К книге

Шинель · Шинель

Шинель

Шинель · Николай Гоголь · глава 1 из 1 · 2 315 слов

В департаменте служил один чиновник, чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный: низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу и с морщинами по обеим сторонам щёк. Что ж делать! виноват петербургский климат. Что касается до чина, то он был вечный титулярный советник — один из тех, над которыми охотно острят разные писатели и которых чаще других толкает жизнь.

Фамилия чиновника была Башмачкин, а звали его Акакий Акакиевич. Имя его показалось когда-то странным и смешным даже его матушке, но так уж вышло по календарю, что иного выбрать не удалось. Когда и кем он был определён в департамент, этого никто уже не помнил. Менялись директора, менялись начальники, менялись порядки и даже вывески на дверях; только Акакий Акакиевич всё сидел на своём месте, переписывал бумаги ровным, мелким, удивительно прилежным почерком и, казалось, родился на свет уже готовым чиновником — в вицмундире и с лысиной на голове.

В департаменте не оказывалось к нему ни малейшего уважения. Сторожа не вставали, когда он проходил, молодые чиновники сыпали ему на голову бумажки, называли это снегом и сочиняли про него всякие истории. Говорили даже про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, будто она бьёт его и будто скоро они сыграют свадьбу. Но Акакий Акакиевич почти никогда не отвечал на эти насмешки. Только когда шутка становилась совсем невыносимой и его толкали под руку, мешая переписывать, он произносил тихо, жалобно и как-то особенно: «Оставьте меня; зачем вы меня обижаете?»

В этих словах слышалось нечто такое, что одного молодого чиновника однажды вдруг поразило, как удар. Ему почудилось, будто за этими словами звучит другое: «Я брат твой». И долго потом, среди самых весёлых минут, вспоминался ему этот низенький человек с лысинкой на лбу и голосом, полным безответной печали.

Если кто и был по-настоящему предан своему делу, так это Акакий Акакиевич. Мало сказать, что он служил ревностно, — он служил с любовью. В переписывании ему виделся особый, ясный и приятный мир. Некоторые буквы у него были любимицами; дойдя до них, он словно оживлялся, подсмеивался и даже помогал губами, выводя пером особенно красивую закорючку. Когда работа кончалась, он нёс домой бумаги и переписывал ещё, для собственного удовольствия, если случалось достать что-нибудь занятное по слогу или по адресу.

Он жил очень скромно. Возвращаясь из департамента, наскоро хлебал щи, съедал кусок говядины с луком, не замечая вкуса, и садился переписывать снова. Если же работы не было, он ложился спать, заранее улыбаясь при мысли о завтрашнем дне: что-то бог пошлёт переписывать завтра? Так текла его мирная жизнь — мирная до такой степени, что, вероятно, дотекла бы и до глубокой старости, если бы не одно бедствие, рассыпанное по дороге не только титулярным, но и надворным, и статским, и всяким другим советникам: петербургский мороз.

Есть в Петербурге сильный враг всех, кто получает четыреста рублей жалованья в год или около того. Враг этот — северный мороз. Именно он дал знать Акакию Акакиевичу, что его старая шинель пришла в совершенную негодность. Долгое время эту шинель уже и шинелью никто не называл: от неё отняли благородное имя и окрестили капотом. Воротник её уменьшался с каждым годом, потому что шёл на подтачиванье других частей; подкладка расползалась; сукно на спине и плечах сделалось тонко, как серпянка. Наконец Акакий Акакиевич решил снести её к Петровичу — портному, который жил на четвёртом этаже по чёрной лестнице.

Петрович был человек замечательный. Когда-то он звался просто Григорием и был крепостным у одного барина; но с тех пор как получил отпускную, стал именоваться Петровичем и попивать по праздникам и без праздников, если только находился на календаре хоть какой-нибудь крестик. У него был один глаз несколько кривоватый, а на шее постоянно висел моток шёлка и ниток. Он шил и чинил чиновничьи панталоны, фраки и шинели и очень любил заламывать цену, особенно когда бывал трезв.

