К книге

Друид. Том 9. Цена вечности · Глава 3

Глава 3

Друид. Том 9. Цена вечности · Виктор Молотов, Алексей Аржанов · глава 3 из 3 · 4 620 слов

Я дочитал записку до конца, сунул её в карман и уже заранее нащупывал ногами сапоги под кроватью.

– Давно он в воде? – спросил я, натягивая рубаху.

– С одиннадцати, барин. Я его в одиннадцать сам из купальни выставил, свет погасил и спать пошёл. А он, видать, вернулся.

– А лекарь?

– Лекарь около полуночи пришёл. Ящик свой с проводами принёс и на табурет у купели поставил. Гудит ящик.

Пальцы мои на пуговице замерли, и Ефим, поймав мой взгляд, на всякий случай попятился к двери.

Увидев у купели гальванический аппарат, я сразу понял: Вениамин ставит опыт, причём уже второй час.

– Буди Елизавету Павловну, – велел я. – Скажи, что купец перегрелся в купели. Пусть берёт часы и полотенца.

Ефим загрохотал сапогами по лестнице, а я сорвал с вешалки тулуп и выбежал во двор следом за ним.

Мороз ударил в лицо, и снег под ногами скрипел так громко, что я слышал его даже сквозь стук собственного сердца.

Обычный сеанс я ограничил двадцатью минутами. Час был уже крайней чертой – Лиза предупредила всех, что дальше начнутся необратимые изменения. Обухов просидел в ней почти три часа, а последние полтора через него ещё и гнали ток.

Дверь купальни я распахнул плечом, и в лицо мне ударило горячим паром с запахом берёзовых веников.

Обухов сидел в купели по грудь и во всё горло пел что-то протяжное про ямщика и вороных коней.

Лицо Обухова побагровело до самой шеи, а к правому плечу и к левой икре кто-то примотал бинтами две медные пластины.

От пластин через край купели тянулись провода к аппарату на табурете, и ползунок стоял далеко за красной чертой, которую я сам запретил пересекать.

Вениамин сидел рядом на скамье с часами в одной руке и с карандашом в другой, а на коленях лежала раскрытая тетрадь.

Первым делом я шагнул к аппарату и двинул ползунок до самого нуля, и гудение под крышкой сразу стихло.

– Всеволод Сергеевич! – Вениамин вскочил, и карандаш покатился по мокрому полу. – Вы получили записку? Смотрите, вы только смотрите!

– Пульс?

– Сто пятьдесят. Было сто сорок, когда я писал.

– Барон! – заревел из купели Обухов и шлёпнул ладонью по воде. – Барон, мне двадцать лет! Сердце стучит, как у жеребца! Лезьте ко мне, тут места на троих!

Я присел у края купели и взял его за запястье, и пульс под моими пальцами бился часто и туго, обгоняя сам себя.

Тогда я посмотрел на Обухова лекарским чутьём, тем вторым зрением, которым вижу больного насквозь.

В воде купели всегда растворена жизненная сила, ради неё ко мне и едут лечиться со всей губернии. Обычно она входит в тело медленно, через кожу, и за час человек набирает ровно столько, сколько может унести.

Ток втрое ускорял поступление силы в тело – точно так же днём он проталкивал в суставы Никанора лекарство Варвары.

Прежде всего сила шла к сердцу. На моих глазах оно молодело и колотилось теперь за троих.

Жилы же остались старыми и натянутыми – это я разглядел в нём ещё днём на крыльце. Молодое сердце гнало по ним кровь с такой силой, что рано или поздно какой-нибудь сосуд должен был лопнуть.

– Сколько он под током? – спросил я, не выпуская руки купца.

– Полтора часа, – Вениамин сглотнул. – Я хотел четверть часа, Всеволод Сергеевич. Честное слово, только четверть.

– Рассказывай. Коротко.

– Я пришёл мерить, как новая вода проводит ток, – это мне для тетради нужно было. А Пров Силыч уже сидел здесь. Попросил того же, что днём у Никанора, только посильнее.

– И ты согласился.

– Вы же сами сказали в гальванической, что ток несёт лекарство сквозь кожу, – Вениамин развёл руками. – Я и подумал, что сила воды тоже лекарство. Значит, ток понесёт и её.

Я вспомнил, что сам сказал ему днём у аппарата, и почувствовал, как у меня дёрнулась щека.

– И понёс, – сказал я.

