другого; я вам говорю, что королева меня не любить; я вам говорю, что она любит другого; я вам говорю, что она любит этого бесчестного Букингама! Отчего вы не велели его арестовать в то время, как он был в Париже?

— Арестовать герцога! Арестовать первого министра короля Карла II. Подумали ли вы об этом, государь? Сколько шума! Даже если бы подозрения вашего величества, в чем я продолжаю сомневаться, имели какое-нибудь основание, сколько бы все это наделало шуму, какой был бы отчаянный скандал!

— Но если он подвергался всему этому, как какой-нибудь бродяга, воришка, нужно было…

Людовик XIII вдруг остановился, испугавшись сам того, что хотел сказать, между тем как Ришелье, вытянув шею, напрасно ожидал слова, которого не договорил король.

— Нужно было?

— Ничего, сказал король, — ничего, но в продолжение всего времени, пока он жил в Париже, вы не теряли его из виду?

— Нет, государь.

— Где он жил?

— В улице де-ла-Гарп № 75.

— Где это?

— Около Люксембурга,

— И вы уверены, что королева и он но виделись друг с другом?

— Я полагаю, что королева слишком уважает свои обязанности, государь.

— Но они друг с другом переписывались: это к нему королева писала целый день; г. герцог, мне необходимы эти письма!

— Но, государь…

— Г. герцог, чего бы это ни стоило, я хочу их иметь.

— Я замечу вашему величеству…

— Разве вы тоже мне изменяете, г. кардинал, что вы постоянно противитесь моей воле? Разве вы тоже в союзе с испанцами, англичанами, с г-жей де-Шеврез и королевой?

— Государь, вздыхая, ответил кардинал, — я думал, что я вполне гарантирован от подобного подозрения..

— Г. кардинал, вы слышали, что я сказал: я хочу иметь эти письма.

— Для этого есть одно только средство.

— Какое?

— Дать на это полномочие хранителю государственной печати, г. Сегье; это вполне входить в обязанности его звания.

— Пусть пошлют за ним сейчас же.

— Должно быть, он у меня, государь; я послал за ним и, когда отправился в Лувр, отдал приказание, если он придет, попросить его подождать.

— Пусть пошлют за ним сейчас же.

— Приказания вашего величества будут исполнены, но…

— Но что?

— Но королева, может быть, откажется повиноваться?..

— Моим приказаниям?

— Да, если она не будет знать, что эти приказания исходят от короля.

— В таком случае, чтобы она не сомневалась, я предупрежу ее сам.

— Ваше величество, не забудьте, что я сделал все чтобы предупредить разрыв.

— Да, герцог, я знаю, что вы очень снисходительны к королеве, может быть, даже слишком снисходительны, и мы, предупреждаю вас, поговорим об этом позже.

— Когда будет угодно вашему величеству, но я всегда буду счастлив и буду гордиться тем, государь, что готов собой пожертвовать доброму согласию, которое я желаю чтобы царствовало между вами и королевой Франции.

— Хорошо, кардинал, хорошо, а пока пошлите за хранителем государственной печати, а я пойду к королеве.

И Людовик XIII, отворив дверь, пошел по коридору, который соединял его половину с комнатами Анны Австрийской.

Королева была в обществе своих дам: г-ж Гито, де-Сабле, де-Монбазон и де-Геменэ. В одном углу сидели ее испанская камерфрау, донна Стефания, которая последовала за нею из Мадрида; г-жа де-Геменэ читала вслух, и все слушали со вниманием лектрису, за исключением королевы, которая, напротив, устроила все это чтение для того, чтобы иметь возможность, делая вид, что слушает, следить за нитью своих собственных мыслей. Эти мысли, хотя и позолоченные последним отблеском любви, были тем не менее очень печальны. Анна Австрийская, лишенная доверия своего мужа, преследуемая ненавистью кардинала, который не мог простить ей, что она отвергла его более нежное чувство, имея перед собой пример королевы-матери, которую эта ненависть мучила в продолжение всей жизни, хотя Мария Медичи, если верить мемуарам того времени, начала с того, что склонилась на чувства кардинала, в чем Анна Австрийская до конца продолжала ему отказывать; Анна Австрийская видела как вокруг нее падали самые преданные ей слуги, самые доверенные ей близкие люди, самые дорогие ее любимцы. Подобно несчастным, которые сами в себе носят столько горя, что приносят несчастие всему, к чему прикасаются, ее дружба была роковым знаком, вызывавшим преследование. Г-жи де-Шеврез и де-Верне были изгнаны; наконец, и де-ла-Порт не скрывал от своей повелительницы, что он с минуты на минуту ждет, что его арестуют.

Именно в ту минуту, когда она была погружена в свои самые затаенные и мрачные мысли, отворилась дверь, и вошел король. Лектриса тотчас же остановилась, все дамы встали, и наступило глубокое молчание. Король не выказал ни малейшей вежливости и, остановившись перед королевой, сказал взволнованным голосом:

— Королева, к вам явится канцлер, который сообщить вам некоторые мои поручения.

Несчастная королева, которой постоянно угрожали разводом, изгнанием и даже судом, побледнела под своими румянами и не могла удержаться, чтобы не спросить:

— Но зачем он придет, государь? Что такое скажет мне канцлер, чего ваше величество не можете сказать сами?

Король, ничего не ответив, повернулся на каблуках и почти в ту же самую минуту капитан гвардии де-Гито доложил о приходе канцлера [ 3 ]. Когда канцлер вошел, король уже вышел через другую дверь. Канцлер вошел, полуулыбаясь, полукраснея. Так как мы, вероятно, еще не раз встретимся с ним в продолжение этой истории, не мешает, чтобы наши читатели познакомились с ним с этой же минуты.

Этот канцлер был веселый человек. Де-Ром-ле-Майль, каноник собора Парижской Богоматери, был некогда камердинером покойного кардинала, который его рекомендовал его высокопреосвященству, как человека, вполне ему преданного. Кардинал поверил ему и не раскаялся в этом.

О нем рассказывали много разных историй и, между прочим, следующую: после бурно проведенной молодости, он удалился в монастырь, чтобы искупить хоть немного грехи своей юности.

Но, вступивши в это святое место, бедный кающийся не успел закрыть дверь так скоро, чтобы соблазны, от которых он бежал, не могли проникнуть туда. Они непрерывно его обуревали, и настоятель монастыря, которому он исповедался в этой напасти желая, насколько это зависело от него, оградить его от них, советовал ему, чтобы отогнать демона-искусителя, прибегать к помощи веревки колокольчика и звонить изо всех сил. И тогда извещенные этим звоном монахи, заранее зная, что искушение осаждает одного из их братьев, всем братством станут на молитву за него.

Этот совет показался очень хорошим будущему канцлеру; он начал заклинать хитрого духа с помощью молитв монахов, но дьявол не легко расстается с тем местом, где он водворился: по мере того, как усиливались эти заклинания, он усиливал свои нападения, так что день и ночь колокольчик звонил во всю мочь, что указывало на сильное желание кающагося умертвить свою плоть.

Монахи не имели ни минуты отдыха. В продолжение целого дня они только и делали, что поднимались и спускались с лестницы, ведущей в часовню, а ночью, кроме вечерен и заутрен, они должны были еще 20 раз соскакивать с постелей и становиться на колени на молитву в своих кельях.

Неизвестно, дьявол ли оставил свою добычу, или монахи устали, но по прошествии трех месяцев кающийся снова появился в свете, имея за собой репутацию самого страшного бесноватого, который когда-либо существовал.

Выйдя из монастыря, он принял судейское звание, сделался парламентским президентом вместо своего дяди, пристал к партии кардинала, что доказывало его проницательный ум, сделался канцлером, усердно помогал его высокопреосвященству в его ненависти к королеве-матери и в мести Анне Австрийской; наконец, облеченный полным доверием кардинала, доверием, которого он так легко добился, он кончил тем, что ему было сделано странное поручение, для исполнения которого он явился к королеве.

Королева еще стояла, когда он вошел, но как только она его заметила, тотчас же опять села в кресло, сделала знак своим дамам занять свои места на подушках и табуретах и затем самым высокомерным тоном спросила:

— Что вам угодно, милостивый государь, и с какой целью вы явились сюда?

— Чтобы сделать именем короля и со всем уважением к вашему величеству тщательный обыск в ваших бумагах.

— Как?! Обыск в моих бумагах… у меня! Но это низость!

— Соблаговолите, государыня, извинить меня, но в данном случае я только орудие, которым пользуется король. Разве его величество не только что вышел отсюда и не просил вас сам приготовиться к этому посещению?

— Обыскивайте же! Меня, кажется, считают преступницей: Стефания, подайте ключи от моих столов и бюро.

Канцлер для виду осмотрел мебель, но он хорошо знал, что, конечно, не в столе королева спрятала важное письмо, написанное ею в тот день. После того, как канцлер раз 20 открыл и закрыл ящики бюро, нужно было, при всей его нерешительности, нужно было, говорю я, покончить с этим делом, то-есть обыскать самое королеву. Итак, канцлер подошел к Анне Австрийской и с самым нерешительным, смущенным видом сказал:

— А теперь мне остается сделать самый главный обыск.

— Какой? спросила королева, которая не понимала, или, скорее, не хотела понимать.

— Его величество уверены, что сегодня вы написали одни письмо; король знает, что письмо это еще не отослано по своему адресу. Этого письма нет ни в ваших столах, ни в вашем бюро, а между тем это письмо непременно должно быть где-нибудь.

— Осмелитесь ли вы поднять руку на вашу королеву? сказала Анна Австрийская, выпрямляясь во весь свой рост и устремляя на канцлера почти угрожающий взгляд.

— Я верный подданный короля, ваше величество, и исполню все, что прикажет мне его величество.

— Да, это правда! сказала Анна Австрийская. — Шпионы кардинала донесли ему верно: я написала сегодня письмо, и это письмо еще не отослано. Письмо тут.

И королева указала своей прекрасной рукой на корсаж.

— В таком случае дайте мне это письмо, королева, сказал канцлер.

— Я дам его только королю, сказала Анна.

— Если бы король хотел, чтобы это письмо было отдано ему, то он сам попросил бы его у вас. Но, повторяю вам, он поручил мне потребовать его у вас, и если вы мне его не отдадите…

— Тогда что?

— Опять-таки он поручил мне взять его у вас.

— Как, что хотите вы сказать?

— Что мои полномочия идут очень далеко и что мне разрешено отыскать подозрительную бумагу, хотя бы даже для того пришлось обыскать особу вашего величества.

— Какой ужас! вскричала королева.

— Соблаговолите же, королева, быть более уступчивой.

— Это поведение — низкое насилие, знаете ли вы это?

— Король приказывает, королева, извините меня.

— Я этого не потерплю; нет, нет, лучше умереть! вскричала королева, в которой вскипела кровь императоров Испании и Австрии.

Канцлер сделал глубокий поклон, затем, с явным намерением не отступать ни на шаг от исполнения возложенного на него поручения и как только мог бы сделать палач во время пыток, подошел к Анне Австрийской, на глазах которой в ту же минуту выступили слезы негодования. Королева, как мы сказали, была замечательной красоты. Это поручение могло быть очень щекотливым, но король дошел до того, что, ревнуя к Букингаму, не ревновал ее больше ни к кому другому. Без сомнения, канцлер Сегье в эту минуту искал глазами веревку знаменитого колокольчика, но, не отыскав ее, протянул руку к тому месту корсажа, где, как призналась королева, было спрятано письмо.

Анна Австрийская отступила шаг назад, бледная точно мертвец, и, опираясь левой рукой, чтобы не упасть, на стол, стоявший позади ее, она выдернула правой рукой бумагу из-за своего корсажа и притянула ее канцлеру:

— Вот это письмо! вскричала королева дрожащим, прерывающимся голосом, возьмите его и избавьте меня от вашего гнусного присутствия.

Канцлер, в свою очередь дрожавший от волнения, которое можно легко понять, взял письмо, поклонился до земли и вышел. Едва за ним заперлась дверь, как королева почти без чувств упала на руки своих дам,

Канцлер отнес письмо королю, не прочитавши ни одного слова; король взял его дрожащей рукой, начал искать адрес, которого не было, сильно побледнел, затем медленно открыл его и, видя с первых слов, что оно было написано испанскому королю, быстро прочитал его.

Это был целый план, составленный против кардинала. Королева просила своего брата и императора австрийского, недовольных политикой Ришелье, главной и постоянной целью которого было унижение австрийского дома, сделать вид, что они намерены объявить войну Франции и поставить условием мира удаление кардинала, но о любви в целом письме не упоминалось ни слова. Обрадованный король справился, находится ли кардинал еще в Лувре, и когда ему сказали, что его высокопреосвященство ожидает в рабочем кабинете приказаний его величества, король тотчас же отправился к нему.

— Слушайте, герцог, сказал он ему, — вы были правы, и я ошибался: вся эта интрига касается одной политики и о любви нет и речи, вот письмо. Но зато много говорится о вас.

Кардинал взял письмо и прочитал его с большим вниманием; затем, окончив, он прочитал его еще раз.

— Ну, что же, ваше величество! сказал он, — вы видите, до чего дошли мои враги: вам угрожают двумя войнами, если только вы не удалите меня. На вашем месте, право, ваше величество, я уступил бы таким настойчивым требованиям, а я, с своей стороны, счел бы величайшим счастьем отстраниться от дел.

— Что вы там говорите, герцог?

— Я говорю, ваше величество, что я теряю мое здоровье в этой непрерывной борьбе и в постоянной работе. Я говорю, что, по всей вероятности, я буду не в состоянии вынести утомления трудной осады Ларошели и что лучше бы было, если б вы назначили туда де-Конде или де-Бассомпьера, или, наконец, кого-нибудь из доблестных военных, на которых лежит обязанность воевать, а не меня, человека, принадлежащего церкви, которого и без того постоянно отрывают мешая следовать своему призванию, для занятий такими делами, к которым я не имею ни малейшей способности. Вы будете более счастливы в вашей домашней жизни, ваше величество, и — я не сомневаюсь, — приобретете больше славы в делах внешней политики.

— Г. герцог, сказал король, — я понимаю, будьте спокойны: все, поименованные в этом письме, будут наказаны, как они того заслуживают, и сама королева также.

— Что вы говорите, ваше величество? Сохрани меня Бог, чтобы из-за меня королеве была бы сделана хоть малейшая неприятность! Она всегда считала меня своим врагом, хотя ваше величество можете засвидетельствовать, что я всегда горячо принимал ее сторону, даже против вас. О, если бы она изменила чести вашего величества, это было бы совсем другое дело, и я первый сказал бы: «Нет помилования, государь, нет помилования для виновной.» К счастью, ничего подобного нет и ваше величество получили новое доказательство этому.

— Это правда, кардинал, сказал король, — и вы, как всегда, были правы, но тем не менее королева все-таки заслуживает моего полного гнева.

— Это вы, государь, наоборот, заслужили ее гнев; и если она в самом деле серьезно рассердится на ваше величество, я это вполне понимаю: ваше величество поступили с ней с такой строгостью…

— Я всегда так поступаю с моими врагами и с вашими, герцог, какое бы высокое положение они ни занимали и какой бы опасности я ни подвергался, поступая с ними так строго.

— Королева — мой враг, но не ваш, государь; напротив, она преданная, покорная и безукоризненная супруга; позвольте же мне, государь, вступиться за нее перед вашим величеством.

— Пусть она тогда смирится и сделает первая шаг к примирению.

— Напротив, государь, вы подайте пример: вы были неправы первый, так как вы заподозрили королеву.

— Мне сделать шаг первому! сказал король. Никогда!

— Государь, я умоляю вас об этом.

— Но как я начну первый?

— Сделавши то, что, вы знаете, будет ей приятно.

— Что именно?

— Дайте бал; вы знаете, как королева любит танцы; ручаюсь вам, что ее гнев не устоит против такого внимания.

— Кардинал, вы знаете, что я не люблю всех этих светских удовольствий.

— Тем более королева будет вам благодарна, что ее известна ваша антипатия к подобного рода удовольствиям; при том же это послужит для нее удобным предлогом надеть чудные брильянтовые эксельбантные наконечники, которые вы подарили ей прошлый раз в день ее ангела и которых ей еще не пришлось надеть ни разу.

— Мы увидим, кардинал, увидим, сказал король, который, радуясь, что королева оказалась виновной в преступлении, вовсе его не заботившем, и невиновна в том, чего он больше всего боялся, был вполне готов помириться с ней: — мы увидим, но, клянусь честью, вы слишком снисходительны.

— Ваше величество, сказал кардинал, — предоставьте строгость министрам; снисходительность — добродетель королей; пользуйтесь ею и вы увидите, что вам будет от этого недурно.

Сказавши это и слыша, что на часах пробило одиннадцать, кардинал сделал глубокий поклон, прося позволения у короля удалиться и умоляя помириться с королевой.

Анна Австрийская, ожидавшая за свое письмо какого-нибудь упрека, была очень удивлена, когда увидела, что на следующий день король делает некоторые попытки к примирению. Первое ее движение и мысль имели отталкивающий характер: гордость женщины и достоинство королевы были так глубоко оскорблены в ней, что она не могла так легко и скоро забыть этого; но, уступая советам своих приближенных дам, она сделала наконец вид, что начинает забывать нанесенное ей оскорбление. Король воспользовался первым признаком готовности к примирению. чтобы сказать ей, что в самом ближайшем времени он предполагает устроить праздник.

Какое-либо празднество было такою редкостью для бедной Анны Австрийской, что при этом известии, кок и предсказал кардинал, последние следы гнева исчезли, если не в ее сердце, то по крайней мере на ее лице. Она спросила, в какой день предполагается устроить этот праздник, но король ответил, что относительно этого надо еще переговорить с кардиналом. И в самом деле, король каждый день спрашивал кардинала, когда будет назначен этот бал, и каждый день под каким-нибудь предлогом кардинал откладывал его назначение. Так прошло десять дней.

На восьмой день после описанной сцены кардинал получил письмо с маркой из Лондона, заключавшее несколько следующих строк:

«Они у меня в руках, но я не могу выехать из Лондона, так как у меня нет денег; пришлите мне пятьсот пистолей, и через четыре или пять дней, по получении их, я буду в Париже».

В тот самый день, как кардинал получил это письмо, король обратился к нему со своим обычным вопросом. Кардинал сосчитал по пальцам и проговорил про себя:

— Она приедет, говорит она, через четыре или пять дней после того, как получит деньги; надо четыре или пять дней, чтобы дошли деньги, четыре или пять дней, чтобы ей приехать сюда, итого — десять дней; теперь надо принять во внимание противные ветры, непредвиденные несчастные случайности, женскую слабость, и на все это накинем еще двенадцать дней…

— Ну, что же, г. кардинал, сказал король, — сосчитали?

— Да, ваше величество: сегодня у нас двадцатое число сентября; городские старшины дают праздник третьего октября. Все устраивается как нельзя лучше, потому что вы не будете иметь вида, что ищите примирения с королевой.

Затем кардинал прибавил:

— Кстати, государь, не забудьте сказать ее величеству, что вы желаете, по случаю этого праздника, видеть на ней брильянты, чтобы посмотреть, хорошо ли они ей идут.

XVII. Супруги Бонасье,

Кардинал уже второй раз возобновлял с королем разговор относительно брильянтов. Людовик XIII был поражен такой настойчивостью и заключил, что этот совет скрывал в себе какую-нибудь тайну. Королю не раз приходилось чувствовать себя униженным перед кардиналом, знавшим через свою полицию, которая хотя еще и не достигла совершенства полиции позднейшего времени, но тем не менее и тогда уже была превосходна, гораздо более его самого из того, что у него делалось дома. Итак, в разговоре с Анной Австрийской он надеялся нечто выяснить себе, получить некоторые сведения из этого разговора и затем вернуться к его преосвященству с каким-нибудь секретом, который кардинал знал уже или еще не знал, что и в том, и в другом случае неизмеримо возвысило бы его в глазах министра.

Он отправился к королеве и, по своему обыкновению, прямо приступил к ней с новыми угрозами против лиц, окружающих ее. Анна Австрийская наклонила голову и, не отвечая ни слова, предоставила потоку вылиться, надеясь, что он кончит тем, что остановится. Но вовсе не этого хотелось Людовику XIII: ему хотелось начать спор, который пролил бы какой-нибудь свет, так как он был убежден, что у кардинала непременно есть какая-нибудь задняя мысль и он готовит ему страшный сюрприз, на что его преосвященство был так искусен.

Он достиг своей цели, настойчиво продолжая свои обвинения.

— Но, вскричала Анна Австрийская, утомленная этими неясными, неопределенными нападками, — но, ваше величество, вы не все говорите мне, что у вас на сердце. Что же я сделала? Скажите, какое преступление я совершила? Не может быть, чтобы ваше величество поднимали весь этот шум из-за письма, написанного брату!

Король, в свою очередь атакованный так прямо, не знал, что отвечать; он подумал, что именно теперь настала подходящая минута исполнить совет кардинала и сказать то, о чем он должен был сказать только накануне бала.

— Королева, сказал он величественным тоном, — очень скоро будет бал в ратуше; чтобы оказать честь нашим честным почтенным старшинам, я желаю, чтобы вы явились туда в парадном платье и, главное, чтобы вы надели брильянтовые эксельбантные наконечники, которые я подарил вам в день вашего ангела. Вот мой ответ.

Ответ был ужасен. Анна Австрийская вообразила, что Людовику XIII все известно и что кардинал упросил его в продолжение семи или восьми дней скрывать все, хотя, впрочем, скрытность была в его характере. Она страшно побледнела, оперлась на стол рукой чудной красоты, рукой, которая в эту минуту казалась точно восковой, и, устремив на короля полный ужаса взгляд, не вымолвила ни слова.

— Вьт слышите, королева, сказал король, наслаждаясь я полным смущением, но не догадываясь об его причине: — вы слышите?

— Да, государь, слышу, прошептала королева.

— Вы явитесь на этот бал?

— Да.

— С брильянтовыми наконечниками?

Бледность королевы увеличилась еще более, если только это было возможно; король заметил это и наслаждался ею с той холодной жестокостью, которая была одной из самых дурных сторон его характера.

— Итак, это решено, сказал король: — вот все, что я хотел сказать вам.

— Но на какой день назначен этот бал? спросила Анна Австрийская.

Людовик XIII инстинктивно понял, что он не должен отвечать на этот вопрос: королева произнесла его почти умирающим голосом.

— Да очень скоро, королева, сказал он: — но я не помню точно, которого именно числа: я спрошу у кардинала.

— Так это кардинал объявил вам об этом празднике? вскричала королева.

— Да, королева, ответил король: — но к чему этот вопрос?

— Это он посоветовал вам пригласить меня появиться в этих брильянтах?

— То есть, королева…

— Это он, государь, это он!

— Так что ж! не все ли равно, он или я? Разве это приглашение может считаться преступлением?

— Нет, ваше величество.

— В таком случае вы явитесь?

— Да, ваше величество.

— Хорошо, сказал король, удаляясь, — хорошо, я надеюсь на это.

Королева сделала реверанс не столько согласно этикету, сколько потому, что ее ноги отказывались служить ей.

Король ушел восхищенный.

— Я погибла, прошептала королева, — погибла, потому что кардиналу все известно, и это он подстрекает и наталкивает короля, который еще ничего не знает, но который все скоро узнает. Я погибла! Боже мой! Боже мой! Боже мой!

Она опустилась на колени на подушку и стала молиться, закрыв лицо трепещущими руками.

Действительно, положение было ужасно. Букингам возвратился в Лондон, а г-жа де-Шеврёз находилась в Туре. Окруженная надзором более чем когда-либо, королева смутно чувствовала, что одна из ее дам ей изменяет, но не знала которая именно. Ла-Порт не мог оставить Лувр; у нее не было ны одной души, кому бы она могла довериться.

А потому, в виду угрожающего ей несчастий и чувствуя свое беспомощное состояние, она разразилась рыданиями.

— Не могу ли я быть чем-нибудь полезной вашему величеству? сказал вдруг голос, полный кротости и участия.

Королева быстро обернулась, потому что по тону голоса нельзя было обмануться, что только друг мог говорить так.

И действительно, в одной из дверей комнаты королевы показалась хорошенькая г-жа Бонасье; она была занята уборкой белья и платьев в кабинете, когда вдруг вошла королева, ей нельзя было выйти и она осталась.

Королева пронзительно вскрикнула, увидев, что ее застали врасплох, так как, будучи в высшей степени расстроена, она не тотчас узнала молодую женщину, рекомендованную ей де-ла-Портом.

— О, не бойтесь ничего, государыня, сказала молодая женщина, складывая руки и заплакав при виде грусти и страданий королевы: — я телом и душой предана вашему величеству, и как ни велико расстояние, разделяющее нас, как ни мало и незначительно положение, которое я занимаю, мне кажется, я нашла одно средство выручить ваше величество из беды.

— Вы, о небо! вы! вскричала королева: — но, постойте, посмотрите мне прямо в лицо: все изменяют мне, могу ли я вам довериться?

— О, государыня, вскричала молодая женщина, упав перед ней на колени, — клянусь вам, я готова умереть за ваше величество!

Это восклицание вырвалось из сердца, и, как и раньше, не могло быть и сомнения в ее искренности.

— Да, продолжала г-жа Бонасье, — да, здесь есть предатели; но именем Пресвятой Богородицы клянусь вам, что у вашего величества нет никого более преданного, чем я. Эти эксельбантные наконечники, о которых спрашивал король, вы их отдали герцогу Букингаму, не правда ли? Эти наконечники были спрятаны в маленькой шкатулке розового дерева, которую он унес под мышкой? Разве я ошибаюсь? Разве это все не так?

— О, Боже мой! Боже мой! шептала королева, у которой стучали зубы от ужаса.

— Итак, эти наконечники, продолжала г-жа Бонасье, — надо достать.

— Да, без сомнения, надо, вскричала королева: — но как это сделать, как достигнуть этого?

— Надо послать кого-нибудь к герцогу.

— Но кого?.. кого?.. Кому я могу довериться?

— Доверьтесь мне, государыня; сделайте мне эту честь, ваше величество, и я найду гонца!

— Но нужно будет написать!

— О, да! Это необходимо. Два слова, написанных рукой вашего величества, и ваша собственная печать.

— Но эти два слова заключают в себе мое осуждение, мой развод, изгнание.

— Да, если они попадут в руки низких людей! Но я ручаюсь, что эти два слова будут доставлены по адресу.

— О, Боже мой! так я должна вручить мою жизнь, мою честь, мою репутацию в ваши руки?

— Да, да, государыня, это необходимо, и я спасу все это!

— Но как, по крайней мере, скажите мне.

— Мой муж два или три дня тому назад выпущен на волю, и у меня еще не было времени видеться с ним. Это недалекий, но честный человек, ни к кому не питающий ни любви, ни ненависти. Он сделает то, что и захочу; он поедет по моему приказанию, не имея понятия о том, что он везет, и передаст письмо вашего величества, даже не зная, что оно от вашего величества, по указанному на нем адресу.

Королева взяла обе руки молодой женщины со страстным порывом, посмотрела на нее, точно желая прочитать в глубине ее сердца, и, не видя ничего, кроме искренности в ее прекрасных глазах, нежно ее поцеловала.

— Сделай это, вскричала она, — и ты спасешь мне жизнь, спасешь мне честь!

— О, не преувеличивайте услуги, которую я буду иметь честь оказать вам; мне нечего спасать ваше величество, потому что вы сделались жертвой вероломных заговоров.

— Правда, правда, мое дитя, ты совершенно права!

— Давайте же мне ваше письмо, государыня, надо спешить.

Королева подбежала к столу, на котором были чернила, бумага и перья; она написала два слова, запечатала письмо собственной печатью и вручила его г-же Бонасье.

— А теперь, сказала королева, — мы забываем о самой необходимой вещи.

— О какой?

— О деньгах.

Г-жа Бонасье покраснела.

— Да, это правда, сказала она, — и я должна сознаться вашему величеству, что мой муж…

— Ты хочешь сказать, что у твоего мужа их нет?

— Напротив, у него есть деньги, но он ужасно скуп, это его недостаток. Впрочем, пусть ваше величество не беспокоится, мы найдем средство…

— Дело в том, что и у меня их нет, сказала королева (те, которые прочтут мемуары г-жи де-Моттевиль, не удивятся подобному ответу) — но подожди.

Анна Австрийская подбежала к своей шкатулке с драгоценностями.

— Вот, сказала она, — перстень; как уверяют, он очень высокой цены; он достался мне от моего брата, испанского короля; он мой и я могу располагать им. Возьми этот перстень, обрати его в деньги, и пусть твой муж едет.

— Через час ваше приказание будет исполнено.

— Ты видишь адрес, прибавила королева так тихо, что едва можно было расслышать, что она говорила: — Милорду герцогу Букингаму, в Лондон.

— Письмо будет передано ему лично.

— Великодушное дитя! вскричала Лина Австрийская.

Г-жа Бонасье поцеловала руку королевы, спрятала письмо за лиф и исчезла с легкостью птички.

Через десять минут она была у себя дома. Как она и сказала королеве, она еще не виделась со своим мужем с тех пор, как его освободили; она не знала о той перемене, которая произошла в нем по отношению к кардиналу, перемене, еще более укрепившейся в нем после двух-трех визитов графа Рошфора, сделавшагося лучшим другом Бонасье, которого он без большого труда уверил, что похищение его жены не было следствием какого-нибудь преступного чувства, но просто было только одной политической предосторожностью. Она застала Бонасье одного; бедняга с большим трудом приводил все в порядок в своем доме, где он нашел почти всю мебель изломанною, шкафы почти пустыми, таис как правосудие не было из числа тех трех вещей, указанных Соломоном, которые не оставляют после себя следов. Что касается их служанки, она скрылась тотчас же после ареста своего хозяина. На бедную девушку напал такой страх, что она пешком из Парижа пошла до Бургундии, своей родины.

Почтенный торговец, как только возвратился к себе домой, уведомил свою жену о счастливом возвращении, и его жена ответила ему, поздравив его и велевши ему передать, что первую свободную от своих обязанностей минуту она посвятит на свидание с ним.

Этой свободной минуты он дожидался целых пять дней, что при всяких других обстоятельствах показалось бы г. Бонасье довольно долгим временем, но свидание с кардиналом и посещения графа Рошфора дали ему обильную пищу для размышлений, а, как известно, ничто так не сокращает время, как размышления. К тому же размышления Бонасье рисовали ему все в розовом свете. Рошфор звал его другом, любезным Бонасье и не переставал повторять ему, что кардинал очень дорожить им, и торговец уже видел себя на пути к почестям и богатству.

В свою очередь, жена Бонасье тоже рассуждала, но, надо сказать, вовсе не о честолюбии; ее мысли невольно постоянно вертелись и обращались к тому прекрасному, храброму молодому человеку, который казался так влюбленным в нее. Выйдя восемнадцати лет замуж за Бонасье и живя постоянно в кругу друзей своего мужа, людей, мало способных внушить какое-нибудь чувство молодой женщине с более возвышенным, чутким сердцем, чем вообще у людей ее звания, г-жа Бонасье оставалась нечувствительною к пошлым, тривиальным любезностям. В то время звание дворянина имело большое влияние на буржуазию, а д’Артаньян был дворянином, даже больше: он носил гвардейский мундир, который после формы мушкетеров больше всего нравился дамам. Он был, мы повторяем, красив, молод, смел; он говорил о любви, как человек, который любит и жаждет любви; это было более чем достаточно для того, чтобы вскружить голову женщине двадцати трех лет, а г-жа Бонасье была именно в этом счастливом возрасте.

Супруги не виделись в продолжение целых восьми дней, и за эту неделю с каждым из них произошли важные происшествия, но, несмотря на это, они встретились несколько холодно; Бонасье, однако, выразил искреннюю радость и встретил жену с раскрытыми объятиями, а г-жа Бонасье подставила ему свой лоб.

— Поговорим немножко, сказала она.

— Что? спросил удивленный Бонасье.

— Да, мне нужно поговорить с тобою обо одном очень важном деле.

— Кстати и мне также нужно сделать вам несколько серьезных вопросов. Объясните мне, пожалуйста, хоть немножко ваше похищение.

— Дело идет теперь вовсе не о том, сказала г-жа Бонасье.

— А о чем же? о моем заключении?

— Я узнала об этом в тот же самый день; но вы не участвовали ни в каком преступлении, не принимали участие ни в какой интриге, одним словом, вы не знали ничего такого, что могло бы вас и кого-нибудь другого скомпрометировать, а потому я не придавала этому событию большой важности:

— Вам легко так говорить, сударыня, сказал Бонасье, обиженный недостатком участья, выказанного ему женой, — а знаете ли вы, что я целые сутки высидел в Бастилии.

— Одни сутки прошли быстро. Оставимте разговор о вашем заключении и вернемся к тому, что меня привело к вам.

— Как, что привело вас ко мне?! Разве не желание увидеться с мужем, с которым вы не виделись целых восемь дней? спросил торговец, задетый за живое.

— Это прежде всего, а затем и другое обстоятельство.

— Говорите!

— Дело величайшей важности и от которого может зависеть все наше счастье.

— Наше счастье, по-видимому, очень переменилось с тех пор, как я вас не видел, г-жа Бонасье; и я нисколько не удивлюсь, если через несколько месяцев оно сделается для многих людей предметом зависти.

— Да, в особенности, если вы захотите следовать моим инструкциям, которые я дам вам.

— Мне?

— Да, вам. Нужно сделать доброе и святое дело, сударь, и в то же время нажить много денег.

Г-жа Бонасье знала, что, говоря о деньгах, она задевала его слабую струну. Но человек, поговоривший хотя бы десять минут с кардиналом Ришелье, не оставался уже тем, чем был.

— Нажить много денег? спросил Бонасье, оттягивая губы.

— Да, много.

— Сколько приблизительно?

— Тысячу пистолей, может быть.

— Значит, дело, о котором вы хотите со мной переговорить, очень важно?

— Да.

— Что надо сделать?

— Вы тотчас же поедете; я дам вам бумагу, которую вы ни под каким предлогом не выпустите из своих рук и которую вы передадите из рук в руки.

