Глава 7
Кричали во всех домах сразу.
Мы вбежали в первую избу, и я увидел то, к чему готовился. Мужик, который час назад чинил при лучине сбрую, лежал на полу навзничь, выгнувшись, и хватал ртом воздух. Пальцы его скребли по крашеной половице без остановки. Жена сидела рядом на коленях, серая, и не помогала ему, потому что сама заваливалась набок.
Я опустился к нему и положил ладонь на грудь.
Сердце под моей рукой шло редко и слабо, с провалами, и с каждым разом становилось тише. Тело было чистое, здоровое, без единой болячки, и оно замирало.
– Всеволод, что с ними? – Виктор придержал бабу за плечи и не дал ей упасть лицом в пол.
– Корень их кормил пятьдесят лет, – ответил я, не поднимая головы. – Сердце гонял, тепло держал. Тела за это время разучились работать сами. Я убил его сердцевину, и теперь им нечем жить.
– Так они же... из-за нас?
– Из-за меня. Разбираться будем потом. Варвара!
Она вошла с корзиной и сразу опустилась к бабе, нащупывая пульс.
– Считаю, – быстро сказала она. – Сорок. Тридцать восемь. Всеволод Сергеевич, у неё сейчас встанет сердце!
Я положил ладонь на бабу и погнал в неё силу.
Тело приняло чужую жизнь охотно, потому что другой не имело. Сердце под моей рукой подобрало ритм, кожа порозовела, дыхание выровнялось. Через минуту я так же поднял мужика, и оба они лежали на полу, живые и глядящие в потолок.
Держать их обоих приходилось теперь без единого перерыва. Стоило мне ослабить поток, и сердце снова сбивалось, дыхание редело.
– Семнадцать человек, – сказал Виктор, вставая.
– Знаю. Считай сам: троих я утяну, четверых удержу с трудом. Семнадцать не удержит никто.
– Тогда что делать?
Оставался один способ. Я не знал, сработает ли он на тех, кто полвека был связан с чужим корнем. Ответ лежал в томе дедовского справочника, в главе про якоря.
– Виктор, слушай внимательно и делай быстро. Всех до единого свозим сюда, в этот дом и в соседний, кладём в тепло рядами. Печи топить в обеих избах, воду греть. Грач и люди Нефёдова – на переноску. Варвара, давай твоё тёмное снадобье, то самое, для тех, кто не ест.
– Всеволод Сергеевич, – она подняла голову. – Его на десять дней собирали. На одного человека.
– Значит, разольём на семнадцать и разведём вдвое. Княжичу соберём новое, а этих я на дороге не оставлю.
Варвара кивнула и больше не сказала ни слова.
Дальше была самая длинная ночь этой зимы.
Их свозили на розвальнях, по двое и по трое, и укладывали на полу двух изб головами к печам. Нефёдов работал наравне с егерями, в шубе нараспашку. Он таскал людей на руках и ни разу не пожаловался. Виктор грел породу под обеими избами, и от пола шло ровное тепло. Варвара разливала снадобье по ложке и поила насильно, разжимая зубы, а Дуня, единственная из деревенских, кто держался на ногах, ходила за ней с кружкой и подавала воду.
Работать я ушёл на опушку, к старому ельнику.
Якорь сознания устроен просто: от искры разума человека к живому дереву протягивается нить, и пока дерево живо, человек держится на поверхности. Своей земли у меня тут не было, зато ельник за околицей стоял живой и старый, а деревья ко мне идут почти на любой земле.
Я выбирал дерево, клал ладонь на ствол и просил его поддержать чужого человека. Ель отозвалась не сразу, дерево здесь думает медленно. Затем от неё шло тепло, и я вёл нить от корня к избе, находил в темноте нужную грудь и вязал узел там, где полвека сидела серая присоска.
Первый якорь занял у меня половину часа. Пятый по счёту я поставил уже за десять минут. К десятому руки у меня тряслись, и Грач приносил мне снег, чтобы я тёр им лицо.
Семнадцатый узел я вязал уже на сером рассвете.
Шестнадцать человек легли на ели ровно, а семнадцатая не легла.
Мать старосты, старуха лет девяноста на вид, висела на корне дольше всех, дольше своего сына. Я подводил к ней нить трижды от трёх разных деревьев, и каждый раз узел соскальзывал.
– Не берёт, – сказал я вслух. – Дерево её не чувствует. Она уже не совсем человек, Виктор. В ней от корня больше, чем от себя.
Старуха дышала на полу, и между вдохами у неё проходило по десять ударов сердца.