– Понёс! – даже сейчас глаза у Вениамина горели от восторга. – Вы взгляните на бороду. Седина уходит от корней. Я каждые десять минут отмечаю изменения. И пятна на руках бледнеют. Это же явление, Всеволод Сергеевич!

Я взглянул, и у самого подбородка борода у корней потемнела почти до черноты – примерно на палец от кожи.

Старческие пятна на тыльной стороне его ладоней побледнели и почти слились с кожей.

– Явление, – согласился я. – Только через полчаса у этого явления лопнет жила в голове. Это называется удар, Вениамин.

Он побелел и выронил часы, и те закачались на цепочке возле колена, прямо передо мной.

– Пров Силыч, – сказал я громко. – Вылезайте.

– Не вылезу! – купец оскалился во весь рот. – Мне в жизни так хорошо не было, барон! Ещё час, и я вам тысячу дам. Две дам!

– Через час у вас лопнет жила в голове, и Аграфена Ильинична останется вдовой с тремя шубами.

Купец перестал улыбаться, и я впервые за эту ночь увидел в его глазах что-то трезвое.

– Ой… – медленно простонал Пров Силыч. – А как же так?

– Давайте руку.

Вылезал он тяжело, держась за меня и за Вениамина, и вода стекала с него ручьями на каменный пол.

Купец сел на скамью, качнулся и схватился за затылок, а потом из носа у него разом хлынула кровь, заливая грудь.

– Голова, – выдохнул он. – Ох, голова лопнет. И звон в ушах, барон, колокола целые...

– Это жилы, – сказал я Вениамину, прижимая купцу к носу полотенце. – Давление в них такое, что кровь ищет выход. Хорошо, что пошла носом. Хуже, если бы пошла в мозг.

Дверь хлопнула, и в купальню влетела Лиза с часами в кулаке, в шубе поверх домашнего платья, а за ней пыхтел Ефим с ведром снега.

Ей хватило одного взгляда на окровавленного купца и провода у купели – мне не пришлось ничего объяснять.

– Ефим, снег в полотенце и на затылок, – скомандовала она. – Таз горячей воды сюда, и горчицы из моей аптечки. Ноги ему парить будем.

– Горчицы? – переспросил Вениамин.

– Горячая вода с горчицей тянет кровь к ногам, подальше от головы, – Лиза уже считала пульс. – Сто пятьдесят два. Всеволод, по-старому тут надо бы пиявок за уши поставить, лишнюю кровь выпустить.

– Пиявок не надо, – сказал я. – Лишняя у него не кровь. Лишняя у него сила, и её я заберу сам.

Я положил одну ладонь ему на грудь, а другую на шею, туда, где под кожей бешено билась толстая жила.

Сила хлынула в меня сразу, горячая и тяжёлая, и руки заломило болью до самых плеч. Держать её в себе было нельзя: после рощи я и так ещё не набрал прежних сил.

Леонид однажды тоже пересидел в купели, но у него собственный дар выжег лишнюю силу, и она вышла у него из ладони белым огнём. У купца дара не было, и всё, что в него загнали, металось у него внутри и искало выход.

Я огляделся и увидел на стене связку сухих берёзовых веников, заготовленных Ефимом для парной ещё летом.

– Вениамин, веники! Тащи сюда все, сколько есть!

Он сорвал связку с гвоздя и бросил к моим ногам, и я прижал к сухим прутьям колено, не отнимая рук от больного.

Сухое дерево принимает жизнь жадно – это я знал ещё по той веточке тысячелистника, что позеленела у меня в пальцах над огнём Леонида. Я пропускал через себя силу купца и отдавал её прутьям понемногу, чтобы не захлебнуться самому.

Через минуту под моим коленом что-то зашуршало, и сухие прутья покрылись почками, а затем они лопнули и выпустили клейкие зелёные листочки.

Ефим так и замер в дверях с тазом, и вода плеснула ему на сапоги.

– Сто тридцать, – считала Лиза вслух, держа купца за запястье. – Сто двадцать. Сто десять…

Кровь из носа остановилась, Обухов перестал держаться за затылок и откинулся к бревенчатой стене.

– Отпускает, – пробормотал он. – Колокола тише стали. Барон, это что ж такое было?

– Жадность, Пров Силыч, – сказал я. – Ваша и учёная.

Ноги Обухова уже стояли в тазу с горчичной водой, а Ефим прижимал к его затылку полотенце со снегом, и талая вода капала мне на сапоги.