— Куда я поеду?

— В Лондон.

— В Лондон?! Полноте, вы надо мной смеетесь: мне нечего делать в Лондоне.

— Но другим нужно, чтобы вы туда поехали.

— Но кто это другие? Предупреждаю вас, что я ничего не буду делать наудачу, а хочу знать не только то, чем я рискую, но и для кого я подвергаюсь риску.

— Одна знатная особа посылает вас, а другая знатная особа дожидается вас: вознаграждение превзойдет ваши желания, вот все, что я могу сообщить вам.

— Опять интриги! Все интриги! Благодарю, я им больше теперь не доверяю. Кардинал просветил меня относительно всего этого.

— Кардинал! вскричала г-жа Бонасье, — вы виделись с кардиналом?

— Он призывал меня, с гордостью ответил торговец.

— И вы были так неосторожны, что пошли на его приглашение?

— Я должен сказать, что у меня не могло быть выбора идти или не идти к нему, потому что я был под стражей. Надо сказать правду, не зная его высокопреосвященства, я был бы в восторге, если бы имел возможность избавиться от этого свидания с ним.

— Так он дурно с вами обошелся? Он угрожал вам?

— Напротив, он протянул мне руку и назвал своим другом, — своим другом! Понимаете ли вы это, сударыня? Я — друг великого кардинала!

— Великого кардинала!

— Станете ли вы, сударыня, утверждать, это он не великий?

— О, нет! Но ведь благосклонность министра очень непрочна и нужно быть безумным, чтобы не понимать этого и быть приверженцем министра. Есть власти выше его, и этим властям надо отдавать предпочтение.

— Что там ни говорите, сударыня, но я не признаю другой власти, кроме власти великого человека, которому я имею честь служить.

— Вы служите кардиналу?

— Да, сударыня, и, как его слуга, я не позволю вам принимать участие в заговорах против безопасности государства, не позволю служить интересам женщины, не-француженки родом, с сердцем испанки. К счастью, кардинал тут; его бдительный взор наблюдает за всем, проникает до глубины сердца.

Бонасье повторил слово в слово фразу, сказанную ему графом Рошфором; но бедная женщина, рассчитывавшая на мужа и поручившаяся за него королеве, пришла в ужас и от опасности, в которую чуть не попала, и от сознания своего бессилия.

— А, вы кардиналист, сударь! вскричала она, — а, вы служите партии тех, кто дурно обращается с вашей женой и оскорбляет королеву!

— Личные интересы не имеют никакого значения перед общественными интересами. Я за тех, которые спасают государство, напыщенно произнес Бонасье.

Это было второе выражение графа Рошфора, которое он запомнил и воспользовался удобным случаем вставить его.

— А знаете ли вы еще, что такое государство, о котором вы толкуете? спросила г-жа Бонасье, пожимая плечами. — Довольствуйтесь лучше званием буржуа без всякой хитрости и обратитесь в ту сторону, которая предоставляет вам больше выгод.

— Эх! сказал Бонасье, похлопывая по туго набитому мешку, который издал звук серебра: — что скажете вы, сударыня, об этом?

— Откуда у вас эти деньги?

— Вы не догадываетесь?

— От кардинала?

— От него и от моего друга, графа Рошфора.

— Граф Рошфор! Но он похитил меня.

— Может быть.

— И вы получаете деньги от этого человека?

— Не говорили ли вы мне, что это похищение было чисто политическое?

— Да, но это похищение имело целью заставить меня изменить моей повелительнице, вынудить у меня пыткой признания, которые могли бы скомпрометировать честь и даже, может быть, жизнь моей августейшей повелительницы…

— Сударыня, возразил Бонасье, — ваша августейшая повелительница — вероломная испанка, и поступок кардинала вполне справедлив.

— Милостивый государь, проговорила молодая женщина, — я вас всегда считала трусом, скупцом и глупцом, но я никогда не считала вас подлецом!

— Сударыня, сказал г. Бонасье, никогда не видевший свою жену рассерженной и отступивший перед супружеским гневом: — сударыня, что вы говорите?

— Я говорю, что вы низкий человек, продолжала г-жа Бонасье, заметившая, что она снова приобретает влияние на своего мужа — А! вы начали заниматься политикой и еще политикой кардинала! А! вы за деньги продаете свое тело и душу демону!

— Нет, кардиналу.

— Это одно и то же! вскричала молодая женщина: — Ришелье тот же демон.

— Замолчите, сударыня, замолчите, вас могут услышать!

— Да, вы правы, я бы устыдилась вашей низости.

— Но чего же вы от меня требуете? Говорите!

— Я вам сказала: чтобы вы сию же минуту поехали и честно исполнили мое поручение; с этим условием я забуду все и прощу вас, и даже больше, — сказала она, протягивая ему руку, я возвращу вам мою дружбу.

Бонасье был трус и скуп, но он любил жену, и это его тронуло. Пятидесятилетний мужчина не может долго сердиться на двадцатитрехлетшою женщину. Г-жа Бонасье заметила, что он колеблется:

— Ну, что же, решились ли вы? спросила она.

— Но, милый друг, подумайте немножко о том, чего вы от меня требуете: Лондон далеко от Парижа очень далеко, и, может быть, поручение, которое вы мне даете, не безопасно.

— Не все ли равно, ведь вы избежите опасности?

— Послушайте, г-жа Бонасье, сказал торговец, — я решительно отказываюсь: я боюсь интриг. Я побывал в Бастилии. Брр…! Это что-то ужасное — Бастилия! Только подумать о ней, и то мороз подирает по коже! Мне грозили пыткой. Известно ли вам, что такое пытка? Деревянные клинья, которые вам вбивают между ног так что хрустят кости! Нет, решительно я не еду. Э, черт возьми! да почему же вы не едете сами? Право, мне кажется, что я до сих пор ошибался насчет вас: мне кажется, что вы мужчина, да еще из самых отчаянных!

— А вы, вы — баба, низкая, глупая, общипанная баба! А, вы боитесь! Так в таком случае, если вы не поедете сию же минуту, я именем королевы велю арестовать вас и засажу вас в эту самую Бастилию, которой вы так боитесь.

Бонасье глубоко задумался; он зрело обсудил и мысленно взвесил последствия гнева кардинала и королевы: гнев кардинала страшно перевесил.

— Велите арестовать меня, сказал он: — а я объявлю, что я сторонник его высокопреосвященства.

Г-жа Бонасье заметила, что она хватила через край, и ужаснулась, что зашла так далеко. С минуту она смотрела на этого глупца, принявшего непоколебимое решение.

— Ну, что ж, пусть будет но-вашему! сказала она. — Может быть, в конце концов, вы и правы: мужчина понимает больше в политике, чем женщина, а в особенности вы, г. Бонасье, потому что вы беседовали с кардиналом. А между тем, ужасно жестоко, прибавила она, — что мой муж, на любовь которого я рассчитывала, поступает со мной так нелюбезно и не хочет исполнить моей прихоти.

— Ваши прихоти могут завести слишком далеко, сказал торжествующий Бонасье, — и я им не доверяю.

— Я отказываюсь от них, сказала молодая женщина, вздыхая, — не стоит больше говорить об этом.

— По крайней мере, вы сказали бы мне, что именно я должен был делать в Лондоне? спросил Бонасье, вспомнивший немножко поздно, что Рошфор советовал ему стараться выведать секреты у жены.

— Вам нет надобности знать об этом, сказала молодая женщина, с инстинктивной недоверчивостью отступая теперь назад: — дело шло о пустяках — об одной покупке, на которой можно бы было много нажить.

Но чем больше молодая женщина отнекивались, тем больше, напротив, Бонасье убеждался, что тайна, которую она не хотела ему открыть, была важна. А потому он решился сию же минуту сбегать к графу де-Рошфору и сообщить ему, что королева ищет гонца, чтобы послать его в Лондон.

— Извините, если я вас оставлю, моя милая г-жа Бонасье, сказал он, — но, не зная, что вы придете повидаться со мной, я назначил свидание с одним из своих друзей; я вернусь сию же минуту, и если вы захотите подождать меня только полминуты, тотчас же, как только я покончу с этим другом, я вернусь за вами и, так как становится уже поздно, провожу вас в Лувр.

— Благодарю вас, сударь, ответила г-жа Бонасье: — вы не настолько храбры, чтобы могли быть на что-нибудь мне полезны, и я отлично вернусь в Лувр совершенно одна.

— Как вам будет угодно, г-жа Бонасье, возразил торговец. — Скоро ли я вас увижу?

— Без сомнения; я надеюсь, что на будущей неделе у меня будет свободное время, и я воспользуюсь этим, чтобы прийти домой и водворить порядок в наших делах, которые, должно быть, немножко расстроены.

— Хорошо, я вас буду ждать. Вы не сердитесь на меня?

— Я? Нисколько.

— Итак, до скорого свидания?

— До скорого свидания.

Бонасье поцеловал руку жены и быстро удалился.

— Нечего сказать, подумала г-жа Бонасье, когда муж ее ушел и она осталась одна: только этому дураку и недоставало сделаться еще кардиналистом. А я еще ручалась за него королеве, обещала моей бедной госпоже… Ах, Боже мой, Боже мой! Она примет меня за одну из тех низких женщин, которыми кишит весь дворец и которых приставили к ней, чтобы шпионить! А, г. Бонасье! я вас никогда очень не любила; теперь я вас ненавижу и даю слово, вы мне за это поплатитесь!

Нь ту минуту, как она говорила это, удар в потолок заставил ее подня ть голову, и чей-то голос, достигший до нее сквозь потолок, закричал ей:

— Любезная г-жа Бонасье, откройте мне маленькую дверь в коридоре, я спущусь к вам.

XVIII. Любовник и муж.

— Ах, сударыня! сказал д’Артаньян, входя в дверь, которую ему отворила молодая женщина, — позвольте заметить вам, что у вас прежалкий муж.

— Так вы слышали наш разговор? с живостью спросила г-жа Бонасье, с беспокойством смотря на д’Артаньяна.

— Весь.

— Но, Боже мой, каким же это образом?

— Известным мне способом, благодаря которому я также слышал и ваш более оживленный разговор с сыщиками кардинала.

— А что вы поняли из того, о чем мы говорили?

— Тысячу вещей: прежде всего, что ваш муж, к счастью, прост и глуп; затем, что вы находитесь в затруднительном положении, чему я очень рад, так как это дает мне возможность предложить вам мои услуги, и один Бог знает, что я готов броситься дли вас в огонь; наконец и то, что королева нуждается в том, чтобы человек храбрый, умный и преданный ей совершил поездку в Лондон. У меня, по крайней мере, два из этих нужных качеств, и я к вашим услугам.

Г-жа Бонасье ничего не ответила, но у нее забилось от радости сердце, и в глазах блеснула тайная надежда.

— А чем вы можете поручиться мне, спросила она: — если я соглашусь доверить вам мое поручение?

— Моей любовью к вам. Скажите, приказывайте, что надо сделать?

— Боже мой! Боже мой! прошептала молодая женщина, — должна ли я доверить вам такую тайну, милостивый государь? Вы чуть не ребенок.

— Нечего делать, я вижу, что вам нужно, чтобы кто-нибудь поручился за меня.

— Я признаюсь, что это очень бы меня успокоило.

— Знаете ли вы Атоса?

— Нет.

— Портоса?

— Нет.

— Арамиса?

— Нет. Кто эти господа?

— Мушкетеры короля. Знаете ли мы де-Тревиля, их капитана?

— О, да! этого я знаю, но не лично, а мне много раз приходилось слышать, что о нем говорили королеве как о храбром, благородном дворянине.

— Вы не боитесь, что он предаст вас кардиналу, не правда ли?

— О, конечно, нет!

— В таком случае, откройте ему ваш секрет и спросите его, можно ли мне доверить его, какое бы значение он ни имел, как бы важен и ужасен он ни был.

— Но эта тайна не принадлежит мне, и я не могу открыть ее.

— Вы хотели доверить ее вашему мужу, заметил д’Артаньян с досадой.

— Как обыкновенно доверяют письмо дуплу дерева, крылу голубя или ошейнику собаки.

— А между тем вы хорошо видите, что я вас люблю.

— Вы это говорите?

— Я честный человек.

— Я верю этому.

— Я храбр.

— О, в этом я уверена.

— В таком случае, испытайте же меня.

Г-жа Бонасье посмотрела на молодого человека, все-таки еще немного колеблясь, но в его глазах было столько огня, в голосе столько уверенности, что она чувствовала, что не в состоянии противостоять. К тому же она попала в одно из тех положений, где приходилось рисковать всем для всего. Королева погибла бы и от излишней осторожности, и от излишнего доверия. Да и невольное влечение, которое она чувствовала к этому молодому человеку, побудило ее высказаться.

— Слушайте, сказала она, — я сдаюсь на ваше обещание и уступаю вашим уверениям. Но клянусь вам Богом, который нас слышит, что если вы мне измените и враги мои простят меня, я убью себя, обвинив вас в моей смерти.

— А я клянусь вам перед Богом, сударыня, сказал д’Артаньян, — что если меня схватят при исполнении данных мне вами поручений, я умру прежде, чем сделаю или скажу что-нибудь, что может кого-нибудь скомпрометировать.

Тогда молодая женщина доверила ему ужасную тайну, часть которой он случайно узнал перед статуей Самаритянки.

Это было и взаимное объяснение в любви. Д’Артаньян сиял от радости и гордости. Эта тайна, которой он обладал, эта женщина, которую он любил: доверенность и любовь делали его героем.

— Я уезжаю, сказал он, — уезжаю сейчас же.

— Как, вы уезжаете! вскричала г-жа Бонасье, — а ваш полк, ваш капитан?

— Клянусь честью, вы заставили меня позабыть обо всем этом, дорогая Констанция; да, вы правы, мне нужен отпуск.

— Еще одно препятствие, грустно прошептала г-жа Бонасье.

— О, что касается до этого, вскричал д’Артаньян, — то я его преодолею, будьте покойны!

— Каким образом?

— Сегодня же вечером я пойду к де-Тревилю, которому поручу выпросить эту милость у его двоюродного брата, г. Дезессара.

— Теперь другое препятствие.

— Ну, что же? спросил д’Артаньян, видя, что г-жа Бонасье не решается продолжать.

— Может быть, у вас нет денег?

— Слово «может быть» совсем излишне, сказал д’Артаньян, улыбаясь.

— В таком случае, сказала г-жа Бонасье, открывая шкаф и вынимая из этого шкафа мешок, который за полчаса перед тем так любовно ласкал ее муж, — возьмите этот мешок.

— Подарок кардинала! вскричал, разражаясь смехом, д’Артаньян, который, как помнить читатель, с помощью приподнятых половиц, не проронил ни одного слова из разговора торговца и его жены.

— Да, подарок кардинала, ответила г-жа Бонасье вы видите, что он представляет довольно почтенную наружность.

— Черт возьми! вскричал д’Артаньян, — это будет вдвойне забавная штука: спасти королеву, воспользовавшись деньгами его высокопреосвященства!

— Вы любезный и милый молодой человек, сказала г-жа Бонасье. — Поверьте, что ее величество не останется неблагодарной.

— О, я и без того уже вознагражден, вскричал д’Артаньян: — я вас люблю, вы позволяете мне высказать это вам, — в этом уже больше счастья, чем я мог надеяться!

— Молчите! вскричала г-жа Бонасье, задрожав.

— Что?

— На улице говорят.

— Это голос…

— Моего мужа. Я его узнала!

Д’Артаньян подбежал в двери и запер ее на задвижку.

— Он не войдет, пока я не уйду, сказал он: — а когда я уйду, вы отворите ему.

— Но я тоже должна уйти. Если я останусь тут, как объяснить исчезновение денег?

— Вы правы, нужно уйти.

— Уйти, но как? если мы выйдем, он нас увидит.

— В таком случае, надо подняться ко мне.

— Ах! покричала г-жа Бонасье, — вы говорите это таким голосом, который заставляет меня бояться.

Г-жа Бонасье сказала эти слова со слезами на глазах. Д’Артаньян увидел эти слезы и, взволнованный, растроганный, упал к ее ногам.

— У меня, сказал он. — вы будете в полной безопасности, как бы вы были в храме. Я даю вам в том слово дворянина.

— Пойдемте, сказала она, — я доверяюсь вам, мой друг.

Д’Артаньян с большою предосторожностью отодвинул задвижку, и оба, легкие, как тени, скользнули через внутреннюю дверь в коридор, без шума поднялись по лестнице и вошли в комнату д’Артаньяна.

Очутившись у себя, для большей уверенности, молодой человек устроил баррикаду у двери; они оба подошли к окну и через щель ставни увидели г. Бонасье, разговаривавшего с человеком в плаще.

Увидя человека в плаще, д’Артаньян сделал прыжок и, выхватив на половину свою шпагу, бросился к двери: это был незнакомец, с которым у него было столкновение в Менге.

— Что вы хотите сделать? вскричала г-жа Бонасье: — вы нас погубите!

— Но я поклялся убить этого человека! сказал д’Артаньян.

— Ваша жизнь не принадлежит вам в настоящее время. Именем королевы я запрещаю вам подвергать себя какой-либо опасности, исключая опасности, предстоящей вам в дороге.

— А своим именем вы ничего мне не приказываете?

— А своим именем, сказала г-жа Бонасье с сильным волнением: — своим именем я прошу вас об этом. Но станемте слушать: кажется, они говорят обо мне.

Д’Артаньян приблизился к окну и приложил ухо.

Г. Бонасье отворил дверь и, видя, что в комнате пусто, вернулся к человеку в плаще, за минуту им оставленному.

— Она ушла, сказал он, — она вернулась в Лувр.

— Вы уверены, что она не догадалась о намерениях, с которыми вы вышли?

— Нет, ответил Бонасье самодовольно, — эта женщина слишком поверхностно смотрит на вещи.

— А молодой гвардеец дома?

— Не думаю; как вы сами видите, у него заперты ставни и сквозь щели не видно света.

— Все равно, надобно в этом удостовериться.

— Каким образом?

— Войти и постучаться в дверь. Идите.

— Я спрошу у его лакея.

Бонасье вошел в свою квартиру, прошел через ту самую дверь, через которую проскользнули оба беглеца, вошел на площадку квартиры д’Артаньяна и постучался.

Никто не ответил: Портос для большого шику отпросил на этот вечер к себе Плянше, а д’Артаньян остерегся подать малейший признак существования.

Когда Бонасье постучался в дверь, молодые люди почувствовали, как забились их сердца.

— У него никого нет дома, сказал Бонасье.

— Ничего не значит, все-таки войдемте к вам; мы будем у вас в большей безопасности, чем на пороге.

— Ах, Боже мой! прошептала г-жа Бонасье. — мы теперь ничего не услышим.

— Напротив, сказал д’Артаньян, — мы будем слышать еще лучше.

Д’Артаньян вынул три или четыре половицы, разостлал ковер на полу, встал на колени и сделал знак г-же Бонасье наклониться, как сделал и он, к отверстию.

— Вы уверены, что там нет никого? спросил незнакомец.

— Ручаюсь вам за это, сказал Бонасье.

— И вы думаете, что ваша жена?..

— Вернулась в Лувр.

— Не сказавши ни с кем ни слова, кроме вас?

— Я в этом уверен.

— Это очень важно, понимаете?

— Итак, новость, которую я вам принес, имеет значение?..

— Очень важное, мой любезный Бонасье, я этого от вас но скрываю.

— В таком случае, кардинал будет мною доволен.

— Я не сомневаюсь в этом.

— Великий кардинал!

— Вы твердо помните, что в разговоре с вами ваша жена не называла никого?

— Мне кажется, нет.

— Она не назвала ни г-жи де-Шеврез, ни милорда Букингама, ни г-жи де-Верне?

— Нет, она мне только сказала, что хочет послать меня в Лондон в интересах одной знатной особы.

— Изменник! прошептала г-жа Бонасье.

— Молчите! сказал д’Артаньян, взявши ее за руку, на что она не обратила внимания.

— Как бы то ни было, продолжал человек в плаще: — вы глупы, что не притворились, будто бы берете на себя поручение: вы имели бы теперь в руках письмо, и государство, которому угрожают, было бы спасено, а вы..

— А я?

— Кардинал пожаловал бы вам дворянскую грамату…

— Он сказал вам это?

— Да. Я знаю, что он хотел вам сделать этот сюрприз.

— Будьте покойны, возразил Бонасье: — моя жена меня обожает и время еще не ушло.

— Дурак! прошептала г-жа Бонасье.

— Молчите! сказал д’Артаньян, еще крепче сжимая ее руку.

— Как еще время не ушло? спросил человек в плаще.

— Я вернусь в Лувр, спрошу г-жу Бонасье, скажу ей, что я передумал, принимаю поручение, добуду письмо и прибегу к кардиналу.

— Ну, что ж? отправляйтесь скорее; я вернусь, чтобы узнать о результате вашей попытки.

Незнакомец вышел.

— Подлец! сказала г-жа Бонасье, говоря это по адресу своего мужа.

— Молчите! повторил д’Артаньян, еще крепче сжимая ей руку.

Ужасный вой прервал вдруг размышления д’Артаньяна и г-жи Бонасье. Это ее муж, заметивший исчезновение мешка с деньгами, начал кричать: караул! грабят!

— Ах, Боже мой! вскричала г-жа Бонасье, — он подымет на ноги весь квартал.

Бонасье долго кричал, но подобные крики, повторявшиеся очень часто, не привлекли никого в улицу Могильщиков; к тому же дом торговца не пользовался с некоторых пор хорошей репутацией. Видя, что никто не приходит, он вышел, продолжая кричать, и слышно было, как его голос все более и более удалялся по направлению к улице Бак.

— Он ушел, теперь и вы тоже должны удалиться, сказала г-жа Бонасье: — будьте смелы, но в особенности осторожны и помните, что вы обязаны пожертвовать собой королеве.

— Ей и вам! вскричал д’Артаньян. — Будьте покойны, прелестная Констанция, я сделаюсь достойным ее признательности, но достигну-ли того, что сделаюсь достойным вашей любви?

Яркий румянец, покрывший щеки молодой женщины, был ее ответом. Несколько минут спустя д’Артаньян вышел, тоже завернутый в большой плащ, из-под которого выглядывала рукоятка длинной шпаги.

Г-жа Бонасье проводила его долгим взглядом, полным любви, которым провожает человека женщина, сознающая, что любима им; но когда он скрылся за углом улицы, она упала на колени и сложила руки.

— О, Боже мой! вскричала она, — защити королеву, защити меня!

XIX. План кампании.

Д’Артаньян прямо отправился к де-Тревилю. Он рассудил, что через несколько минут кардинал будет извещен обо всем проклятым незнакомцем, который, по-видимому, был его агентом, и совершенно основательно решил, что нельзя было терять ни минуты. Сердце молодого человека было переполнено радостью. Случай приобрести славу и деньги наконец представился ему, и точно для того, чтобы поощрить его для первого раза, сблизил с женщиной, которую он обожал. И так, этот случай приносил ему даже больше, чем он смел ожидать от Провидения. Де-Тревиль был в своей гостиной, окруженный своей обыкновенной свитой дворян. Д’Артаньян, как коротко знакомый в доме, прошел прямо в кабинет и велел предупредить де-Тревиля, что он ждет его по очень важному делу. Не прошло и пяти минут, как вошел де-Тревиль. С первого взгляда, видя радостное выражение лица д’Артаньяна, почтенный капитан понял, что действительно произошло что-нибудь новое. В продолжение всей дороги д’Артаньян спрашивал себя, следует ли довериться де-Тревилю, или только попросить достать ему свободный пропуск для одного секретного дела. Но де-Тревиль так хорошо всегда относился к нему, так был предан королю и королеве, так сердечно ненавидел кардинала, что молодой человек решился открыть ему все.

— Вы меня хотели видеть, мой юный друг? спросил де-Тревиль.

— Да, капитан, отвечал д’Артаньян, — и, надеюсь, вы меня извините, что я потревожил вас, когда узнаете, по какому важному делу я пришел.

— Говорите, я вас слушаю.

— Дело идет ни больше, ни меньше, сказал д’Артаньян, понижая голос, — как о чести, а может быть и жизни королевы.

— Что вы говорите? спросил де-Тревиль, осматриваясь кругом, чтобы удостовериться, что они были совершенно одни, и снова останавливая вопросительный взгляд на д’Артаньяне.

— Я говорю, капитан, что случай открыл мне одну тайну…

— Которую вы сохраните, надеюсь, молодой человек, до вашей смерти.

— Но которую я должен доверить вам, капитан, потому что вы одни можете мне помочь в исполнении поручения, которое мне только что дано ее величеством.

— Это ваша тайна?

— Нет, капитан, это тайна королевы.

— Уполномочены ли вы ее величеством доверить мне ее?

— Нет, капитан, напротив, мне предписано как можно строже хранить эту тайну.

— В таком случае, почему же вы хотите выдать ее тайну мне?

— Потому что, говорю вам, без вас я не. могу ничего сделать, и потому, что я боюсь, что вы откажете мне в той милости, которую я пришел просить у вас, если вам будет неизвестно, с какой целью я прошу вас о ней.

— Сохраните вашу тайну, молодой человек, и скажите, чего вы желаете?

— Я желал бы, чтобы вы достали мне от г. Дезесеара отпуск на 15 дней.

— Когда именно?

— В эту же ночь.

— Вы оставляете Париж?

— Я еду по поручению.

— Можете вы мне сказать куда?

— В Лондон.

— Заинтересован ли кто-нибудь в том, чтобы вы не достигли вашей цели?

— И думаю, что кардинал отдал бы все на свете, чтобы помешать его исполнению.

— А вы едете одни?

— Совершенно один.

— В таком случае, вы не проедете Бонди, я говорю вам это, поверьте слову де-Тревиля.

— Как так?

— Вас убьют,

— Я умру, исполняя свой долг.

— Но ваше поручение не будет исполнено.

— Это правда, сказал д’Артаньян.

— Поверьте мне, продолжал де-Тревиль: — что в подобного рода предприятиях надо быть четверым, чтобы доехать одному.

— Ах, капитан, вы правы, сказал д’Артаньян. Вы знаете Атоса, Портоса и Арамиса и знаете также, могу ли я ими располагать.

— Не доверяя им тайны, которую я не хотел узнать?

— Мы раз навсегда поклялись в слепой доверенности и беспредельной преданности друг другу, какое бы испытание нас ни постигло; к тому же, вы можете сказать им, что вы вполне доверяете мне, и они отнесутся ко мне так же доверчиво, как и вы.

— Я каждому из них пошлю отпуск на 15 дней, вот и все: Атосу, который все еще страдает от своей раны, чтобы он поехал на Форжеские воды, а Портосу и Арамису для сопровождения их друга, которого они не хотят покинуть в таком печальном болезненном положении. Выдача отпусков послужить им доказательством, что я дозволяю им это путешествие.

— Благодарю, капитан, вы безгранично добры.

— Отправляйтесь же к ним сию же минуту, и чтобы все было исполнено в эту же ночь. А прежде всего напишите ваше прошение к Дезессару. За вами, может быть, следит шпион, и ваше посещение, в таком случае, уже известное кардиналу, будет иметь законную причину.

Д’Артаньян исполнил это требование, и де-Тревиль, получивши бумагу из его рук, уверил его, что раньше двух часок ночи четыре отпуска будут доставлены в квартиры каждому из них.

— Будьте так любезны, прикажите доставить мой отпуск к Атосу, попросил д’Артаньян. — Я боюсь, вернувшись к себе, натолкнуться на какую-нибудь не приятность.

— Хорошо. Прощайте! Счастливого пути. Да кстати, сказал г. де-Тревиль собиравшемуся уже уйти д’Артаньяну.

Последний вернулся.

— Есть ли у вас деньги?

Д’Артаньян похлопал по мешечку, бывшему у него в кармане.

— Довольно? спросил де-Тревиль.

— Триста пистолей.

— Хорошо, с этим можно уехать на край света. Отправляйтесь же.

Д’Артаньян поклонился де-Тревилю, который протянул ему руку; д’Артаньян пожал ее с почтением смешанным с признательностью. С самого своего приезда в Париж он не мог нахвалиться этим превосходным, вполне достойным уважения, благородным человеком.

Раньше всего д’Артаньян отправился к Арамису; он еще не был у своего друга с того самого вечера, как преследовал г-жу Бонасье. И даже больше того. Он почти не видел молодого мушкетера, и каждый раз, как он с ним встречался, ему казалось, что он замечает все большую и большую грусть на его лице.

Даже в этот вечер Арамис сидел мрачный и задумчивый; д’Артаньян сделал ему несколько вопросов относительно этой глубокой задумчивости; Арамис объяснил ему это тем, что он должен написать комментарий на 18 главу Св. Августина по-латыни и приготовить эту работу к следующей неделе, что его очень озабочивает.

В то время, как два друга поболтали еще несколько минут, вошел посланный от де-Тревиля с запечатанным пакетом.

— Что это такое? спросил Арамис.

— Отпуск, о котором вы просили, отвечал лакей.

— Мне? Да я не просил отпуска!

— Молчите и берите, сказал д’Артаньян; — а вам, мой друг, вот пистоли за ваш труд; вы скажете де-Тревилю, что г. Арамис искренно благодарит его. Идите.

Лакей поклонился до земли и вышел.

— Что это значить? спросил Арамис.

— Захватите с собой все, что вам необходимо для двухнедельного путешествия, и следуйте за мной.

— Но я не могу оставить Париж в настоящую минуту, не узнавши…

Арамис приостановился.

— Что с ней сделалось, не правда ли? продолжал д’Артаньян.

— С кем? спросил Арамис.

— С женщиной, которая была здесь, с женщиной с вышитым платком?

— Кто вам сказал, что здесь была женщина? спросил Арамис, побледневший, как мертвец.

— Я ее видел.

— И вам известно, кто она?

— По крайней мере, я догадываюсь.

— Слушайте, сказал Арамис, — раз вы так много знаете, то наверно знаете и то, что сделалось с этой женщиной?

— Я полагаю, что она вернулась в Тур.

— В Тур? да, наверно так… Вы ее знаете?.. Но как она могла вернуться в Тур, ничего не сказавши мне?

— Потому что она боялась, что ее арестуют?

— Почему она не написала мне?

— Потому что она побоялась скомпрометировать вас.

— Д’Артаньян, вы возвращаете мне жизнь! вскричал Арамис. — Я думал, что она меня презирает, что она изменила! Я был так счастлив снова увидеть ее! Я не мог поверить, что она рисковала для меня своей свободой, а между тем, по какому делу она приехала бы в Париж?

— По тому же самому, по которому мы сегодня отправимся в Англию.

— А что это за дело?

— Когда-нибудь вы узнаете об этом, Арамис, но в настоящую минуту позвольте мне поступить по примеру автора «Племянницы доктора».

Арамис улыбнулся, потому что он вспомнил сказку, рассказанную им однажды вечером своим друзьям.

— Ну, что же! Так как она оставила Париж и вы в этом уверены, д’Артаньян, то меня здесь ничто не удерживает, и я готов следовать за вами. Вы говорите, что мы едем?..

— Сейчас к Атосу, и если вы хотите идти со мною, я попрошу вас поторопиться, потому что мы и так потеряли много времени.

— Базен едет с нами? спросил Арамис.

— Может быть; во всяком случае, лучше, чтобы он проводил нас сию же минуту к Атосу.

Арамис позвал Базена и приказал ему идти за ними к Атосу:

— Пойдемте же, сказал он, захватив плащ, шпагу и три пистолета и открывая, впрочем, совершенно напрасно, три или четыре ящика, чтобы посмотреть, не найдется ли там завалившагося пистоля. Окончательно убедившись, что эти поиски напрасны, он пошел с д’Артаньяном, недоумевая, откуда молодой гвардеец знает так же хорошо, как и он, кто была та женщина, которой он оказал гостеприимство, и знает лучше него самого, что с ней сталось.

Только выйдя из дому, Арамис положил руку на плечо Д’Артаньяна и, пристально посмотрев на него, спросил:

— Вы никому не говорили об этой женщине?

— Никому на свете.

— Даже Атосу или Портосу?

— Я не говорил им ни слова.

— Отлично!

Успокоившись относительно этого важного обстоятельства, Арамис продолжал путь вместе с д’Артаньяном, и оба скоро пришли к Атосу.

Они застали его державшим в одной руке отпуск, а в другой — письмо де-Тревиля.

— Можете ли вы объяснить мне, что значит этот отпуск и письмо, которые я только что получил? спросил удивленный Атос.

«Любезный Атос! Я очень желаю, чтобы вы отдохнули недели две, так как ваше здоровье непременно этого требует. Поезжайте же на Форжеские воды или какие-либо другие, более вам подходящие, и постарайтесь поправиться.

Расположенный к вам де-Тревиль»

— Отпуск и письмо означают, что вы должны за мной следовать, Атос.

— На Форжеские воды?

— Туда или куда-нибудь в другое место.

— По службе короля?

— Короля или королевы; не слуги ли мы их величеств?

В эту минуту вошел Портос.

— Черт возьми, сказал он, — вот странная-то вещь: с которых это пор мушкетерам дают отпуск, когда они о нем и не просят?!

— С тех пор, сказал д’Артаньян: — как у них есть друзья, которые за них просят.

— А, а! сказал Портос, — тут, кажется, завелось что то новое.

— Да, мы едем, сказал Арамис.

— В какую страну? спросил Портос.

— Честное слово, сам хорошо не знаю этого, заметил Атос: — спроси об этом у д’Артаньяна.

— В Лондон, господа, объявил д’Артаньян.

— В Лондон! вскричал Портос. — А что мы будем делать в Лондоне?

— Этого я не могу сообщить вам, господа, и вы должны мне довериться.

— Для того, чтобы ехать в Лондон, нужны деньги, а их у меня нет.

— И у меня тоже, сказал Арамис.

— И у меня тоже, повторил Атос.