Я знал ещё один способ: он был в справочнике сразу за якорем, написан отдельной строкой и с отдельным предупреждением. Называлось это привязкой к себе, и держала она крепче любого дерева, потому что дерево можно срубить, а привязанный к друиду человек жив ровно до тех пор, пока жив сам друид.
Помню, подобные способы уже использовал. Но с печатями, а не людьми.
– Всеволод, – Виктор смотрел на меня и всё понимал. – Ей девяносто.
– Ей девяносто и она живая. Подумай сам: если я её отпущу, то всё, что мы делали ночью, было ради шестнадцати из семнадцати. Такие сделки я не заключаю.
Я опустился на колени, взял сухую руку старухи и привязал её к себе.
Толчок прошёл через грудь и осел где-то за грудиной, и с этой минуты в моей жизни появился ещё один пункт расхода, постоянный и без срока. Старуха сделала глубокий вдох, потом ещё один, и веки её дрогнули.
Валерьян за такое устроил бы мне разнос на весь дом. Но дед был в четырёх днях пути, и спорить со мной было некому. На столь большие расстояния призрак путешествовать не способен. Ему лучше всего на родовой земле.
***
К полудню в двух избах ожили все семнадцать. Просыпались по-разному, и первым делом каждый спрашивал год.
Староста сел на полу, оглядел горницу и беззвучно заплакал, вытирая лицо ладонью. Ему было под шестьдесят, и последние пятьдесят из них он прожил в одном дне.
Хуже всех эта ночь обошлась с Марьей.
Она уснула девушкой шестнадцати лет, а проснулась женщиной сорока с лишним, и это случилось за одну ночь. Варвара сидела с ней два часа, держала за руки и объясняла заново, спокойно, не повышая голоса. Мать свою дочь при этом не узнала вовсе. Дочь узнала мать и не смогла с ней говорить.
Дуня, младшая, попала в ловушку всего четыре года назад и повзрослела всего до двадцати.
– Барин, – спросила она меня на крыльце. – А это лечится?
– Нет, – сказал я. – Не лечится. Вы прожили эти годы, просто не заметили их.
Дальше пошла работа, которую я умею делать лучше всего.
Деревню бросать было нельзя, потому что якоря стояли на здешних елях, и увезти людей отсюда значило оборвать нити. Значит, деревня оставалась на месте до весны, а к весне я собирался придумать, как переносить якоря на новые деревья.
Двое людей Нефёдова оставались тут за старших с деньгами и с приказом закупить хлеб и соль в ближайшем селе. Я проверил обоих вторым зрением; корни у них были короткие, не успели укорениться, рвотное и последующая гибель растения сняли заражение.
Виктор поднял и утеплил землю под тремя избами, чтобы семнадцать человек прожили зиму в тепле и не топили лишнего. Письма ушли волостному правлению и становому приставу, и в них было ровно столько правды, сколько казённая бумага способна переварить: мор неизвестного происхождения, деревня на карантине, расходы принимает на себя барон Дубровский.
Ящик с клеймом я убрал в дорожный сундук.
Выехали мы после полудня, потеряв почти сутки, и Нефёдов долго молчал, глядя в окно повозки.
– Барон, – сказал он наконец. – Я вам вчера сказал, что должен. Так вот – ошибся. Я вам должен теперь вдвое.
Про княжеский дом он заговорил ближе к вечеру, и договорил то, о чём замолчал вчера.
– Разбирались многие господа, почему княжич, к которому мы едем, слёг. Но причины не нашли никакой, – сказал он. – Однако есть одна деталь, и о ней в доме не говорят вслух. В спальне у него держится запах.
– Какой?
– Сладкий, – Нефёдов поморщился. – Цветочный, густой, до тошноты. Третий год держится. Цветов в комнате нет и не было, зимний сад в другом крыле. Окна моют, полы скоблят, стены белили дважды. Запах остаётся. Прислуга шепчется, что это душа его так пахнет, а маги говорят, что прислуга любит выдумывать то, чего не понимает.
Я смотрел в чёрное окно и вспоминал, чем пахло под колодцем на глубине двух саженей.
– Николай Семёнович, за год до того, как он уснул, в доме кто-нибудь гостил?
Нефёдов повернулся ко мне очень медленно и без улыбки.
– Гостил, – сказал он. – Осенью. Вежливый господин из Петербурга, по делу о лесных наделах. Прожил три дня, был приветлив со всеми и оставил Мише подарок на именины, – он помолчал. – Барон, вы меня сейчас пугаете сильнее, чем та деревня. К чему эти вопросы?