– Девяносто, – сказала Лиза через четверть часа и наконец отпустила его руку. – Восемьдесят восемь. Жить будет.

Купец не дождался конца её слов и захрапел прямо на скамье, привалившись к стене плечом.

– Это ты сделал? – Лиза кивнула на зелёные веники.

– Я. Силу из него надо было куда-то деть, а сухое дерево берёт её охотно.

– А если бы веников не оказалось?

– Тогда пришлось бы держать её в себе, – сказал я. – И к утру у тебя было бы двое больных вместо одного.

Лиза медленно повернулась к Вениамину, а тот вскочил со скамьи ещё прежде, чем она открыла рот.

– Двадцать минут, Вениамин, – сказала она. – Я всем говорила, и тебе первому. Двадцать минут – обычный сеанс. Час – крайний предел, дальше начинаются необратимые изменения.

– Я помню, Елизавета Павловна.

– Помнишь, – Лиза кивнула на бороду купца. – Вот они, необратимые. Седина к нему уже не вернётся. Тебе ещё повезло, что этим всё и кончилось.

Вениамин смотрел в пол, и уши у него покраснели так сильно, что даже пар этого не скрывал.

– Теперь слушай меня, – строго сказал я. – Ты сегодня открыл важную вещь. Ток и правда несёт силу воды в тело, и быстро.

– Значит, я был прав? – он вскинул голову.

– Прав. Поэтому метод и опасен. Полтора часа дали такой эффект. Три часа его убьют. Отныне без меня никаких опытов – ни с водой, ни с током.

– Понял, Всеволод Сергеевич.

– Записи свои оставь. Только никому их не показывай.

Он открыл было рот, потом закрыл его и кивнул, глядя куда-то мимо моего плеча.

Ефим всё стоял у стены и смотрел на зелёные веники у моих ног, и пахли они посреди зимы маем.

– Барин, а с этими-то что делать?

– Запри в чулан. И никому ни слова.

– Могила, барин, – Ефим тяжело вздохнул. – Я тут у вас такого навидался, что одним веником больше, одним меньше.

Купца мы втроём перенесли в дальнюю палату, отведённую для тяжёлых больных, и домой я вернулся только к четырём утра.

Проспал я три часа, и разбудило меня зимнее солнце в окне, а руки болели так, что рукав рубахи пришлось натягивать зубами.

Когда я пришёл в дальнюю палату, у его постели уже сидела Аграфена Ильинична в сером платке и держала мужа за руку.

Обухов полулежал на подушках, бледный после ночи, и при виде меня попытался приподняться.

– Лежите, Пров Силыч.

– Барон, – он поймал мою руку. – Груня говорит, я ночью чуть не помер. Это правда?

– Правда. Ещё полчаса, и померли бы.

Аграфена Ильинична посмотрела на меня, потом тронула пальцами бороду мужа под самым подбородком.

– Провушка, – прошептала она. – Да ты ж у меня потемнел. Как на венчании.

– Чего? – купец скосил глаза на бороду. – Груня, зеркало дай!

Зеркальце нашлось у неё в ридикюле, и купец вертел его так и этак, а потом медленно опустил на одеяло и поднял глаза на меня.

– Двадцать лет седой хожу, – сказал он. – Барон, да это ж... Это ж весь Саратов ахнет! Я ж всем...

– Вот об этом я и пришёл поговорить, – я сел на стул у кровати. – Вы человек торговый, Пров Силыч, поэтому скажу по-торговому. Что бывает с товаром, который вдруг оказался очень дорогим?

– Известно что, – купец нахмурился. – Его покупают. Или отбирают.

– Кто отбирает?

– Да кто сильнее, тот и отбирает. Казна, к примеру.

– Вот именно. Если в Саратове узнают, что эти слухи – не байка и вода действительно смывает годы, через месяц сюда приедет комиссия из столицы. А через два воду заберёт казна. Купальни закроют, к ним поставят часового, и больше их не увидите ни вы, ни я, ни Аграфена Ильинична.

Купец долго молчал и шевелил губами, и мне было ясно, что он считает убытки.

– Казна заберёт, это верно, – понял он наконец. – Казна всё забирает, что блестит. Ладно, барон. Слово купеческое, никому.

– Барон, а сколько ж она с меня лет смыла? – спросил он вдруг шёпотом. – Пять? Десять?