— У меня есть, возразил д`Артаньян, вытаскивая из кармана мешок с деньгами и кладя его на стол. В этом мешке — триста пистолей; возьмем каждый по семидесяти пяти, этого совершенно довольно, чтобы съездить в Лондон и вернуться. К тому же, будьте спокойны, мы не все доберемся до Лондона.

— Отчего это?

— Потому что, по всей вероятности, некоторые из нас останутся на дороге.

— Но разве мы идем на войну?

— И самую рискованную, предупреждаю вас.

— Однако же! Но если мы рискуем быть убитыми, сказал Портос: — я по крайней мере желал бы узнать, за что именно?

— Очень ты от этого выиграешь! отозвался Атос.

— Впрочем, заметил Арамис, — я держусь мнения Портоса.

— Имеет ли король привычку отдавать отчет? Нет, он просто говорит вам: господа, в Гасконии или во Фландрии — война, отправляйтесь сражаться, и вы идете. За что? Вы даже и не беспокоитесь об этом.

— Д’Артаньян прав, согласился Атос: — вот три отпуска, полученные нами от де-Тревиля, и вот триста пистолей, полученных нами неизвестно откуда. Отправимтесь насмерть туда, куда нам велят идти. Стоит ли жизнь тот, чтобы задавать столько вопросов? Д’Артаньян, я готов следовать за тобой.

— И я тоже, сказал Портос.

— И я тоже, согласился и Арамис. — Я вовсе не прочь оставить Париж. Мне нужно рассеяться.

— Ну, что же! развлечения будут, господа, будьте спокойны! заметил д’Артаньян.

— А теперь вопрос: когда мы уезжаем? спросил Атос.

— Сейчас же, ответил д’Артаньян, — нельзя терять ни минуты.

— Эй, Гримо, Плянше, Мускетон, Базен! закричали молодые люди своим слугам, — смажьте нам салом сапоги и приведите из гостиницы лошадей.

Мушкетеры оставляли в одной и той же гостинице своих лошадей и лошадей своих слуг.

Плянше, Гримо, Мускетон и Базен пустились во всю прыть.

— Теперь составим план кампании, сказал Портос. — Куда направляемся мы прежде всего?

— В Кале, отвечал д’Артаньян: — это самый краткий путь в Лондон.

— В таком случае, сказал Портос, — вот мое мнение.

— Говори.

— Четыре человека, путешествующие вместе, покажутся подозрительными; д’Артаньян каждому из нас даст инструкции; я поеду вперед по дороге к Булони, чтоб расчистить дорогу; Атос, два часа спустя, поедет по дороге к Амьеню; Арамис последует за нами по Нойонской дороге, а д’Артаньян пусть едет по какой хочет дороге в платье Плянше, а Плянше поедет с нами вместо д’Артаньяна, в мундире гвардейца.

— Господа, заметил Атос, — я держусь мнения, что не следует в подобные дела вмешивать слуг: секрет может быть случайно выдан дворянином, но почти всегда продан слугой.

— План Портоса кажется мне неудобоисполнимым, заметил д’Артаньян: — потому что я и сам не знаю, какие я могу дать вам инструкции. Я везу письмо — вот и все. Я не имею и не могу снять три копии с этого письма, так как оно запечатано, а потому, по моему мнению, надо ехать вместе всей компанией. Это письмо тут, у меня в кармане, — и он указал, где оно спрятано, — Если меня убьют, один из вас возьмет его и будет продолжать путь; если убьют его, настанет очередь следующего, и так дальше: лишь бы только один доехал, вот все, что требуется.

— Браво, д’Артаньян, я согласен с твоим мнением, сказали Атос. — К тому же, надо быть последовательным: еду на воды, вы меня сопровождаете; вместо тогь, чтобы ехать на воды Форжеса, я отправлюсь на морские купанья. Я свободен в выборе. Захотят нас арестовать, я покажу письмо де-Тревиля, а вы покажете ваши отпуски. Если на нас нападут, мы будем защищаться; если нас вздумают судить, мы будем упорно настаивать на том, что не имели другого намерения, как только выкупаться известное число раз в море; было бы очень легко управиться с каждым из четырех людей в отдельности, между тем как все четверо вместе мы представляем целое войско. Мы вооружим четырех слуг пистолетами и мушкетами; если против нас пошлют целую армию, мы дадим сражение, и тот, кто останется в живых, как сказал д’Артаньян, доставить письмо.

— Хорошо сказано! вскричал Арамис, — ты говоришь не часто, Атос, но когда говоришь, то напоминаешь Иоанна Златоуста. Я принимаю план Атоса, а ты, Портос?

— Я тоже, согласился Портос, — если согласен д’Артаньян. Д’Артаньян — податель письма, а потому, естественно, он должен стоять во главе этого предприятия; пусть он решить, и мы исполним.

— Итак, сказал д’Артаньян, — я решаю, что мы принимаем план Атоса и выезжаем через полчаса.

— Согласны! хором подхватили все три мушкетера.

И каждый, взяв себе из мешка 75 пистолей, начал приготовления для выезда в назначенный час.

XX. Путешествие.

В два часа ночи наши искатели приключений выехали из Парижа через Сен-Денисскую заставу; в продолжение всей ночи, пока не рассвело, они ехали молча; невольно на них влияла темнота и повсюду им виделись засады.

С первыми лучами рассвета языки их развязались, а с солнцем вернулось веселое настроение: точно накануне сражения, сердце билось, глаза смеялись, чувствовалось, что жизнь, с которой, может быть, придется расстаться, в конце концов, очень недурная вещь. Караван имел очень внушительный вид: вороные лошади мушкетеров, их воинственная осанка и вообще военная выправка, заставлявшая ехать правильным шагом благородных товарищей-солдат, выдали бы самое строгое инкогнито.

За ними ехали слуги, вооруженные с ног до головы.

Все шло благополучно до Шантильи, куда приехали около 8 часов утра. Нужно было позавтракать. Остановились и спешились перед одним трактиром, в пользу которого говорила его вывеска, изображавшая св. Мартына, отдающего половину своего плаща бедному. Слугам был отдан приказ не расседлывать лошадей и быть готовыми отправиться дальше немедленно.

Они вошли в общую залу и сели за стол.

Какой-то дворянин, только что приехавший по Дамаргенской дороге, сидел за этим же столом и завтракал. Он начал разговор о дожде и вообще о погоде, путешественники ответили ему; он выпил за их здоровье, путешественники ответили ему на его любезность.

Но в ту минуту, как Мускетон пришел доложить им, что лошади готовы, и уже начали вставить из-за стола, незнакомец предложил Портосу выпить за здоровье кардинала; Портос ответил, что он не желает ничего лучшего, если незнакомец, в свою очередь, согласен выпить за здоровье короля. Незнакомец вскричал, что он не знает никакого другого короля, кроме его высокопреосвященства; Портос обозвал его пьяницей, незнакомец обнажил шпагу.

— Ты сделал глупость, сказал Атос, — все таки отступать теперь нельзя: убей этого человека и присоединяйся к нам как можно скорее.

И все трое вскочили на лошадей и помчались во весь дух, между тем как Портос обещать своему противнику пробуравить его по всем правилам фехтовального искусства.

— Лучше одним ударом! закричал ему Атос, отъехавши шагов на пятьсот.

— Но почему этот человек привязался к Портосу, а не к кому-нибудь другому? спросил Арамис.

— Потому что Портос говорил громче всех нас и его приняли за нашего начальника, отвечал д’Артаньян.

— Я всегда говорил, что этот юноша гасконец настоящий кладезь мудрости, сказал Атос.

Путешественники продолжали путь.

В Бове остановились часа на два, как для того, чтобы дать передохнуть лошадям, так и для того, чтобы подождать Портоса. Но прошествии двух часов, так как Портос не приехал и о нем не было никаких известий, поехали дальше. Отъехав одну милю от Бове, в одном месте, где дорога, направляясь между двух откосов, сделалась уже, встретились восемь или десять человек, которые, пользуясь тем, что мостовая была испорчена, делали вид, что заняты работой, копая ямы и делая грязные колеи. Арамис, опасаясь замарать сапоги в этом искусственном известковом растворе, грубо выругал их. Атос хотел удержать его, но было уже слишком поздно: рабочие начали подсмеиваться над путешественниками и заставили даже своим нахальством потерять всякое терпение хладнокровного Атоса, который направил свою лошадь на одного из них.

Тогда все эти люди отступили к канаве, и каждый из них взял себе по спрятанному там мушкету; вследствие этого наши семеро путешественников буквально должны были проехать под выстрелами. Арамису пуля насквозь пробила плечо, а Мускетону попала в мясистые части ниже поясницы; впрочем, только один Мускетон упал с лошади, не потому, что был опасно ранен, но он не мог видеть своей раны: без сомнения, ему показалось, что он ранен гораздо опаснее, чем это было на самом деле.

— Это засада, сказал д’Артаньян, — нечего тратить порох… В путь.

Арамис, несмотря на свою рану, ухватился за гриву лошади, которая помчала его вместе с другими. Лошадь Мускетона тоже догнала их и одна, без седока, скакала рядом с ними.

— Это у нас будет запасная лошадь, заметил Атос.

— Я предпочел бы вместо нее иметь шляпу, сказал д’Артаньян: — мою сбило пулей. Право, счастливо еще, что письмо, которое я везу, было не там.

— Они наверно убьют бедного Портоса, когда он поедет мимо них, сказал Арамис.

— Если б Портос был на ногах, он наверно теперь уже догнал бы нас, сказал Атос, — но я полагаю, что пьяница, защищаясь, живо протрезвился.

И они скакали еще два часа, хотя лошади так устали, что можно было опасаться, что они скоро откажутся служить. Путешественники поехали проселочной дорогой, надеясь таким образом встретить меньше препятствий; но в Кревкере Арамис объявил, что он дальше не может ехать. И в самом деле, нужно было все мужество, которое он скрывал под своей изящной внешностью и своими вежливыми манерами, чтобы доехать и до этого места. С каждой минутой он бледнел все более и были принуждены поддерживать его на лошади; ему помогли сойти у дверей одной таверны, оставили ему Базена, который, впрочем, на случай какой-нибудь стычки, скорее бы помешал, чем был бы полезен, а зачем сами отправились дальше, в надежде переночевать в Амьене.

— Черт возьми, сказал Атос, когда они тронулись дальше и когда из всей компании осталось чолько двое господ и двое слуг, Гримо и Плянше: — черт возьми! уж они меня теперь не одурачат: я вам ручаюсь, что они не заставят меня ни открыть рта, ни обнажить шпаги до самого Кале, клянусь…

— Не будем давать клятвы, сказал д’Артаньян: — поскачем, если лошади еще не совсем выбились из сил.

Путешественники пришпорили лошадей и поехали дальше. В Амьен приехали в полночь и остановились в гостинице Золотой Лилии. Хозяин гостиницы имел видь честнейшего человека в мире; он встретил путешественников с подсвечником в одной руке и с бумажным колпаком в другой. Он хотел поместить каждого из двух путешественников отдельно в прелестных комнатах: к несчастью, эти комнаты были в противоположных концах гостиницы. Д’Артаньян и Атос отказались, на что хозяин ответил им, что у него нет других комнат, достойных их превосходительств, но путешественники объявили ему, что они проведут ночь в одной комнате на тюфяках, положенных на пол. Хозяин продолжал настаивать, путешественники стояли на своем, и пришлось согласиться на их желание. Они только что разместили кровати и устроили баррикаду у двери внутри, когда постучались в ставню со двора; они окликнули, кто там, узнали голоса своих слуг и отворили. И действительно, это были Плянше и Гримо.

— Довольно одного Гримо, чтобы караулить лошадей, сказал Плянше, — и если господа желают, я лягу поперек у их двери; таким образом, они могут быть уверены, что к ним никто не войдет.

— Но на чем ты ляжешь? спросил д’Артаньян.

— Вот моя постель, сказал Плянше, показывая охапку соломы.

— Твоя правда, иди же, сказал д’Артаньян, — мне вовсе не нравится наружность хозяина: он слишком вежлив.

— И мне тоже, согласился с ним Атос.

Плянше влезь в окно, улегся поперек двери, между тем как Гримо заперся в конюшню, обещая, что в 5 часов утра он и четыре лошади будут готовы. Ночь прошла довольно спокойно; около 2 часов, правда, пробовали отворить дверь, но когда Плянше, проснувшись, вскочил и спросил: Кто там? — ему ответили, что ошиблись дверью и удалились. В 4 часа утра послышался страшный шум в конюшне. Гримо хотел разбудить рабочих в конюшне, и эти рабочие били его. Когда отворили окно, то увидели бедного малого, лежавшего без чувств, с головой, раскроенной ударом палки. Плянше спустился на двор и хотел оседлать лошадей, но лошади оказались разбитыми на ноги. Лошадь Мускетона, проскакавшая накануне без своего хозяина в продолжение пяти или шести часов, одна из всех могла бы продолжать путь; но непонятной ошибке ветеринар, за которым послали, кажется, для того, чтобы пустить кровь лошади хозяина, пустил кровь лошади Мускетона. Дело начало принимать скверный оборот: все эти последовательные приключения могли быть следствием простой случайности, но они так же хорошо могли быть плодом заговора. Атос и д’Артаньян вышли, между тем как Плянше пошел справиться, нет ли где-нибудь в окрестности трех продажных лошадей. У дверей стояли две совершенно оседланные лошади, по-видимому, очень свежие и сильные. Это приходилось очень кстати. Он спросил, где хозяева этих лошадей, на что ему сказали, что они провели ночь в гостинице и в настоящую минуту кончают свои счеты с хозяином. Атос спустился вниз, чтобы расплатиться, между тем как д’Артаньян и Плянше стояли у двери, ведущей на улицу; хозяин гостиницы был в это время в своей низенькой отдаленной комнате, и Атоса попросили войти туда. Атос без всякого недоверия вошел туда и подал ему два пистоля; хозяин был один и сидел перед своим бюро, один из ящиков которого был полуоткрыт. Он взял деньги, которые ему подал Атос, повертел их некоторое время в своих руках, и вдруг, закричав, что монеты фальшивые, он объявил, что велит арестовать его и его товарища, как двух фальшивых монетчиков.

— Негодяй! сказал Атос, наступая на него, — я тебе обрежу уши.

В эту самую минуту четверо с головы до ног вооруженных людей вошли через боковую дверь и бросились на Атоса.

— Меня схватили, вскричал Атос изо всей мочи: — давай тягу, беги, беги, д’Артаньян! И с этими словами он выстрелил два раза.

Д’Артаньян и Плянше не заставили повторять себе два раза: они отвязали двух лошадей, привязанных у двери, вскочили на них, пришпорили и помчались ко весь дух.

— Ты знаешь, что сделалось с Атосом? спросил д’Артаньян у Плянше во время пути.

— Ах, сударь, сказал Плянше, — я видел, что от его двух выстрелов упали двое, и мне показалось через стеклянную дверь, что он продолжал бороться с другими.

— Храбрый Атос, прошептал д’Артаньян, — как жаль, что его приходится покинуть! Впрочем, может быть, в двух шагах отсюда и нас ожидает то же самое. Вперед, Плянше, вперед! ты храбрый малый.

— Я говорил вам, сударь, отвечал Плянше, — что пикардийцев узнают на деле; к тому же я здесь на родине, и это меня возбуждает.

И оба, сильно пришпоривая, приехали в Сент-Омер без передышки. В Сент-Омере они дали вздохнуть лошадям, держа поводья в руке, боясь какого-нибудь нового случая, и перекусили стоя на улице, после, чего снова отправились дальше. Не доехавши ста шагов до Кале, лошадь д’Артаньяна упала, и не было никакой возможности заставить ее подняться: кровь шла у нее из носу и из глаз; оставалась только лошадь Плянше, но она остановилась и ни за что не хотела идти далее. К счастью, как мы уже сказали, они были в ста шагах от города; они оставили двух лошадей на большой дороге и побежали к пристани. Плянше указал своему господину на одного дворянина, приехавшего со своим слугою и опередившего их не более как на 50 шагов.

Они быстро приблизились к этому господину, который, казалось, был очень занят. Сапоги его были в пыли, и он спросил, может ли он сию же минуту отправиться в Англию.

— Ничего не могло быть легче, ответил хозяин одного судна, готового натянуть парус: — но сегодня утром получено приказание никого не пропускать без особенного позволения кардинала.

— У меня есть это позволение, сказал господин, вытаскивая бумагу из кармана.

— Засвидетельствуйте его у губернатора порта, сказал хозяин судна, — и поедемте со мной.

— Где я найду губернатора?

— На его даче.

— А где находится эта дача?

— В четверти мили от города; смотрите, вы ее видите отсюда: у подошвы этой маленькой возвышенности черепичная крыша.

— Отлично.

И в сопровождении своего слуги он отправился по дороие к даче губернатора.

Д’Артаньян и Плянше последовали за этим господином на расстоянии пятисот шагов. Как только они очутились вне города, д’Артаньян ускорил шаги и догнал незнакомца на опушке маленького леса.

— Милостивый государь, сказал д’Артаньян: — мне кажется, что вы очень спешите.

— Как нельзя больше.

— Я очень сожалею об этом, потому что я тоже очень спешу и хотел просить вас оказать мне услугу.

— Какую?

— Позволить мне проехать первому.

— Невозможно, сказал джентльмен: — я сделал 60 миль в 44 часа и необходимо, чтобы завтра, в 12 часов дня, я был в Лондоне.

— Я сделал тот же самый путь в 10 часов и мне необходимо быть в Лондоне завтра в 10 часов утра.

— Я в отчаянии, милостивый государь, но я приехал первым и не перееду вторым.

— Я в отчаянии, милостивый государь, но я приехал вторым и перееду канал первым.

— Я еду по службе короля.

— А я по своим собственным делам.

— Но, мне кажется, вы ищете со мной ссоры?

— Черт возьми! А вы как же бы хотели иначе?

— Чего вы желаете?

— Вы хотите это знать?

— Конечно.

— Ну, что ж! Мне нужно позволение на проезд, которое вы имеете, так как у меня его нет, а оно мне необходимо.

— Вы шутите, я полагаю?

— Я никогда не шучу.

— Позвольте мне пройти!

— Вы не пройдете.

— Мой храбрый молодой человек, я размозжу вам голову. Эй, Любен! мои пистолеты!

— Плянше, сказал д’Артаньян, — займись слугой, а я беру на себя справиться с господином.

Плянше, ободренный первой удачей, бросился на Любека, и так как был очень силен и крепок, то повалил его на землю навзничь и придавил ему коленом грудь.

— Справляйтесь со своим делом, сударь, а я покончил со своим.

Увидев это, дворянин обнажил шпагу и кинулся на д’Артаньяна, но он имел дело с сильным противником.

В три секунды д’Артаньян нанес ему три удара, приговаривая при каждом:

— Это за Атоса; это за Портоса; это за Арамиса.

При третьем ударе дворянин упал, как безжизненная масса

Д’Артаньян думал, что он умер, и подошел к нему, чтобы взять у него пропуск кардинала, но в ту самую минуту, как он протянул руку, чтобы его обыскать, раненый, не выпускавший из рук шпаги, нанес ему концом удар в грудь, приговаривая:

— Вот вам!

— А это за меня! Остатки сладки! вскричал взбешенный д’Артаньян, прикалывая его к земле четвертым ударом в живот.

На этот раз дворянин закрыл глаза и лишился чувств. Д’Артаньян обшарил карман, куда, как он видел, было положено приказание о пропуске, и взял его. Оно было написано на имя графа Варда.

Затем, бросив последний взгляд на красивого молодого человека, лет двадцати пяти, не больше, которого он оставил простертым на земле, без чувств, а может быть и мертвым, он вздохнул о странной судьбе, заставляющей людей уничтожать друг друга для выгоды совсем чуждых им людей, которые зачастую даже и не знают об их существовании.

Его размышления были скоро нарушены Любеном, испускавшим какое-то рычание и кричавшим во все горло о помощи.

Плянше положил ему руку на горло и сжал ее из всех сил.

— Барин, сказал он, — пока я буду держать его таким образом, он кричать не станет, но как только и отпущу его, он начнет кричать снова. Я узнал в нем нормандца, а нормандцы упрямы.

И действительно, даже со стиснутым горлом Любен пытался издавать звуки.

— Подожди! сказал д’Артаньян и, взяв свой платок, он засунул его в рот Любека.

— А теперь, сказал Плянше, — привяжемте его к дереву.

Все было сделано вполне добросовестно, а затем они перетащили графа Варда и положили его рядом с его слугой; так как уже надвигалась ночь, то очевидно было, что раненый и связанный, помещенные недалеко от леса, останутся здесь до следующего дня.

— А теперь, сказал д’Артаньян, — к губернатору!

— Но, мне кажется, вы ранены? заметил Плянше.

— Это не имеет, значения, займемся более спешным делом, а затем вернемся и к моей ране, которая, впрочем, не кажется мне очень опасной.

И они направились большими шагами на дачу губернатора.

Доложили о приходе графа Варда.

Д’Артаньяна ввели.

— Вы имеете пропуск, подписанный г. кардиналом? спросил губернатор.

— Да, ответил д’Артаньян, — вот он.

— А-а! он в порядке и о вас очень хороший отзыв, сказал губернатор.

— Это очень естественно, отвечал д’Артаньян: — я один из преданнейших ему людей.

— Кажется, что его высокопреосвященство хочет помешать кому-то проехать в Англию?

— Да, некоему д’Артаньяну, беарнскому дворянину, который уехал из Парижа со своими тремя друзьями с целью достигнуть Лондона.

— А вы его знаете лично? спросил губернатор.

— Кого это?

— Да этого д’Артаньяна?

— Как нельзя лучше.

— Опишите мне его в таком случае.

— Ничего нет легче.

И д’Артаньян как нельзя более точно описал ему наружность графа де-Варда.

— Его кто-нибудь сопровождает?спросил губернатор.

— Да, слуга по имени Любен.

— За ними будут следить, и если удастся схватить их, его высокопреосвященство может быть спокоен; они будут отправлены в Париж под надежным конвоем.

— И, сделавши это, г. губернатор, вы окажете кардиналу большую услугу, которую он очень оценит.

— Возвратившись, вы его увидите, г. граф?

— Без всякого сомнения.

— Пожалуйста, передайте ему, что я его верный слуга.

— Не премину это сделать.

И, обрадованный этим обещанием, губернатор визировал паспорт и передал его д’Артаньяну.

Д’Артаньян не стал терять времени в бесполезных комплиментах, поклонился губернатору и вышел.

Как только Плянше и д’Артаньян вышли, они тотчас быстро пошли и, сделав большой крюк, и избежал маленький лесок, прошли другой дорогой.

Судно все еще стояло, готовое к отплытию, и хозяин его дожидался на пристани.

— Ну, что ж? спросил он, увидя д’Артаньяна.

— Вот мой визированный пропуск, ответил последний.

— А другой господин?

— Он не поедет сегодня, сказал д’Артаньян: — но будьте покойны: я все-таки заплачу за переезд нас обоих.

— В таком случае, едемте, сказал хозяин судна.

— Едемте, повторил д’Артаньян.

И он вместе с Плянше вскочил в лодку и отплыл; пять минут спустя они уже были на судне. Это было сделано во-время: не успели они отъехать полмили, как показался свет и раздался выстрел. Это был пушечный выстрел, означавший закрытие порта.

Пора была обратить внимание на рану; к счастию, как и раньше думал д’Артаньян, она не была из особенно опасных: острие шпаги уперлось в ребро и скользнуло вдоль кости; кроме того, рубашка прилипла к ране, так что из нее вытекло только несколько капель крови.

Д’Артаньян изнемогал от усталости; ему положили матрац на палубе, он бросился на него и заснул. На следующий день, на рассвете, судно было всего в 3 или 4 милях от берегов Англии; всю ночь дул очень небольшой ветер, и плыли очень тихо. В 10 часов судно бросило якорь в Дуврском порте, а в 10 часов с половиной д’Артаньян вышел на берег Англии, вскричав;

— Наконец-то я здесь!

Но это было еще не все: нужно было доехать до Лондона. В Англии почтовые дороги были устроены довольно хорошо. Д’Артаньян и Плянше взяли каждый по лошадке, и почтальон поскакал впереди их; в 4 часа подъехали к заставе столицы. Д’Артаньян не знал Лондона и не знал ни одного слова по-английски, но он написал на клочке бумаги имя Букингама, и каждый мог легко указать ему отель герцога.

Герцог был в Виндзоре на охоте с королем.

Д’Артаньян спросил камердинера герцога, который сопровождал его во всех путешествиях и отлично говорил по-французски. Он сказал ему, что приехал из Парижа по очень важному делу, где вопрос касается жизни и смерти, а потому ему необходимо было бы сию же минуту переговорить с герцогом. Смелый тон, которым говорил д’Артаньян, убедил Патриция — это было имя камердинера. Он велел оседлать двух лошадей и взялся проводить молодого гвардейца. Плянше сняли с лошади совершенно окоченевшего: бедный малый совсем изнемогал. Д’Артаньян, казалось, был точно из железа.

Приехали в замок; там им сообщили, что король и Букингам охотятся на птиц в болотах, расположенных в 2 или 3 милях отсюда, и в 20 минут они были на указанном месте. Патриций скоро услышал голос своего господина, звавшего сокола.

— Как доложить мне о вас милорду герцогу? спросил Патриций.

— Молодой человек, который однажды вечером хотел с ним поссориться на Новом Мосту, напротив статуи Самаритянки.

— Странная рекомендация!

— Вы увидите, что она стоит всякой другой.

Патриций пустил лошадь в галоп, догнал герцога и передал ему в тех выражениях, как ему было сказано, что его ждет гонец. Букингам тотчас же догадался, что это был д’Артаньян, и боясь не случилось ли во Франции чего-нибудь нового, о чем ему дают знать, он, не теряя времени, спросил только, где приехавший гонец; узнавши издали форму гвардейца, он пустил лошадь в галоп и прямо подъехал к д’Артаньяну. Патриций из скромности стал в стороне.

— Не случилось ли с королевой несчастия? вскричал Букингам, выражая в этом вопросе всю свою любовь и беспокойство за королеву.

— Не думаю; впрочем, я полагаю, что она находится в большой опасности, от которой ее может избавить только ваша милость.

— Я! вскричал Букингам. — Но каким образом! Я был бы очень счастлив быть ей в чем-нибудь полезным. Говорите, говорите.

— Возьмите это письмо.

— Это письмо? от кого оно?

— Я полагаю, от ее величества.

— От ее величества? сказал Букингам, побледнев так сильно, что д’Артаньян думал, что ему сделается дурно.

Букингам сломал печать.

— Отчего эта дыра? сказал он, указывая д’Артаньяну на одно место, письмо было насквозь проколото.

— А-а! сказал д’Артаньян: — я этого и не видел. Это сделано шпагой графа де-Варда, когда он мне нанес славный удар, проколов грудь.

— Вы ранены? спросил Кунингам, ломая печать.

— О, пустяки, царапина, сказал д’Артаньян.

— Праведное небо, что я прочитал! вскричать герцог. — Патриций, оставайся здесь, или скорее отыщи короля, где бы он ни был, и передай его величеству, что я почтительнейше умоляю его простить меня, но одно чрезвычайно важное дело призывает меня в Лондон, едемте, едемте!

И оба пустились вскачь по дороге в столицу.

XXI. Графиня Винтер.

В продолжение всей дороги герцог расспрашивал д’Артаньяна не о том, что случилось, а о том, что д’Артаньяну было известно. Сопоставляя то, что он слышал от молодого человека, со своими собственными воспоминаниями, он мог составить себе довольно верное представление об опасном положении, на что, впрочем, указывало и письмо королевы, как оно ни было коротко и неясно. Но его больше всего удивляло то, как кардиналу, в высшей степени заинтересованному в том, чтобы не допустить этого молодого человека ступить ногой в Англию, не удалось остановить его в дороге, и тогда д’Артаньян рассказал ему, какие предосторожности были приняты, и как, благодаря преданности своих трех друзей, которых он оставил всех, окровавленными, по дороге, ему удалось расквитаться за удар шпаги, проколовшей письмо королевы, за что граф де-Вард так дорого поплатился.

Слушая этот рассказ, переданный с замечательной простотой, герцог от времени до времени посматривал на молодого человека, как бы не понимая, как столько осторожности, храбрости и преданности соединялось в одном человеке, которому по лицу нельзя было дать более 20 лет.

Лошади мчались, точно ветер, и в несколько минут они были у ворот Лондона. Д’Артаньян думал, что, приехавши в город, герцог замедлит свой ход, но было не так: он продолжал мчаться во всю прыть, мало заботясь о том, что мог сбить кого-нибудь по дороге. И действительно, проезжая Сити, с ним было два или три подобных случая, но Букингам не повернул даже головы, чтобы посмотреть, что случилось с теми, кого он опрокинул. Д’Артаньян следовал за ним посреди криков, очень похожих на проклятия.

Въехав во двор своего отеля, Букингам спрыгнул с лошади и, нимало не беспокоясь о ней, бросил ей повод на шею и поспешил на крыльцо. Д’Артаньян сделать тоже самое, впрочем, немножко беспокоясь за этих благородных животных, достоинство которых он мог оценить; но он скоро утешился, увидя, как 3 или 4 лакея быстро выскочили из кухонь и конюшен и тотчас же взяли лошадей.

Герцог шел так скоро, что д’Артаньяну трудно было поспевать за ним; он прошел одну за другою несколько зал, убранных с таким изяществом, о котором самые знатные вельможи Франции не имели никакого понятия, и достиг наконец спальни, которая была чудом вкуса и роскоши. В алькове этой комнаты была дверь, скрытая обоями, которую герцог открыл маленьким золотым ключом, висевшим у него на шее на золотой же цепочке.

Из скромности д’Артаньян остался позади, но Букингам в ту минуту, как переступал порог этой двери, обернулся и, видя нерешительность молодого человека, сказал:

— Войдите, и если вы имеете счастие бывать у ее величества, расскажите ей, что вы видели.

Ободренный этим приглашением, д’Артаньян последовал за герцогом, который запер за ним дверь; тогда оба очутились в маленькой комнатке, вроде часовни, обтянутой персидской шелковой материей, затканной золотом, ярко освещенной множеством свечей. Над возвышением, вроде престола, под балдахином из голубого бархата с белыми и красными перьями, был помещен во весь рост портрет Анны Австрийской, так поразительно похожий, что д’Артаньян от неожиданности вскрикнул: казалось, королева сейчас заговорить. На этом престоле, под портретом, стояла шкатулка, в которой хранились брильянтовые наконечники. Герцог подошел к престолу, преклонил колени и открыл шкатулку.

— Вот, сказал он, вынимая из шкатулки большой бант из голубых лент, сверкавший брильянтами, — вот эти драгоценные наконечники, с которыми я поклялся быть похороненным. Королева мне их дала, королева и берет назад: да будет во всем ее воля.

Затем он начал целовать один за другим эти наконечники, с которыми ему нужно было расстаться. Вдруг он вскрикнул от ужаса.

— Что такое? с беспокойством спросил д’Артаньян, — что с вами случилось, милорд?

— А то, что теперь все потеряно, вскричал Букингам, побледнев, как мертвец: — недостает двух из этих наконечников: их теперь только десять!

— Думает ли милорд, что они у него потеряны, или что они у него украдены?

— Их украли у мени, отвечал герцог, — и это дело кардинала. Смотрите: видите — ленты, к которым они были прикреплены, отрезаны ножницами.

— Если бы милорд мог догадаться, кто совершил это воровство… Может быть, они еще в руках у того лица?

— Постойте, постойте! вскричал герцог. — Единственный раз, когда я надел эти наконечники, это на бал короля, 8 дней тому назад в Виндзоре. Графиня Винтер, с которой я был в ссоре, подошла ко мне на этом балу. Это примирение было мщением ревнивой женщины; с этого дня я ее больше не видел, эта женщина — агент кардинала.

— Но можно же их найти в целом свете? вскричал д’Артаньян.

— О, да, да, вскричал Букингам, стискивая зубы от гнева, — да, это ужасный враг. Но, впрочем, когда же должен состояться этот бал?

— В будущий понедельник.

— В будущий понедельник! 5 дней впереди, этого времени для нас более чем достаточно. Патриций, вскричал герцог, отворяя дверь часовни. — Патриций!

Появился камердинер герцога.

— Ювелира и секретаря!

Камердинер вышел из комнаты очень быстро, не проронив ни слова, что доказывало его привычку повиноваться слепо, без возражений.

Секретарь явился раньше ювелира. Это было совершенно понятно: он жил в том же доме. Он застал герцога Букингама сидящим в своей спальне за столом.

Букингам собственноручно написал несколько слов.

— Г. Джаксон, сказал он ему, — вы тотчас же отправитесь к лорду-канцлеру и передалите ему, что я поручаю ему исполнить мои приказания. Я требую, чтобы они были обнародованы сейчас же.

— Но, монсиньор, если лорд-канцлер спросит меня о причинах, заставивших вашу светлость прибегнуть к такой необычайной мере, что я отвечу ему?

— Что это моя добрая воля и что я никому не должен отдавать отчета в своих действиях.

— Будет ли это ответом, который можно передать его величеству, сказал, улыбаясь, секретарь, — если его величество полюбопытствует узнать, почему ни один корабль не может выйти из гаваней Великобритании?

— Вы правы, ответил Букингам, — он ответит в таком случае королю, что я решился на войну, и это одна из первых неприязненных мер относительно Франции.

Секретарь поклонился и вышел.

— Значит, с этой стороны мы спокойны, сказал Букингам, обращаясь к д’Артаньяну — Если наконечники еще не отправлены во Францию, они прибудут только после вас.

— Каким образом?

— Я только что наложил запрещение на выход из гаваней всех судов, которые в настоящую минуту стоят в портах его величества, и ни одно из них без особого разрешения не может сняться с якоря.

Д’Артаньян с изумлением посмотрел на этого человека, пользовавшагося для своих любовных дел неограниченной властью, которою был облечен доверием короля. Букингам, по выражению лица молодого человека, угадал его мысли и улыбнулся.