Акакий Акакиевич робко развернул перед ним свой капот и начал объяснять, что, мол, тут только на плечах немного поистёрлось, да вот на спине, а в прочем всё ещё крепко и надобно только как-нибудь заплаточку… Петрович сперва долго рассматривал вещь, нюхал табак из старой табакерки, снова трогал сукно и наконец произнёс решительно:

— Нет, нельзя поправить. Совсем худой гардероб.

У Акакия Акакиевича екнуло сердце.

— Отчего же нельзя, Петрович? — проговорил он почти умоляющим голосом ребёнка. — Ведь только всего, что на плечах поистёрлось; у тебя же кусочки найдутся…

— Кусочки-то найдутся, — отвечал Петрович, — да нашить-то нельзя: дело совсем гнилое. Тронешь иглой — а оно и полезет. Новую надо делать.

При слове «новую» Акакию Акакиевичу потемнело в глазах.

— Как же новую? — сказал он. — Ведь у меня и денег на это нет.

— Да, новую, — повторил Петрович с варварским спокойствием.

— Ну, а если бы пришлось новую, так… сколько бы она того…

Петрович поджал губы и, любуясь собственным эффектом, объявил сумму, которая показалась Акакию Акакиевичу почти невозможной. Услышав её, он вышел на улицу как во сне, не замечая ни трубочиста, вычернившего ему плечо, ни извести, упавшей на шапку. Дома он долго сидел неподвижно, а потом начал думать, как бы добыть деньги.

С этого дня существование его как будто сделалось полнее и строже. У него была маленькая шкатулка, куда он складывал изредка кое-какие сбережения; теперь же каждая копейка получила особенный смысл. Он постановил не пить по вечерам чаю, не зажигать зря свечи, ходить по возможности осторожнее, чтобы не стаптывать подмётки, реже отдавать бельё прачке и вообще беречь всё, что можно было сберечь. Сначала ему было трудно, но потом он привык и даже находил какое-то тайное удовольствие в том, что идёт к определённой цели. Сама мысль о будущей шинели незаметно оживила его. Он стал как-то твёрже характером, даже решительнее, как человек, у которого наконец появилась мечта.

Более полугода длилась эта экономия. Наконец случилось ещё и то, что директор, по случаю праздника, велел выдать чиновникам премию. Акакий Акакиевич надеялся на сорок рублей, но неожиданно получил шестьдесят. Эти лишние деньги ускорили дело: у него набралось уже достаточно, чтобы вместе с Петровичем отправиться покупать сукно, подкладку и всё потребное.

Они долго ходили по лавкам. Петрович с важностью знатока щупал товар, щурился, спорил с купцами и, наконец, выбрал сукно крепкое и красивое, подкладку прочную, а на воротник — лучшую кошку, какую только можно было издали принять за куницу. После этого вся работа была уже как будто освящена. Петрович шил шинель с особенным старанием: всё было сделано на шёлку, двойным мелким швом; он даже для внутреннего удовольствия простучал зубами каждый шов, как это делают мастера, сознающие достоинство собственной работы.

И вот настал день, самый торжественный в жизни Акакия Акакиевича, когда Петрович принёс шинель. Он явился поутру, как раз перед тем временем, когда нужно было идти в департамент. В лице его было такое значительное выражение, какого Акакий Акакиевич прежде никогда не замечал. Портной вынул шинель из платка, встряхнул, весьма ловко набросил на плечи хозяина, подтянул, оправил — и оказалось, что она сидела совершенно как раз.

Акакий Акакиевич несколько минут стоял в немом восхищении. Ему показалось, что мир сделался теплее, светлее и даже просторнее. Он расплатился с Петровичем, поблагодарил его и отправился в департамент уже не как прежде, а словно бы в новой жизни.