– Сколько ни смыла, жилам вашим от этого ни на день не легче, – ответил я. – Помните об этом, когда вас опять потянет к купели.

– А борода? – спросила Аграфена Ильинична. – Её ж все увидят.

– А бороду вы ему басмой покрасили. Это травяная краска такая, от седины. Купцы красятся сплошь и рядом, никто и не удивится. А посвежел он оттого, что бросил коньяк и начал спать по ночам.

Аграфена Ильинична улыбнулась коротко и робко впервые за два дня и тут же прикрыла рот ладонью.

В палату вошла Лиза с подносом, на котором стояли миска каши и кружка с отваром, а за её спиной я разглядел Вениамина с тетрадью под мышкой.

– Теперь режим, Пров Силыч, – сказала Лиза. – В купель вам больше нельзя до конца курса и тока тоже. Три дня лежать, потом гулять. И соль со стола долой совсем.

– Да что ж такое! – возмутился купец. – Сердце молодое, сами говорите! Зачем мне режим?

– Сердце молодое, а жилы старые. Сила их не лечит, это мы ночью видели. Соль задерживает воду, объём крови растёт, и давление на сосуды становится ещё сильнее. Хотите, чтобы опять пошла носом кровь?

Купец уставился на миску с кашей и вздохнул так тяжело, что ложка звякнула о край.

– Вениамин, – позвал я. – С этой минуты ты дежуришь здесь. Пульс каждый час, до самого вечера, и всё в тетрадь.

– Слушаюсь, Всеволод Сергеевич, – Вениамин даже просиял, и глаза у него были красные после бессонной ночи.

Сухомлин поджидал меня на лестнице, нетерпеливо поблёскивая пенсне.

– Барон, по всему дому шепчутся, что купец за ночь помолодел! – зашептал он. – Это же реклама, какой свет не видывал! Да мы на одной этой бороде...

– Купцу жена покрасила бороду басмой, – строго сказал я. – Так всем и отвечайте.

– Басмой? – Сухомлин заморгал. – А пятна с рук? Горничная видела...

– Пятна сошли от режима. Сон, прогулки и никакого коньяка, – я посмотрел на него в упор. – Запишите это в свою книжечку, Владимир Кириллович, и повторяйте каждому, кто спросит.

Сухомлин записал, но вздыхал при этом так горько, что я невольно усмехнулся.

 

***

Грач вернулся из Волгина затемно, и встречать сани я вышел сам, потому что ждал этого ящика со вчерашнего утра.

Ящик был обит войлоком, а внутри, в соломе между двумя бутылями с горячей водой, стояла стеклянная банка в шерстяном платке.

– Велели беречь пуще глаза, барин, – Грач поставил ящик на крыльцо. – Господин на станции из рук в руки передал. Сказал, от господина Нефёдова, и чтоб не трясти. И вот ещё, с телеграфа.

Он достал из-за пазухи сложенный листок, и я развернул его прямо на крыльце, под фонарём.

– «Опытов с током в купели не ставить. Выезжаю. Гладышев», – прочёл я вслух.

Вениамин, который как раз вышел на крыльцо поглядеть на ящик, остановился на верхней ступеньке и вцепился в перила.

Профессор Тимофей Петрович Гладышев жил в Саратове и был одним из немногих учёных людей, кому я доверял. Это он когда-то оставил мне прописи для гальванической, и по этим прописям Вениамин с тех пор лечил у меня ревматиков.

– Ты ему писал, – сказал я.

– Вчера, после гальванической, – Вениамин спустился на ступеньку ниже. – Хотел спросить у профессора, можно ли гнать ток через воду купели. Отправил письмо с вечерней почтой, а ночью... ночью ответа ждать не стал.

– Что ты ему написал?

– Всё, Всеволод Сергеевич, – ответил он совсем тихо. – И про воду тоже.

– Что именно про воду?

– Что в ней сила и что лечит она быстрее любого лекарства, – Вениамин сглотнул. – И что обычный сеанс – двадцать минут, но Елизавета Павловна велит сидеть в ней не больше часа. Профессор ведь умный, Всеволод Сергеевич. Он сам поймёт, почему.

– Вот этого я и боюсь.

Я сложил телеграмму вчетверо и убрал в карман, и от мороза пальцы у меня уже плохо гнулись.

– Иди к купцу, – велел я. – Пульс сам себя не посчитает.