— Да, сказал он, — да, это потому, что Анна Австрийская — моя настоящая королева; по одному ее слову я готовь изменить моему отечеству и моему королю. Она просила меня не посылать протестантам Ларошели помощи, которую я им обещал, — и это было сделано. Я не сдержал своего слова, но я повиновался ее желанию, и скажите, не был ли я щедро вознагражден за мое послушание, так как я ему обязан этим портретом?!

Д’Артаньян удивился, на каких тонких, невидимых нитях висит иногда судьба народа и жизнь стольких людей. Он был глубоко погружен в свои размышления, когда вошел ювелир. Это был ирландец, один из самых искуснейших мастеров своего дела, который сам признавался, что наживает 100,000 ливров в год от одного герцога Букингама.

— Г. Орели, сказал герцог, уводя его в свою часовню, — посмотрите на эти брильянтовые наконечники и скажите мне, что стоит каждый из них?

Ювелир бросил беглый взгляд на изящество их отделки, рассчитал цену каждого брильянта и, не колеблясь, ответил:

— Полторы тысячи пистолей за каждый, милорд.

— Сколько потребуется дней, чтобы приготовить два таких наконечника? Вы видите, тут недостает двух.

— 8 дней, милорд.

— Я заплачу 3 тысячи пистолей за каждый, но мне необходимо, чтобы они были готовы к послезавтра.

— Милорд будет иметь их.

— Вы драгоценный человек, г. Орели, но это еще не все: эти наконечники не могут быть никому доверены, их нужно сделать здесь же, во дворце.

— Невозможно, милорд, никто, кроме меня, не может сделать этого так, чтобы не видно было ни малейшей разницы между новыми и старыми.

— В таком случае, мой любезный г. Орели, — вы мой пленник, и если бы даже вы захотели выйти сию же минуту из моего дворца, вы не могли бы этого сделать; покоритесь вашей участи. Назовите мне тех из ваших подмастерьев, которые вам понадобятся, а также те инструменты, которые они должны принести.

Ювелир знал герцога и знал также, что всякое возражение совершенно бесполезно, а потому он тотчас же решился.

— Мне будет позволено предупредить мою жену? спросил он.

— О, вам будет разрешено даже с ней видеться, любезный Орели: ваш плен будет приятен вам, будьте спокойны, и как всякое беспокойство требует известного вознаграждения, то сверх платы, назначенной вами за два наконечника, вот вам чек на тысячу пистолей, чтобы вы забыли о скуке, которую я вам причиняю.

Д’Артаньян не мог прийти в себя от изумления, видя, как Букингам свободно распоряжался и людьми, и деньгами.

Ювелир написал своей жене письмо, вложив в него чек на тысячу пистолей, взамен которого просил ее прислать ему лучшего из своих подмастерьев, известный подбор брильянтов, вес и название которых он ей обозначил, и целый список инструментов.

Букингам проводил ювелира в назначенную для него комнату, которая в полчаса превратилась в мастерскую. Затем он поставил у каждой двери часового, с воспрещением впускать туда кого бы то ни было за исключением его камердинера Патриция. Излишне прибавлять, что ювелиру Орели и его помощнику было запрещено выходить под каким бы то ни было предлогом.

Покончив с этой стороной дела, Букингам вернулся к д’Артаньяну.

— Теперь, мой юный друг, сказал он, — Англия принадлежит нам двоим; чего вы хотите, чего желаете?

— Постель, ответил д’Артаньян, — потому что, признаюсь, в настоящую минуту это именно то, что мне всего нужнее.

Букингам поместил д’Артаньяна в комнате рядом со своей. Он хотел иметь молодого человека под рукою не потому, чтобы он не доверял ему, а для того, чтобы иметь кого-нибудь около себя, с кем можно было постоянно говорить о королеве. Час спустя в Лондоне был обнародован указ о воспрещении выпускать из гаваней суда во Францию, даже и почтовые пакетботы. В глазах всех это было объявлением войны.

На третий день, в одиннадцать часов, оба брильянтовые наконечника были готовы и до такой степени точно и верно сделаны с оригиналом, что Букингам не мог отличить новые от старых, и даже самый опытный знаток мог бы легко ошибиться.

Он приказал сейчас же позвать д’Артаньяна.

— Смотрите, сказал он ему: — вот брильянтовые наконечники, за которыми вы приехали, и будьте свидетелем того, что я исполнил все, что было в человеческой власти.

— Будьте спокойны, милорд, я расскажу все, что видел; но ваша светлость передает мне наконечники без шкатулки?

— Шкатулка затруднила бы вас. К тому же она делается мне еще тем дороже, что только она одна и остается мне. Вы скажете, что я ее оставил.

— Я передам ваше поручение слово в слово, милорд.

— А теперь, сказал Букингам, пристально вглядываясь в молодого человека, — как же я расквитаюсь с вами?

Д’Артаньян покраснел до белков глаз. Он видел, что герцог хочет непременно подарить ему что-нибудь, и мысль, что кровь его товарищей и его собственная будет куплена английским золотом, возбуждала в нем отвращение.

— Условимся, милорд, сказал д’Артаньян, — и взвесим хорошенько все поступки вперед, чтобы не вышло недоразумения. Я нахожусь на службе короля и королевы Франции и состою в гвардейской роте г. Дезессара, который, как и его зять де-Тревиль, особенно преданы их величествам. Итак, я все сделал для королевы и ничего для вашей светлости, и скажу вам больше: может быть даже, я ничего бы не сделал, если бы не шло дело, о том, чтобы сделать приятное одной особе, которая точно так же моя царица, как королева — ваша.

— Да, сказал герцог, улыбаясь: — я знаю эту особу, это…

— Милорд, с живостью перебил его молодой человек, — я не сказал ее имени.

— Это правда… — Так этой особе я должен быть признательным за вашу самоотверженность?

— Совершенно так, милорд, потому что именно в эту минуту решается вопрос о войне, и, признаюсь, я вижу в вашей светлости только англичанина, а следовательно нашего врага, которого я был бы еще более рад встретить на поле битвы, чем в Виндзорском парке или в коридорах Луврского дворца, что, впрочем, нисколько не помешает мне исполнить в точности мое поручение и позволить убить себя, если это потребуется для его исполнения. Но повторяю вашей светлости, что вам лично так же мало приходится благодарить меня за то, что я сделал для вас в этом втором нашем свидании с вами, как и за то, что я сделать для вас в первом.

— У нас говорят: «горд, как шотландец», прошептал Букингам.

— А у нас говорить: «горд, как гасконец». Гасконцы — шотландцы Франции.

Д’Артаньян поклонился и хотел уйти.

— Как, вы хотите уже ехать? Но какой же дорогой и как?

— Это правда.

— Черт возьми! Французы смело решают всякие вопросы!

— Я забыл, что Англия — остров, на котором вы — король.

— Поезжайте в гавань, спросите бриг «Sund» и передайте это письмо капитану; он отвезет вас в маленькую гавань, где, конечно, вас не ожидают и где пристають обыкновенно только рыболовные суда.

— Эта гавань называется…

— Сент-Валери. Но подождите же: приехавши туда, вы войдете в один плохой трактир, не имеющий ни имени, ни вывески, настоящий притон матросов; ошибиться вы не можете, он там единственный.

— И затем?

— Вы спросите хозяина этого трактира и скажете ему: «Forward».

— Что означает?..

— Вперед: это пароль. Он даст вам оседланную лошадь и укажет дорогу, по которой вы должны ехать. Вы найдете на своем пути четыре перемены подставных лошадей. Если хотите, при каждой из них вы оставите ваш парижский адрес, и все четыре лошади последуют за вами; вы уже знаете двух из них, и мне показалось, что вы оценили их, как любитель: это те самые, на которых мы приехали; ручаюсь вам, что и другие две будут не хуже по своему достоинству. Эти четыре лошади снаряжены на войну. Как бы горды вы ни были, вы не откажетесь принять одну из них для себя и попросить ваших трех товарищей принять остальных; к тому же, они пригодятся вам для воины с нами. Цель оправдывает средства, как говорите вы, французы, не правда ли?

— Да, милорд, я принимаю, сказал д’Артаньян: — и если будет угодно Богу, мы сделаем хорошее употребление из ваших подарков.

— Теперь вашу руку, молодой человек; может быть, мы скоро встретимся на поле битвы, а пока, надеюсь, мы расстаемся с вами друзьями.

— Да, милорд, но в надежде сделаться скоро врагами.

— Будьте покойны, я вам это обещаю.

— Я полагаюсь на ваше слово, герцог.

Д’Артаньян поклонился герцогу и быстро направился к гавани.

Напротив Лондонской башни он нашел указанное судно, передал письмо капитану, который отдал его визировать губернатору порта и тотчас же снялся с якоря.

Пятьдесят судов стояли готовыми к отплытию и ждали. Проходя борт о борт с одним из них, д’Артаньяну показалось, что он узнал незнакомку Менга, ту самую, которую незнакомый джентльмен называл миледи и которую он, д’Артаньян, нашел такой красивой; но, благодаря быстрому течению реки и хорошему попутному ветру, его корабль плыл так быстро, что через минуту они потеряли все из виду.

На следующий день, в девять часов утра, пришли в Сент-Валери.

Д’Артаньян в ту же минуту направился к назначенному трактиру и узнал его по крикам, вырывавшимся оттуда: разговор шел о войне между Англией и Францией, как о решенном и несомненном деле, и матросы на радостях кутили. Д’Артаньян прошел сквозь толпу, приблизился к хозяину и произнес слово «forward». Хозяин тотчас же сделал ему знак следовать за собой, вышел с ним в дверь, выходящую на двор, провел его в конюшню, где ждала совершенно оседланная лошадь, и спросил его, не нужно ли ему еще чего-нибудь.

— Мне нужно знать, по какой дороге я должен ехать, сказал д’Артаньян.

— Поезжайте отсюда в Блянжи, а из Блянжи в Певшатель. В Невшателе войдите в трактир Золотой бороны, скажите пароль хозяину, и вы найдете, как и тут, совершенно оседланную лошадь.

— Должен я вам что-нибудь? спросил д’Артаньян.

— За все заплачено и притом щедрой рукой, сказал хозяин. — Поезжайте же, и Господь да благословит вас!

— Аминь! ответил молодой человек, пускаясь в галоп.

Четыре часа спустя он был в Невшателе.

Он точно следовал данным ему инструкциям; в Невшателе, как и в Сент-Валери, он нашел совершенно оседланную лошадь, которая его ждала; он хотел переложить пистолеты из прежнего седла в новое, но в сумках этого седла нашел точно такие же другие пистолеты.

— Ваш адрес в Париже?

— Гвардейские казармы, рота Дезессара.

— Хорошо.

— По какой дороге мне надо ехать? в свою очередь спросил д’Артаньян.

— По Руанской дороге, но вы оставите город вправо. Вы остановитесь в маленькой деревушке Экюи, там одна гостиница Щит Франции. Не судите по ее наружности: в ее конюшнях найдется лошадь не хуже этой.

— И тот же пароль?

— Тот же самый.

— Прощайте, хозяин!

— Доброго пути, дворянин; не нужно ли вам чего-нибудь?

Д’Артаньян сделал отрицательный знак головой и во всю прыть помчался далее. В Экюи повторилась то же самое: он нашел точно такого же предупредительного хозяина, свежую, отдохнувшую лошадь, оставил свой адрес, как делал это и при прежних остановках, и тем же скорым шагом приехал в Понтуаз. В Понтуазе он в последний раз переменил лошадьи в 9 часов галопом въехал в отель де-Тревиля сделав приблизительно около шестидесяти миль в двенадцать часов. Де-Тревиль принял его, точно виделся с ним в тот же день утром, только пожал ему руку немножко более горячо, чем обыкновенно. Де-Тревиль сообщил ему, что рога Дезессара на карауле в Лувре и что он может отправиться на свой пост.

XXII. Балет «Мерлезон».

На другой день во всем Париже только и было разговору о бале, который город давал королю и королеве и на котором их величества должны были танцовать знаменитый балет «Мерлезон», любимый балет короля. И действительно, целых восемь дней в городской ратуше шли приготовления к этому торжественному празднику. Плотники устроили возвышение полукругом, на котором должны были восседать приглашенные дамы; бакалейные торговцы украсили залы двумястами белых восковых свечей, что было неслыханной роскошью для того времени; были, наконец, приглашены 20 скрипок, и им обещана была двойная, против обыкновенной, плата, так как они должны были играть целую ночь.

В 10 часов утра г. де-ла-Кост, прапорщик королевских гвардейцев, в сопровождении двух полицейских и нескольких корпусных стрелков, пришел к г. Клементу, актуариусу города, спросить ключи от всех дверей комнат и бюро отеля. Эти ключи были ему вручены немедленно; к каждому из них был прикреплен билетик, с указанием, от каких он дверей, и с этой минуты на де-ла-Коста была возложена охрана всех дверей и ходов. В 11 часов пришел Дюалье, капитан гвардейцев, и привел с собой 50 стрелков, которые тотчас же были расставлены по всей ратуше у указанных им дверей.

В три часа пришли еще две роты гвардейцев: одна французская, а другая швейцарская. Рота французских гвардейцев на половину состояла из гвардейцев г. Дюалье, а на половину — из гвардейцев роты Дезессара. В шесть часов вечера начался съезд приглашенных. По мере того, как они приезжали, их вводили в большую залу и размещали на приготовленных возвышениях.

В девять часов приехала президентша бала. Так как после королевы она являлась на балу самым главным лицом праздника то она была встречена гласными города и помещена в ложе напротив той, которая предназначалась для королевы.

В 10 часов поставили угощение из разных сластей для короля в маленькой зале со стороны церкви св. Иоанна, напротив городского серебряного буфета, у которого были поставлены четыре стрелка.

В полночь раздались громкие и многочисленные радостные восклицания: это ехал король по улицам, ведущим из Лувра к городской думе и иллюминованным разноцветными фонариками. Тотчас же городские старшины, одетые в драповые плащи и предшествуемые шестью сержантами с факелами в руках, вышли встретить короля на ступенях лестницы, где его приветствовал купеческий голова. Его величество в ответе своем извинился, что приехал так поздно, но сложил всю вину на кардинала, задержавшего его разговором о государственных делах до одиннадцати часов.

Его величество приехал в парадной одежде вместе с его королевским высочеством, своим братом, графом де-Суасоном, великим приором герцогом де-Лонгсвиль, герцогом Ульбефом, графом д’Аркур, графом де-ла-Рош-Гюйоном, г. де-Лианкур, г. де-Борода, графом де-ла-Крамайль и кавалером де-Сувре. Все заметили, что король был печален и озабочен. Один кабинет был приготовлен для короля, а другой — для его брата. В каждом из этих кабинетов были приготовлены маскарадные костюмы. То же было приготовлено для королевы и для президентши. Кавалеры и дамы свиты их величеств должны были одеваться по-двое в нарочно приготовленных для этого комнатах. Прежде, чем войти в свой кабинет, король приказал, чтобы его тотчас же известили, как только покажется кардинал.

Через полчаса по прибытии короля снова раздались крики и восклицания: на этот раз они давали знать о приезде королевы; старшины поступили точно так же как и прежде: предшествуемые сержантами, они двинулись навстречу своей коронованной гостье.

Королева вошла в залу; все заметили, что так же, как и король, она имела усталый и грустный вид. В ту самую минуту, как она вошла, занавесь маленькой ложи, остававшейся до этих пор закрытой, отдернулась, и показалась бледная голова кардинала в костюме испанского кавалера. Его глаза устремились на королеву, и на губах проскользнула блаженно-радостная улыбка: на королеве не было брильянтовых наконечников. Королева на некоторое время остановилась, принимая приветствия старшин города и отвечая на поклоны дам. Вдруг у одной из дверей залы показался король с кардиналом. Кардинал говорил ему что-то шопотом, и король был очень бледен. Король прошел сквозь толпу без маски, с едва завязанными лентами своего камзола, подошел к королеве и взволнованным голосом спросил:

— Королева, отчего же, скажите, вы не надели брильянтовых наконечников, когда вы знали, что мне будет приятно видеть их на вас?

Королева бросила взгляд вокруг и увидела позади себя кардинала, улыбавшагося сатанинской улыбкой.

— Король, ответила королева взволнованным голосом: — я не надела их потому, что боялась, чтобы посреди этой ужасной толпы с ними чего-нибудь не случилось.

— И вы худо сделали, королева! Если я вам сделал подарок, то для того, чтобы вы наряжались в нею. Я вам говорю, что вы худо сделали!

И голос короля задрожал от гнева.

Все смотрели и слушали с удивлением, не понимая, что происходить.

— Король, сказала королева, — я могу послать за ними в Лувр, где они находятся, и таким образом желание вашего величества будет исполнено.

— Пошлите, королева, пошлите как можно скорее, потому что через час начнется балет.

Королева поклонилась в знак покорности и последовала за дамами, которые должны были отвести ее в кабинет. Король также ушел в свой кабинет.

На минуту в зале сделалось смятение и замешательство: все заметили, что что-то произошло между королем и королевой. Но они оба говорили тихо, все, из уважения, на несколько шагов отступили, и никто ничего не слышал. Скрипки громко играли, но их никто не слушал. Король вышел первым из своего кабинета; на нем был один из изящнейших охотничьих костюмов; брат короля и другие были одеты точно так же, как и он. Этот костюм больше всего шел королю и в нем он, действительно, казался первым дворянином своего королевства. Кардинал подошел к королю и передал ему шкатулку. Король, открыв ее, нашел два брильянтовых наконечника.

— Что это означает? спросил он у кардинала.

— Ничего, отвечал последний. — Если только королева наденет наконечники, в чем я сомневаюсь, сочтите их, ваше величество, и если их окажется только десять, спросите у ее величества, кто мог у нее похитить эти два.

Король взглянул на кардинала вопросительным взглядом, но не успел ничего у него спросить, как вырвался всеобщий крик восторга. Если король имел вид первого джентльмена в своем королевстве, то королева, наверное, была самой красивейшей женщиной в целой Франции. И надо сказать правду, охотничий туалет шел ей как нельзя больше: на ней была фетровая шляпа с голубыми перьями, бархатный сюртук жемчужно-матового цвета, застегнутый брильянтовыми аграфами, и голубая атласная юбка, вся вышитая серебром. На левом плече сверкали брильянтовые эксельбантные наконечники, прикрепленные к банту одного цвета с перьями и юбкой.

Король задрожал от радости, а кардинал — от гнева. Впрочем, они были еще на таком далеком расстоянии от королевы, что не могли сосчитать наконечников: они были на королеве, но дело в том, было ли их десять или двенадцать. Скрипки в это время подали знак к началу балета. Король подошел к президентше бала, с которой он должен был танцовать, а его высочество, брат короля, — к королеве. Встали на свои места, и балет начался.

Король танцовал как раз против королевы и каждый раз, как он проходил мимо нее, он пожирать глазами эти наконечники, которых не мог сосчитать. Холодный пот покрыл лоб кардинала. Балет длился целый час; было 16 выходов. Балет кончился и, посреди восторженных апплодисментов всей залы, каждый отвел свою даму на ее место; король воспользовался предоставленной ему привилегией оставить даму, не провожая, и быстро приблизился к королеве.

— Благодарю вас, королева, сказал он: — что вы уступили моим желаниям, но мне кажется, что вам недостает двух наконечников, и я возвращаю их вам.

С этими словами он подал королеве два брильянтовых наконечника, переданных ему кардиналом.

— Как, ваше величество! вскричала молодая королева, притворяясь удивленной: — вы мне дарите еще два, но тогда у меня их будет четырнадцать?

И действительно, когда король сосчитал, все двенадцать наконечников оказались на плече ее величества,

Король позвал кардинала.

— Однако, что все это значит, кардинал? спросил король строгим голосом.

— Это значит, ваше величество, отвечал кардинал: — что я желал преподнести эти два наконечника ее величеству и, не смея сделать этого лично, прибегнул к такому средству.

— А я тем более благодарна вашему высокопреосвященству, ответила Анна Австрийская с улыбкой, доказывавшей, что она не была одурачена его гениальной любезностью: — что я уверена в том, что эти два наконечника стоят вам так же дорого, как стоили все 12 его величеству.

Затем, поклонившись королю и кардиналу, королева направилась в комнату, где она одевалась и где должна была раздеться.

Внимание, которое мы должны были посвятить знатным лицам, выведенным нами в начале этой главы, отвлекло нас на минуту от того, которому Анна Австрийская обязана была своим неслыханным триумфом, только что одержанным ею над кардиналом, и который, никому неизвестный, смущенный, затерянный в тесной толпе, стоял у одной из дверей и смотрел оттуда на эту сцену, понятную только четырем лицам: королю, королеве, его высокопреосвященству и ему.

Королева только что вошла в свою комнату, и д’Артаньян собирался удалиться, как вдруг почувствовал, что кто-то дотронулся до его плеча; он обернулся и увидел молодую женщину, которая сделала ему знак следовать за ней. Лицо этой молодой женщины изображало волчью голову из черного бархата, но, несмотря на эту предосторожность, принятую, впрочем, скорее для других, чем для него, он тотчас же узнал свою руководительницу, воздушную и умную г-жу Бонасье. Накануне им едва удалось видеться у швейцара Жермена, куда д’Артаньян вызвал ее. Молодая женщина так спешила сообщить королеве чудное известие о счастливом возвращении своего гонца, что молодые любовники едва перекинулись между собой несколькими словами. Итак, д’Артаньян последовал за г-жой Бонасье, движимый двойным чувством любви и любопытства. Пока они шли и по мере того, как коридоры делались более пустынными, д’Артаньян хотел остановить молодую женщину, схватить, полюбоваться ею, хотя бы одну минуту, но, быстрая, как птица, она каждый раз ускользала из его рук, и когда он начинал говорить, ее пальчик, которым она ему закрывала рот с повелительным, полным грации и прелести жестом, напоминал ему, что он был в руках той власти, которой должен слепо повиноваться и которая не допускала с его стороны ни малейшей жалобы; наконец, после нескольких поворотов и переходов, г-жа Бонасье отворила дверь и ввела молодого человека в совершенно темный кабинет. Там она сделала ему опять знак хранить молчание и отворила вторую дверь, скрытую в обоях. В комнату проник вдруг яркий свет. Г-жа Бонасье скрылась. Д’Артаньян некоторое время не двигался с места, задавая себе вопрос, где он очутился, но вдруг луч света, проникнувший в эту комнату, теплый благоуханный воздух, дошедший до него разговор двух или трех женщин, говоривших изящным и вместе с тем почтительным тоном, и несколько раз повторенное слово «ваше величество» ясно доказали ему, что он был в комнате рядом с кабинетом королевы. Молодой человек стоял в тени и ожидал. Королева имела вид очень веселый и счастливый, что, казалось, очень удивляло окружавших ее лиц, видевших ее почти всегда озабоченной. Королева объясняла свою веселость великолепием праздника, удовольствием, которое доставил ей балет. Противоречить королеве, смеялась ли она, или плакала, не позволялось, и все еще более восхваляли любезность городских старшин Парижа.

Д’Артаньян не знал королевы, но он скоро различил ее голос между всеми другими прежде всего по легкому иностранному акценту, а затем по повелительному тону, который невольно, совершенно естественно, слышится во всех словах коронованных особ. Он слышал, как она приближалась и удалялась от двери и два или три раза он мог уловить даже, ее тень, пересекавшую свет. Наконец, вдруг рука обворожительной формы и белизны показалась из-за приотворенной двери; д’Артаньян понял, что это была его награда: он бросился на колени, схватил эту руку и почтительно прикоснулся к ней губами; затем рука скрылась, оставив в его руках какую-то вещицу; он догадался, что это был перстень; дверь тотчас же затем затворилась, и д’Артаньян очутился в полнейшей темноте. Д’Артаньян надел перстень на палец и стал снова ожидать; было очевидно, что не все еще кончено: вслед за наградой за самоотверженность должна последовать награда за любовь. К тому же балет был окончен, но вечер только что начался: ужин был назначен в три часа, а часы св. Иоанна пробили недавно два и три четверги.

Мало-по-малу голоса стихли в соседней комнате, затем они стали удаляться, потом дверь кабинета, где находился д’Артаньян, отворилась, и в нее стремительно вошла г-жа Бонасье.

— Наконец-то вы! вскричал д’Артаньян.

— Молчите! сказала молодая женщина, прикладывая руку к его губам: — молчите и отправляйтесь той же дорогой, по которой пришли.

— Но когда и где я опять увижу вас? вскричал д’Артаньян.

— Вы узнаете это из записочки, которую найдете у себя дома. Идите, идите!

И с этими словами она открыла дверь коридора и вытолкнула в нее д’Артаньяна из комнаты.

Д’Артаньян повиновался с покорностью ребенка, без сопротивления и без возражения, что доказывало что он действительно был влюблен.

XXIII. Свидание.

Д’Артаньян вернулся к себе бегом, и хотя было уже более трех часов ночи и ему пришлось идти по самым глухим и опасным кварталам Парижа, но он не имел ни одной неприятной встречи. Он нашел дверь своего коридора полуотворенною, поднялся к себе на лестницу и постучался в дверь тихонько, как было условлено между ним и его лакеем.

— Приносил кто-нибудь письмо ко мне? с живостью спросил д’Артаньян.

— Никто не приносил вам письма, сударь, ответил Плянше, — но есть письмо, которое само пришло.

— Что ты хочешь этим сказать, дурак?

— Я хочу сказать, что, вернувшись домой, я нашел на зеленом сукне стола в вашей спальне письмо, хотя ключ от вашей комнаты все время был у меня в кармане, и я ни разу не вынимал его.

— Но где же это письмо?

— Я оставил его там, где нашел сударь. Но неестественное дело, чтобы письма приходили сами к людям. Если бы еще окно было открыто или, по крайней мере, полуоткрыто, я ничего бы не сказал, а то нет: все было герметически закрыто. Берегитесь, сударь, тут наверное дело не совсем чисто.

Тем временем молодой человек бросился в комнату и распечатал письмо; оно было от г-жи Бонасье и заключало в себе следующие строки:

«Вас хотят горячо поблагодарить и передать нам такую же благодарность от других. Будьте завтра вечером, в десять часов, в Сен-Клу, напротив павильона, на углу дома д’Эстре. К. Б.».

Читая это письмо, д’Артаньян чувствовал, как его сердце то судорожно сжималось, то расширялось, в одно и то же время и мучительно, и приятно для сердца влюбленных.

Это была первая записка, которую он получил, это было первое свидание, которое ему назначили. Сердце его, полное радостного опьянения, замирало и, казалось, перестанет биться на пороге в земной рай, называемый любовью.

— Ну, что же, сударь? сказал Плянше, видя, как его барин попеременно то бледнел, то краснел: — ну что же, разве я не угадал, что тут дело неладно?

— Ты ошибаешься, Плянше, ответил д’Артаньян, — и в доказательство этого вот возьми экю и выпей за мое здоровье.

— Благодарю, сударь, за экю, который вы мне даете, и обещаю вам точно исполнять все ваши приказания; но тем не менее все-таки скажу, что письма, попадающие в запертые квартиры…

— Падают с неба, мой друг, падают с неба.

— Так барин доволен? спросил Плянше.

— Любезный мой Плянше, я самый счастливый человек на свете!

— И я могу воспользоваться вашим счастьем, сударь, чтобы пойти спать?

— Да, иди.

— Да будут на вас все благословения неба, сударь, но тем не менее это письмо…

И Плянше удалился, качая головой с видом сомнения, которое не вполне сгладила даже щедрость д’Артаньяна.

Оставшись один, д’Артаньян читал и перечитывал записку, затем он раз двадцать перецеловал эти строки, написанные рукой его прелестной любовницы. Наконец он лег, уснул, и ему снились золотые сны.

В семь часов утра он встал и позвал Плянше, который явился, отворив дверь только на второй зов, с лицом, носившим еще следы вчерашнего страха и беспокойства.

— Плянше, сказал ему д’Артаньян, — я ухожу из дому, может быть, на целый день, а потому до семи часов вечера ты свободен, но в семь часов будь дома и приготовь мне двух лошадей.

— Как кажется, мы опять собираемся подставлять нашу шкуру, чтобы ее пробили в нескольких местах?

— Ты возьмешь свой мушкет и пистолеты.

— Ну, что же! Не говорил ли я? вскричал Плянше. — Так и есть, я был в этом уверен… Проклятое письмо!

— Да успокойся же, дурак, на этот раз дело идет просто о приятной прогулке.

— Да, вроде такой же приятной прогулки, как в прошлый раз, когда на нас градом сыпались пули и всюду расставлены были ловушки.

— Впрочем, если вы боитесь, г. Плянше, возразил д’Артаньян, — я поеду без вас; я предпочитаю путешествовать один, чем иметь товарища, который вечно дрожит.

— Барин меня обижает, сказал Плянше: — а между тем, мне кажется, он видел, каким я показал себя на деле.

— Да, но я думал, что ты истратил всю свою храбрость за один раз.

— Барин увидит, что, при случае, у меня и еще найдется; только я прошу вас, сударь, не слишком щедро расходовать ее, чтобы у меня хватило надолго.

— Думаешь ли ты, что будешь в состоянии потратить из нее известное количество сегодня вечером?

— Надеюсь.

— Итак, я рассчитываю на тебя.

— В назначенный час я буду готов, но мне кажется, что у барина была только одна лошадь в гвардейских конюшнях?

— Может быть, и до настоящей минуты там стоит только одна, но сегодня вечером их будет там четыре.

— Кажется, наша поездка была за ремонтом?

— Совершенно верно, сказал д’Артаньян и, отдав Плянше последние приказания, вышел

Г. Бонасье стоял у дверей.

Намерение д’Артаньяна было пройти мимо, ничего не сказав почтенному торговцу, но последний с таким кротким и благодушным видом поклонился ему, что жилец поневоле принужден был не только ответить ему на поклон, но и вступить с ним в разговор

К тому же, как же не иметь некоторой снисходительности к мужу, жена которого назначила свидание в тот же самый вечер в Сен-Клу, напротив павильона г. д’Эстре! Д’Артаньян подошел к нему с самым любезным видом, на какой был только способен.

Разговор естественно коснулся тюремного заключения бедняги. Г. Бонасье, не знавший, что д’Артаньян слышал его разговор с незнакомцем Менга, рассказал своему молодому жильцу о преследованиях этого чудовища г. де-Ляффем, которого он в продолжение всего своего рассказа не называл иначе, как кардинальским палачом, и очень распространился о Бастилии, о железных запорах, о калитках, отдушинах, о решетках и всяких инструментах пытки.

Д’Артаньян слушал с удивительной любезностью и затем, когда тот кончил, спросил его:

— А относительно г-жи Бонасье узнали ли вы, кто ее похитил? Ведь я не забыл, что, благодаря этому неприятному случаю, я имел счастие познакомиться с вами.

— А, сказал Бонасье, — они были так осторожны, что не сказали мне этого, да и жена моя клялась всеми святыми, что она не знала этого. Но сами-то вы, продолжал г. Бонасье с полным добродушием, — что с вами было и что вы поделывали все эти дни? Я давно не видел ни вас, ни ваших друзей, и, должно полагать, вы не на улице Парижа так запылили ваши сапоги; я видел, как Плянше чистил их вчера.

— Вы правы, мой любезный Бонасье, я со своими друзьями совершил небольшое путешествие.

— Далеко?

— О, нет, каких-нибудь сорок миль отсюда: мы ездили проводить г. Атоса на Форжеские воды, где мои друзья и остались.

— А вы вернулись? спросил Бонасье, придавая своему лицу самое лукавое выражение. — Таким красавцам, как вы, не удается надолго получить отпуска от своей любовницы, и наверное вас с нетерпением ждали в Париже, не правда ли?

— Честное слово, это правда, смеясь отвечал молодой человек: — я в этом признаюсь вам тем более, мой любезный Бонасье, что от вас ничего нельзя скрыть. Да, меня ждали с большим нетерпением, ручаюсь вам в этом.

Легкое облачко пробежало по лицу Бонасье, но такое легкое, что д’Артаньян не заметил его.

— А теперь вас вознаградят за ваше прилежание, продолжал торговец с легким извинением в голосе, на которое д’Артаньян обратил не больше внимания, чем на минутное облачко, омрачившее перед тем лицо почтенного человека.

— Ага, вы притворяетесь добряком! смеясь, заметил д’Артаньян.

— Нет, я сказал это только для того, ответил Бонасье: — чтобы узнать, поздно ли вы вернетесь домой?

— Но к чему этот вопрос, любезный хозяин? спросил д’Артаньян, — разве вы намерены меня дожидаться?

— Нет, но после моего ареста и случившагося у меня воровства я очень пугаюсь, когда слышу, что отворяют дверь, в особенности ночью. Что ж делать, я совсем не военный!

— Ну, так не пугайтесь же, если я вернусь в час, два или три часа ночи. И если я даже вовсе не вернусь, вы все-таки не пугайтесь.

На этот раз Бонасье так побледнел, что д’Артаньян не мог не заметить этого и спросил, что с ним.

— Ничего, ничего. С тех пор, как меня постигли несчастия, я подвержен обморокам, которые случаются со мной вдруг, и теперь я вдруг почувствовал дрожь. Не обращайте на меня внимания. Вам только и заботы, что о своем счастии.

— В таком случае у меня много забот, потому что я счастлив.

— Не совсем еще, погодите… Вы сказали: сегодня вечером?

— Так что ж! Этот вечер настанет, надеюсь! А, может быть, вы его ждете с тем же нетерпением, как и я? Может быть, сегодня вечером г-жа Бонасье навестит своего супруга?

— Г-жа Бонасье сегодня вечером не свободна, важно ответил ее муж: — она занята в Лувре своей службой.

— Тем хуже для вас, любезный хозяин, тем хуже; когда я счастлив, мне хочется, чтобы все были счастливы, но, по-видимому, это невозможно.

И молодой человек удалился, хохоча во все горло от шутки, понятной, как он думал, только ему одному.

— Желаю вам хорошо повеселиться! отвечал Бонасье гробовым голосом.

Но д’Артаньян уже был слишком далеко, чтобы его услышать, да если бы и расслышал, в том настроении духа, в котором он был, вероятно, он и не заметил бы этого.