– Скоро узнаете, – коротко ответил я.
***
Усадьба князя Радомирского стояла в семи верстах от тракта и третий год жила как в осаде.
Ворота нам открыли далеко не сразу и не с первого стука. Шторы на окнах второго этажа были задёрнуты все до единой, снег во дворе лежал чистый, и по нему было видно, что гостей тут не бывает.
Пётр Илларионович Радомирский принял нас в кабинете стоя и садиться даже не предложил.
Ему было под шестьдесят, и держался он прямо, а лицо у него было таким, словно он три года подряд каждое утро проверяет, дышит ли ещё его сын. Я такие гримасы видел в санатории у родственников безнадёжных и научился по ним читать многое.
– Николай Семёнович, – сказал князь. – Вы просили о встрече по неотложному делу, и я вас принял, потому что вы никогда меня не обманывали. Кто этот человек?
Нефёдов взял первый вопрос на себя, по нашему уговору, и справился блестяще.
Говорил он добрую четверть часа без передышки. Про баронство под Волгином, про санаторий с водолечением и соляной пещерой, про отставного полковника, которого столичные светила списали, а мы подняли на ноги. А также про тех, кого вылечили от искряницы. Он назвал три фамилии, которые князь знал лично, и после третьей фамилии Радомирский впервые посмотрел на меня.
– Второй вопрос, – сказал он. – Почему вы, барон, а не из столицы? У меня их перебывало четверо, и каждый был лучшим в своём деле.
– Потому что они искали болезнь, – ответил я.
– И не нашли.
– И не могли найти. Ваше сиятельство, я скажу коротко и не в утешение. В теле вашего сына болезни нет. Её там нет с самого начала, и все четверо ваших светил сказали вам правду: тело здорово. Вот только они на этом остановились, а я не остановлюсь, потому что вопрос стоит по-другому. Не что с ним, а кто с ним это сделал.
В кабинете после этого сделалось очень тихо.
Князь смотрел на меня и молчал, и я видел, как в нём ворочается то, что он три года держал под замком.
– Продолжайте, – сказал он.
– Мне нужно его осмотреть. После осмотра я скажу вам, что вижу, без утайки. Если вам нужно утешение, я развернусь и уеду прямо сейчас, потому что утешать я не умею и не берусь.
– Уже сыт по горло утешениями, – Радомирский поднял руку и потёр висок. – Хорошо. Только сперва вы кое-что мне покажете. Вы врач, барон, и с моим сыном будете работать руками. Прежде чем я пущу к нему очередного незнакомца, я хочу увидеть, что эти руки умеют.
– Разумно, – согласился я. – Кого лечим?
Князь молча дёрнул шнур звонка у стола.
Осипа Тарасовича Гвоздева ввели под руки, и он этого стеснялся.
Ему было лет сорок пять. Маг жизни, из тех, кого нанимают в богатые дома посменно и держат до полного износа. Три года он через день ложился рядом с княжичем и гонял чужую кровь чужой же силой – без отдыха, до полного истощения.
– Полгода назад слёг, – сказал князь. – Держу его в доме, потому что выбросить человека, который сжёг себя за моего сына, не могу. Столичные уже смотрели. Сказали, что каналы выжжены и восстановлению не подлежат. Если вы, барон, сумеете хоть что-то, я поверю вам и во всём остальном.
Гвоздева усадили в глубокое кресло у окна. Руки у него лежали на подлокотниках плетьми, пальцы подрагивали мелко и часто.
– Рубаху расстегните, Осип Тарасович, – сказал я. – Будет неприятно, но недолго. Кричать можно.
– Да я привык, барин, – он усмехнулся серым лицом. – Три года вон кричал молча.
Я положил ладони ему на грудь и проник вторым зрением внутрь.
Картина открылась мне вполне понятной и зловещей. Источник у него сидел на месте и работал вполсилы. А каналы, по которым сила должна была идти к рукам, стояли забитые.
Столичные светила не соврали ему. Обычным целительством восстановлению они не подлежали.
Зато я третий месяц имел дело с телом, у которого каналы пробивал заново проснувшийся источник, и знал теперь про эти русла кое-что, чего не написано ни в одном учебнике империи.
– Осип Тарасович, вопрос по делу. Больно вам сейчас где?
– В плечах, – он подумал. – И под ложечкой. Будто там узел завязали.
– Значит, там и стоит пробка. Терпите.