К тому времени Павел Демьянович уже унёс банку к себе в аптеку под лечебницей, и когда мы с Лизой спустились к нему, он уже вытряхнул содержимое на блюдце и ждал меня.

На блюдце лежали белые комочки величиной с горошину, мягкие и упругие, похожие на слипшийся варёный рис.

– Это и есть грибок? – Лиза тронула один комочек пальцем. – Живой?

– Живой, – кивнул я. – Это закваска. В ней живут крошечные существа, глазом их не разглядеть. Они превращают молоко в кефир. Гриб кладут в тёплое молоко на сутки, затем процеживают через деревянное сито, промывают холодной водой и кладут в свежее молоко. И так каждый день.

– А почему сито деревянное? – спросил Павел Демьянович.

– Железа грибок не любит. Так говорят горцы, и спорить с ними я не стану. И ещё одно. Первая закваска после дороги выйдет жидкой: грибок растрясло, ему надо привыкнуть. Её выльем, а вторая будет хорошей. Как раз к утру послезавтра, как я и обещал майору.

Павел Демьянович уже грел молоко на спиртовке и шевелил губами, повторяя про себя порядок действий.

 

***

На третий день я сам понёс Обухову обед, чтобы посмотреть, как купец отнесётся к лечебному столу.

На моём подносе стояли миска щей и тарелка гречки с варёной говядиной, и соли во всём этом не было.

Купец зачерпнул щей, попробовал и скривился так, что жена его отвернулась к окну.

– Трава травой, – выдал он и отложил ложку. – Барон, лучше уж помереть сытым.

– Помереть вы ещё успеете, – сказал я. – А пока ешьте.

Аграфена Ильинична молча забрала у мужа поднос, встала и вышла из палаты, и я из любопытства пошёл за ней.

На кухне в санатории она поставила поднос, сняла платок и закатала рукава так уверенно, что кухарка без единого слова отступила от плиты. Эта женщина работала у нас с последней перестройки.

– Хрен у вас есть, милая? – спросила она. – И клюква. И зелень какая, укроп хоть.

– Зелень из теплиц, барыня, – кухарка растерялась. – Только соли-то нельзя, барин не велел...

– А соль нам и не нужна, – Аграфена Ильинична уже резала лук. – Пресная еда скучная, это правда. Так её надо разбудить кислым да острым. Клюквы в щи, хрену к мясу, лучку поджарить до золота. Язык и не вспомнит, что соли нет.

– Барыня, а вы меня научите? – кухарка уже несла тёрку для хрена. – Я бы записала.

– Тут и писать нечего, милая. Смотри да запоминай.

Она двигалась быстро и ни разу не спросила, где что лежит. Через полчаса я уже нёс в палату новый обед.

Обухов съел щи до дна и вымакал тарелку хлебом. А жена смотрела на него, стоя у двери, и, думая, что я не вижу, украдкой вытирала глаза.

– Груня, – сказал он с набитым ртом. – Это ж твои щи. Домашние.

– Мои, Провушка. Только солить я их не стала.

Лиза, которая зашла проведать больного, остановилась рядом со мной на пороге и смотрела на купчиху.

– Видишь? – сказала она мне вполголоса. – Щёки порозовели. Третий день пьёт зверобой и гуляет, а лучше всего ей помогла кухня.

– Почему?

– Зимой дни короткие и света мало, вот людей тоска и берёт. А у неё ещё и дела никакого не было, муж всё решает сам, дети выросли. Как только руки заняты, тоске места не остаётся.

Тут я вспомнил строчку, которая уже не первый месяц оставалась незачёркнутой в моём списке дел.

Профессор Гладышев ещё при первом приезде спросил меня, кто будет готовить каждому больному лечебную еду с учётом его болезни. Нужна особая повариха, сказал он тогда, – с ангельским терпением, потому что больной капризнее ребёнка. Такую мы не нашли, если признаться.

– Аграфена Ильинична, – сказал я, когда она вытерла руки. – Вы у нас двенадцать дней пробудете. Научите у нас так готовить?

– Научу, отчего ж нет? – она чуть покраснела. – Дома-то я давно у плиты не стою, Провушка не велит. Говорит, не купеческое это дело.

– А в Саратове вы, случаем, не знаете женщины, которая пошла бы ко мне в поварихи? Работа трудная.

Аграфена Ильинична подумала, теребя край передника, и кивнула сама себе.