Он направился в отель г. де-Тревиля.

Его посещение накануне, как помнят, было очень коротко, и он не успел почти ничего объяснить. Он нашел г. де-Тревиля вне себя от радости. Король и королева были в высшей степени любезны с ним на балу. Правда, что кардинал зато был очень угрюм.

В час ночи он удалился с бала под предлогом, что ему нездоровится; что же касается до их величеств, то они вернулись в Лувр только в 6 часов утра.

— А теперь, сказал г. де-Тревиль, понижая свой голос и вопросительным взглядом осматривая все углы комнаты, чтобы убедиться, что они в самом деле одни, — теперь поговорим о вас, молодой друг мой, так как очевидно, что ваше счастливое возвращение было отчасти причиной радости короля, триумфа королевы и унижения его высокопреосвященства. Теперь вам следует сильно остерегаться.

— Чего же мне бояться, отвечал д’Артаньян: — пока я буду иметь счастье пользоваться милостью их величеств?

— Всего, поверьте мне. Кардинал не такой человек, чтобы позабыть мистификацию, пока не сведет счетов с мистификатором, а мистификатором был, как мне кажется, некий знакомый мне гасконец.

— Думаете ли вы, что кардиналу так же все хорошо известно, как вам, и что он знает, что это я был в Лондоне?

— Черт возьми, вы были в Лондоне! Так это из Лондона вы привезли этот чудный брильянт, который блестит на вашем пальце? Берегитесь, любезный д’Артаньян, нехорошо принимать подарки от врага; кажется, на это даже есть какие-то латинские стихи… Постойте.

— Да, без сомнения, отвечал д’Артаньян, который никогда не мог вбить себе в голову никаких правил латинской грамматики и своим полным невежеством в этом отношении приводил в отчаяние наставника, — да, без сомнения, должно быть, есть какие-нибудь стихи.

— Да, наверно есть, сказал де-Тревиль, несколько знакомый с литературой: — де-Банефад говорил мне их когда-то… Постойте же… Ах, вот они:

Timeo Danaos et dona ferentes.

Это означает: «не доверяйтесь врагу, который делает вам подарки».

— Этот брильянт получен мною не от врага, капитан, ответил д’Артаньян: — мне дала его королева.

— Королева! о, о! сказал де-Тревиль. — Действительно, это настоящий царский подарок, стоящий не меньше тысячи пистолей. Но через кого же королева передала вам этот подарок?

— Она сама мне дала его.

— Где это?

— В кабинете, рядом с комнатой, где она переодевалась.

— Как?

— Она дала мне поцеловать свою руку.

— Вы поцеловали руку королевы?! вскричал де-Тревиль, смотря на д’Артаньяна.

— Ее величество сделала мне честь удостоить меня этой милости.

— И это в присутствии свидетелей? Неосторожная трижды неосторожная!

— Нет, капитан, успокойтесь, никто этого не видел, сказал д’Артаньян, и он рассказал де-Тревилю, как это произошло.

— О, женщины, женщины! вскричал старый солдат: — я их хорошо узнаю по их романическим фантазиям; все, что имеет вид таинственности, их очаровывает. Итак, вы видели одну руку и больше ничего; вы встретите королеву и можете не узнать ее; она может встретить вас и не узнает, кто вы.

— Нет, но по этому брильянту… сказал молодой человек.

— Слушайте, сказал де-Тревиль: — хотите я вам дам совет, хороший совет, совет друга?

— Вы окажете мне этим честь, капитан, сказал д’Артаньян.

— Если так, отправляйтесь к первому попавшемуся ювелиру и продайте ему брильянт за ту цену, которую он за него даст; каким бы жидом он ни был, вы всегда получите за него 800 пистолей. У пистолей нет имени, мой молодой человек, а этот перстень заключает в себе нечто ужасное, что может открыть тайну того, кто его носит.

— Продать этот перстень! Перстень, подаренный мне моей королевой! Никогда! сказал д’Артаньян.

— Так поверните же его по крайней мере камнем внутрь, бедный глупец, потому что каждому хорошо известно, что гасконский молодчик не найдет такой драгоценной безделушки в ларчике своей матери.

— Так вы думаете, что мне следует чего-нибудь опасаться? спросил д’Артаньян.

— То-есть я сражу вам, молодой человек, что тот, кто засыпает на мине, фитиль которой уже зажжен, должен считать себя вне опасности в сравнении с вами.

— Черт возьми! сказал д’Артаньян, которого уверенный тон де-Тревиля начал сильно беспокоить, — черт возьми! Но что же надо делать?

— Быть осторожным во всем и прежде всего. Кардинал обладаеть отличною памятью и длинными руками. Поверьте мне, он с вами сыграет какую-нибудь штуку.

— Но какую?

— Я почем знаю; разве не к его услугам все хитрости демона? Самое меньшее, что может быть с вами, это то, что вас арестуют.

— Как! Разве посмеют арестовать человека, состоящего на службе его величества?

— Черт возьми! не поцеремонились же с Атосом! Во всяком случае, молодой человек, поверьте мне, как человеку, который тридцать лет находится при дворе: не будьте беспечны, полагаясь на вашу неприкосновенность, или вы погибли; скорее, напротив, — я советую вам, — всюду ищите врагов. Если будут искать с вами ссоры, избегайте этого, будь это хоть ребенок десяти лет; если на вас нападут ночью или днем, отступайте без всякого стыда; будете проходить через мост, щупайте каждую доску из опасения, чтобы какая-нибудь доска не провалилась под вашей ногой; если вы пойдете мимо строящагося дома, смотрите вверх из предосторожности, чтобы вам не упал на голову камень; если вы возвращаетесь поздно, пусть вас сопровождает слуга, и чтобы этот слуга был вооружен; к тому же: необходимо еще, чтобы вы были в нем вполне уверены. Не доверяйтесь никому на свете ни другу, ни брату, ни любовнице, в особенности любовнице.

Д’Артаньян покраснел.

— Любовнице? машинально повторил он: — но отчего не доверять больше ей, чем кому-либо другому?

— Потому что любовница — одно из самых любимых и действительных средств кардинала: женщина продаст вас за десять пистолей. Помните вы Далилу? Читали вы когда-нибудь Священное Писание?

Д’Артаньян вспомнил о свидании, назначенном в тот самый вечер г-жою Бонасье, но мы должны сказать в похвалу нашему герою, что дурное мнение, которое де-Тревиль имел вообще о всех женщинах, не внушало ему ни малейшего подозрения относительно его хорошенькой хозяйки.

— Кстати, спросил де-Тревиль: — что сделалось с вашими тремя товарищами?

— Я только что хотел спросить у вас, не получили ли вы какого-нибудь известия о них.

— Никакого.

— Я оставил их по дороге: Портоса в Шантильи — его вызвали на дуэль; Арамиса в Кревкёре с пулей в плече и Атоса в Амьене, обвиненного в изготовлении фальшивой монеты.

— Вот видите! сказал де-Тревиль: — а как же вам удалось ускользнуть?

— Чудом, капитан, должен сознаться: я получил ударь шпаги в грудь и пригвоздил графа де-Варда точно бабочку к стене на краю дороги в Калэ.

— Этого еще недоставало! Де-Варда, человека преданного кардиналу, двоюродного брата Рошфора! Слушайте, милый друг, мне пришла в голову мысль.

— Говорите, капитан.

— На вашем месте я поступил бы иначе.

— Как именно?

— В то время, как его высокопреосвященство велел бы меня искать в Париже, я бы потихоньку, без всякого шума, повернул по дороге в Пикардию и поехал бы узнать, что сталось с тремя моими товарищами. Черт возьми! они вполне заслуживают этого внимания с вашей стороны.

— Добрый совет, капитан, завтра я поеду.

— Завтра, но почему же не сегодня вечером?

— Сегодня, капитан, меня удерживает в Париже очень важное дело.

— Ах, молодой человек, молодой человек! Какая-нибудь любовная интрижка. Повторяю вам, берегитесь, — женщина погубила нас всех без исключения, она же и снова погубить нас всех. Последуйте моему совету, уезжайте сегодня вечером.

— Невозможно, капитан.

— Значит, вы дали слово?

— Да, капитан.

— Это другое дело, но обещайте мне, что если вас не убьют сегодня ночью, то завтра вы уедете.

— Обещаю.

— Не нужно ли вам денег?

— У меня еще есть 50 пистолей. Думаю, что мне этого хватит.

— А вашим товарищам?

— Я думаю, что и у них нет в них недостатка. Мы выехали из Парижа, имея каждый по 75 пистолей в кармане.

— Увижу я еще вас перед вашим отъездом?

— Не думаю, капитан, разве случится еще что-нибудь новое.

— В таком случае, доброго пути.

— Благодарю, капитан.

Д’Артаньян простился с де-Тревилем, тронутый более, чем когда-нибудь, отеческой заботой де-Тревиля к его мушкетерам. Он зашел по очереди к Атосу, Портосу и Арамису; ни один из них не возвращался. Слуг тоже не было, и он не имел возможности получить какие-либо сведения о тех или о других.

Проходя мимо гвардейских казарм, он заглянул в конюшню: из четырех три лошади уже были там. Плянше, в высшей степени изумленный, чистил их скребницей, и две из них ужо были совсем вычищены.

— Ах, барин, сказал Плянше, увидя д’Артаньяна, — как я рад, что вижу вас!

— Почему это, Плянше? спросил молодой человек

— Доверяете ли вы нашему хозяину, Бонасье?

— Я? Нисколько.

— Как вы хорошо делаете, барин!

— Но почему ты меня спрашиваешь об этом?

— А потому, что в то время, как вы говорили с ним, — отнюдь не подслушивая вас, — я следил за вами и заметил, барин, как он два или три раза изменился в лице.

— Вот как!

— Барин не заметил этого, занятый только что полученным письмом, а я напротив; странный способ, каким это письмо попало к нам в дом, заставил меня держаться настороже, и я не упустил из виду ни малейшего изменения в его лице.

— И ты вывел заключение?

— Что наш хозяин изменник.

— Право?

— Тем более, что как только вы, сударь, оставили его и скрылись за углом улицы, Бонасье тотчас же взял шляпу, запер дверь и пустился бегом в противоположную улицу.

— Действительно, ты правь, Плянше, все это кажется мне очень подозрительным, и будь покоен, мы не заплатим ему за квартиру без того, чтобы все это не объяснилось точно и ясно.

— Вы шутите, барин, но сами увидите.

— Что делать, Плянше, — чему быть, того не миновать.

— Так вы не отказываетесь от вечерней прогулки?

— Совсем напротив, Плянше: чем больше я сержусь на Бонасье, тем сильнее мне хочется отправиться на свидание, назначенное мне письмом, которое тебя так беспокоит.

— В таком случае, если это окончательное ваше решение…

— Непоколебимое, мой друг… Итак, в девять часов будь готов и жди меня здесь, в казармах, я приду за тобой.

Плянше, убедившись, что нет никакой надежды заставить своего барина отказаться от его намерения, глубоко вздохнул и принялся за чистку третьей лошади.

Д’Артаньян был в сущности малый очень благоразумный: вместо того, чтобы вернуться домой, он пошел обедать к тому священнику-гасконцу, который в минуту полного безденежья угостил его и трех его товарищей завтраком.

XXIV. Павильон.

В девять часов д’Артаньян был в гвардейских казармах; он нашел Плянше в полном вооружении. Четвертая лошадь тоже была доставлена. Плянше был вооружен мушкетом и пистолетом.

На д’Артаньяне была шпага, а за пояс он заткнул два пистолета; затем оба сели на лошадей и выехали без шума. Ночь была темная, и никто не видел, как они уехали. Плянше поехал следом за господином и ехал в десяти шагах позади него.

Д’Артаньян миновал набережные, выехал через ворота Конференции и поехал по дороге, ведущей в Сен-Клу, который в то время был много красивее, чем теперь.

Все время, пока ехали городом, Плянше сохранял почтительное расстояние, которое он себе определил, но как только дорога начала делаться более пустынною и еще более стемнело, он понемногу стал сокращать это расстояние, так что, когда они въехали в булонский лес, он, вполне естественно, очутился рядом со своим господином. И действительно, нельзя не сознаться, что шелест больших деревьев и отражение в темном лесу лунного света сильно тревожили его. Д’Артаньян заметил, что с его слугой происходит что-то необыкновенное.

— Плянше, что с тобой? спросил он.

— Не находите ли вы, барин, что леса имеют сходство с храмами?

— Почему, Плянше?

— Да потому, что и в тех, и в других не говорят громко.

— Но отчего же ты не говоришь громко? Разве ты трусишь?

— Да, барин, я опасаюсь, что нас услышат.

— Опасаешься, что нас услышат? А между тем в нашем разговоре нет ничего безнравственного, любезный Плянше, и едва ли кто найдет, в чем бы нас можно было упрекнуть.

— Ах, барин, сказал Плянше, возвращаясь к более всего занимающей его мысли: — сколько у этого Бонасье чего-то скрытного в бровях и неприятного в движениях губ.

— Кто же заставляет тебя думать об этом Бонасье!

— Думают, сударь, о том, о чем думается, а не о том, о чем хочется думать.

— Это потому, что ты трус, Плянше.

— Барин, не смешивайте осторожность с трусостью; осторожность — добродетель.

— А ты, небось, добродетелен, Плянше? Не так ли?

— Смотрите, барин, кажется, там блестит дуло мушкета? Не нагнуть ли нам головы?

— В самом деле, прошептал д’Артаньян, вспомнивший о наставлениях де-Тревиля: — эта скотина кончит тем, что напугает и меня.

И он пустил лошадь рысью.

Плянше, точно тень, последовал за своим господином и продолжал рысью же ехать с ним рядом.

— Разве мы будем так ехать целую ночь, барин? спросил он.

— Нет, Плянше, ты уже приехал.

— Как я приехал? А вы, барин?

— Я? я еще сделаю несколько шагов дальше.

— И вы, барин, оставляете меня одного?

— Ты боишься, Плянше?

— Нет, но я только замечу вам, барин, что ночь будет очень холодная и что от ночного свежего воздуха можно схватить ревматизм, а слуга с ревматизмом — плохой слуга, в особенности для такого живого, веселого господина, как вы.

— Ну, что же, если тебе холодно, Плянше, поди в один из тех кабаков, которые ты там видишь, и жди меня завтра в шесть часов у дверей.

— Благодарю вас, барин, я и поел, и выпил на экю, который вы мне дали сегодня утром, так что у меня не осталось ни одного подлого гроша на тот случай, если мне сделается холодно.

— Вот тебе полпистоля до завтра.

Д’Артаньян спрыгнул с лошади, бросил поводья на руки Плянше и быстро удалился, завернувшись в плащ.

— Боже мой, как мне холодно! вскричал Плянше, как только потерял из виду барина, и, торопясь согреться, он поспешил поскорее постучаться в дверь домика, украшенного всеми атрибутами городского кабака.

Между тем д’Артаньян продолжал свой путь по проселочной дороге и дошел уже до Сен-Клу, но, вместо того, чтоб идти по большой дороге, он обошел замок, достиг одного очень отдаленного переулка и вскоре очутился против указанного в записке павильона. С одной стороны этого переулка тянулась большая стена, на углу которой находился павильон, а с другой — изгородь, защищавшая от прохожих маленький садик в глубине которого была жалкая хижина.

Д’Артаньян пришел на место свидания, и так как ему не было сказано, чтобы он каким-нибудь сигналом дал знать о своем присутствии, то он стал ждать.

Не слышно было ни малейшего шума; можно было подумать, что находишься за сто миль от столицы. Д’Артаньян прислонился к изгороди, предварительно оглядевшись кругом. Позади изгороди сада и хижины густой туман окутывал своими складками необъятное пространство, в котором покоится Париж, зияющая бездна, в которой блестело несколько светлых точек, зловещих звезд этого ада.

Но для д’Артаньяна все принимало счастливый вид, всякая мысль улыбалась ему, всякая темнота казалась прозрачной. Наступал час свидания. И действительно, через несколько минуть на башне Сен-Клу медленно раздались десять громких ударов. Было что-то мрачное в звуке этого бронзового колокола, который точно плакал среди ночи. Но каждый из этих ударов, составлявших часгичку ожидаемого часа, гармонически отзывался в сердце молодого человека. Глаза его были устремлены на маленький павильон, находившийся на углу стены, все окна которого были закрыты ставнями исключая одного в первом этаже. Через это окно проникал мягкий свет, серебривший дрожащие листья двух или трех лип, росших и сгруппировавшихся вне парка. Очевидно, что позади этого маленького окошечка, так приветливо освещенного, его ждала хорошенькая Бонасье.

Убаюканный этою сладкой мечтою, д’Артаньян без всякого нетерпения прождал еще полчаса, устремив глаза на это маленькое прелестное жилище, где можно было видеть часть потолка с позолоченной резной отделкой, доказывавшей изящество и остальной внутренности павильона.

На башне Сен-Клу пробило половину одиннадцатого.

На этот раз, неизвестно отчего у д’Артаньяна пробежала дрожь по жилам. Может быть, его начал пронимать холод, и чисто физическое ощущение он принимал за нравственное впечатление. Затем ему пришла мысль, что он, может быть, не так прочитал и что свидание назначено только в одиннадцать часов.

Он подошел к окну, стал там, куда падал из окна свет, вынул из кармана письмо и перечел его; ошибки не было: свидание было назначено именно в десять часов.

Он занял свое прежнее место, начиная тревожиться и этим молчанием, и этим одиночеством.

Пробило одиннадцать часов.

Д’Артаньян начал серьезно бояться, не случилось ли чего-нибудь с г-жой Бонасье.

Он три раза ударил в ладоши, — обыкновенный сигнал влюбленных; ему никто не ответил, даже эхо.

Тогда он с некоторой досадой подумал, что, может быть, молодая женщина заснула, дожидаясь его.

Он подошел к стене и сделал попытку влезть на нее, но стена была только что оштукатурена, и д’Артаньян вернулся, бесполезно поломавши себе ногти.

В эту минуту он увидел деревья, листья которых продолжали серебриться от падающего на них света, и так как ветви одного из них выступали на дорогу, то он и заключил, что, взобравшись на их середину, он мог бы взглядом проникнуть во внутренность павильона.

С деревом сладить было легче; к тому же, д’Артаньяну было не более двадцати лет, а потому, следовательно, он еще помнил свои школьные похождения. В одну минуту он взобрался на дерево и через освещенные окна устремил глаза во внутренность павильона.

Д’Артаньян увидел странное явление, заставившее его задрожать с ног до головы: мягкий, ровный свет лампы освещал картину страшного беспорядка; одно оконное стекло было разбито, дверь выломана и, на половину сломанная, висела на петлях; стол, на котором, очевидно, был приготовлен великолепный ужин, валялся на полу; разбитые бутылки, раздавленные фрукты покрывали паркетный пол; все доказывало, что в этой комнате происходила жестокая, отчаянная борьба; д’Артаньяну показалось даже, что посреди этого странного беспорядка были клочки одежды, а на скатерти и на занавесках — кровяные пятна.

Он поспешил слезть с дерева со страшным биением сердца; ему хотелось видеть, не найдется ли других следов насилия.

Слабый, мягкий свет продолжал мерцать среди ночной тишины; д’Артаньян заметил тогда то, чего не замечал прежде, так как ничто не побуждало его обратить на это внимания, а именно, что на земле, местами утоптанной, местами изрытой, виднелись смешанные следы человеческих ног и лошадиных копыт. И кроме того, колеса кареты, по-видимому приехавшей из Парижа, образовали в рыхлой земле глубокую колею, которая не шла дальше павильона и заворачивала обратно к Парижу.

Наконец, продолжая свои исследования, д’Артаньян нашел около стены разорванную женскую перчатку. Впрочем, эта перчатка во всех тех местах, где она не коснулась грязной земли, была безупречной чистоты и свежести. Эта была одна из тех раздушенных перчаток, которые любовники так любят срывать с хорошенькой руки.

По мере того, как д’Артаньян продолжал свои исследования, его лоб все более и более покрывался холодным, обильным потом, сердце сжималось ужасной тоской, дыхание сделалось прерывистым, а между тем, чтобы успокоить себя, он говорил, что, может быть, этот павильон не имеет ничего общего с г-жой Бонасье, что молодая женщина назначила ему свидание перед павильоном, а не в самом павильоне; что ее могла задержать в Париже служба, может быть даже ревность мужа.

Но как стена, пробитая брешью, все эти размышления были разрушены, уничтожены чувством душевной печали, которая в некоторых случаях овладевает всем нашим существом и громко говорит и во всем указывает нам, что нас ожидает большое несчастие.

Тогда д’Артаньян точно обезумел: он побежал на большую дорогу, пошел тем же путем, каким пришел раньше, дошел до парома и стал расспрашивать перевозчика.

Около семи часов вечера перевозчик перевез на пароме женщину, закутанную в черный плащ, которая, по-видимому, очень старалась не быть узнанной, но именно вследствие принятых ею предосторожностей перевозчик обратил на нее большое внимание и заметил, что женщина была и молода, и красива.

В то время, как и теперь, масса молодых и хорошеньких женщин приезжала в Сен-Клу, и все они очень заботились о том, чтобы их не видели и не узнали, а между тем д’Артаньян не сомневался более ни одной минуты, что женщина, которую заметил перевозчик, была именно г-жа Бонасье

Д’Артаньян воспользовался светом лампы, освещавшей хижину перевозчика, чтобы еще раз перечесть записочку г-жи Бонасье и удостовериться, что он не ошибся, что свидание точно было назначено в Сен-Клу, а не где-нибудь в другом месте; напротив павильона д’Эстре, а не в другой улице.

Все клонилось к тому, чтобы доказать д’Артаньяну, что предчувствия его не обманывали и что случилось большое несчастие.

Он вернулся к замку бегом; ему казалось, что в его отсутствие в павильоне, может быть, случилось что-нибудь новое и что он получить там некоторые сведения.

Переулок оставался так же пуст и тот же самый ровный, мягкий свет проливался из окон.

Д’Артаньяну пришло тогда на ум, что эта немая, слепая развалина, без сомнения, все видела и, может быть, сообщит ему что-нибудь.

Калитка в заборе была заперта, но он перескочил через изгородь и, несмотря на лай цепной собаки, приблизился к хижине. При его первых ударах, когда он постучался, никто не ответил. Гробовое молчание царствовало в хижине, как и в павильоне, но так как эта хижина была его последней надеждой, он настойчиво продолжал стучать.

Вскоре послышался внутри легкий робкий голос, который, казалось, боялся сам, что его услышат.

Тогда д’Артаньян перестал стучать и начал просить отворить дверь голосом, выражавшим столько тревоги, ужаса и ласковой мольбы, что он мог бы успокоить самого трусливого. Наконец, старая, полусгнившая ставня отворилась, или, скорее, приоткрылась, и тотчас же снова закрылась, как только свет крошечной жалкой лампы, горевшей в одном углу, осветил перевязь, эфес шпаги и рукоятки пистолетов д’Артаньяна. Тем не менее, как ни было быстро это движение, д’Артаньян успел увидеть мельком голову старика.

— Ради Бога! сказал он, — выслушайте меня! Я жду одно лицо, которое не пришло, и я умираю от беспокойства. Не случилось ли какого-нибудь несчастия в окрестностях? Скажите.

Окно медленно открылось, и то же самое лицо показалось снова; только на этот раз оно было еще бледнее. Д’Артаньян откровенно рассказал свою историю, не называя никого. Он сказал, что у него было назначено свидание с молодой женщиной перед этим павильоном и что, видя, что она не приходить, он влез на липу и при свете лампы увидел весь беспорядок, царивший в комнате.

Старик внимательно слушал его и кивал головой в подтверждение того, что все было именно так; затем, когда д’Артаньян кончил, он покачал головой с таким видом, который не предвещал ничего хорошего.

— Что вы хотите сказать? вскричал д’Артаньян. — Ради Бога, скажите, объяснитесь!

— О, сударь! не спрашивайте меня ни о чем, потому что если я вам расскажу то, что я видел, наверное мне от этого будет мало хорошего.

— Так, значит, вы видели что-нибудь? В таком случае, ради Бога, продолжал он, бросая ему пистоль, — скажите, что вы видели, и даю вам слово дворянина, что у меня не вырвется ни одного слова.

Старик, видимо, боролся, но он видел столько искренности и печали на лице д’Артаньяна, что сделал ему знак молчать и сказал вполголоса:

— Было приблизительно часов девять, когда я услышал какой-то шум на улице и захотел узнать, что бы это могло означать; когда я подошел к калитке, я заметил, что в нее пытались войти. Так как я человек бедный и не боюсь быть обокраденным, то я и открыл калитку и в нескольких шагах от нее увидел трех мужчин. В тени, поодаль, стояла запряженная карета и верховые лошади. Эти лошади, очевидно, принадлежали трем мужчинам, одетым всадниками.

«— А, добрые господа мои! сказал я, — что вам угодно?

«— Наверное у тебя есть лестница? сказал тот из них, который казался начальником отряда.

«— Да, сударь, у меня есть лестница, с помощью которой я снимаю фрукты.

«— Одолжи ее нам и уходи прочь. Вот тебе экю за то, что мы тебя побезпокоили. Помни только, что если ты скажешь хоть одно слово из того, что увидишь и услышишь (я уверен, что, как бы мы тебе ни угрожали, ты все-таки подглядишь и подслушаешь) — ты погиб.

«С этими словами он бросил мне экю, который я поднял, и взял мою лестницу. В самом деле, заперев за ними калитку, я сделал вид, что вернулся к себе домой, но тотчас же опять вышел задней дверью и пробрался к кусту бузины, из-за которого мог все видеть, не будучи замеченным. Трое мужчин, отдав приказание подвезти карету без всякого шума, вытащили оттуда маленького человечка, толстого, коротенького, с проседью, плохо одетого во что-то темное, который с осторожностью поднялся по лестнице, сердито посмотрел во внутренность комнаты, сошел на цыпочках вниз и прошептал вполголоса:

«— Это она.

«Тотчас же тот, который говорил со мной, подошел к двери павильона, отпер ее ключом, который был у него, снова запер за собой дверь и исчез; в это самое время двое других взобрались на лестницу. Маленький старичок стоял у дверцы кареты, кучер сдерживал лошадей, а другой слуга держан верховых.

«Вдруг в павильоне раздались страшные крики, к окну подбежала женщина и открыла его, точно желая в него броситься, но как только она увидела двух мужчин, отскочила назад, а они оба бросились за ней в комнату.

«После этого я более ничего не видел, но слышал шум, как будто бы ломали мебель. Женщина кричала и звала на помощь, но вскоре эти крики затихли, трое мужчин подошли к окну, неся на руках женщину; двое из них сошли по лестнице и перенесли ее в карету, куда за ней вошел маленький старичок. Тот, который оставался в павильоне, запер окно, минуту спустя вышел через дверь и удостоверился, что женщина была действительно в карете. Двое его товарищей дожидали его уже сидя на лошадях; он в свою очередь вскочил в седло; слуга занял свое место около кучера, и карета быстро помчалась, конвоируемая тремя всадниками, и все было кончено. С этой минуты я ничего более не видел и не слышал».

Д’Артаньян, под влиянием этой ужасной новости, стоял неподвижен и нем, между тем как все муки гнева и ревности терзали и клокотали в его сердце.

— Но, мой господин, сказал старик, на которого это немое отчаяние, конечно, производило больше впечатления, чем могли бы это сделать крики и слезы, — не отчаивайтесь же так: они ведь не убили ее, а это главное.

— Не знаете ли вы хоть приблизительно, спросил д’Артаньян: — кто руководил этой адской экспедицией?

— Я его не знаю.

— Но вы говорили с ним, вы могли его видеть?

— А, так вы хотите, чтобы я его описал?

— Да.

— Высокого роста, сухой, смуглый, с черными усами и глазами, но наружности дворянин.

— Так и есть, вскричал д’Артаньян: — опять он, всегда он! Кажется, это мой злой гений. А другой?

— Который?

— Маленький.

— О, этот не из вельмож, ручаюсь в этом; к тому же, у него не было шпаги и другие обращались с ним без всякого уважения.

— Какой-нибудь слуга, прошептал д’Артаньян. — Ах, бедная женщина, бедная женщина! Что они с ней сделали?!

— Вы обещали мне сохранить эту тайну, сказал старик.

— И я повторяю вам мое обещание, будьте покойны, я дворянин. У дворянина нет ничего дороже его слова, и я вам дал его.

Д’Артаньян с сокрушенным сердцем направился к парому. То ему не верилось, что это была г-жа Бонасье, и он надеялся увидеться с ней на следующий день в Лувре, то он боялся, не имела ли она интригу с другими и не этот ли ревнивец подкараулил и похитил ее. Он колебался, мучился, приходил в отчаяние.

— О, если б со мной были мои друзья! вскричал он: — у меня была бы по крайней мере надежда найти ее, но кто знает, что случилось с ними самими!

Было около полуночи; надобно было найти Плянше. Д’Артаньян велел открывать себе по дороге все кабаки, где только он замечал хоть малейший свет; ни в одном из них он не нашел Плянше. Подойдя к шестому, он вспомнил, что все его поиски были совершенно неосновательны: д’Артаньян назначил своему слуге свидание в 6 часов утра, и где бы он ни был, он имел на то полное право.

К тому же молодому человеку пришла в голову мысль, что, оставаясь в окрестностях того места, где случилось происшествие, ему, может быть, удастся получить некоторые разъяснения этого таинственного дела. Итак, придя в шестой кабак, как мы сказали, д’Артаньян остановился, спросил бутылку самого лучшего вина, выбрал самый темный угол у стола, облокотился и решился в таком положении дождаться утра; но и на этот раз надежда его опять была обманута, и хотя он насторожил уши и слушал с полным вниманием, но, кроме брани, глупых шуток и ругательств, которыми обменивались между собою работники, слуги и извозчики, составлявшие почтенное общество, в котором он находился, он не услышал ничего такого, что могло бы навести его на след бедной похищенной женщины. Поневоле он должен был, выпив от безделья и чтобы не возбудить подозрений бутылку вина, поискать себе в углу, по возможности, более или менее удобное положение и худо ли, хорошо ли заснуть. Д’Артаньяну, как уже помнят, было всего 20 лет, а в эти годы сон имеет такие неотъемлемые права, которые настоятельно предъявляет даже и в такие минуты, когда человеку очень тяжело.

Около 6 часов утра д’Артаньян проснулся с тем неприятным, тяжелым чувством, которое обыкновенно бывает после дурно проведенной ночи. Его туалет не потребовал много времени; он ощупал себя, чтобы узнать, не воспользовались ли его сном, чтобы обокрасть его, и, найдя свой брильянтовый перстень на пальце, кошелек в кармане и пистолеты за поясом, встал, расплатился за бутылку вина и вышел посмотреть, не будет ли он утром счастливее в поисках своего слуги, чем ночью. И, действительно, он вскоре заметил сквозь сырой и сероватый туман верного Плянше, который, держа в поводьях пару лошадей, задал его у дверей маленького кабака без окон, мимо которого д’Артаньян прошел, даже не заподозрив об его существовании.

XXV. Портос.

Вместо того, чтобы вернуться домой, д’Артаньян слез с лошади у дверей де-Тревиля и быстро поднялся по лестнице. На этот раз он решился рассказать ему все только что с ним случившееся. Без сомнения, он подаст ему хороший совет во всем этом деле, а затем, так как де-Тревиль почти каждый день виделся с королевой, то он, может быть, может получить от ее величества некоторые сведения о бедной женщине, которую, без сомнения, заставляют расплачиваться за ее преданность королеве. Де-Тревиль выслушал рассказ молодого человека с суровым, серьезным видом, доказывавшим, что он видел во всем, этом происшествии нечто гораздо большее, чем только любовную интригу. Затем, когда д’Артаньян кончил, он заметил:

— Гм! все это за целую милю дает знать об его высокопреосвященстве.

— Что же делать? спросил д’Артаньян.

— Ничего, теперь абсолютно ничего, но оставить Париж, как я уже вам советовал, и как можно скорее. Я увижусь с королевой, расскажу все подробности исчезновения этой бедной женщины, о чем, без сомнения, она не знает; эти подробности наведут ее в свою очередь на след, и, может быть, к вашему возвращению я буду иметь возможность сообщить вам какие-нибудь добрые новости. Положитесь в этом на меня.

Д’Артаньян знал, что де-Тревиль, хотя и гасконец, не имел привычки обещать напрасно, но если раз он что-нибудь случайно обещал, то делал всегда больше того, что обещал. Потому он поклонился ему, полный чувства благодарности за прошедшие благодеяния и за будущие, а почтенный капитан, принимавший горячее участие в храбром и решительном молодом человеке, с чувством пожал ему руку и пожелал счастливого пути.

Решившись на практике применить советы де-Тревиля, тотчас же, нимало не медля, д’Артаньян направился в улицу Могильщиков, чтобы присмотреть за уборкой своего чемодана. Приблизившись к своему дому, он увидел Бонасье, стоявшего в утреннем костюме у порога своей двери. Все сказанное ему накануне осторожным Плянше относительно коварства хозяина пришло на память д’Артаньяну, взглянувшему на него с большим вниманием, чем он это делал прежде. И в самом деле, не говоря уже о желтовато-бледном, болезненном цвете лица, явно доказывавшем на разлитие желчи, что, к тому же, могло быть только случайностью, д’Артаньян заметил что-то необыкновенно хитрое в складках его лица. Мошенник не так смеется, как честный человек, лицемер плачет не теми же слезами, какими плачет человек чистосердечный. Всякая фальшь есть маска, и как бы ловко ее ни носили, при некотором внимании всегда возможно отличить ее. Итак, д’Артаньяну показалось, что Бонасье носить маску, и что эта маска одна из самых неприятных. Вследствие этого, побуждаемый чувством отвращения к этому человеку, он хотел пройти мимо, не сказав с ним ни слова, но Бонасье, вдруг, как и накануне, обратился к нему с вопросом:

— Однако же, молодой человек, сказал он ему: — По-видимому, мы проводим очень скромные ночи? Уж 7 часов утра, черт возьми! Кажется, вы возвращаетесь, совершенно вопреки принятым обычаям, в такой час, в который другие только выходят.