Пробивать спёкшиеся каналы силой означало сжечь то, что осталось. Я пошёл другим путём и повёл в него жизнь, ту самую, которой в этом человеке недоставало три года. Ткани отозвались первыми, следом начали отпускать спёкшиеся стенки каналов, и в них снова появилась влага.
Дальше я не стал ничего пробивать вовсе. Подвёл жизнь к его источнику и подтолкнул его к работе.
Сила пошла по руслам сама, медленно, нащупывая дорогу, и там, где натыкалась на пробку, я подводил живое с обеих сторон и размягчал стенки, пока она не проходила.
Гвоздев молчал и терпел добрых двадцать минут. На двадцать первой он застонал сквозь зубы и вцепился в подлокотники.
– Плечи, – выдавил он. – Великий Житень, плечи горят!
– Горят – значит идёт. Ещё немного.
Когда я убрал ладони, рубаха на мне была мокрая насквозь.
Гвоздев сидел и молча разглядывал собственные руки. Потом поднял правую, повернул ладонью вверх и подержал над ней бледный зеленоватый огонёк размером с наперсток.
Мага в кресле трясло, и слёзы у него текли по щекам в бороду, а огонёк над ладонью держался ровно.
– Полностью я вас не вылечил, – сказал я. – Три года износа не исправить за час. Работать в полную силу вы больше не сможете, и я вам это запрещаю. Но каналы у вас живые, а дальше дело за временем и режимом.
Князь Радомирский стоял у стола и держался за его край.
– Идёмте, – сказал он. – Я покажу вам сына.
***
В комнате княжича было тепло, светло и совершенно тихо.
Здесь витал тяжёлый сладкий запах, до першения в горле. И я его узнал – тот самый, который я вдыхал под землёй посреди чужой деревни.
Михаил Петрович Радомирский лежал на спине поверх свежего белья, и был он взрослым мужчиной двадцати четырёх лет. Плечи развитые, руки без единой пролежни, ногти подстрижены, борода побрита. За три года ему не дали усохнуть, и я мысленно снял шляпу перед теми, кто это делал.
Второй маг, сменщик Гвоздева, сидел у изголовья и поднялся при нашем появлении.
Я работал сорок минут и делал всё по порядку. Говорил вслух, потому что за моей спиной стоял отец и ему нужно было слышать каждое слово.
Сердце сильное, ритм ровный, шестьдесят два удара. Лёгкие чистые, и дышит он самостоятельно. Печень с почками у него работают исправно. Мышцы держатся на чужой силе, но работают. А вот голову я осматривал долго.
Мозг у него не затронут. Он просто ничего не делал все эти три года.
Тогда я ушёл глубже, туда, куда лазил недавно в маленьком беличьем теле.
Магического источника в княжиче не было, он никогда не был магом. Но там, где держится то, что делает человека самим собой, я увидел единственное, что искал.
Из груди княжича, от сердца, вверх и в сторону уходил серый корешок. Тонкий, в толщину карандаша, сухой и мёртвый. Он тянулся на аршин и обрывался в воздухе рваным концом, обрубленный давно и не им самим.
Я выпрямился и постоял, приводя дыхание в порядок.
– Ваше сиятельство, вы просили без смягчений, и я скажу как есть. Осенью, за год до того, в вашем доме гостил вежливый человек из Петербурга, и он оставил вашему сыну подарок на именины. Через год ваш сын уснул, как мне известно. Из него взяли то, чем он был, вынесли из этого дома и унесли с собой. Тело осталось целым и здоровым, вы его сохранили превосходно. Но того, кого вы три года кормите и греете, в нём нет с той самой ночи.
Князь стоял у стены и не двигался.
– Он умер, – сказал он.
– Он не умер. Его унесли. Разница огромная, и она заключается в том, что у мёртвого нет виноватого, а у вашего сына он есть.
– Как его вернуть?
– Никак, – сказал я. – Я лекарь, а не тот, кто ходит за унесённым. И вам никто его не вернёт, ваше сиятельство, и я скажу почему. Три года прошло. Даже если найти того, кто взял, ваш сын у него давно израсходован.
Сменщик Гвоздева перекрестился и тут же спрятал руку.
Радомирский подошёл к кровати, посмотрел на сына сверху и поправил ему одеяло у плеча. Движение это было заученное.
– Вы первый за три года, кто не сказал мне «надейтесь», – проговорил он. – Уходите. Все. Мне надо побыть одному.
***
Торговались мы через два часа в том же кабинете, и это были самые тяжёлые переговоры моей жизни в обоих мирах.