Никто не мог объяснить, каким образом в департаменте так быстро узнали, что у Акакия Акакиевича новая шинель и что старого капота больше не существует. Все тотчас выбежали в швейцарскую смотреть на обновку. Начались поздравления, похвалы, восклицания. Кто-то сказал, что нужно непременно вспрыснуть новую шинель. Акакий Акакиевич совершенно растерялся и уже начал было уверять, что это вовсе не новая шинель, а так, почти старая; но один из чиновников, помощник столоначальника, предложил вместо него устроить у себя вечером чай и, как водится, не без карт и закусок. Отказаться было невозможно.

Весь день Акакий Акакиевич провёл в праздничном настроении. Вернувшись домой, он бережно повесил шинель на стену и даже для сравнения вынул старый капот: разница оказалась столь велика, что он засмеялся. Затем, когда стемнело, надел шинель снова и отправился к чиновнику, жившему в лучшей части города.

Чем дальше он шёл, тем живее становились улицы. Сначала попадались пустынные переулки с редкими фонарями; потом появились освещённые магазины, нарядные дамы, военные в шинелях, кареты, скользящие по снегу. У хозяина уже давно собрались гости. Акакия Акакиевича встретили, снова осмотрели его шинель, похвалили, потом усадили пить чай и смотреть на играющих в вист. Всё это было для него очень непривычно. Он сидел смирно, слушал шум, поглядывал на карты и всё более чувствовал усталость.

Наконец, когда было уже поздно, он, боясь, как бы его не стали удерживать, потихоньку вышел, нашёл свою шинель в передней, стряхнул с неё пушинку и спустился на улицу. Она была всё так же хороша и нова; сердце его стало легко и весело. Некоторое время он шёл оживлённо; улицы были ещё светлы, из кабачков и лавочек слышались голоса, но потом, мало-помалу, он оказался на более пустынных местах. Перед ним лежала большая площадь, почти безлюдная, дальняя будка мерцала где-то в конце, словно стояла на краю света.

Акакий Акакиевич вошёл на площадь не без какой-то невольной боязни. Вдруг перед ним словно из-под земли выросли какие-то люди с усами. Один схватил его за воротник и сказал громовым голосом:

— А ведь шинель-то моя!

Акакий Акакиевич хотел было крикнуть «караул», но другой приставил ему к самому рту кулак величиною в чиновничью голову и произнёс:

— А вот только крикни!

В следующую минуту он почувствовал, что шинель с него сняли, дали ему пинка коленом, и он упал навзничь в снег. Через несколько минут, придя в себя, он вскочил и, не помня себя от отчаяния, побежал к будочнику. Но тот сказал, что ничего не видал, что видел только, как среди площади его остановили какие-то два человека, да полагал, что то приятели, и посоветовал обратиться завтра к надзирателю.

Вернувшись домой в беспорядке и слезах, Акакий Акакиевич рассказал всё хозяйке. Та всплеснула руками и стала уверять, что надзиратель только обманет, а надобно идти прямо к частному приставу. Наутро он отправился сначала туда, потом туда, но всюду встречал либо отсрочки, либо равнодушие, либо такие вопросы, на которые не мог толком ответить. Ему пришлось снова и снова рассказывать одно и то же, краснеть, путаться и чувствовать себя виноватым в том, что его самого ограбили.

Наконец кто-то, сжалившись, дал ему совет обратиться к одному значительному лицу, которое могло бы сильным словом ускорить розыск. Это значительное лицо было недавно произведено в генералский чин и потому особенно дорожило собственным значением. Всё в его доме и в его приёмной строилось на строгом порядке, и главным наслаждением его было наводить страх на подчинённых.