– Есть одна вдова, при городской больнице двадцать лет кухарничала. Терпения у неё на троих. Напишу ей сегодня же.

Пока мы разговаривали, мне на кухню принесли посылку из Волгина от Прохора Саввича, купца, у которого служит приказчиком наш Никанор.

В посылке лежала бумага, в которой Прохор Саввич своей рукой разрешал Никанору греться у печки по десять минут каждый час, и бочонок солёной рыбы в благодарность.

– Это Провушке нельзя, – сразу сказала Аграфена Ильинична и отодвинула бочонок ногой. – Разве что вымочить её в трёх водах, чтобы соль вышла. Тогда кусочек можно. Раз в неделю.

 

***

Вечером Лиза сама позвала меня гулять, и мы пошли в зимний лес, пока под сводом ещё горели фонари.

Этот лес я поднял на опушке ещё осенью, когда мне пришлось на время перекрыть воду в купальнях и больным стало негде греться. Кроны елей сомкнулись над поляной сплошным сводом, и под ним даже в мороз стоит тепло и пахнет хвоей.

За лесом присматривал Гордей Лукич – бывший торговец и мой бывший пациент. Он встретил нас у самого входа с фонарём и горстью рябины в ладони.

– Барин, Елизавета Павловна, – он поклонился. – А я с синицами воюю. Опять полрябины склевали, разбойницы.

– Много осталось?

– Хватит, барин. А веники ваши, что Ефим вчера принёс, я в землю у ручья воткнул. Так они, вы не поверите, корни пустили. Синицы уже на них сидят, гнездо прикидывают.

Лиза взяла у Гордея ягоду, раскусила и поморщилась от горечи.

– Горькая.

– Зато полезная, – сказал я. – Гордей Лукич, а ведь нам эта рябина нужнее, чем синицам.

– Это как же, барин?

– К весне у людей начинают кровить дёсны и открываться старые раны. Это оттого, что зимой нет свежей еды. Моряки в долгом плавании от этой хвори берут с собой лимоны. Их у нас нет, зато есть рябина и хвоя, и в них есть то же, что и в лимонах.

– Цинга, – поняла Лиза. – Я про неё читала.

– Она самая. Завтра Павел Демьянович начнёт варить настой из хвои с рябиной. Всей прислуге и гвардии по кружке в день, до самой весны.

– А синицам? – спросил Гордей Лукич с обидой.

– Синицам оставьте верхние ветки. Им хватит.

Гордей Лукич ушёл гонять синиц, и Лиза взяла меня под руку.

– Профессор приедет, – сказала она. – Что ты ему скажешь?

– Правду. Столько, сколько её можно сказать.

– А сколько можно?

– Это я пойму, когда его увижу.

В сосновом углу, где под сводом теплее всего, стоял Леонид, маг тени из моей гвардии, в расстёгнутом полушубке и грел ладони о ствол.

– Леонид, а ты что здесь делаешь? – спросила Лиза. – Твой день завтра.

– Я вне расписания по расписанию, Елизавета Павловна, – напомнил он с достоинством. – У Варвары записано. Через день, после караула.

У ручья я увидел наши веники, воткнутые в землю, и из каждого прута в воду тянулись тонкие белые корешки.

– Покажи руки, – попросила Лиза.

– Зачем?

– Ты с той ночи левую бережёшь. Думаешь, я не вижу?

Она взяла мою ладонь в свои и разминала пальцами запястье. Боль постепенно отступала от запястья к плечу.

– Сначала роща, потом купец, – сказала она, не поднимая глаз. – Всеволод, ты когда-нибудь отдыхаешь?

– Сейчас отдыхаю.

– Это не отдых. Ты гуляешь со мной и всё равно лечишь то прислугу, то синиц.

Я рассмеялся и притянул её к себе, и Лиза уткнулась лбом мне в плечо.

 

***

В обещанное майору утро Павел Демьянович разбудил меня ещё затемно и молча протянул кружку.

Кефир в ней был густой и прохладный, с лёгкой кислинкой и мелкими пузырьками, которые щипали мне язык.

– Получилось, – сказал я, допив до дна. – Вторая закваска?

– Вторая, Всеволод Сергеевич. Первую вылили, как вы велели. Грибок за сутки заметно разросся, я его уже на две банки разделил.

– Лёгочным по стакану на ночь. А сейчас пойдём к майору, он нас уже ждёт.

Майора Кречетова я нашёл в столовой лёгочного корпуса, где он с утра писал что-то за столом, обмакивая перо в чернильницу.