– Вы приехали не за диагнозом, барон, – начал князь, и голос у него был ровный. – Вы приехали за телом. Николай Семёнович искал по губернии лежачих, и не для того, чтобы их вылечить. Я не дурак, я всё прекрасно понимаю.
Врать ему после того, что я сказал в комнате, было бы глупо.
– Верно, – сказал я. – Мне нужно его тело.
– Зачем?
– Ответить не могу. Скажу только, что вреда ему не будет никакого, потому что вредить там уже нечему. И что дело идёт о жизни человека, который мне дорог.
– Стало быть, я должен отдать сына неизвестно зачем.
– Вы должны решить, что делать с этим телом. Души там уже нет. Вы лишь заботитесь о пустом организме. И…
Князь ударил ладонью по столу так, что подпрыгнула чернильница.
– Это мой сын!
– Это его тело, – сказал я, не повышая голоса. – И оно живо только потому, что вы за это платите. Ваше сиятельство, я не тороплю. Думайте хоть неделю, я подожду.
Он отвернулся к окну и стоял там долго, спиной ко мне.
– Мои условия, – сказал он наконец, не оборачиваясь. – Первое. Его перевозят не как груз, а как больного, с магом при нём, в вашей повозке, и в дороге за него отвечаете вы головой.
– Согласен.
– Второе. Осип Тарасович Гвоздев едет с ним и остаётся жить в вашем доме. Он присутствует при нём безотлучно и будет писать мне раз в месяц обо всём, что видит. Обо всём, барон. Если вы попробуете его выкупить или выжить, я узнаю в тот же месяц.
Тут я помолчал заметно дольше, чем следовало. Свой человек князя в моём доме означал чужие глаза там, где они мне совершенно не нужны, и это был худший пункт из всех возможных.
– Согласен, – сказал я. – При одной поправке. Он живёт в санатории на общих основаниях, лечится у моих лекарей и подчиняется распорядку, как всякий больной. В хозяйственные дела баронства он не входит. Пишет о вашем сыне, а не о моих делах.
– Принято. Третье. Если вы вернёте ему разум, вы вернёте его мне.
Вот на этом пункте вся сделка могла и кончиться.
– Не могу обещать, ваше сиятельство. И объясню честно, чтобы вы потом не назвали меня обманщиком. Если в этом теле однажды кто-то откроет глаза, это будет не ваш сын. Ваш сын не вернётся. Обещать вам могу одно: вы узнаете об этом первым от меня и в тот же день сможете приехать и посмотреть.
Радомирский обернулся, и лицо его словно окаменело.
– Кто там откроет глаза, барон?
– Не спрашивайте меня об этом.
Он стоял и смотрел на меня, наверное, с полминуты.
– Четвёртое, – сказал он глухо. – Деньги. Я плачу вам ту же тысячу в месяц, пока он у вас.
– Ни копейки. Ваше сиятельство, я беру у людей деньги за лечение и не стыжусь этого. За вашего сына я не возьму. Если однажды вам понадобится помощь, вы вспомните этот разговор и напишете мне. Вот и весь мой счёт.
Князь сел в кресло впервые за все три часа и закрыл лицо руками.
– Забирайте, – сказал он. – И вон из моего дома.
Перед отъездом я попросил разрешения ещё раз зайти в комнату княжича.
Запах привёл меня прямо к угловому шкафу. На верхней полке между старыми учебниками стояла шкатулка из тёмного дерева в две ладони с потемневшей металлической оковкой.
Я взял её, повернул к свету и посмотрел на дно.
Клеймо стояло там же, где на ящике из деревни: круг, а в круге две линии, сходящиеся под углом.
***
Обратная дорога заняла четыре дня, и все эти дни я не отходил от повозки дольше, чем на четверть часа.
Тело везли в средней повозке на настиле, обложенное грелками. Гвоздев сидел при нём и работал сколько мог, а когда переставал, я его заменял. Варвара поила больного своими каплями, но второй день сказала мне тихо, что снадобья хватит впритык, и мы оба сделали вид, что это просто ошибка. И это несмотря на то, что девушка перед отъездом воспользовалась княжеской аптекой и за несколько часов собрала новый запас.
И надеялись, что времени хватит.
Домой мы добрались посреди ночи, и нас уже ждали.
Пушка перенесли в санаторий ещё до моего отъезда поближе к воде. Лиза сидела при нём каждый вечер и вела тетрадь, и записи теперь лежали передо мной с часами и расчётами по каждому дню. Провалы между вдохами за неделю выросли вдвое.