— Вам нельзя сделать такого же упрека, г. Бонасье, сказан молодой человек, — вы — образец людей порядочных. И то правда: когда обладаешь хорошенькой молодой женой, тогда незачем искать счастья, само счастье найдет вас; не правда ли, г. Бонасье?

Бонасье побледнел, как мертвец, и скорчил улыбку.

— Ах, вы шутник! сказал Бонасье, — Но где это вы прошатались всю ночь, молодой человек: кажется, проселочные дороги не особенно-то хороши.

Д’Артаньян взглянул на свои сапоги, покрытые грязью, но в то же самое время его глаза случайно упали на башмаки и чулки торговца; можно было подумать, что они были промочены в той же самой луже: на тех и на других были видны совершенно такие же пятна.

Внезапная мысль промелькнула тогда в голове д’Артаньяна. Маленький, толстенький человек небольшого роста, седой, что-то вроде слуги, одетый в платье темного цвета, к которому без всякого уважения относились люди военные, составлявшие конвой, — это, без сомнения, был сам Бонасье. Муж присутствовал при похищении жены! Д’Артаньяном овладело страшное желание схватить за горло торговца и задушить его, но, как мы уже сказали, это был очень благоразумный малый, и он сдержался. Тем не менее, перемена, происшедшая в его лице, была так заметна, что Бонасье испугался и хотел отступить шаг назад, но он как раз находился перед половинкой двери, которая была закрыта, и встреченное им препятствие заставило его остаться на том же месте.

— А, да вы шутите, мой любезный, сказал д’Артаньян: — мне кажется, что если мои сапоги нуждаются в чистке губкой, ваши чулки и башмаки тоже требуют хорошей щетки. Разве и вы, в свою очередь, тоже где-нибудь шатались, г. Бонасье? Эге, человеку ваших лет это уже совсем не пристало, особенно такому, у которого такая молоденькая и хорошенькая жена.

— О, совсем нет! Я вчера был в Сен-Манде, чтобы получить некоторые сведения о служанке, без которой я никак не могу обойтись; дороги прескверные, я и привез всю эту тину, от которой еще не успел сегодня вычиститься.

Место, названное Бонасье, куда он будто бы ездил, было новым доказательством действительности подозрений д’Артаньяна. Бонасье указал на Сен-Манде потому именно, что оно находится в совершенно противоположной стороне от Сен-Клу. Это вероятное, предположение было для д’Артаньяна первым утешением. Если Бонасье знает, где его жена, всегда можно, употребивши некоторые крайние меры, заставить торговца развязать язык и выдать тайну. Теперь речь шла о том, чтобы от вероятного предположения прийти к чему-нибудь верному.

— Извините, любезный Бонасье, если я обойдусь с вами без церемонии, сказал д’Артаньян: — но ничто так не вредит, как бессонные ночи; у меня страшная жажда, позвольте мне выпить у вас стакан воды, — кажется, в этом нельзя отказать соседу.

И, не дожидаясь позволения хозяина, д’Артаньян быстро вошел в его квартиру и бросил беглый взгляд на постель. Постель была не смята. Бонасье не ложился. Он, следовательно, вернулся только час или два тому назад; он проводил жену до места, куда ее отвезли, или, по крайней мере, до первой станции.

— Благодарю вас, г. Бонасье, сказал д’Артаньян, выпив стакан воды: — вот все, что мне от вас требовалось. Теперь я пойду к себе и велю Плянше вычистить мне сапоги, а когда он кончит, если хотите, я пришлю его вам, чтобы он почистил ваши башмаки.

И с этими словами он расстался с торговцем, в высшей степени изумленным его поведением и спрашивавшим себя, не навредил ли он чем-нибудь сам себе.

На верху лестницы он встретил Плянше, чем-то очень испуганного.

— Ах, барин! вскричал Плянше, как только завидел его, — я так ждал вас, чтобы сообщить вам новость.

— Что же такое случилось? спросил д’Артаньян.

— Держу, барин, сто против одного, даже тысячу, что вы не отгадаете, кто у нас был во время вашего отсутствия.

— Но когда именно?

— Полчаса тому назад, в то время, как вы были у г. де-Тревиля.

— Кто же приходил? Говори!

— Г. де-Кавуа.

— Де-Кавуа?

— Он лично.

— Капитан гвардейцев его высокопреосвященства?

— Он самый.

— Он приходил меня арестовать?

— Я в этом не сомневаюсь, хотя он был очень сладок.

— Ты говоришь, он был сладок?

— То есть, что твой мед.

— В самом деле?

— Он приходил, как сказал он, от имени его высокопреосвященства, желающего вам всего хорошего, попросить вас последовать за ним в Пале-Рояль.

— И ты ему ответил?..

— Что это невозможно, так как вас нет дома, в чем он и сам мог удостовериться.

— Что он сказал на это?

— Чтобы вы непременно к нему пришли сегодня, а затем он вполголоса прибавил: «Скажи своему барину, что его высокопреосвященство очень расположен к нему и что, может быть, все его счастие зависит от этого свидания».

— Западня не из особенно искусных: кардинал мог бы выдумать что-нибудь получше, сказал, улыбаясь, молодой человек.

— Да я и сам заметил, что это была западня, и ответил ему, что, вернувшись, вы будете в отчаянии, что не были дома.

«— А куда он уехал? спросил г. де-Кавуа.

«— В Труа, в Шампанью, ответил я ему.

«— А когда уехал?

«— Вчера вечером.

— Плянше, мой друг, перебил его д’Артаньян, — да ты просто драгоценный человек.

— Очень просто, сударь: я подумал, что если вы захотите видеть г. де-Кавуа, всегда будет время поправить ошибку, сказавши, что вы не уехали; ведь в этом случае солгал бы только я, а так как я не дворянин, то мне лгать позволительно,

— Успокойся, Плянше, за тобой останется репутация правдивого человека: через четверть часа мы уезжаем.

— Я только хотел дать вам этот совет, сударь; а куда, осмелюсь спросить, мы едем?

— Конечно, в противоположную сторону, а не в ту, которую ты назвал. К тому же, разве тебе не хочется поскорее иметь какие-нибудь сведения о Гримо, Мускетоне и Базене, как мне хочется знать, что сталось с Атосом, Портосом и Арамисом?

— Напротив, сударь, я поеду, куда вам будет угодно; воздух провинции, мне кажется, здоровее для нас в настоящую минуту, чем воздух Парижа. А потому…

— А потому укладывайся, Плянше, и едем; я пойду вперед заложив руки в карманы, чтобы не давать повод к подозрениям, а ты присоединишься ко мне в гвардейских казармах. Кстати, Плянше, мне кажется, ты совершенно прав относительно нашего хозяина, и он в самом деле ужасная каналья.

— О, верьте мне, сударь, когда я вам говорю что-нибудь; не шутя, я большой физиономист.

Д’Артаньян вышел первый, как было условлено, затем, чтобы не упрекнуть себя в чем-нибудь, он еще в последний раз зашел на квартиру своих друзей, но о них не было никакого известия; только на имя Арамиса получено было раздушенное письмо, написанное тонким, изящным почерком. Д’Артаньян взялся передать его. Десять минут спустя Плянше присоединился к нему в конюшнях гвардейских казарм. Д’Артаньян, чтобы не терять времени, сам оседлал свою лошадь.

— Хорошо, одобрил он Плянше, когда тот ко всему вооружению присоединил еще и чемодан, — теперь седлай остальных трех и поедем.

— Разве вы думаете, что мы поедем скорее, если у каждого из нас будет по две лошади? спросил Плянше.

— Нет, злой насмешник, ответил д’Артаньян: — но на наших четырех лошадях мы будем иметь возможность привезти наших трех друзей, если только найдем их в живых.

— Это было бы большим счастьем, отвечал Плянше. — Во всяком случае не следует отчаиваться в Божьем милосердии.

— Аминь, сказал д’Артаньян, вскакивая на лошадь.

Выехав из гвардейских казарм, они разъехались в противоположные стороны, потому что один из них должен был выехать из Парижа через Виллетскую заставу, а другой — через Монмартрскую, чтобы затем съехаться вместе за Сень Дени — стратегический маневр, исполненный с пунктуальной точностью и увенчавшийся полным успехом. Д’Артаньян и Плянше в одно время въехали в Пиеррефит.

Плянше, надо сказать правду, был гораздо храбрее днем, чем ночью. Но, тем не менее, его обычная осторожность не покидала его ни на минуту; он не забыл ни одного малейшего случая первой поездки и во всяком, встречавшемся им на пути, видел врага. Он постоянно держал шляпу наотлет, раскланиваясь со всеми, за что получал строгие выговоры от д’Артаньяна, который опасался, чтобы, благодаря этой излишней учтивости, его не сочли бы за слугу человека низкого происхождения.

Впрочем, или прохожие действительно были тронуты вежливостью Плянше, или на этот раз никто не был подослан на пути молодого человека, но наши два путешественника приехали в Шантильи без всякого приключения и остановились в гостинице великого Сен-Мартена, в той самой, в которой они останавливались во время своей первой поездки.

Хозяин гостиницы, увидев молодого человека, за которым следовал слуга, ведущий двух верховых лошадей в поводу, почтительно встретил его на пороге двери. А так как они сделали уже одиннадцать миль, то д’Артаньян рассудил за лучшее остановиться, все равно, окажется ли тут Портос, или нет. Да и едва ли было бы разумно прямо, с первого же раза, справляться о том, что сталось с мушкетером. Д’Артаньян, не спрашивая ни о чем, спешился, поручил лошадей своему слуге, вошел в маленькую комнатку, предназначенную для тех из путешественников, которые пожелали бы быть одни, и спросил у хозяина бутылку лучшего вина и наилучший завтрак — требование, которое еще более укрепило хорошее мнение, составившееся у трактирщика с первого взгляда на путешественника.

Приказание д’Артаньяна было, поэтому, исполнено замечательно быстро.

В гвардейский полк поступали члены лучших дворянских фамилий королевства, и д’Артаньян, путешествовавший в сопровождении слуги и четырех чудных лошадей, несмотря на простоту своего мундира, не мог не произвести некоторой сенсации. Хозяин вызвался прислуживать ему лично, и, заметив это, д’Артаньян приказал принести два стакана и завел с ним беседу.

— Ну, любезный хозяин, начал д’Артаньян, наполняя вином оба стакана: — я спросил себе самого лучшего вина, и если вы меня обманули, то вы сами же и будете наказаны за свой грех, так как я терпеть не могу пить один, и вы будете пить со мною. Берите же стакан и выпьем. За чье же здоровье мы будем пить, чтобы не задеть чьей-либо щепетильности? Выпьемте за благосостояние вашего заведения!

— Ваша милость оказываете мне честь, сказал хозяин, — и я вас искренно благодарю за ваше пожелание.

— Но не заблуждайтесь, сказал д’Артаньян: — в моем тосте скрывается, может быть, гораздо более эгоизма, чем вы думаете: хорошее помещение и вообще удобства только и можно найти в тех гостиницах, которые хорошо ведут свои дела, а в тех, дела которых уже пошатнулись, все идет скверно, и путешественник делается жертвою затруднительного положения хозяина; а так как мне приходится много путешествовать и в особенности часто по этой дороге, то я желал бы видеть все гостиницы в самом цветущем положении.

— И в самом деле, сказал хозяин, — мне кажется, что я уже не первый раз имею честь видеть вас, сударь.

— Ба, да я, может быть, раз десять уже побывал в Шантильи и из десяти раз по крайней мере три или четыре раза останавливался у вас. Да не прошло еще десяти или двенадцати дней, как я был здесь: я провожал моих друзей, мушкетеров. Может быть, вы припомните, как один из них заспорил с каким-то незнакомцем, который, по-видимому, хотел с ним затеять ссору.

— Ах, да, правда, сказал хозяин, — я отлично это помню. Не говорит ли ваша милость о г. Портосе?

— Да, именно так зовут моего товарища по путешествию. Не случилось ли с ним какого несчастия?

— Но ваша милость должны были сами видеть, что он не мог ехать дальше.

— Действительно, он обещал догнать нас, и мы его с тех пор не видели.

— Он оказал нам честь и остался здесь.

— Как! он сделал вам честь остаться здесь?

— Да, сударь, в этой гостинице; мы даже сильно беспокоимся.

— О чем?

— Видите, я ему отпускаю в кредит.

— Ну, он заплатит.

— Ах, сударь, как вы меня утешили! Мы оказали ему большой кредит и издержали уже на него много денег; и еще сегодня утром хирург объявил, что если г. Портос не заплатить ему, то он потребует эти деньги с меня, так как я посылал за ним.

— Так Портос, значит, ранен?

— Не сумею нам сказать этого.

— Как! вы не можете сказать этого? Но вам между тем должно быть это известно лучше, чем кому-либо другому?

— Да, но в нашем положении мы не говорим всего, что знаем, сударь; в особенности, когда нас предупредили, что наши уши ответят за то, что разболтает язык.

— А могу я видеть Портоса?

— Конечно, сударь. Поднимитесь по лестнице в первый этаж и постучитесь в комнату № 1, только предупредите, что это вы.

— Почему же необходимо предупреждать, что это я?

— Потому что иначе с вами может случиться несчастие.

— Какое несчастие?

— Г. Портос может принять вас за кого-нибудь из принадлежащих к моему заведению и в порыве гнева заколет или застрелит вас.

— Что же такое вы ему сделали?

— Напоминали ему о деньгах.

— Ах, черт возьми! теперь я понимаю: такое требование Портос очень не долюбливает, когда он не при деньгах; но я знаю, что они должны у него быть.

— Мы и сами так думали, сударь, а так как наша гостиница в большом порядке и мы сводим счеты каждую неделю, то по прошествии восьми дней мы представили ему счет, но, как кажется, попали не в добрую минуту, потому что как только мы коснулись этого вопроса, он послал нас ко всем чертям; правда, что он накануне играл.

— Как, он накануне играл? С кем?

— Кто ж его знает?! С каким-то проезжим вельможей, которому он предложил партию в ландскнехт.

— Так и есть, — несчастный, должно быть, все проиграл.

— Даже лошадь, сударь, потому что когда незнакомец собирался уезжать, мы видели, что его слуга седлал лошадь г. Портоса. Мы ему это заметили, но он ответил нам, что мы вмешиваемся не в свое дело, что лошадь принадлежит ему. Мы немедленно же доложили об этом г. Портосу, но он велел нам сказать, что мы бездельники, потому что осмеливаемся не доверять слову дворянина: коль скоро дворянин сказал, что лошадь его — значит и сомнения не может быть.

— Узнаю его, прошептал д’Артаньян.

— Я велел ему сказать, продолжал хозяин: — что так как мы, по-видимому, расходимся во взглядах относительно платежа по счету, то я надеюсь, что он будет по крайней мере так добр, что удостоить чести моего сотоварища, хозяина гостиницы Золотого Орла, и переедет к нему. Г. Портос ответил, что моя гостиница лучше, и он желает остаться в ней. Ответь был слишком лестный, чтобы я мог дольше настаивать на том, чтобы он выехал. Я просил только уступить мне занимаемую им комнату, лучшую в целой гостинице, и поместиться в кабинете в третьем этаже. На это г. Портос ответил, что так как он с минуты на минуту ждет к себе любовницу, одну из самых знатных придворных дам, то я должен понять, что даже комната, которую он занимает, оказывая мне этим честь, еще очень плоха для такой особы. Вполне сознавая, что он прав, я продолжал настаивать, но он не стал даже разговаривать со мной, а взял пистолет, положил его на ночной столик и объявил, что при первом слове о каком бы то ни было перемещении, внешнем или внутреннем, он пустить пулю в лоб тому, кто будет настолько неосторожен, что станет соваться в дело, касающееся только лично его. А потому с этой минуты, сударь, никто не ходить в его комнату, кроме его слуги.

— Так Мускетон тоже здесь?

— Да, сударь; пять дней спустя после своего отъезда, он вернулся, и также в самом дурном расположении духа; по-видимому, у него тоже в дороге были большие неприятности. К несчастию, он еще проворнее своего барина: для него он ставит здесь все вверх дном, а чтобы не получать отказа в том, что ему требуется, он сам берет все, ни у кого не спрашивая.

— Я всегда замечал в Мускетоне необыкновенную преданность и значительную сообразительность, сказал д’Артаньян.

— Очень возможно, сударь, однако если мне только четыре раза в году придется иметь дело с такою сообразительностью и преданностью, то я окончательно разорюсь.

— Успокойтесь, Портос вам заплатит.

— Гм! произнес хозяин с видом сомнения.

— Это любимец одной очень знатной дамы, которая не откажет ему в такой малости.

— Осмелюсь сказать, что я думаю относительно этого…

— Говорите!

— Скажу больше: я знаю.

— Что же вы знаете?

— Не только знаю, но уверен…

— В чем вы уверены, говорите.

— Я знаю эту важную даму.

— Вы?!

— Да, я.

— Откуда же вы ее знаете?

— О, сударь, могу ли я довериться вашей скромности…

— Говорите! Даю слово дворянина, вам не придется раскаяться в вашем доверии.

— Вы поймете, сударь, что беспокойство заставляет делать и то, что не следовало.

— Что же вы сделали?

— Ничего такого, на что не имел бы права кредитор.

— Например?

— Г. Портос передал нам письмо к этой герцогине с приказанием отправить его на почту. Его слуга тогда еще не возвращался, а сам он еще не выходил из комнаты, так что он поневоле принужден был обратиться к нам.

— Что же дальше?

— Вместо того, чтобы отправить его по почте, что не всегда бывает верно, я воспользовался случаем и поручил одному из моих мальцов, который кстати ехал в Париж, передать это письмо лично самой герцогине. Ведь таким образом приказания г. Портоса, который очень беспокоился о своем письме, были исполнены в точности, не правда ли?

— Почти так.

— Что же, сударь, оказалось? Знаете ли вы, кто эта важная дама?

— Нет, я слышал о ней только от Портоса.

— Знаете ли вы, кто эта мнимая герцогиня?

— Я вам повторяю, что не знаю.

— Это — старая прокурорша, сударь, мадам Кокенар! ей по меньшей мере лет пятьдесят, и она ревнует. Мне, признаться, показалось довольно странным: как это герцогиня, а живет в Медвежьей улице.

— Откуда вы все это знаете?

— Она очень рассердилась, получивши письмо, и сказала, что г. Портос — ветреник и что он получил удар шпаги опять наверное из-за какой-нибудь женщины.

— Так, значит, он ранен?

— Ах, Боже мой, что я только сказал!

— Вы сказали, что Портос получил удар шпаги.

— Да, но он мне строго запретил говорить об этом.

— Почему же?

— Почему? Вы, сударь, помните, как он хвастался, что пробуравит того незнакомца, с которым он начал ссору еще при вас, а незнакомец-то, наоборот, несмотря на все его бахвальства, сам пригвоздил его к полу; а так как г. Портос человек очень тщеславный со всеми, кроме герцогини, которую он думал заинтересовать рассказом о своем приключении, то он и не хочет никому признаться, что он ранен.

— Эта рана удерживает его в постели?

— Да еще какая ужасная, уверяю вас. Должно полагать, что ваш друг живуч как кошка.

— Так, значить, вы присутствовали при дуэли?

— Я следил за ними, сударь, из любопытства, так что видел сражение, а сражающиеся меня не видели.

— Как же все произошло?

— О, дело не затянулось, ручаюсь вам. Они стали в позицию: незнакомец прибегнул к хитрости, сделав вид, что накололся; все это произошло так быстро, что когда Портос был готов отразить удар, у него уже на три дюйма железо было в груди. Он упал навзничь. Незнакомец тотчас же приставил ему конец шпаги к горлу, и Портос, видя себя во власти противника, принужден был признать себя побежденным. Тогда незнакомец спросил, как его зовут, и, узнавши, что он г. Портос, а не д’Артаньян, подал ему свою руку, проводил в гостиницу, сел на лошадь и уехал.

— Так, значит, против д’Артаньяна этот незнакомец имел что-то?

— Кажется, что так.

— Не знаете ли вы, что с ним потом сталось?

— Нет; и раньше я никогда его не видел, и после того я больше не виделся с ним.

— Прекрасно, теперь я знаю все, что мне нужно было знать. Вы говорите, — комната Портоса в первом этаже, № 1?

— Да, сударь, самая лучшая во всей гостинице; эту комнату я уже раз 10 имел случай сдать.

— Будьте покойны, сказал д’Артаньян со смехом: — Портос заплатит вам из денег герцогини Кокенар.

— Ах, сударь, мне решительно все равно, прокурорша она, или герцогиня, лишь бы она раскошелилась, но она очень положительно ответила, что ей надоели требования и ветреность г. Портоса и что она не пришлет ему ни гроша.

— А вы передали этот ответ вашему постояльцу?

— Ну, нет, мы поостереглись от этого: тогда бы он догадался, как мы исполнили его поручение.

— Значит, он все еще ждет денег?

— О, да! Он написал снова вчера, но на этот раз письмо снес на почту его слуга.

— Вы говорите, что прокурорша стара и дурна собой?

— Ей по крайней мере 50 лет, сударь, и, по словам Пато, она вовсе некрасива.

— В таком случае будьте покойны, она смягчится; к тому же, Портос не мог вам задолжать особенно много.

— Как немного! Уже около двадцати пистолей, не считая доктора. О, он ни в чем себе не отказывает, видно, что он привык хорошо жить.

— Ничего, ничего! Если его любовница откажется от него, у него найдутся друзья, могу вас уверить. Итак, любезный хозяин, не беспокойтесь нисколько и продолжайте попрежнему заботиться о нем, как требует его положение.

— Вы обещали мне, сударь, не говорить ему ни слова ни о прокурорше, ни о ране.

— Это уж дело решенное, — я дал вам слово.

— О, он бы тогда, вероятно, убил меня!

— Не бойтесь: он не так страшен, как кажется.

Д’Артаньян поднялся по лестнице, оставив хозяина несколько успокоившимся.

Он поднялся на лестницу. На самой видной двери коридора написан был черными чернилами гигантской величины № 1; д’Артаньян постучался и после полученного позволения вошел. Портос лежал и играл с Мускетоном в ландскнехт, чтобы не разучиться, между тем как на вертеле жарились рябчики, а на обоих углах большого камина, на двух жаровнях, кипели 2 кастрюли, из которых распространялся смешанный запах фрикасе из кроликов и рыбы, приятно щекотавший обоняние. Верхняя часть конторки и мраморная доска комода были заставлены пустыми бутылками. При виде друга Пopтос радостно вскрикнул, а Мускетон, встав, почтительно уступил ему место и подошел посмотреть, что делается в кастрюлях, за которыми, кажется, он особенно наблюдал.

— Ах, это вы, сказал Портос д’Артаньяну: — добро пожаловать, желанный гость; прошу извинить меня, что я не встал вам навстречу. Но, прибавил он, с некоторым беспокойством смотря на д’Артаньяна, — вы знаете, что со мной случилось?

— Нет.

— Хозяин ничего вам не сказал?

— Я спросил про вас и прямо прошел сюда.

Портос, казалось, вздохнул свободнее.

— Но что же с вами случилось, любезный Портос? продолжал д’Артаньян.

— А со мной то случилось, что, когда я напал на моего противника, которому я уже нанес три удара и четвертым хотел совсем его приколоть, я наткнулся ногой на камень и ранил себе колено.

— В самом деле?

— Клянусь честью! Очень счастливо для бездельника, потому что я не выпустил бы его иначе, как пришибив на месте.

— А что ж с ним сталось?

— О, право, не знаю: с него было довольно и этого, и он уехал, не дожидаясь конца… Но вы, мой любезный д’Артаньян, что с вами случилось?

— Так что только этот ушиб удерживает вас в постели, любезный Портос? продолжал д’Артаньян.

— Ах, Боже мой! да ничего больше; впрочем, через несколько дней я уже буду на ногах.

— Отчего же в таком случае не велеть себя перевезти в Париж? Вы, должно быть, здесь смертельно скучаете.

— Таково было и мое намерение, но я должен, любезный друг, признаться вам кое-в-чем.

— В чем же?

— Мне было страшно скучно, как это вы сами сейчас заметили, и в кармане у меня болтались 75 пистолей, которые вы нам разделили, — и я велел, чтобы рассеяться, пригласить ко мне наверх проезжего дворянина, которому предложил сыграть партию в кости. Он согласился, и, честное слово, мои 75 пистолей из моего кармана очень быстро перешли в его карман, не считая лошади, которую он тоже увел. Ну, как вы поживаете, любезный д’Артаньян?

— Нельзя, любезный Портос, быть счастливым во всем, заметил д’Артаньян: — разве вы не знаете пословицы: «кто несчастлив в игре, счастлив в любви». Вы слишком счастливы в любви, чтобы игра не мстила вам за себя; эка важность, что вы тут несчастливы. Разве у вас нет, счастливый плутишка, вашей герцогини, которая никогда не откажет прийти вам на помощь?

— Но видите ли, любезный д’Артаньян, я играю очень несчастливо, продолжал Портос с самым развязным видом, нисколько не смущаясь: — поэтому я и написал, чтобы она прислала мне каких-нибудь 50 луидоров, которые мне были положительно необходимы, принимая во внимание положение, в котором я находился…

— Ну?

— Должно быть, она была в своих поместьях, так как не ответила мне.

— В самом деле?

— Да, не ответила. Поэтому я отправил ей вчера второе послание, еще более убедительное, чем первое. Но однако, наконец вы здесь, дорогой мой, поговорим же о вас. Сознаюсь, что я начинал сильно беспокоиться о вас.

— Кажется, хозяин гостиницы держит себя прекрасно но отношению к вам, милый Портос, заметил д’Артаньян, показывая больному на полные кастрюли и пустые бутылки.

— Так себе, ничего! отвечал Портос. — Дня три или четыре тому назад этот грубиян подал мне, правда, какой-то счет, но я его вытурил в шею; и вот живу здесь и действую на правах победителя; но постоянно опасаюсь осады и, поэтому, как видите, вооружен с ног до головы.

— Однакоже, смеясь указал д’Артаньян на кастрюли и бутылки, — мне кажется, время от времени вы делаете вылазки.

— К несчастию, не я! возразил Портос. — Проклятая нога держит меня в постели, но Мускетон предпринимает разведки у неприятеля и добывает припасы. Друг мой, Мускетон, продолжал Портос, — видишь, к нам подошло подкрепление и следовательно понадобится добавление к провианту.

— Мускетон, обратился к нему д’Артаньян, — окажи мне услугу.

— Какую прикажете?

— Сообщи свой рецепт Плянше. Я ведь тоже могу быть осажденным в свою очередь и не буду в претензии, если он окружит меня теми же удобствами, какими ты окружаешь своего барина.

— О, отвечал самым скромным то нем Мускетон, — ничего нет легче. Нужно быть ловким, вот и все. Я был воспитан в деревне, а мой отец в трудные минуты жизни немного занимался браконьерством.

— А чем он вообще занимался?

— Он промышлял ремеслом, которое я всегда находил довольно прибыльным.

— Каким же именно?

— Во время войны католиков с гугенотами он видел, что католики во имя религии изводят гугенотов, а гугеноты — католиков, поэтому отец мой создал для себя смешанную религию, что позволяло ему быть самому то католиком, то протестантом. Обыкновенно он прогуливался со своим мушкетом на плече за придорожными изгородями, и когда видел одиноко идущего католика, протестантская вера немедленно увлекала его. Он прицеливался в путешественника, и когда последний находился от него шагах в десяти, между ними обыкновенно начинались переговоры, почти постоянно кончавшиеся тем, что путешественник, ради спасения жизни, оставлял ему свой кошелек. Само собой разумеется, что когда ему встречался гугенот, то его охватывало такое страстное усердие к католической вере, что он не понимал даже, каким образом четверть часа тому назад он мог сомневаться в преимуществе нашей святой религии; сам я, сударь, католик, а брата моего отец, верный своим убеждениям, сделан гугенотом.

— А как кончил этот достойный человек? спросил д’Артаньян.

— О, самым несчастным образом. Однажды он очутился на пустынной дороге между гугенотом и католиком, с которыми у него было уже дело. Узнавши его, они соединились и повесили его на дереве, а потом пришли похвастаться своей прекрасной выходкой в кабачок ближайшей деревни, в котором мы с братом попивали в это время вино.

— Что же вы сделали? спросил д’Артаньян.

— Мы не помешали им рассказывать, возразил Мускетон. — Потом, когда они расстались и разошлись в противоположные стороны, мой брат сел в засаду на католика, а я — на протестанта. Часа два спустя все было кончено; мы распорядились каждый со своим как следовало, дивясь предусмотрительности нашего бедного родителя, имевшего предосторожность воспитать нас в разных религиях.

— Действительно, судя по твоим рассказам, Мускетон, отец ваш был, должно быть, не дурак. Ты говоришь, что в тяжелые времена твой отец делался браконьером?

— Да, и он научил меня ставить силки и забрасывать удочки. Когда я увидел, что наш негодяй-хозяин кормит нас мясом, которое, положим, хорошо для крестьян, но совершенно не годится таким двум слабым желудкам, как наши, я снова принялся помаленьку за старое ремесло. Прогуливаясь в лесу, я стал ставить силки, а валяясь по берегам около воды, налаживал в прудах удочки. Таким образом, с Божией помощью, мы теперь не нуждаемся, как вы можете, сударь, сами удостовериться, ни в куропатках, ни в кроликах, ни в карпах и угрях, — все здоровой и легкой пище, приличной больным.

— Но вино? сказал д’Артаньян. — Кто снабжает вас вином? хозяин?

— Да как сказать: и да, и нет.

— Как это: и да, и нет?

— Снабжает-то он, это верно, но он не знает, что удостоен этой чести.

— Объяснись, Мускетон. Твоя беседа необыкновенно поучительна.

— Извольте, сударь. Случай натолкнул меня во время моих скитаний на одного испанца, который видел много стран и, между прочим, Новый Свет.

— Какое же отношение может иметь Новый Свет к этим бутылкам на конторке и комоде?

— Терпение, сударь, всему свой черед.

— Справедливо, Мускетон. Полагаюсь на тебя и слушаю.

— Испанец этот имел слугу, который сопровождал его в путешествии по Мексике. Слуга был моим соотечественником, и мы сошлись друг с другом еще скорее потому, что в наших характерах было много общего. Оба мы любили более всего охоту, и он рассказал мне между прочим, каким образом туземцы охотятся в пампасах на тигров и быков с простыми затяжными арканами-лассо, которые они набрасывают на шею этих свирепых животных. Сперва я не хотел верить, чтобы можно было достигнуть такой ловкости — кидать веревку куда захочется, за двадцать или тридцать шагов, но, сделав опыт, должен был признать справедливость рассказа. Мой друг ставил в тридцати шагах бутылку и каждый раз захватывал петлей за ее горлышко. Я стал упражняться в этом искусстве, и так как природа одарила меня некоторыми способностями, то я кидаю теперь лассо не хуже уроженца тех стран. Но понимаете ли вы теперь в чем дело? У нашего хозяина превосходный винный погреб, но ключ от него он держит всегда при себе. В этом погребе имеется, однако, отдушина, и вот через нее-то я и кидаю свое лассо и вылавливаю, конечно, бутылочки наилучшего вина, так как мне отлично известно, в каком углу они стоят. Так вот, сударь, в каком отношении находится Новый Свет с теми бутылками, которые стоят на комоде и конторке. А теперь, не угодно ли вам будет попробовать нашего винца и без всякого предубеждения сказать нам, как вы его находите.

— Спасибо, любезный друг, спасибо, но, к несчастию, я только что хорошо закусил.

— Накрывай, однако, стол, Мускетон, сказал Портос: — а пока мы будем завтракать, д’Артаньян расскажет нам о своих приключениях за те десять дней, как он расстался с нами.

— Охотно, согласился д’Артаньян.

В то время, как Портос и Мускетон уничтожали завтрак с настоящим аппетитом выздоравливающих больных и тем братским согласием, которое сближает людей в несчастий, д’Артаньян рассказал, почему раненый Арамис вынужден был остановиться в Кревкоре; как он оставил в Амьене Атоса отбояриваться от четырех господ, обвинявших его в производстве фальшивой монеты, и как он, д’Артаньян, должен был убить графа Варда, чтобы доехать до Англии.

На этом д’Артаньян остановился, не желая откровенничать дальше. Он добавил только, что на возвратном пути захватил из Англии четырех великолепных лошадей: одну для себя, а остальных для каждого из своих товарищей; затем он объявил Портосу, что та из них, которая назначена ему, водворена уже в конюшне хозяина гостиницы.

В эту минуту вошел Плянше и доложил, что лошади достаточно отдохнули и доехать для ночлега в Клермон вполне возможно.

Д’Артанннн почти успокоился насчет Портоса; с другой стороны, ему хотелось поскорее получить известия относительно двух других своих друзей, поэтому он простился с больным товарищем и предупредил его, что отправляется в дорогу для дальнейших разведок. Впрочем, если Портос останется еще в продолжение семи-восьми дней в гостинице «Св. Мартина», то, предполагая возвратиться тою же дорогой, он готов взять его с собой.

Портос отвечал, что, по всем вероятиям, больная нога удержит его на это время, да к тому же ему необходимо остаться в Шантильи, пока не получит ответа от герцогини.

Д’Артаньян пожелал ему, чтобы ответ этот был благоприятен и пришел как можно скорее. Поручив затем Портоса попечениям Мускетона и заплатив по счету в гостинице, он снова пустился в путь с Плянше, у которого в поводу оказалось уже одной лошадью меньше.

XXVI. Тезис Арамиса.

Д’Артаньян ничего не сказал Портосу об его ране и о жене прокурора. Беарнец наш, несмотря на молодость, был малый очень неглупый. Он притворился, что верит всему, что рассказывал ему кичливый мушкетер, будучи убежден, что выведанная против его желания тайна уязвит его самолюбие и гордость и испортит дружбу. Он знал, что всегда имеешь нравственное превосходство над теми, чью жизнь знаешь. Притом, составив себе планы будущих интриг, д’Артаньян решил обратить своих трех товарищей в орудие своей карьеры и был вовсе не прочь заблаговременно соединить в своих руках невидимые нити, посредством которых предполагал управлять своими друзьями.