– Господин барон, – он поднялся. – Сегодня срок. Я как раз готовлю бумагу.

– Новую петицию?

– Пока не знаю, какую, – честно ответил майор. – Всё зависит от вас.

Павел Демьянович поставил перед ним кружку, и майор нюхал её, шевеля седыми усами.

– Кислое молоко, – сказал он с подозрением. – Опять бражка для телят?

– Попробуйте, Лев Никитич.

Майор осторожно отпил и почмокал губами, потом отпил ещё уже смелее, а затем, уже не отрываясь, допил до дна.

– Хм, – сказал он и поставил кружку. – Это пить можно. Это даже вкусно, господин барон. Что ещё за кефир такой?

– Кавказское кислое молоко, – пояснил я. – Когда болит грудь, человек худеет и есть не хочет. А кефир легко переваривается и будит аппетит. Будете пить по стакану на ночь, и через месяц Елизавета Павловна вас взвесит и не узнает.

Лев Никитич кивнул, сел обратно за стол и при мне разорвал исписанный лист пополам, а потом достал из стопки чистый.

– Благодарственную, – сказал он. – Двадцать две подписи соберу к обеду. Только у меня к ней одна просьба, господин барон.

– Какая?

– К кефиру бы ржаных сухариков, – майор погладил усы. – С солью.

– Без соли, Лев Никитич.

– Ну, без соли так без соли, – вздохнул майор. – Солдат и не такое ел.

В дверях уже толпились лёгочные, и я услышал, как кто-то из них спросил, нельзя ли и им по кружке.

– Вечером, господа, – сказал Павел Демьянович. – По стакану на ночь, всем, кто записан у Елизаветы Павловны.

Сухомлин всё это время стоял в сторонке, а тут что-то быстро записал в свою книжечку и откашлялся.

– Учёные люди сказали бы, барон, – начал он, – что кефир – это...

– Не надо учёных людей, – сказали мы с майором одновременно.

 

***

Профессор Гладышев приехал ко мне в тот же день после обеда на станционных санях и с тем же тяжёлым саквояжем – в прошлый раз Архип крякнул, едва взвалив его на плечо.

Был он уже немолод, но с саней соскочил с такой прытью, что я не успел даже спуститься с крыльца ему навстречу.

– Опять кирпичи возите, барин? – проворчал Архип, взваливая саквояж на плечо.

– Книги, голубчик, – ответил профессор. – Они тяжелее.

– Всеволод Сергеевич! – он сдёрнул перчатку и сжал мою ладонь. – Где ваш опыт? Живой?

– Живой, Тимофей Петрович. Лежит в дальней палате и ест бессолевые щи.

– Слава богам, – выдохнул профессор. – Я всю дорогу боялся опоздать. Ваш юный коллега написал мне такое, что я двое суток глаз не сомкнул. Ведите.

В палате Обухов полулежал на подушках и спорил с женой о том, сколько раз в неделю ему положен кусочек рыбы.

– Тимофей Петрович! – купец всплеснул руками. – Вот так встреча! Груня, это ж профессор Гладышев, мы с ним по Саратову хорошо знакомы!

Профессор остановился на пороге и уставился на Обухова. Пальцы на ручке саквояжа побелели.

Потом он подошёл ближе, взял Обухова за подбородок и повернул его лицом к окну. Я молча ждал, пока он разглядит бороду, перевернёт его ладонь и изучит кожу.

– Пров Силыч, – сказал он медленно. – Сколько я вас знаю, вы седой.

– Басма, – быстро сказала Аграфена Ильинична. – Это я его басмой.

Профессор с улыбкой кивнул ей и вышел в коридор. Я последовал за ним и прикрыл дверь.

В коридоре Гладышев молчал, вертя в пальцах перчатку, и только потом посмотрел мне в глаза.

– Басмой так не красят, Всеволод Сергеевич, – сказал он негромко. – Басма ложится сверху, а у него волос темнеет от самого корня. И пятна с рук басмой не сводят.

– Тимофей Петрович...

– Я знаю Обухова двадцать лет, и все двадцать лет он седой, – профессор шагнул ко мне ближе. – Сколько лет вы с него смыли?

– Это имеет значение? – поинтересовался я.

– Ещё как имеет, – Гладышев посерьёзнел. – Вы ведь пока даже не догадались, чем это чревато, верно?