Валерьян проявился в купальне, едва я вошёл, и мерцание его было тусклым.
– Успел, внучок, – сказал он. – Двое суток ему осталось. Может, трое.
Лиза стояла рядом и смотрела на носилки, которые втащили в купальню четверо егерей.
– Всеволод, – сказала она. – Ты привёз человека без души, положил его в мою купель и молчишь. Я старший лекарь этого санатория. Говори.
Я посмотрел на неё, потом на рыжее тельце в лежанке у стены.
Своё обещание я держал в памяти слово в слово. У каждого рассказа в этом доме свой вечер, и сегодняшний настал независимо от того, нравится мне это или нет.
– Садись, – сказал я. – Это займёт четверть часа, а времени у нас двое суток. Помнишь белку?
Я не хотел рассказывать, что сам пришёл из другого мира. А потому об этом умолчал, а остальное выложил всё как есть.
Теперь Лиза знает, что в Пушке душа моего родственника, и он не совсем фамильяр. А как я собрался переместить душу в новое тело целительница благоразумно спрашивать не стала.
***
Купель мы готовили почти до самого рассвета.
Тело княжича уложили в горячую воду по грудь, на подставленный настил, и держали ремнями. Лиза принесла Пушка на ладонях и положила в изголовье на сложенное полотенце.
Гвоздева я отправил спать, честно сказав ему, что работа предстоит не лекарская и что видеть её ему не нужно. Он посмотрел на меня, потом на воду и ушёл, не задав ни одного вопроса, и я мысленно поставил ему за это высокий балл.
– Слушай сюда, внучок, повторять не буду, – Валерьян висел над водой, и от него шёл холод, который сегодня особенно чувствовался. – Я это делал один раз и второй не потяну, меня хватило на одну душу. Так что тянуть будешь ты сам, а я буду говорить, куда тянуть.
– Говори.
– Душа держится в теле узлом. У Пушка узел я вязал сам и наспех, значит, развяжется легко. А вот сажать тебе придётся в готовое русло, но чужое. Тело парня лежит пустым три года, внучок. Ты его сперва подготовь.
А подготавливал я целый час.
Сила шла из меня в тело княжича через воду, и новая вода Истока подхватывала её и несла дальше сама. Пустые русла наполнялись, мышцы под водой теплели и наливались, и к концу часа передо мной лежал здоровый спящий мужчина.
– Хватит, – сказал Валерьян. – Теперь бери его.
Пушка я взял в обе свои ладони.
Магическая вязь в маленьком теле еле светилась. Я нашёл узел у сердца, тот самый, дедовой работы, и потянул за него ровно и без рывка.
Узел пошёл легко.
Дальше время для меня исчезло. В ладонях у меня лежало нечто тёплое и упрямое, весом с воробья, а тяжестью — с камень. Оно вырывалось, а я держал. Валерьян говорил, куда вести, и я вёл, и вода помогала, а Лиза за моей спиной считала пульс тела вслух, не сбившись ни разу.
– В грудь, – сказал дед. – Ниже. Ещё ниже. Вяжи!
Я вязал узел в чужой груди последними остатками того, что во мне было, и на последнем витке меня повело в сторону.
Лиза удержала меня за плечи обеими руками.
Вода в купели пошла широкими тяжёлыми кругами. Тело в ремнях выгнулось, ударилось затылком о настил и обмякло, а рыжий комок на полотенце в изголовье вытянулся и застыл.
– Пульс сто десять, – сказала Лиза сорванным голосом. – Сто. Девяносто четыре. Восемьдесят. Дыхание есть.
Ждали мы после этого, кажется, целую вечность.
Через две минуты веки у княжича дрогнули. Ещё через минуту он открыл глаза и уставился в потолок купальни, и глаза эти были серые, чужие, с расширенными зрачками.
Он моргнул, повернул голову и нашёл глазами меня.
– Пушок? – сказал я. – Ты?
Он попробовал ответить и не смог, потому что горло три года не произносило ни звука. Со второй попытки вышел хрип, а с третьей прорезался низкий мужской голос, которого я никогда в жизни не слышал.
– Я, – прохрипел он. – Всеволод... я!
Лиза за моей спиной села прямо на мокрый пол.
А княжич вдруг рванулся в ремнях, поймал меня за плечо и вцепился так, что затрещала рубаха. Глаза у него были совершенно живые и белые от ужаса.
– Всеволод, – прохрипел он. – Ты не представляешь, что я там видел...