Между тем в течение всей дороги глубокая грусть сжимала его сердце. Он думал о молоденькой и хорошенькой Бонасье, которая пожертвовала собой, но спешим оговориться, что грусть молодого человека происходила не столько из сожаления об утраченном личном счастии, сколько из боязни, чтобы не случилось какой-нибудь беды с этой бедной женщиной. Для него не было сомнения, что она была жертвой мщения кардинала, а всем было известно, что мщение его высокопреосвященства было ужасно. Каким образом кардинал пощадил его самого, д’Артаньян не понимал, но это открыл бы ему де-Кавуа.

Ничто так не сокращает времени и не укорачивает дороги, как какая-нибудь мысль, поглощающая все чувства и способности занятого ею человека. Внешнее существование кажется тогда каким-то сном, а мысль эта — грезой. Под влиянием ее время теряет определенность, а пространство — измерение. Из одного места выезжают, приезжают в другое. Вот и все. О пройденном пути в вашей памяти остается какой-то смутный туман, в котором стушевываются тысячи неопределенных образов деревьев, гор и пейзажей.

Под влиянием подобной галлюцинации, д’Артаньян проехал шесть или восемь лье, которые отделяют Шантильи от Кревкора, тем аллюром, каким угодно было идти самому коню, и положительно не помнил о том, что встречалось или виделось ему на пути к этой деревне.

В ней только он пришел в себя, встряхнулся, и, увидев кабачок, в котором он оставил Арамиса, пустил лошадь рысью и подъехал к дверям. На этот раз встретил его не хозяин, а хозяйка. Будучи хорошим физиономистом, д’Артаньян но одному взгляду на толстую и веселую фигуру этой особы понял, что скрытничать с нею нет никакой нужды, как и опасаться чего-нибудь от такой радостной физиономии.

— Милая моя, спросил д’Артаньян: — не можете ли вы сообщить мне, что сталось с одним из моих друзей, которого мы были вынуждены оставить здесь дней десять тому назад?

— Красивый молодой человек двадцати-трех, двадцати-четырех лет, стройный и любезный?

— Именно так, и раненый в плечо.

— Совершенно верно. Он все еще здесь.

— Милая моя, вскричал радостно д’Артаньян, соскакивая с лошади и бросая уздечку в руки Плянше: — вы воскрешаете меня! Где же дорогой Арамис? я должен скорее обнять его; откровенно сознаюсь, я горю нетерпением видеть его.

— Простите, сударь, но я сомневаюсь, чтобы он мог принять вас сейчас.

— Почему это? Разве у него женщина?

— Господи Иисусе! Что вы говорите, бедный мой мальчик! Нет, он не с женщиной.

— Так с кем же?

— С приходским священником из Мондидье и настоятелем амьенских иезуитов.

— Боже мой! вскрикнул д’Артаньян: — бедному малому, значит, худо?

— Нет, сударь, напротив; но вследствие болезни его осенила благодать Божия, и он решился постричься в монахи.

— Правда, правда, сказал д’Артаньян, — я и забыл что он был мушкетером только на время.

— Вам все-таки угодно, сударь, видеть его?

— Более чем когда-нибудь.

— В таком случае, не угодно ли подняться по правой лестнице во дворе во второй этаж, № 5.

Д’Артаньян бросился по указанному направлению и нашел одну из тех наружных лестниц, которые встречаются еще до сих пор в старых гостиницах. Но добраться до будущего аббата этим путем нельзя было. Проход в комнату Арамиса был оберегаем не менее строго, чем в сады Армиды: Базен дежурил в коридоре и загородил ему проход со стремительностью, оправдываемою тем, что он видел себя наконец достигающим той желанной цели честолюбия, которая далась ему только после многих лет испытаний.

Действительно, всегдашнею мечтою бедняка Базена было находиться в услужении у церковнослужителя, и он ожидал с нетерпением той минуты, когда Арамис променяет, наконец, военное полукафтанье на сутану. Единственно ежедневное уверение молодого человека, что минуты этой ждать недолго, удерживало его на службе у мушкетера — службе, на которой, как говорил он, неминуемо тот погубит свою душу.

Базен был, значит, наверху блаженства, потому что, по всем видимостям, господин его на этот раз устоит в своем намерении. Совокупность физических и моральных страданий произвела так давно желанный эффект; мучаясь одновременно и телом, и душою, Арамис остановил, наконец, свой взгляд и мысли на религии и усмотрел в двух несчастных случаях, приключившихся с ним, как бы предопределение свыше.

Понятно, при таком настроении Арамиса для Базена ничто не могло быть более неприятным, как возвращение д’Артаньяна: этот приезд снова мог отвлечь его господина в вихрь светских помыслов, уже и без того долго увлекавших его.

Он решился мужественно защищать дверь; предупрежденный хозяйкою гостиницы, он не мог уже сказать, что Арамиса нет дома, зато он попробовал убедить д’Артаньяна, что с его стороны было бы верхом нескромности расстраивать благочестивую беседу барина, начатую им с утра, беседу, которая, по мнению Базена, не могла кончиться ранее вечера. Но д’Артаньян и не думал убеждаться красноречивыми розсказнями Базена и, не желая продолжать полемику со слугою своего друга, преспокойно отстранил его одной рукою, а другой повернул дверную ручку пятого нумера. Дверь отворилась, и д’Артаньян вошел в комнату.

Арамис, в черном сюртуке, с головой, причесанной гладко и в кружок, на манер скуфьи, сидел за продолговатым столом, покрытым связками бумаг и громадными in-folio. По правую его руку помещался настоятель иезуитов, а по левую — кюре из Мондидье. Шторы были полуопущены, производя таинственный полусвет, приспособленный к благочестивым грезам.

Все мирские вещи, могущие бросаться в глаза, когда входят в комнату молодого человека, в особенности если он при том еще мушкетер, исчезли как бы волшебством, само собой разумеется, из боязни, что их вид снова может навести господина на греховные мысли. Базен не дал пощады шпаге, пистолетам, шляпе с перьями, вышивкам и кружевам всякого вида и рода. Вместо них д’Артаньян заметил, или ему так показалось, в темном углу нечто вроде бичевальной плети, повешенной на стенном гвозде.

При шуме, который произвел д’Артаньян, отворяя дверь, Арамис поднял голову и узнал своего друга. Но, к удивлению молодого человека, вид его, казалось, не произвел большого впечатления на мушкетера, до такой степени ум его отрешился от земной юдоли.

— Здравствуйте, дорогой д’Артаньян, сказал Арамис: — будьте уверены, что я очень рад вас видеть.

— И я не менее, отвечал д’Артаньян: хотя я еще далеко не уверен, что говорю с Арамисом.

— С ним самим, мой друг, с ним самим. Но что могло дать вам повод сомневаться в этом?

— Я боялся, что ошибся комнатою, полагая сначала, что вошел в помещение какого-нибудь церковнослужителя; потом же, когда я увидел вас в обществе этих господ, мною овладел ужас, так как я подумал, что вы отчаянно больны.

Оба черных человека метнули на д’Артаньяна почти угрожающий взгляд, так как поняли его намерение, но тот нимало этим не смутился.

— Я, может быть, нарушил ваше спокойствие, дорогой Арамис, продолжал д’Артаньян: — судя по тому, что я вижу, вы собираетесь исповедываться этим господам.

Арамис незаметно покраснел.

— Вы можете меня беспокоить?! О, напротив, милый друг, клянусь вам, и в подтверждение этого позвольте сказать вам, что я рад, что вижу вас здравым и невредимым.

— Эге, подается! подумал д’Артаньян.

— Господин этот — мой друг; он избегнул недавно страшной опасности, продолжал Арамис, с умилением показывая на д’Артаньяна рукою обеим духовным особам.

— Восхвалите Господа, отвечали те, одновременно наклоняя голову.

— Я так и поступил, почтенные отцы, отвечал молодой человек, отдавая им в свою очередь поклон.

— Вы приехали кстати, дорогой д’Артаньян, сказал Арамис: — приняв участие в прениях, вы осветите их вашими сведениями. Г. настоятель амьенский, г. кюре Мондидье и я обсуждаем некоторые богословские вопросы, занимающие уже давно наше внимание, и мне было бы чрезвычайно приятно узнать о них ваше мнение.

— Мнение военного человека лишено в этом случае веса, отвечал д’Артаньян, который начал уже беспокоиться оборотом разговора: — и я полагаю, что вы можете довериться учености этих господ.

Оба духовных отвесили поклон.

— Напротив, возразил Арамис, — и ваше мнение будет для нас драгоценно. Вот о чем идет речь: г. настоятель полагает, что моя диссертация должна быть по преимуществу догматической и дидактической.

— Ваша диссертация?! Вы пишете, значит, диссертацию?

— Без сомнения, отвечал иезуит, — для экзамена, предшествующего посвящению, диссертации обязательна.

— Посвящение! вскричал д’Артаньян, который не верил словам хозяйки гостиницы и Базена. — Посвящение!

И он с изумлением глядел на трех лиц, бывших перед ним.

— Итак, вы слышали, д’Артаньян, продолжал Арамис, принявши в кресле прежнюю грациозную позу и любуясь своей белой и пухлой, как у женщины, рукой, которую он приподнял, чтобы оттекла кровь: — г. настоятель хотел бы, чтобы я выбрал тезис догматический; я предпочел бы, однако, идеализировать его. Вот почему г. настоятель предлагал следующий сюжет, еще не разработанный, и в котором я признаю достаточно материала для превосходного развития моих идей: «Utraque manus in benedicendo clericis inferioribus necessaria est».

Д’Артаньян, ученость которого нам уже известна, не более поморщился и при этой цитате, как и при той, какая была произнесена де-Тревилем по поводу подарков, полученных, по предположению последнего, д’Артаньяном от Букингама.

— Что значит, продолжал Арамис, чтобы не ставить своего друга втупик: — обе руки церковнослужителям низшего духовенства необходимы для преподания благословения.

— Восхитительный сюжет! вскричал иезуит.

— Восхитительный и догматический подтвердил кюре, который, будучи почти одинаково с д’Артаньяном силен в латыни, тщательно присматривался к иезуиту, чтобы не отставать от него, и вторил его словам как эхо.

Д’Артаньян же оставался совершенно равнодушным к энтузиазму черных ряс.

— Да, восхитительный! prorsus admirabile! продолжал Арамис: — но он требует глубокого изучения творений отцов церкви и Св. Писания. А я с полнейшим смирением сознался этим духовным ученым, что бессонные ночи в караулах и вообще королевская служба принудили меня немного-таки запустить научные занятия. Я чувствовал бы потому себя более свободным, facilius natans, в теме по своему выбору, которая, по отношению к этим строгим богословским вопросам, играла бы ту же роль, как мораль и метафизика в философии.

Д’Артаньян жестоко соскучился. Кюре не менее.

— Посмотрите, какое вступление! вскричал иезуит.

— Exordium, повторил кюре, чтобы сказать что-нибудь.

— Quemadmodum inter coelorum immensitatem.

Арамис бросил взгляд в сторону д’Артаньяна увидел, что его друг зевал с опасностью вывихнуть себе челюсти.

— Будем говорить по-французски, отец мой, сказал он иезуиту. — Г. д’Артаньян живее будет чувствовать наслаждение нашей беседы.

— Да, я утомился с дороги, сказал д’Артаньян, — и вся эта латынь, признаться, ускользает от меня.

— Согласен, сказал иезуит, пронюхавший уже кое-что, между тем как кюре, преисполненный удовольствия, бросил на д’Артаньяна взгляд, выражавший его полнейшее удовольствие… — Итак, посмотрим, что можно извлечь из такого вступления. Моисей, служитель Бога… он только служитель, вникните хорошо в это!.. Моисей благословляет обеими руками; он заставляет поддерживать свои руки в то время, когда происходят битвы евреев с их врагами; значит, благословляет обеими руками. Затем, евангелист говорит: Imponite manus, а не manum! возлагайте руки, а не руку.

— Возлагайте руки, повторил кюре, делая соответствующий жест.

— У апостола Петра, коего наместники папы, продолжал иезуит, — напротив: porrige digitos, простри персты. Понимаете ли вы теперь, в чем суть?

— Без сомнения, отвечал услажденный Арамис: — хотя это штука мудреная.

— Персты! продолжал иезуит. — Апостол Петр благословлял перстами. Папа, значит, тоже благословляет перстами. А сколькими перстами благословляет он? Тремя: во имя Отца, и Сына, и Св. Духа.

Все перекрестились; д’Артаньян счел нужным последовать их примеру.

— Папа — наместник апостола Петра и олицетворяет три Ипостаси св. Троицы; остальные лица низшей церковной иерархии, ordines inferiores, благословляют именем святых архангелов и ангелов. Самые же низшие церковнослужители, как, например, диаконы, ключари, ризничие и прочие, благословляют кропилами, которые уподобляются бесконечному числу перстов. Вот вам упрощенный сюжет. Argumentum omni denudatum ornamento. — Мне хватит его на два таких тома, продолжал иезуит и в своем энтузиазме ударял рукою по творениям св. Иоанна Златоуста in-folio, заставляя под тяжестью их гнуться стол.

Д’Артаньян содрогнулся.

— Конечно, сказал Арамис: — я отдаю справедливость красотам этого тезиса, но в то же время сознаюсь, что он подавляет меня. Я избрал следующий текст, и скажите мне, милый д’Артаньян, понравится ли он вам: Non inutile est desiderium in oblatione, или, еще лучше: в молитве, посвященной Богу, сетования и печаль неприличны.

— Остановитесь, вскричал иезуит: — потому что этот тезис клонится к ереси. Почти подобное же положение проведено в «Augustinus'е» ересиарха Янсения, книге, которая рано или поздно будет сожжена рукою палача. Берегитесь, мой юный друг, вы склоняетесь к ложным доктринам, вы губите себя.

— Вы губите себя, поддакнул кюре, горестно склоняя голову.

— Вы становитесь на известную точку толкования свободной воли, составляющую гибельный соблазн. Вы прямо сходитесь с заблуждениями последователей Пелагия и полупелагиев.

— Но, ваше преподобие… возразил Арамис, несколько ошеломленный градом аргументов, сыпавшихся на его голову.

— Как вы докажете, продолжал иезуит, не давая ему говорить: — что должно сожалеть о мире, когда посвящаешься Богу? Вот загадка: Бог есть Бог, а мир — диавол. Скорбеть о мире значит скорбеть о диаволе: таков мой вывод.

— И мой также, сказал кюре.

— Помилуйте!.. возразил Арамис.

— Desideras diabolum, несчастный! вскричал иезуит.

— Сожалеет о диаволе! О, мой юный друг, возразил кюре со вздохом, — не сожалейте о диаволе, умоляю вас.

Д’Артаньян начал чувствовать, что впадает в идиотизм; ему казалось, что он в сумасшедшем доме, и сам скоро станет таким же сумасшедшим, как те, которых он видит. Ему приходилось молчать, так как он не понимал языка говоривших.

— Выслушайте меня, однако, снова начал Арамис с вежливостью, сквозь которую уже начинало проглядывать нетерпение, — я не говорю, что сожалею: нет, я никогда не произнесу фразы, которая была бы противна понятиям истинной церкви…

Иезуит поднял руки к небу; то же сделал и кюре.

— Нет, но сознайтесь по крайней мере, что недостойно посвящать Господу только то, что уже окончательно опротивело. Прав ли я, д’Артаньян?

— Я полагаю, что так! вскричал тот.

Кюре и иезуит привскочили на стульях.

— Моя точка отправления — силлогизм: мир не лишен обаяния, я оставляю этот мир, следовательно приношу жертву; а св. Писание положительно говорит: принесите жертву Господу.

— Это правда, сказали оба противника.

Арамис, щипля себя за ухо, чтобы оно покраснело, как прежде он встряхивал руки, чтобы они побелели, продолжал:

— Я написал на этот сюжет рондо, которое сообщил в прошлом году г. Вуатюру и получил за него от этого молодого человека тысячу похвал.

— Рондо! пренебрежительно процедил иезуит.

— Рондо! машинально произнес кюре,

— Прочтите его, прочтите, вскричал д’Артаньян: — это нас немного развлечет.

— Нет, так как оно в религиозном духе — это богословие в стихах.

— Эка хватил! вырвалось у д’Артаньяна.

— Вот оно, сказал Арамис с немножко скромным видом, не лишенным некоторого оттенка притворства:

Vous qui plearez un passé plein do charmes, Et qui traînez des jours infortunés, Tout yos malheurs же verront termines Quand à Dieu seul vous offrirez vos larmes, Vous qui plourez [ 4 ] .

Д’Артаньян и кюре остались, казалось, довольны. Иезуит упорствовал в своем мнении.

— Убегайте в богословском стиле от мирских вкусов. Что говорит, в самом деле, св. Августин? Severus sitclericorum sermo.

— Да, чтобы проповедь была понятна! пояснил кюре.

Иезуит поспешил перебить своего спутника, видя, что тот перевирает:

— А ваш тезис понравится женщинам, вот и все: он будет иметь такой же успех, как тяжба m-me Патрио.

— На то воля Божья! сказал в восторге Арамис.

— Вы видите, заметил иезуит: — мир еще сильно говорит в вас, altissimà voce. Мир еще владеет вами, мой юный друг, и я трепещу, что благодать не снизойдет на вас.

— Разубедитесь, преподобный отец, я отвечаю за себя.

— Мирская самонадеянность!..

— Я себя знаю, отец мой, мое решение непреложно.

— И вы настаиваете на разработке этого тезиса?

— Я чувствую, что призван обсудить именно этот, а не другой тезис; буду, значит, продолжать разрабатывать его и надеюсь, что завтра вы будете вполне удовлетворены поправками, которые я сделаю в нем согласно вашим указаниям.

— Не спешите работой, сказал кюре: — мы оставляем вас в превосходном настроении.

— Да, нива совсем засеяна, сказал иезуит: — и нам нечего бояться, что какая-либо часть семян упала на камень, или при дороге, и что птицы небесные поклюют остальные, aves coeli comoederunt illam.

— Чтоб чума заела тебя с твоею латынью! проворчал д’Артаньян, чувствовавший, что он совершенно изнемогает.

— Прощайте, сын мой, сказал кюре: — до завтра.

— До завтра, молодой смельчак, произнес иезуит. — Вы обещаете сделаться одним из светил св. церкви; да благоволят только небеса, чтобы свет этот не обратился в пожирающий пламень.

Д’Артаньяна, грызшего себе уже целый час от нетерпения ногти, начинал разбирать голод. Черные рясы встали, поклонились Арамису и д’Артаньяну и направились к двери. Базен, стоявший все время и слушавший прения с благочестивою радостью, бросился к ним, взял требники кюре и иезуита и почтительно пошел перед ними, чтобы очищать дорогу.

Арамис проводил их до самого низа лестницы и тотчас поднялся обратно к д’Артаньяну, который стоял еще в задумчивости.

Оставшись одни, оба друга хранили сперва неловкое молчание. Однако, нужно же было, чтобы кто-нибудь из них первый прервал его, и д’Артаньян, по-видимому, решился предоставить эту честь своему другу.

— Как видите, начал Арамис, — вы находите меня возвратившимся к моему призванию.

— Да, истинная благодать осенила вас, как сейчас говорил этот господин.

— О, эти планы об удалении из мира лелеял я уже давно; и вы слышали уже о них от меня, не правда ли, мой друг?

— Конечно, но, сознаюсь, я думал, что вы шутите.

— Такими вещами, д’Артаньян!

— Отчего же? и со смертью часто шутят.

— Совсем напрасно, д’Артаньян, так как смерть — дверь, которая равно ведет к погибели и спасению.

— Согласен, но, пожалуйста, перестанем богословствовать, Арамис; на сегодня с вас должно быть довольно, а я — я почти забыл и ту малость латыни, которую когда-то знал; к тому же я должен вам сознаться, я ровно ничего не ел с десяти часов утра и чертовски голоден.

— Мы сейчас пообедаем, дорогой друг; только помните, что сегодня пятница, а в такой день я не смею не только есть мясо, но и глядеть на него. Будете ли вы довольны моим обедом? он состоит из поджареных четыреугольников и плодов.

— Что за четыреугольники? спросил д’Артаньян с беспокойством.

— Гренки со шпинатом, возразил Арамис: — но для вас я добавлю яйца, а это большое нарушение правил: яйца суть мясо, ибо из них вылупляется цыпленок.

— Угощенье не питательное, но что же делать:, чтобы провести время с вами, я приму его.

— Благодарю вас за жертву, сказал Арамис: но если это не принесет пользы вашей плоти, то, будьте уверены, принесет пользу вашей душе.

— Значить, решительно, Арамис, вы посвящаете себя религии? Что скажут наши друзья, что скажет де-Тревил? Они станут, я вам предсказываю, считать вас дезертиром.

— Я не посвящаю себя религии, а возвращаюсь к ней. Я изменил церкви для мира, так как вы знаете, что я вынужден был надеть мундир мушкетеров.

— Я об этом ничего не знаю.

— Так вам неизвестно, каким образом я покинул семинарию?

— Неизвестно.

— Вот моя история; в Св. Писании говорится: «Исповедуйтесь друг другу», — и я буду исповедываться вам, д’Артаньян.

— А я заранее разрешаю вас. Вы видите, что я добрый.

— Не шутите с святыми предметами, мой друг.

— Ну, рассказывайте, я слушаю.

— Я поступил в семинарию девяти лет, а за три дня до двадцати лет мне предстояло сделаться аббатом, и все кончилось бы. Однажды вечером я отправился, по обыкновению, в один дом, который посещал с удовольствием, — молодость берет свое: что же делать, человек еще слаб. Один офицер, глядевший ревнивым оком на мои чтения хозяйке дома Житий Святых, вошел без доклада в комнату. В этот вечер я как-раз перевел одно место из Юдифи и декламировал свои стихи этой даме, которая страшно расхваливала меня и, склонившись на мое плечо, перечитывала их со мною. Поза ее, по правде сказать, несколько непринужденная, оскорбила этого офицера. Он не сказал ничего, но когда я вышел, он вышел тоже и догнал меня.

«— Милый аббат, сказал он: — любите ли вы палочные удары?

«— Не могу вам сказать, отвечал я: — никто еще не осмеливался давать их мне.

«— Ну, так слушайте меня, господин аббат, если вы вернетесь в дом, где я вас встретил сегодня вечером, то я осмелюсь угостить вас ими.

«Кажется, что я струсил, сделался очень бледен, почувствовал, что у меня подкашиваются ноги, искал и не находил ответа и промолчал.

«Офицер ожидал ответа и, видя, что не дождется, принялся хохотать, повернулся ко мне спиною и вернулся обратно в дом.

«Я вернулся в семинарию.

«Я хороший дворянин и кровь у меня горячая, как вы могли заметить, дорогой д’Артаньян; оскорбление было жестокое, и хотя оно осталось неизвестным в обществе, но я чувствовал, что оно живет и шевелится в глубине моего сердца. Я объявил своим начальникам, что чувствую себя недостаточно подготовленным к посвящению, и по моей просьбе церемонию отложили на год.

«Я разыскал лучшего учителя фехтования в Париже, заключил с ним условие на ежедневные уроки и брал их каждый день в продолжение целого года. Потом, в годовщину того дня, когда я был оскорблен, я повесил на гвоздь свою сутану, надел полный костюм дворянина и отправился на бал, который давала жена одного из моих друзей, где, я знал, должен был быть тот человек, который мне нужен. Это была улица Франк-Буржуа, очень недалеко от де-ла-Форс.

«Действительно, мой офицер был там. Я приблизился к нему в то время, когда он, нежно поглядывая, напевал жалобную любовную песню какой-то даме, и прервал его на середине второго куплета.

«— М. г., сказал я ему, — продолжает ли вам попрежнему не нравиться, чтобы я возвратился в известный дом известной вам улицы, и не отказались вы еще от намерения отколотить меня, если мне вздумается ослушаться вас?

«Офицер поглядел на меня с удивлением, а потом сказал:

«— Что вам от меня угодно? Я вас не знаю.

«— Я — маленький аббат, который читал Жития Святых и переводил стихами из книги Юдифи.

«— А, а! вспоминаю, сказал насмешливо офицер: — что же вам от меня угодно?

«— Я желаю, чтобы вы выбрали свободное время и сделали со мною небольшую прогулку.

«— Завтра утром, если вам угодно, и с величайшим удовольствием.

«— Нет, не завтра утром, а сию минуту, если позволите.

«— Если вы непременно требуете этого…

«— Да, я требую.

«— Тогда отправимтесь. Не беспокойтесь, милостивые государыни. Немного времени, чтобы только убить этого господина, и я возвращусь окончить вам последний куплет.

«Мы вышли.

«Я привел его в улицу, именно на то место, где год тому назад, час в час, он сказал мне любезность, которую я передал вам. Была превосходная лунная ночь. Мы скрестили шпаги, и при первом выпаде я убил его наповал.

— Черт возьми! проговорил д’Артаньян.

Арамис продолжал:

— А так как дамы не дождались возвращения их певца и его нашли на улице, прощенного здоровым ударом шпаги, то заключили, что это я так обработал его, и вышел скандал. Я был принужден отказаться на некоторое время от сутаны. Атос, с которым я познакомился в это время, и Портос, показавший мне, независимо от моих уроков фехтования, несколько смелых ударов рапирою, убедили меня проситься в мушкетеры. Король очень любил моего отца, убитого при осаде Арраса, и меня приняли. Вы понимаете значит, что теперь пришел для меня день снова вернуться в лоно церкви.

— А почему сегодня, а не вчера и не завтра? С вами случилось, значит, что-нибудь сегодня, направляющее на такие скверные мысли?

— Эта рана, друг мой д’Артаньян, служила мне предвестником неба.

— Эта рана? Ба! она почти зажила, и я уверен, что сегодня не она главным образом заставляет вас страдать.

— А что же? спросил Арамис, краснея.

— У вас сердечная рана, Арамис, гораздо более острая и кровавая, — рана, нанесенная женщиной.

Взгляд Арамиса сверкнул помимо его воли.

— Ах, возразил он, стараясь скрыть свое смущение под маскою притворного равнодушия, — не стоит говорить о таких вещах: мне думать о них иметь любовные огорчения? Vanitas vanitatum! У меня, следовательно, голова стала ходить кругом, по вашему мнению, и ради кого? какой-нибудь гризетки, какой-нибудь горничной, за которыми я ухаживал, находясь на службе в гарнизоне, фи!

— Виноват, дорогой Арамис, но я думал, что вы метили выше.

— Выше? А что я такое, чтобы иметь столько самомнения? бедный мушкетер, совершенно убогий и неизвестный, ненавидящий рабство.

— Арамис, Арамис! вскричал д’Артаньян, глядя на своего друга с недоверием.

— Прах, я обращаюсь в прах! Жизнь полна унижений и страдании, продолжал он, впадая в мрачное настроение. — Все нити, привязывавшие ее к счастию, рвутся по очереди в руках человека, особенно золотые нити. О, мой дорогой д’Артаньян, снова начал Арамис, придавая своему голосу легкий оттенок горечи, — поверьте мне, скрывайте хорошенько раны, когда получите их. Молчание — последняя из радостей несчастных; остерегайтесь навести кого бы то ни было на след своих страданий: любопытные высасывают наши слезы, как мухи кровь раненой лани.

— Увы, милый Арамис! сказал д’Артаньян, испуская в свою очередь глубокий вздох: — вы рассказываете мне мою собственную историю.

— Как?

— Да, одна женщина, которую я любил, которую обожал, похищена у меня силою. Я не знаю, где она и куда ее отправили; она может быть в темнице, а быть может умерла.

— Но вы имеете хотя то утешение, что можете сказать себе, что она не по своей воле бросила вас, что если вы не получаете известий от нее, то только потому, что все сношения ее с вами прерваны, между тем…

— Между тем?…

— Нет, ничего, возразил Арамис, — ничего.

— Итак, вы отрекаетесь навсегда от мира; это решено, намерение ваше бесповоротно?

— Навсегда. Сегодня вы — мой друг, завтра будете для меня не более как тень, или, даже скорее, вы совершенно не станете существовать для меня. Что касается света, он не более как могила.

— Что бы там ни было, а все то, что вы говорите, очень грустно.

— Что же делать? Меня влечет призвание, оно уносит меня.

Д’Артаньян улыбнулся и ничего не сказал на это. Арамис продолжал:

— А пока я еще привязан к земному, хотелось бы поговорить с вами о вас и о наших друзьях.

— А я хотел было поговорить о вас самих, но вижу, что вы отреклись от всего: любовь — вы презираете ее, друзья — тени, свет — могила,

— Увы! вы сами убедитесь в этом по опыту, проговорил Арамис со вздохом.

— Нечего, значит, говорить об этом, произнес д’Артаньян, — и сожжем это письмо, которое возвещало вам какую-нибудь новую неверность вашей гризетки или горничной.

— Какое письмо? вскричал с оживлением Арамис

— Письмо, полученное во время вашего отсутствия и переданное мне для вручения вам.

— От кого?

— Должно быть, от какой-нибудь неутешной горничной или гризетки, пришедшей в отчаяние; может быть, камеристка герцогини де-Шеврез, вынужденная вернуться в Тур со своею госпожой, чтобы пустить пыли в нос, взяла раздушенную бумагу и запечатала письмо печатью с короною герцогини.

— Что вы такое рассказываете?

— Постойте, не потерял-ли я его, грустным голосом сказал молодой человек, делая вид, что ищет. — Но счастью, свет — могила; люди, а следовательно и женщины — тени; любовь же — чувство, которое для вас совсем не существует!

— Ах, д’Артаньян, д’Артаньян! вскричал Арамис, — ты уморишь меня!

— Наконец-то, вот оно! сказал д’Артаньян, вытаскивая письмо из кармана.

Арамис сделал скачок, схватил письмо, прочел, или, скорее, проглотил его, и лицо у него расцвело.

— Кажется, что у горничной недурен слог, заметил небрежно исполнитель поручения.

— Спасибо, д’Артаньян! вскричал Арамис в упоении. — Она была принуждена возвратиться в Тур; она не изменила мне и любит попрежнему. Дай, мой друг, дай расцеловать тебя, я задыхаюсь от счастия.

И оба друга принялись вытанцовывать вокруг творений св. Иоанна Златоуста, храбро топча ногами листки тезиса, упавшие со стола на пол.

В эту минуту вошел Базен с яичницей и шпинатом.

— Сгинь, несчастный! вскричал Арамис, швыряя ему в лицо свою скуфью, — возвращайся туда, откуда пришел, неси назад эти страшные и отвратительные овощи! Спроси фаршированного зайца, жирного каплуна, баранину с чесноком и четыре бутылки старого бургундского!

Базен, глядевший на своего барина и не понимавший совершенно этой перемены, меланхолически вывалил яичницу в шпинат, а шпинат на пол.

— Вот минута посвятить жизнь монашеству, сказал д’Артаньян: — если вы не оставили своего намерения. Non inutile desiderium in oblatione.

— Убирайтесь к дьяволу с вашей латынью, дорогой д’Артаньян! Будем пить на радостях, пить много, и расскажите мне хогь-что-нибудь из того, что там поделывают.

XXVII. Жена Атоса.

— Остается теперь разузнать об Атосе, сказал д’Артаньян прыгающему Арамису, после того, как он передал ему обо всем, что произошло в столице после их отъезда, а превосходный обед заставил одного из них забыть свой тезис, а другого — усталость.

— Вы, значит, полагаете, что с ним случилось несчастье? спросил Арамис. — Атос так хладнокровен, так храбр и превосходно владеет шпагой.

— Да, без сомнения, никто лучше меня не знает мужество и ловкость Атоса; но я предпочитаю отражать лучше шпагою удары копья, чем палок; я боюсь, что Атосу челядь намяла бока: хамово отродье колотить крепко и не скоро отвязывается. Вот почему, признаюсь вам, я бы хотел тронуться дальше по возможности скорее.

— Я постараюсь ехать с вами, сказал Арамис: — хотя чувствую, что едва ли в состоянии ехать верхом. Вчера я попробовал было постегать себя плетью, которую вы видите на стене, но сильная боль помешала мне продолжать это благочестивое упражнение.

— Это потому, дорогой друг, что никто еще не видел, чтобы старались вылечить мушкетную рану ударами молотка; но вы были больны, а болезнь туманит голову, вследствие этого я и извиняю вас.

— Когда вы думаете выехать?

— Завтра, на рассвете; отдохните возможно лучше этою ночью, а завтра, если будете в состоянии, отправимся вместе.

— Итак, до завтра, сказал Арамис: — хотя вы точно выкованы из железа, но, должно быть, все-таки нуждаетесь в отдыхе.

Утром, когда д’Артаньян вошел к Арамису, он застал его у окна.

— На что вы смотрите? спросил д’Артаньян.

— Я любуюсь на этих трех великолепных коней, которых держат в поводу конюха; путешествовать на таких рысаках — чисто королевское удовольствие.

— Дорогой Арамис, вы испытаете это удовольствие, потому что один из этих коней ваш.

— Ба! А который?

— Какого выберете: я не отдаю предпочтения ни одному из них.

— А богатый чепрак, покрывающий его, тоже мой?

— Без сомнения.

— Смеетесь вы, что-ли, д’Артаньян.

— С той минуты, как вы начали говорить по-французски, я уже не смеюсь больше.

— Эти вызолоченные кобуры, бархатный чепрак и седло, украшенное серебряными гвоздями, мои?

— Да, а та лошадь, которая не стоит на месте, — моя, а гарцующая — Атоса.

— Ну-ну! это — превосходные животные.

— Очень польщен тем, что они вам понравились.

— Это король сделал вам такой подарок?

— Одно верно, — не кардинал. О том, откуда они, не заботьтесь, а примите только к сведению, что одна из них ваша собственность.

— Я выбираю ту, которую держит в поводу рыжий конюх.

— Прекрасно!