Когда Акакий Акакиевич, после долгих ожиданий, предстал перед ним и смиренно начал объяснять, что у него украли новую шинель и что он пришёл просить содействия, значительное лицо сперва никак не мог взять в толк, почему тот явился прямо к нему, минуя установленные ступени. Затем, желая произвести впечатление на приятеля, сидевшего тут же в кабинете, он вдруг грозно изменил голос и стал распекать посетителя за непорядок, неблагонадёжность и незнание служебной иерархии. Бедный Акакий Акакиевич от такого грома смешался совершенно. Он вышел оттуда не помня ни рук, ни ног. Вьюга хлестала ему в лицо; ветер дул со всех сторон; горло его сжалось.

Домой он добрался едва живой и вскоре слёг. Поднялась горячка. Доктор, пощупав пульс, прописал, для порядка, припарку и тут же, отойдя к хозяйке, посоветовал не терять времени и заказать сосновый гроб, потому что дубовый для него будет дорог. В бреду Акакий Акакиевич беспрестанно видел то Петровича, то старый капот, то генерала, перед которым он оправдывался и повторял: «Виноват, ваше превосходительство…» Через несколько дней его не стало.

Смерть его прошла почти незамеченной. В департаменте спохватились о нём лишь тогда, когда место его несколько дней оставалось пусто; тогда послали сторожа, сторож вернулся с вестью, что Акакий Акакиевич умер и что уже его похоронили. На другой день на его место сел другой чиновник, выше ростом и с почерком уже не таким прямым и красивым.

Но на этом бедная история не кончилась. Вскоре по Петербургу поползли странные слухи, будто у Калинкина моста и в прилегающих улицах стал являться по ночам мертвец в виде чиновника. Он искал какую-то украденную шинель и, под видом своей собственной, сдёргивал с прохожих всякие шинели, шубы и еноты, не разбирая ни чина, ни звания. Некоторые утверждали, что узнали в нём Акакия Акакиевича.

Полиция получила строжайший приказ непременно поймать мертвеца, живого или мёртвого. Однако все попытки не удавались. Стоило только кому-нибудь приблизиться к странному привидению, как оно вдруг вырастало, грозило костлявым пальцем и исчезало в снежной темноте.

Между тем значительное лицо, так строго обошедшееся с Акакием Акакиевичем, вовсе не было в душе дурным человеком. Но чин мешал многим добрым движениям его сердца. После случившегося он даже испытал нечто вроде сожаления и, вспомнив бедного чиновника, приказал навести справки. Узнав, что тот умер, он почувствовал укол совести. Чтобы развлечься, он отправился однажды к знакомой даме, а возвращаясь поздно ночью, ехал в санях, приятно покачиваясь и даже насвистывая. Вдруг кто-то сзади крепко схватил его за воротник.

Обернувшись, значительное лицо увидело невысокого человека в старом чиновничьем мундире, с мертвенно-бледным лицом. Генерал узнал в нём Акакия Акакиевича. Привидение произнесло страшным голосом:

— А! Так вот ты наконец! Наконец я тебя того… поймал за воротник! Твоей-то шинели мне и нужно! Не похлопотал о моей, да ещё и распёк — отдавай же теперь свою!

С этими словами мертвец сорвал с него шинель. Значительное лицо едва не умерло от страха, велело кучеру мчать во весь дух домой и после того случая действительно сделалось мягче: распекания в его канцелярии стали случаться реже.

Что же до привидения, то после этой встречи слухи о нём начали стихать. Вероятно, генеральская шинель пришлась ему как раз впору; по крайней мере, больше уже не слышно было, чтобы по ночам сдёргивали с прохожих верхнее платье. Впрочем, некоторые люди уверяли, будто ещё долго видели где-то на окраинах Петербурга высокого мертвеца с огромными усами, который искал уже не чиновничьей, а какой-то совсем иной добычи; но это, может быть, была уже другая история.

Так окончилась повесть о бедном титулярном советнике, вся жизнь которого была сосредоточена сперва в переписывании бумаг, потом в одной-единственной шинели, а после смерти — в кратком и странном возмездии. И если над этой историей смеются, то смех этот всякий раз отзывается жалостью: слишком мало было нужно человеку для счастья — и слишком легко это малое было у него отнято.