— Слава Богу! вскричал Арамис: — я совсем не чувствую боли: сяду верхом с тридцатью пулями в теле. Что за чудные стремена, черт возьми! Эй Базен! Поди сюда, сию минуту!

Базн, угрюмый и с изнуренным видом, показался на пороге.

— Отточи шпагу, расправь перья на шляпе, вычисти плащ и заряди пистолеты, приказал Арамис.

— О пистолетах нет надобности заботиться, прервал д’Артаньян: — в кобурах имеются уже заряженные.

Базен вздохнул.

— Э, полно, Базен, успокойся, заметил д’Артаньян: — заслужить царство небесное всегда будет время.

— Барин был уже так силен в богословии! произнес чуть не плача Базен: — он бы сделался епископом, а может быть кардиналом.

— Ну, добрый мой Базен, поразмысли-ка немного, для чего необходимо быть духовным лицом? Это не избавляет от обязанности сражаться: тебе хорошо известно, что в случае войны кардинал наденет шишак и возьмет в руки бердыш, а что ты скажешь о монсиньоре де-Ногаре де-ла-Валлет? — он ведь тоже кардинал. Спроси-ка у его слуги, сколько раз приготовлял он ему корпию.

— Увы! вздохнул Базен, — знаю, барин; теперь все на свете перевернулось вверх дном.

Тем временем оба молодых человека и слуга спустились вниз.

— Подержи мне стремя, Базен, приказал Арамис.

Арамис вспрыгнул в седло с тою же легкостью и грациею, как обыкновенно, но после нескольких вольтов и скачков благородного животного, седою, почувствовал невыносимые страдания, побледнел и зашатался. Д’Артаньян, предвидя это, не упускал его из виду, бросился к нему, помог слезть с лошади и отвел назад в комнату.

— Нет, дорогой Арамис, полечитесь, сказал он: — я поеду один на поиски Атоса.

— Вы из бронзы вылиты, заметил ему Арамис.

— Нет, мне просто везет, вот и все. Но как вы будете проводить время до моего возвращения? Не будет уже больше словопрений и богословия… а?

— Будьте покойны, отвечал Арамис: — вы найдете меня готовым ехать с вами.

Они простились, и спустя десять минут д’Артаньян, поручив своего друга Арамиса попечениям Базена и хозяйки, скакал по дороге к Амьену.

Каким образом найдет он Атоса, да и найдет ли?

Положение, в котором он оставил его, было критическое; он легко мог пасть в борьбе. Эта мысль омрачила его чело и вырвала у него несколько вздохов, и в душе он дал клятву отмстить. Изо всех его друзей Атос был самым старшим и, по-видимому, менее других подходил к его симпатиям и вкусам.

Между тем он оказывал этому дворянину особенное предпочтение. Благородная и полная достоинства внешность Атоса, проблески величия, пробивавшиеся время от времени из мрачности, в которую он охотно замыкался, это невозмутимо-ровное расположение духа, делавшее его самым покладистым товарищем, непринужденная и язвительная веселость, отвага, которую можно было бы назвать слепою, если бы она не была следствием самого редкого хладнокровия, — все эти качества возбуждали к нему в д’Артаньяне более чем дружбу или уважение, скорее какое-то благоговение.

Действительно, Атос, — в те дни, когда он бывал в хорошем расположении духа, — мог с успехом выдерживать сравнение даже с де-Тревилем, изящным и благородным придворным. Он был среднего роста, но рост этот был замечательно в меру пропорционален, и не раз в борьбе с Портосом он одолевал этого гиганта, физическая сила которого вошла в пословицу между мушкетерами; его голова, с пронизывающими насквозь глазами, прямым носом и подбородком, обрисованным как в бюсте Брута, носила не поддающийся описанию характер величия и прелести; его руки, о которых он совершенно не заботился, приводили в отчаяние Арамиса, холившего свои и употреблявшего для этого миндальное тесто и душистые масла; звук его голоса был убедительный и вместе мелодичный. Но что было совершенно непостижимо в Атосе, старавшемся всегда оставаться в ткни, незаметным, — это знание света и обычаев самого блестящего общества, привычки человека знатного рода, сквозившие против его желания во всех его действиях.

Касалось ли дело пира, Атос устраивал его как никто в свете, рассаживая каждого из приглашенных сообразно его знатности по происхождению или личным достоинствам. Касалось ли дело до геральдики, Атос знал все дворянские фамилии в королевстве, их генеалогию, родственные связи, гербы и происхождение. В этикете ни одна мелочь не была неизвестна ему. Он знал, какие права были у крупных вассалов; ему были известны в совершенстве правила псовой и соколиной охоты, и однажды, говоря об этом великом искусстве, он удивил самого короля Людовика XIII, считавшагося знатоком.

Как все знатные сеньоры той эпохи, он превосходно ездил верхом и владел оружием. Более того, он был так воспитан, что хорошо знал даже схоластические науки, почти незнакомые дворянам того времени, и посмеивался над крохами латыни Арамиса, тогда как Портос делал только вид, что понимает; два или три раза ему случалось даже, к великому изумлению его друзей, когда у Арамиса проскальзывала какая-нибудь ошибка в латинской грамматике, поправлять время в глаголе или падеж в существительном. Честность его была безукоризненна, тогда как в этом веке военные легко заключали полюбовные сделки с религией и совестью, а бедняки — с седьмою заповедью. Атос был, значит, человек необыкновенный.

А между тем эта возвышенная натура, это прекрасное творение, эта тончайшая эссенция, видимо, более имела склонности к животной жизни, как старики — к физическому и моральному бессилию. Атос в часы своего добровольного удаления из общества, — а это случалось с ним часто, — утрачивал свою светлую сторону.

Тогда полубог замирал, и едва оставался обыкновенный смертный. С опущенной головой, тусклым взглядом, тяжелою и утомленною речью, Атос в продолжение долгих часов глядел на бутылку и стакан с вином, или на Гримо, который, привыкши по знакам уже угадывать его приказания, читал в неподвижном взгляде своего господина выражение малейшего желания и немедленно исполнял его.

Если в такие минуты собирались остальные друзья, то одно, много два слова, да и то, видимо, стоившие страшного усилия, составляли вклад Атоса в общую беседу. Взамен Атос пил один за четверых и при этом только более хмурил брови, и им овладевала глубокая грусть.

Д’Артаньян, пытливый и проницательный ум которого мы знаем, при всем желании удовлетворить свое любопытство, не мог объяснить себе ничем причину такого упадка сил, ни подметить что-нибудь, что могло бы бросить луч света. Атос никогда не получал писем и никогда не скрывал своих действий от друзей.

Нельзя было сказать, чтобы вино наводило на него эту грусть; напротив, собственно для того только он и пил, чтобы разогнать ее, хотя лекарство это не помогало, а скорее усиливало его тоску. Нельзя было приписать мрачное настроение его духа игре, потому что, в противоположность Портосу, сопровождавшему песнями или резкими выходками колебание шансов в игре, Атос как при выигрыше, так и при проигрыше оставался одинаково непринужденным. Однажды вечером в кружке мушкетеров он выиграл тысячу пистолей, потом проиграл не только их, но даже вышитый золотом парадный кушак, снова вернул все с прибавкою сотни луидоров, — и все это не заставило его нахмурить прекрасные черные брови хотя бы на полулинию; руки его не утратили своего перламутрового оттенка, а увлекательная беседа его в тот вечер не утратила своей прелести и непринужденности.

Не происходило это, как у наших соседей — англичан, от влияния атмосферических явлений, потому что грусть его вообще более всего усиливалась с наступлением хорошего времени года: июнь и июль были самыми ужасными месяцами для Атоса.

В настоящем у него не было горя; он пожимал плечами, когда заходил разговор о будущем; тайна его была, значить, в прошедшем, как смутно намекали д’Артаньяну.

Эта таинственность, окружавшая Атоса, делала его еще более загадочным; глаза и язык ни разу не выдали его, даже в совершенно пьяном состоянии и несмотря на всю ловкость расспросов.

— Да, размышлял д’Артаньян, — может быть, бедный Атос теперь уже умер, и умер по моей вине, так как я вовлек его в это дело; он не знал ни начала его, не будет знать и результата, и от него ему нет никакой пользы.

— Прибавьте к этому, барин, заметил Плянше: — что, сохранением жизни мы, вероятно, обязаны ему. Помните ли, как он закричал: выбирайтесь на простор, д’Артаньян, я захвачен! И после того, как он разрядил свои пистолеты, как страшно гремел он своею шпагой! Можно было подумать, что это двадцать человек, или, скорее, двадцать взбесившихся чертей!

После этих слов д’Артаньян еще более подгонял лошадь, хотя та и без того мчалась в карьер.

Около одиннадцати часов утра увидели Амьен, а в половине двенадцатого подскакали к дверям злополучной гостиницы.

Д’Артаньян давно уже измышлял, как бы получше отомстить вероломному хозяину, и заранее утешался в мыслях этим мщением. Он вошел в гостиницу, надвинув на глаза шляпу, положивши левую руку на рукоять шпаги, а правой щелкая хлыстом.

— Узнаете ли вы меня? обратился он к хозяину, вышедшему встретить его.

— Не имею еще этого счастия, милостивый государь, отвечал тот, ослепленный блестящим видом д’Артаньяна.

— А! вы меня не узнаете?

— Нет, милостивый государь.

— Ну, так два слова вернут вам намять. Что вы сделали с тем дворянином, к которому, около пятнадцати дней тому назад, вы имели дерзость предъявить обвинение в делании фальшивой монеты?

Хозяин побледнел, так как д’Артаньян принял самую угрожающую осанку, а Плянше подражал ему.

— О, милостивый государь, и не говорите о нем, начал хозяин самым плачевным тоном. — Ах, сударь, как дорого поплатился я за эту ошибку. О, я несчастный!

— Что случилось с этим дворянином, спрашиваю я вас?

— Благоволите выслушать, милостивый государь, и будьте милосердны. Да присядьте, ради Бога!

Д’Артаньян, страшно разгневанный, сел грозным судьею. Плянше горделиво прислонился к его креслу.

— Вот что произошло, милостивый государь, продолжал трясшийся от страха хозяин. — Я узнал вас теперь: вы уехали, когда началась у меня несчастная ссора с тем дворянином, о котором вы спрашиваете?

— Да, вы видите, значит, что ждать вам пощады нечего, если не скажете всей правды.

— Благоволите только выслушать, и вы узнаете всю правду.

— Слушаю.

— Я был предупрежден властями, что в мою гостиницу приедет один знаменитый фальшивый монетчик с несколькими из своих товарищей; все они будут переряжены гвардейцами или мушкетерами. Ваши лошади, ваша прислуга, ваша наружность, одним словом все, было мне описано подробно.

— Далее, далее? торопил д’Артаньян, быстро сообразивший, откуда шли такие точные указания.

— В виду этого я принял, — согласно распоряжению начальства, приславшего мне в подкрепление шесть человек, — такие меры, какие считал необходимыми для того, чтобы обезопасить себя от предполагаемых фальшивых монетчиков.

— Что?! прикрикнул д’Артаньян, которому слово фальшивый монетчик резало уши.

— Простите, милостивый государь, что я говорю такь, но в этом названии именно и заключается мое оправдание. Начальство напугало меня, а вы знаете, что трактирщик должен подчиняться начальству.

— Я спрашиваю вас еще раз, где этот дворянин? что с ним сделалось? Умер он? жив?

— Потерпите, милостивый государь, сейчас дойдем. После вашего внезапного отъезда, добавил хозяин с лукавством, которое не ускользнуло от д’Артаньяна, — этот дворянин, ваш друг, защищался отчаянно. Его слуга, который по непредвиденному несчастию затеял ссору с людьми, присланными властями и переряженными в конюхов…

— А, презренный! вскричал д’Артаньян: — вы были, значит, в заговоре, и я не знаю, что удерживаегь меня уничтожить вас всех.

— О, нет, милостивый государь, мы не все были в затворе, вы это сами увидите. Господин ваш друг (простите, что не называю его по носимому им, без сомнения, почетному имени, но мы не знаем его), господин ваш друг двумя выстрелами из пистолетов вывел из битвы двух человек и начал отступать, защищаясь шпагою, которою он изувечил еще одного из моих людей, а ударом плашмя оглушил и меня.

— Скоро ли ты кончишь, палач? торопил д’Артаньян: — что сталось с Атосом?

— Отступая, как я докладывал вам, он набрел на лестницу в погреб и, воспользовавшись тем, что дверь была отворена, он захватил ключ и забаррикадировался внутри. Будучи уверенными, что он оттуда не уйдет, его оставили в покое.

— Значит, его не хотели убить, а желали взять в плен?

— Правосудный Боже! взять его в плен? он сам заточил себя, клянусь вам. Прежде всего он натворил больших бед: один человек был уложен на месте, двое серьезно ранены. Убитый и оба раненые были унесены товарищами, и я более не слыхал ни о тех, ни о других. Сам же я, как только пришел в себя, отправился к губернатору, которому рассказал обо всем происшедшем и спросил, что делать с пленником. Но губернатор показал вид, точно он упал с облаков; он сказал мне, что совершенно не понимает, о чем я толкую, что приказания, полученные мною, шли не от него, и если я имел несчастие сказать кому-нибудь, что он, губернатор, принимал какое либо участие в этой дерзкой стычке, то он прикажет повесить меня. Полагаю, что я ошибся, сударь, задержавши одного вместо другого, а тот, кого следовало захватить, спасся.

— Говори, где Атос? загремел д’Артаньян, нетерпение которого удвоилось от небрежности властей в этом деле, — что с ним сталось?

— Я спешил исправить свои вины по отношению к пленнику, продолжал трактирщик, — и отправился к погребу, чтобы освободить его. Услышав, что ему предлагают выйти на свободу, он объявил, что ему расставляют западню, и стал предписывать свои условия. Я сознаю, что я поставил себя в скверное положение, обвинивши мушкетера его величества, поэтому я почтительно доложил ему, что готов подчиниться условиям.

— Прежде всего, сказал он, — я требую, чтобы мне привели моего слугу в полном вооружении.

Приказание его поспешили исполнить, так как вы отлично понимаете, сударь, что мы были расположены исполнить все, чего захочет ваш друг. Г. Гримо (он назвал его, хотя вообще он не разговорчив) был, значит, сведен в погреб, израненный, в том виде, как он был. Тогда господин его забаррикадировал дверь, а нам приказал оставаться в нашей лавке.

— Да, наконец, вскричаи д’Артаньян, — где же он? где Атос?

— В погребе, сударь.

— Как, негодяй, вы держите его до сих пор в погребе?

— Нет, сударь, право, нет! Держать его в погребе?! Вы не знаете, значить, что он натворил там, в погребе? Да если бы вы могли вызвать его оттуда, сударь, так я остался бы благодарен вам до конца жизни, я почитал бы вас за своего святого.

— Так он там? Я его найду там?

— Без сомнения, сударь. Он решился там остаться. Ежедневно ему подают через отдушину на вилах хлеб, а когда он спрашивает, то говядину; но, увы! он употребляет больше всего не хлеб и не говядину! Я было сделал как-то попытку спуститься в погреб с двумя своими работниками, но он пришел в страшную ярость. Я слышал, как он стал заряжать пистолеты, а слуга его — мушкет. А когда мы спросили их, что они намерены делать, господин ответил, что у него и у его слуги сорок зарядов, и что он расстреляет скорее их все до последнего, чем позволит кому-нибудь из нас сойти в погреб. Я пожаловался губернатору, но тот мне ответил, что я получаю по заслугам, и это отучить меня оскорблять благородных путешественников, останавливающихся у меня.

— Значит, с тех пор?.. спросил д’Артаньян, не будучи в состоянии удержаться от смеха при виде жалкой фигуры хозяина.

— С тех пор, сударь, мы ведем самую грустную жизнь, какую только можно себе представить, потому что все наши запасы в погребе: там вино в бутылках и бочках, пиво, масло и пряности, сало и колбасы; а так как нам запрещено спускаться туда, то мы вынуждены отказывать в питье и еде заезжающим к нам путешественникам, вследствие чего трактир наш терпит ежедневно убытки. Если еще неделю ваш друг пробудет в погребе, мы будем разорены.

— Это будет вполне справедливо, дурачина. Разве не ясно было видно ни одной нашей наружности, что мы люди порядочные, а не фальшивые монетчики?

— Да, сударь, вы правы. Позвольте, однако, позвольте! — вот он расходился!

— Его, вероятно, потревожили.

— Да его необходимо потревожить! вскричал хозяин. — К нам только что приехали двое англичан.

— Ну, так что же?

— Англичане любят хорошее вино, как вы знаете, сударь; эти же потребовали самого лучшего. Жена моя спрашивала у г. Атоса позволения удовлетворить этих господ, а он отказал, как всегда. Ну, вот, подымается настоящий содом.

Д’Артаньян услышал сильный шум в стороне погреба. Он встал и, вместе с хозяином, который ломал в отчаянии руки, и Плянше, который держал наготове заряженный мушкет, — приблизился к погребу. Там они застали обоих англичан, которые были возмущены. Они сделали большой переезд и умирали от голода и жажды.

— Да это просто насилие, кричали они на хорошем французском языке, хотя с небольшим иностранным акцентом, — этот сумасшедший не дозволяет добрым людям пользоваться своим же добром. Мы выломаем дверь, и если он в самом деле взбесился — мы убьем его.

— Потише, господа! сказал д’Артаньян, вынимая из-за пояса пистолеты, — вы никого не убьете.

— Ну, ну, слышался из-за двери спокойный голос Атоса: — пускай-ка они покажутся немного, эти людоеды, мы поглядим на них.

Как ни были, по-видимому, храбры оба англичанина, они переглянулись, однако, в нерешительности; казалось, что в погребе сидит один из гигантов, голодных леших, героев народных легенд, и проникнуть к нему безнаказанно в пещеру немыслимо.

Наступила на минуту тишина, но, наконец, англичанам сделалось стыдно отступать, и тот который был задорливей из них, спустился на пять или шест ступенек, составлявших лестницу, и ударил в дверь ногой с такою силою, что могла повалиться стена.

— Плянше, сказал д’Артаньян, заряжая свои пистолеты, — я возьму на себя того, который стоить на верху, а ты позаботься о стоящем внизу. Господа! Вы, значит, желаете сражения! Ну, что ж, давайте сражаться.

— Боже мой, закричал из погреба Атос: — я слышу, кажется, д’Артаньяна.

— Да, отвечал д’Артаньян, возвышая в свою очередь голос: — я тут, дорогой друг.

— Превосходно! кричал Атос: — мы обработаем их, этих выламывателей дверей.

Англичане обнажили шпаги, но они были поставлены между двух огней; с минуту они стояли в нерешимости; но, как и в первый раз, гордость взяла верх, и от второго удара ноги дверь треснула во всю вышину.

— Сторонись, д’Артаньян, сторонись, кричал Атос: — сторонись, я стану стрелять!

— Господа! сказал д’Артаньян, которого не покидало хладнокровие, — господа, поразмыслите! Терпение, Атос. Вы впутываетесь в скверное дело и будете пристрелены: я со своим человеком выпустим в вас три выстрела и столько же последует из погреба; после у нас будут шпаги, которыми, могу вас уверить, мой друг и я владеем недурно. Предоставьте мне устроить и ваши, и свои дела. Сейчас вам принесут вино, даю вам слово.

— Если сколько-нибудь осталось, раздался насмешливый голос Атоса.

У трактирщика выступил холодный пот.

— Как, не осталось вина! пробормотал он.

— Конечно, найдется, возразил д’Артаньян: — будьте покойны, вдвоем они не могли выпить весь погреб. Вложите, господа, ваши шпаги в ножны.

— А вы заткните пистолеты за пояс.

— Охотно.

Д’Артаньян первый подал пример. Потом, повернувшись к Плянше, он сделал ему знак разрядить мушкет.

Успокоенные англичане вложили, ворча, шпаги в ножны. Им рассказали историю Атоса, и они согласились, что во всем виноват трактирщик.

— Господа, сказал д’Артаньян, — отправляйтесь в отведенное вам помещение; я отвечаю, что через десять минут вам принесут все, чего вы пожелаете.

Англичане поклонились и ушли

— Теперь я остался один, дорогой Атос, сказал д’Артаньян, — откройте мне, пожалуйста, двери.

— Сию минуту, отозвался Атос.

Послышался страшный треск от падающих бревен и досок: это бастионы и контр-эскарпы Атоса разрушались самим осажденным.

Через минуту дверь распахнулась, и показалась бледная голова Атоса, который быстрым взглядом окинул местность.

Д’Артаньян бросился к нему на шею и нежно поцеловал. Он хотел утащить его из сырого помещения и тогда только заметил, что Атос едва стоит на ногах.

— Вы ранены? спросил он его.

— Ничуть не бывало: я смертельно пьян, — вот и все, и никогда человек не был в более благоприятных обстоятельствах, чтобы напиться. Хвала Богу, хозяин! я один выпил по крайней мере пятьдесят бутылок.

— Умилосердьтесь! вскричал хозяин, — если слуга выпил только половину того, что барин, я разорен.

— Гримо — слуга хорошего дома, и он не позволил себе делать то же, что я. Он пил только из бочки. Постойте, мне кажется, что он забыл воткнуть втулку. Слышете? течет!

Д’Артаньян прыснул со смеху, а хозяина бросило из озноба в жар.

Гримо также показался из-за спины своего господина с мушкетом на плече и трясущейся головой, как у пьяных сатиров на картинах Рубенса. Он спереди и сзади был облит жирною жидкостью, в которой хозяин тотчас распознал свое лучшее оливковое масло.

Вся группа прошла через большой зал и водворилась в лучшей комнате гостиницы, которую д’Артаньян занял по праву сильного.

Хозяин с женой бросились с лампами в погреб, вход в который им был так долго запрещен. Там их ожидало ужасное зрелище.

Укрепления Атоса, в которых он сделал брешь для выхода, состояли из хвороста, досок и пустых бочек, наваленных по всем правилам стратегии. Там и сям видны были, плавающие в лужах масла и вина, кости от съеденных окороков; целая груда побитых бутылок валялась в левом углу погреба, а одна бочка, кран которой не был завернуть, выпускала через него последние капли живительной влаги. Опустошение и смерть, как сказал поэт древности, царили здесь, как на поле брани.

Из пятидесяти колбас, повешенных на брусьях, осталось только десять.

Стоны хозяина и хозяйки проникали сквозь своды погреба, и сам д’Артаньян был взволнован. Атос не повернул даже головы.

Но горе сменила ярость.

Вооружившись вертелом, хозяин в отчаянии бросился в комнату, куда удалились оба друга.

— Вина! — приказал Атос, увидев его.

— Вина! вскричал изумленный хозяин. — Вина! Но вы выпили его у меня более чем на сто пистолей; я человек разоренный, погибший, уничтоженный!

— Ба! сказал Атос, — у нас все время была жажда.

— Если бы вы удовольствовались еще тем, что пили, но вы перебили все бутылки.

— Вы толкнули меня на целую груду их, и она рассыпалась. Это ваша вина.

— Все у меня погибло!

— Масло составляет целебный бальзам для ран, и бедному Гримо нужно же было залечивать себе те, которые вы нанесли ему.

— Колбасы мои съедены!

— В этом погребе масса крыс.

— Вы заплатите мне за все! кричал раздраженный хозяин.

— Ты трижды шут, сказал Атос, приподнимаясь, но тотчас же снова сел: силы стали ему изменять. Д’Артаньян поддержал его и поднял хлыст.

Хозяин попятился, весь в слезах.

— Это выучить вас, заметит д’Артаньян, — держать себя вежливее с путешественниками, посылаемыми вам Богом.

— Богом! нет, не Богом…

— Любезный друг, сказал д’Артаньян: — если вы не перестанете терзать нам уши, мы все четверо запремся в ваш погреб и поглядим, действительно ли убыток так велик, как вы говорите.

— Ну, да, господа, сказал хозяин: — я виноват, сознаюсь; но помилосердствуйте: вы вельможи, а я бедный трактирщик, пожалейте меня.

— Если ты станешь разговаривать таким образом, то растрогаешь мне сердце, и из глаз у меня польются слезы, как текло вино из твоих бочек. Люди не всегда бывают такими извергами, как кажется. Подойди сюда, поговорим.

Хозяин боязливо приблизился.

— Подойди, говорю тебе, и не бойся, продолжал Атос, — Когда я хотел расплатиться с тобою, я положил свой кошелек на стол.

— Да, милостивый сударь.

— В этом кошельке было шестьдесят пистолей; куда девался кошелек?

— Отдан на хранение в канцелярию губернатора; мне сказали, что это была фальшивая монета.

— Ну, заставь возвратить тебе мой кошелек и возьми себе эти шестьдесят пистолей.

— Но, милостивый государь, вы хорошо знаете, что канцелярия губернатора не выпустит того, что попало в ее руки. Если бы это была в самом деле фальшивая монета, то еще была бы надежда, но, к несчастию, это настоящая.

— Устраивайся сам, мой любезный, это до меня не касается, тем более, что у меня не осталось ни гроша.

— Послушайте, сказал д’Артаньян: — а старая лошадь Атоса, где она?

— В конюшне.

— Сколько она стоит?

— Самое большое пятьдесят пистолей.

— Она стоит восемьдесят, бери ее, и мы квиты.

— Как! ты продаешь мою лошадь, спросил Атос: — ты продаешь моего Баязета? На чем же я отправлюсь в поход? на Гримо?

— Я привел тебе другого коня.

— Другого?

— И превосходного! вскричал хозяин.

— В таком случае, если есть другой, красивее и моложе, бери старого и давай вина.

— Какого? спросил окончательно просиявший хозяин.

— Того, что в глубине около решетин, его еще остается бутылок двадцать пять; остальные все были разбиты во время моего падения. Принеси бутылок шесть.

— Этот человек — просто сороковая бочка, сказал в сторону хозяин, — если он останется здесь только пятнадцать дней и будет платить за все, что выпьет, я совсем поправлю свои дела.

— Не забудь еще, продолжал д’Артаньян, — подать четыре бутылки того же вина и англичанам.

— Теперь, сказал Атос, — пока принесут вина, расскажи, д’Артаньян, что приключилось с другими. Послушаем.

Д’Артаньян рассказал, как он нашел Портоса в постели с вывихом, а Арамиса — за диспутом с богословами. Рассказ его пришел к концу, когда вошел хозяин с затребованными бутылками вина и окороком, оставшимся, по счастью для него, не спрятанным в погреб.

— Отлично, сказал Атос, наполняя стаканы для себя и для д’Артаньяна, — за здоровье Портоса и Арамиса. Ну, а лично с вами, мой друг, что случилось? Я нахожу, что у вас какой-то зловещий видь.

— Увы!сказал д’Артаньян, это потому, что изо всех нас я самый несчастный.

— Вы несчастны, д’Артаньян? Посмотрим, в чем ваше несчастье? Рассказывайте.

— После, отвечал д’Артаньян.

— После, а почему не сейчас? Потому что вы думаете, что я пьян, д’Артаньян? Знайте же, что никогда у меня голова не бывает светлее, чем в то время, когда я выпью. Говорите же, я весь обратился в слух.

Д’Артаньян рассказал приключение с г-жой Бонасье.

Атос слушал его, не моргнув глазом, а когда тот кончил, заметил:

— Все на этом свете пустяки, пустяки!

Это была поговорка Атоса.

— Вам все пустяки, дорогой Атос! сказал д’Артаньян: — вам это легко, потому что вы никогда не любили.

Потухшие глаза Атоса вдруг вспыхнули, но только ни мгновенье, и снова померкли и приняли то же неопределенное выражение, как прежде.

— Ты прав, отозвался он: — я никогда не любил.

— Скажите же, каменное вы сердце, какое вы имеете право относиться сурово к нам, нежным сердцам?

— Нежные сердца, пронзенные сердца! сказал Атос.

— Что вы говорите?

— Я говорю, любовь — лотерея, и кто выигрывает в эту лотерею — тому капут. В том, что вы проиграли, ваше великое счастье, поверьте мне, дорогой д’Артаньян. Самое искреннее мое пожелание вам, чтобы вы всегда проигрывали.

— Казалось, она меня так любила!

— Только казалось?

— О, нет сомнения, она любила меня.

— Дитя, нет человека, который бы не воображал, как вы, что любовница любит его, и нет человека, которого;любовница не обманула бы.

— Исключая вас, Атос, у которого любовниц не было.

— Это правда, сказал Атос после минутного молчания: — я не имел их никогда. Давайте пить!

— Однако, философ вы этакий, научите меня, поддержите, мне необходимо и утешение.

— Утешение, в чем?

— В моем несчастии.

— Ваше несчастие просто смешно, сказал Атос, пожимая плечами. — Мне очень интересно, что вы скажете, если я расскажу вам одну любопытную историю.

— Случившуюся с вами?

— С одним из моих друзей, — не все ли равно?!

— Расскажите, Атос, расскажите.

— Давайте пить, это будет лучше.

— Пейте и рассказывайте.

— Да, это возможно, сказал Атос, выпивая залпом и снова наполняя свой стакан, — одно дело ничуть не мешает делать другое.

— Я слушаю, сказал д’Артаньян.

Атос сосредоточился и, по мере того как уходил в себя, он все более и более бледнел; он был в том периоде хмеля, когда обыкновенные пьяницы сваливаются и засыпают. Атос бредил наяву. Этот лунатизм пьянства казался чем-то ужасным.

— Вы непременно хотите этого? спросил он.

— Я прошу вас рассказать, сказал д’Артаньян.

— Пусть будет по-вашему. Один из моих друзей, — один из моих друзей, запомните это хорошенько, а не я, — начал Атос, прерывая себя с мрачной улыбкой, — один из графов моей провинции, т. е. Берри, благородный не менее Дандоло или Монморанси, влюбился, в двадцать пять лет, в молодую шестнадцатилетнюю девушку, прекрасную, как сама любовь. Сквозь наивность ее лет пробивался острый ум, ум не женщины, а поэта: она не нравилась, а опьяняла. Она жила в небольшом городке, где брать ее был священником.

Оба были чужими в стране и приехали неизвестно откуда; никто о них не знал, но никому и в голову не приходило расспрашивать при виде ее красоты и благочестия ее брата. Как бы то ни было, но все считали, что они хорошего происхождения. Мой друг, бывший владельцем края, мог бы, по своему желанию, соблазнить ее или взять силою но праву сюзерена: кто явился бы на помощь двум иностранцам, никому неизвестным? К несчастию, он был честный человек, женился на ней. Дурак, простофиля, глупец!

— Почему глупец, если он любил ее? спросил д’Артаньян.

— Не перебивайте, сказал Атос — Он привез ее в свой замок, сделал первой дамой в провинции, и, нужно отдать ей справедливость, она держала себя превосходно…

— Ну? спросил д’Артаньян.

— Однажды, когда она была на охоте со своим мужем, продолжал Атос тихим голосом, — она упала с лошади и с ней сделался обморок; граф бросился на помощь, а так как она задыхалась в платье, то он распорол его кинжалом и обнажил ей плечо… Догадайтесь, что у нее было на плече, д’Артаньян? вдруг спросил Атос с взрывом хохота.

— Откуда же я могу знать? отвечав д’Артаньян.

— Цветок лилии: она была заклеймена!

И Атос залпом выпил стакан вина, который держал в руках.

— Ужасно! вскричал д’Артаньян. — Правду ли вы мне только рассказываете?!

— Истину, друг мой: ангел был демоном. Бедная девушка была воровка.

— Как же поступил граф?

— Граф был знатный сеньор и имел на своих землях право верховного и низшего суда; он изорвал все платье на графине, скрутил ей за спиной руки и повесил на дереве.

— Боже мой, Атос, убийство! вскричал д’Артаньян,

— Да, убийство, не более, сказал Атос, бледный, как смерть. — У меня, кажется, нет вина.

И Атос, схватив последнюю бутылку, поднес ее ко рту и опорожнил без передышки, точно это был обыкновенный стакан. Он опустил голову на руки; д’Артаньян, пораженный, стоял перед ним.

— Это вылечило меня от прекрасных, поэтичных и увлекательных женщин, заключил Атос и встал, не думая продолжать апологию графа. — Пошли вам Господь то же самое! Давайте пить!

— Она умерла? пробормотал д’Артаньян.

— Черт возьми! Да протяните же ваш стакан. Ветчины, дурачина! приказал Атос: — мы не можем пить более.

— А ее брат? спросил тихо д’Артаньян.

— Ее брат? повторил Атос.

— Да, священник.

— Ах, да, Я послал за ним, чтобы повесить и его, но он предупредил меня и накануне оставил свой приход.

— Узнали ли по крайней мере, кто был этот негодяй?

— Это был, без сомнения, первый любовник и сообщник красавицы, достойный ее человек, выдававший себя за священника, быть может, для того, чтобы выдать замуж свою любовницу и обезпечить таким образом свою судьбу. Его бы четвертовали, надеюсь!

— Боже мой, Боже мой! шептал д’Артаньян, совершенно ошеломленный этим ужасными рассказом.

— Кушайте, однако, ветчину, д’Артаньян, она превосходна, заметил Атос, отрезывая кусок и кладя его на тарелку молодого человека. — Какое несчастье, что таких окороков было только четыре в погребе! Я выпил бы пятидесятью бутылками больше.

Д’Артаньян не мог больше поддерживать разговор, который произвел на него удручающее впечатление. Он опустил голову на руки и притворился спящим.

— Молодежь совсем не умеет пить, сказал Атос, смотря на него с сожалением: — а этот еще из наилучших!..

 

Примечания к тому I

[1] Главный город департамента Нижней Шаранты. Этот город был главным убежищем гугенотов в течение более 76 лет (1567 — 1628 гг.), пока, после упорной осады, не был взят кардиналом Ришелье.

[2] Финансовый термин — чек, расписки, ассигновка на получение денег.

[3] До революции канцлером назывался один из первых коронных чиновников, заведывавший юстицией; у него же хранилась государственная печать.

[4] Вы, оплакивающие полное очаровательных прелестей прошлое, влачащие несчастные дни, — все ваши невзгоды окончатся, если единому Богу слезы свои обратите вы, плачущие.